Либертины

 

Кто не жил до 1789 года, тот не знает всей сладости жизни.

Шарль Морис де Талейран

Сомневаться, что идеи могут привести к погромам, —

это как не верить, что от маленькой спички

может взлететь на воздух большой пороховой склад.

Жюль Мишле

 

Революции начинают болтуны-адвокаты,

но заканчивают палачи.

Пьер Поль Руайе-Коллар

 

 

Пролог. 1750 год

 

Тусклый свет уличного фонаря очерчивал вокруг него размытый круг желтоватого света, в котором золотились листья клёнов и решётка кладбищенской ограды, а вдали, в вязких клоках вечернего тумана, темнели монументы надгробий.

Филибер Риго, начальник полицейского патруля, совершая со своими людьми ежевечерний обход предместья, снова прошёл мимо южного фасада строящейся церкви Сент-Эсташ, миновал фонтан и в нерешительности остановился у резной решётки кладбища Невинных. Ещё час назад сержант заприметил возле мраморного памятника неподвижно сидящую на скамье женщину. Укутанная в тёмный плащ, она, казалось, не сводила глаз с могилы.

Риго был не только полицейским, но и французом, к тому же — всего лишь тридцатилетним, и потому сразу заметил, что дама молода и красива, а её причёска — заплетённые вокруг головы косы и эгретка с небольшим страусовым пером — соответствовали последнему капризу придворной моды. Риго уже видел такие причёски у многих титулованных особ возле особняка маркиза де Вильруа, куда изволила прибыть в пятницу вечером дочь короля, охрана которой была поручена его начальнику.

Девушка сидела на скамье так же, как и час назад, не двигаясь и не меняя позы. Сержант несколько минут неуверенно переминался с ноги на ногу, не решаясь окликнуть незнакомку, но странная неподвижность и остановившийся взгляд сидящей заставили его осторожно миновать ворота и подойти к женщине.

Шаги его громко прохрустели по сухой листве, но фигура в чёрном плаще не шелохнулась.

— Мадемуазель…

Сержант не был трусом. Девять лет назад, сражаясь под началом знаменитого Шевера, командира гренадёрского полка, Филибер Риго первым бросился на штурм Праги. Да и после, в полиции Парижа, он всегда слыл смельчаком. Но теперь холодный ужас липким потом стёк по его вискам, земля, казалось, ушла из-под ног.

На чёрном бархате плаща на коленях бледной неподвижной девицы покоилась костлявая длань скелета.

 

 

Часть первая

 

…Опустошено поле,

истреблён хлеб и завяла маслина.

Препояшьтесь вретищем и плачьте,

священники!

Книга пророка Иоиля

 

 

Глава 1

Салон маркизы де Граммон.

Таланты и поклонники

 

— Дорогой граф, вы совсем забыли меня, — маркиза Присиль де Граммон с приветливой улыбкой протянула руки бледному мужчине, показавшемуся на пороге её гостиной.

Граф Камиль д’Авранж, потомок тех, кто воинской доблестью пробивал себе путь наверх, являл разительный контраст мужеству предков: был столь тощ, что казался чахоточным. Враги считали, что он уродлив, как горгулья, однако друзья полагали, что у графа умное лицо. Трудно было сказать, сколько лет д’Авранжу: недоброжелатели обычно щедро отсыпали сорок с хвостиком, но знавшие его близко говорили о тридцати. Граф слыл ярым поклонником Вольтера и гордился званием «либертина»[1], всюду проповедуя свободу от предрассудков.

Упрёк маркизы на самом деле был несправедлив: появлялся граф д’Авранж в салоне совсем нередко, но маркиза считала нелишним порадовать гостя тонким знаком внимания. Впрочем, особенно расшаркиваться перед д’Авранжем мадам Присиль не собиралась: ей говорили, что он пишет прелестные стихи и весьма остроумен, однако никаких особых дарований в её салоне его сиятельство не обнаружил. Но мадам де Граммон успокаивала себя тем, что публика тоже необходима, и сейчас она, загадочно улыбнувшись, добавила:

— Слышали последние новости?

— О, нет, что случилось? — д’Авранж принял заинтересованный вид, хоть и не рассчитывал услышать ничего, достойного внимания: в салоне старухи обычно циркулировали слухи трёхдневной давности.

Так и оказалось.

— Говорят, Вольтер окончательно порвал с королевским двором и собирается по приглашению Фридриха поселиться в Берлине, — проронила маркиза, тонко улыбаясь графу сухими губами. — Реми де Шатегонтье, циник чёртов, заключил с графом Лоло пари на тысячу ливров, что он и там долго не задержится.

Граф уже слышал эту новость от самого Реми ещё позавчера, но сделал вид, что узнал её впервые.

— Что ж, — губы Камиля д’Авранжа тоже раздвинулись галантной улыбкой. — Великий человек редко способен втиснуться в узкие рамки своего времени, мадам.

Маркиза любезно кивнула и указала графу на дверь в зал, с улыбкой заметив, что ему не придётся скучать в одиночестве. И точно: едва переступив порог, д’Авранж сразу заметил у камина иезуита в чёрной сутане и нахмурился.

Аббат Джоэлле ди Сансеверино, которого в салоне на галльский манер звали Жоэль де Сен-Северен, был окружным деканом собора Сен-Сюльпис. Д’Авранж знал, что он настойчиво приглашался сюда маркизой, считавшей, что присутствие духовной персоны создаёт в салоне «атмосферу возвышенной духовности и глубокого ума», однако те священнослужители, которых графу доселе доводилось встречать в светских гостиных, распространяли там, на его взгляд, только дух затхлого резонёрства и отменной скуки.

Впрочем, аббат Жоэль, родовитый, состоятельный и безукоризненно обходительный, резонёром, надо признать, не был. Не был он и скучен, к тому же — весьма нравился женщинам. И немудрено: лицо итальянца несло печать изящества и одухотворённости, удивительной густоты пепельно-белокурые волосы, чуть припудренные и уложенные в модную причёску «крыло голубя», очень шли ему. И лишь глаза, туманные и скорбные, казались чужими на этом тонком красивом лице.

Однако именно эти глаза, опушённые веерами тёмных ресниц, безмерно восхищали женщин. «В них можно увязнуть, как в трясине», — кокетливо обронила третьего дня герцогиня де Буффлёр, всем своим видом выражая, однако, полную готовность застрять в болоте глаз мсье Жоэля — и надолго. Юная же красавица Розалин де Монфор-Ламори намедни прилюдно сказала маркизу де Вильруа, что аббат де Сен-Северен — самый красивый мужчина в Париже. Кому же это понравится, помилуйте?

Граф д’Авранж в обществе чаще всего делал вид, что почти не знает Сен-Северена. На вопросы знакомых, как он находит священника, он с некоторой долей напускного легкомыслия неизменно отвечал, что с аббатом можно иногда коротко поговорить о вечном. Правда, лицо его при этом несколько перекашивалось.

На самом же деле Камиля д’Авранжа с Жоэлем де Сен-Севереном связывали отношения давние и напряжённые. Жизнь постоянно сводила их, и первое столкновение произошло ещё в иезуитском колледже Святого Людовика. Двое одарённых юношей всегда были соперниками, причём не только в ратных поединках и интеллектуальных занятиях. Обоих угораздило влюбиться — со всем пылом юности — в одну девицу. Красавица Мари не досталась никому, но успела подарить одному — свою благосклонность, а другого — наделить мужественностью. Обстоятельства случившегося были столь скорбны, что и сегодня, десятилетие спустя, при воспоминании об этом лицо д’Авранжа кривилось нервной судорогой, а Сен-Северен бледнел. Ни один из них не мог избыть памяти о былом, но если граф искал забвения в разврате, то священник — в монашестве.

Сейчас д’Авранж, едва кивнув аббату, торопливо прошёл к окну, но тут же обернулся на шум у дверей.

Там, загородив собой весь дверной проём, появился Тибальдо ди Гримальди, пятидесятилетний итальянец с оливковой кожей и упадочными чертами благообразного породистого лица. Крупный, даже грузный, с тяжёлым торсом и хорошо вылепленной головой, он имел в линиях лица нечто помпезное и изнеженное одновременно. Богатейший банкир, коллекционер редких книг и антиквариата, он напоминал римлянина нероновых времён, ему к лицу пришлись бы алая тога и лавровый венок вокруг всё более лысеющей головы. Обожаемый маркизой за выдающееся понимание искусства, Тибальдо был также известен своими мистическими увлечениями и славился как дегустатор и ценитель дорогих вин.

— Что я вижу, мадам! — восхищённо подняв брови, проронил банкир. — Вы приобрели новую мебель? У Дюфренэ, как я понимаю? Просто очаровательно!

Аббат Жоэль, стряхнув с себя дремоту, тоже торопливо проговорил следом за банкиром несколько дежурных восторженных слов, мысленно костеря себя за то, что сразу по приходе не обратил внимания на смену обстановки. Камиль д’Авранж, подойдя к банкиру и приветствуя его, тоже любезно заметил маркизе, что мебель госпожи Дюдефан и сравниться не может с этой прелестью.

Маркиза польщено улыбнулась: новая мебель была её гордостью.

Аббат, мельком бросив взгляд на лицо д’Авранжа, стоявшего перед ним, удивился: глаза графа тускло светились, подобно болотным гнилушкам, хоть на них и не падал свет. Жоэль подумал, что устал сегодня, вот ему мерещится невесть что, но, бросив на его сиятельство ещё один взгляд, увидел всё то же пугающее свечение и поспешил отвернуться к Гримальди.

А вот мадам де Граммон неожиданно обратила внимание на то, что зеленоватая кожа графа д’Авранжа удивительно оттенила чистоту румянца аббата, а благородная правильность черт де Сен-Северена, напротив, резко выделила узость лба, кривизну носа и длинный подбородок графа д’Авранжа. «А ведь племянничек Жюль прав. Д’Авранж и вправду на горгулью похож», — пронеслось в голове маркизы.

Так мадам де Граммон неожиданно для самой себя постигла принцип контраста святого Джованни Бонавентуры, едва ли зная что-либо не только об учении, но и о существовании сего великого мужа.

Самой Присиль де Граммон недавно исполнилось семьдесят, но благодаря усилиям опытного куафёра ей нельзя было дать больше пятидесяти. Она весьма дорожила репутацией одной из самых праведных и мудрых женщин столицы, тем более что ни на что другое претендовать уже не могла. И маркиза искренне гордилась своим салоном, где, по мнению всего Парижа, собирались самые умные мужчины и велись самые интересные разговоры.

До недавнего времени её салон был в некоторой оппозиции двору, но с тех пор, как племянник маркизы, господин Машо д’Арнувиль, стал министром, фрондирование закончилось. Впрочем, маркиза никогда всерьёз и не интересовалась политикой. В молодости она боролась с вульгарностью нравов, обожала тонкость манер и дух галантности, бредила изысканными любовными приключениями, яростно спорила о проблемах любовной казуистики и кичилась познаниями в самых неудобоваримых науках. Теперь же ей льстила возможность считаться покровительницей искусств. Она боготворила таланты, поштучно собирая их у себя, привечая и заманивая.

И её усилия окупались. Наряду со знаменитыми парижскими салонами госпожи Дюдефан и мадам Жоффрен, салон маркизы де Граммон на площади Святого Людовика был в большой моде.

Гримальди посетовал, что накануне убил вечер в «Комеди Франсёз», и между ним, Камилем д’Авранжем и маркизой завязался разговор о модном трагике Лёкене, отказавшимся от напыщенной декламации и требовавшим исторической точности театрального костюма.

— Он так блистателен в бессмертных вольтеровских драмах, — восторженно высказалась маркиза, закатывая глаза.

— О, да, — согласился граф д’Авранж. — Лёкен великолепен! Вольтер недаром говорит, что ум человеческий ничего полезнее театральных зрелищ для очищения нравов никогда не изобретал!

По лицу аббата при этих словах прошла тень, но он промолчал. Однако с мнением графа и маркизы не согласился Тибальдо ди Гримальди.

— Ваш Лёкен — пустой фигляр и жалкий имитатор. Совершенно не умеет играть.

— Господи, Тибальдо, как можно? — маркиза была шокирована резкими словами банкира. — Вы, я знаю, сведущи в искусстве и блистательны в оценках, но, помилуйте, игру Лёкена признают все!

— Это не актёр. — На лице ди Гримальди проступило высокомерное пренебрежение. — Я видел его в роли вольтеровского Магомета, с тюрбаном на голове, закутанного в шёлковые тряпки. Ни умения перевоплощаться, ни завораживающего мастерства жеста, ни таланта внушения. Машет руками, бегает по сцене и бормочет невесть что. Мой конюх и тот сыграет лучше.

— Но его так хвалил принц Субиз…

— Субиз хвалил и устрицы де Вильруа, которые и в рот-то взять было невозможно! — Нижняя губа ди Гримальди злопамятно и брезгливо оттопырилась. — А эта история с офортом Рембрандта? Отсутствие вкуса — это инвалидность.

Аббат с улыбкой слушал Гримальди и молчал, Камиль д’Авранж смутился, а маркиза торопливо сменила тему, в итоге разговор завертелся вокруг двух прим «Комеди Франсёз», давних соперниц — актрис Клерон и Дюмениль, ненавидевших друг друга.

По этому поводу банкир высказаться не пожелал.

 

Глава 2.

«Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму…»

 

После семи вечера в зале появились несколько дам и молодых девиц. Маркиза, по просьбе одной из них, сразу повела их осмотреть мебель в других апартаментах, и они удалились, оставив после себя в гостиной лёгкий запах пудры и франжипана, усиленный холодной зеленью фиалок с тёплыми тонами ванили.

Едва дамы ушли, пожаловали ещё двое гостей. На ходу снимая плащ и бросая его лакею, вошёл герцог Габриель де Конти, флегматичный сорокапятилетний толстяк с густыми бровями. Он был счастлив в деньгах — его родственники мёрли, как мухи, и сегодня герцог считался одним из богатейших людей королевства. Интересы Конти были обширны, и хотя королевой его склонностей, бесспорно, была гастрономия, его светлость держал недурной конный завод и увлекался также алхимией, естествознанием, наукой о звёздах и всякой иной чертовщиной.

А вот пришедший вместе с ним виконт Ремигий де Шатегонтье имел даже степень доктора медицины. Правда, от необходимости практиковать его избавила внезапная смерть отца и старшего брата. Унаследовав титул и состояние, Реми кочевал из одной светской гостиной в другую, пока не остановился на уютном салоне мадам де Граммон.

Виконт был пугающе некрасив и не пользовался успехом у женщин, однако его весьма высоко ценили за всегдашнюю готовность дать бесплатно дельный медицинский совет. Было замечено, что те, кто методично следовали его указаниям, поправлялись.

Герцог шумно приветствовал банкира, с места в карьер напомнив ему о недавнем проигрыше в фараон, виконт же поклонился банкиру, кивнул Камилю д’Авранжу и сделал вид, что не заметил аббата.

Сен-Северен, бросив на Реми де Шатегонтье быстрый взгляд, только вздохнул. Вскоре по возвращении из Италии отец Жоэль поселился в квартале Сен-Жермен и часто прогуливался по Итальянскому бульвару и прилегающим улочкам. Однажды вечером по весне ему довелось увидеть Реми и молодую особу, лица которой он не разглядел из-за кокетливой вуали на шляпке. Реми называл её Жюльетт и просил о встрече наедине. Девица резко отвечала, что весьма благодарна за оказанную помощь, но, заплатив по уговору, больше не считает себя чем-то обязанной мсье, и порекомендовала посмотреться в зеркало. После чего вспорхнула в открытое ландо и укатила.

У отца Жоэля невольно сжалось тогда сердце: уродливые черты Реми перекосила боль, он опустился на близлежащую лавчонку и закрыл ладонью глаза. Аббат хотел подойти и утешить его милость, но побоялся ещё больше ранить самолюбие де Шатегонтье, невольно став свидетелем его унижения. Однако когда Реми, просидев несколько минут в молчании, опустил руку, аббат ужаснулся. На белёсых ресницах виконта застыли слезы, но в глазах полыхало пламя. Его милость резко поднялся и, злобно что-то шепча, кликнул наёмный экипаж.

Аббат долго сидел тогда на бульваре, размышляя над неведомой ему трагедией уродства, и с тех пор был неизменно ласков с Реми, ни разу не уронив по его адресу ничего оскорбительного.

Увы. Это нисколько не мешало виконту ненавидеть его самого.

Появились дамы, до этого осматривавшие мебель в музыкальном зале, гости расположились по привычным для них местам. Аббат вяло оглядел девиц. В это время свет упивался стилем «шинуази», особо восхишаясь китайскими фарфоровыми безделушками, и потому модными стали напудренные «фарфоровые» лица. В салонах часто ядовито шутили, что «пудра позволяет скрыть все недостатки, кроме отсутствия ума», но пудра и впрямь делала мужчин моложе, а женщин — свежее. Женщины под слоем пудры казались двадцатилетними, представителями сильной половины человечества нельзя было дать больше тридцати.

Мужчины принялись обсуждать недавно обнародованный указ его величества о военном дворянстве, отныне приобретаемом дослужившимися не только до генеральского чина, но хотя бы до капитанского. Дамы же — мадам де Шерубен, вдова Жюстин д’Иньяс и несколько молодых девиц — говорили о юной Розалин де Монфор-Ламори, буквально ослепившей весь свет на последнем балу у герцога Люксембургского.

А вот банкир Тибальдо, известный гурман, равнодушный к политике, а за изношенностью организма также и к женщинам, не обращая внимания на общий разговор, беседовал с герцогом де Конти, не менее знаменитым чревоугодником и жуиром, о провансальской кухне.

Молодая вдова Жюстин д’Иньяс уже месяц искала любовника, и то и дело поглядывала на отца Жоэля, посылая ему столь убийственные улыбки, что тот торопливо отвернулся. Не заметив отклика на свои заигрывания, раздражённая вдова обратила взор на других гостей. Но Реми де Шатегонтье был безобразней паука, Камиль д’Авранж — противней жабы, банкир ди Гримальди, и это не скрывалось, давно стал безразличен к женщинам, и вдовице ничего не оставалось, как обратить пылкие взоры на Габриеля де Конти. Вдовица начала с интересом прислушиваться к его разговору о чесночном масле с базиликом. Его светлость в перерыве между обсуждением приготовления паштета из зайца и куропатками, фаршированными салом и луком, заметил похотливые взгляды упитанной вдовушки и обратился к мадам Жюстин с вопросом о цыплятах монморанси.

Она была в восторге от них.

Реми де Шатегонтье, чье уродство не мог скрыть слой самой дорогой пудры, пристально наблюдал за вдовушкой и с досадой заметил, что толстушка не удостоила его даже взглядом, зато битый час пялилась на треклятого иезуита. Что они все находят в нём? Всего лишь смазлив да корчит из себя святошу! Виконт уже несколько раз намекал хозяйке салона, что присутствие этого фарисея не украшает её гостиную. Увы, мадам де Граммон в ответ только улыбалась и мягко замечала: «Вы просто завидуете ему, Реми…», — чем ещё больше бесила виконта.

Сейчас, заметив, что аббат перелистывает свою карманную Библию, разозлённый виконт нарочито насмешливо обратился к отцу Жоэлю.

— Господи, Сен-Северен! Вы всё ещё держитесь за ваши предрассудки? Ведь всякий, кто серьёзно задумается над нелепой моралью ваших святых писаний, поймёт, что она противоречит природе человека. Человек всегда будет искать наслаждений. Ваша религия — враг радости. Блаженны плачущие! Блаженны скорбящие! Пора быть умней. Отрекитесь от ваших суеверий, пусть вашей целью будет счастье, а руководителем — разум. Если есть Бог, заботящийся о своих творениях, добрый и мудрый, он не прогневается на вас за обращение к разуму.

Сен-Северен кротко взглянул на его милость и, беся де Шатегонтье, осторожно перевёл глаза с виконта на мадам Жюстин, тяжело вздохнул и, словно извиняясь, улыбнулся Реми.

— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму…— мягко заметил он.

— Полагать, что мы обязаны верить в вещи, недоступные нашему разуму, так же нелепо, как требовать, чтобы мы летали, не имея крыльев. — Реми был взбешён не столько словами, столько улыбкой иезуита, в которой ему померещилось, и не без оснований, понимание причин его раздражения и издёвка над ним.

В разговор, точнее, в начинающуюся ссору вмешался Тибальдо ди Гримальди.

— Давайте не будем шутить святыми вещами, господа, — резко перебил банкир Реми.

Тибальдо нисколько не ревновал к красавчику-аббату, но терпеть не мог религиозные диспуты. Упаси Бог, опять Шатегонтье заведётся со своими афинскими проповедями. Хуже любого попа, ей-богу…

— Я тоже убеждён, господа — проронил он, — что кроме обычных способов постижения истины — опыта, чистого мышления, предания и авторитета — существует мистическое познание, недоступное разуму.

Неожиданно в разговор вмешался граф д’Авранж.

— Мораль придумана, чтобы поработить человека догмой о вечных адских муках, но она не удержала никого, увлечённого истинной страстью.

Камиль д’Авранж умолк, поймав на себе быстрый Сен-Северена, в котором его сиятельству померещился немой упрёк и что-то ещё, томящее и неясное. Аббат поднял глаза и едва слышно спросил Камиля:

— Значит… вы всё же боитесь, мсье Камиль? — в обществе они обычно обращались друг к другу на «вы»

Лицо д’Авранжа передёрнулось.

— Боюсь тебя, Жоэль? — наклонившись к креслу иезуита, тихо и язвительно уточнил он.

Адских мук, Камиль, адских мук… — Камиль отпрянул от впившихся в него глаз де Сен-Северена, — Ты боишься адских мук, за боязнь их — ненавидишь себя уже до презрения, а презрение к себе влечёт тебя к новым безднам. Ты потерял себя, совсем потерял.

Д’Авранж не дал аббату договорить.

— Твои сладострастные радости целомудрия, Жоэль, стоят, я полагаю, куда горших мук.

И д’Авранж насмешливо уставился в глубину глаз Сен-Северена, чего предпочитал обычно не делать. Аббат не отвернулся, их взгляды скрестились, и д’Авранж почувствовал мутную дурноту, подползающую к сердцу. Гнев его растаял. Он заговорил нервно и лихорадочно, словно оправдываясь.

— Моя порочность во многом игра, Жоэль. Я просто живу разумом, вот и всё. Вольтер прав, разум — единственное мерило истины, торжество чувства — вот моя мораль. Я просто живу, смеясь.

Камиль замолк, поняв по тяжёлому брезгливому взгляду собеседника, что тот не только не верит его лжи, но и презирает его — именно за то, что д’Авранж лжёт ему. Кроме того, и д’Авранж знал об этом, отец Жоэль ненавидел любые упоминания о Вольтере.

Ещё бы! Тридцать лет богохульств, софизмов и сарказмов, лжи и злобных выпадов против Христа сделали этого горделивого лизоблюда корифеем нечестивцев. Никогда ещё злоупотребление талантом не служило в такой мере развитию неверия. Ни один человек никогда не вырабатывал с таким искусством яд заблуждений, не усеивал цветами стези испорченности, не соблазнял юношество сладкими приманками порока, не создал столько вероотступников, не причинял столько потерь в стаде христовом, не вызывал столько слез из глаз церкви. О, если бы он мог понять высоту её истин! Но ничтожество душонки негодяя не вмещало ничего, кроме пошлых софизмов и кощунственных насмешек.

Однако сейчас аббату было не до Вольтера. Он и не заметил упоминания ненавистного имени.

— Начав с насмешек над Истиной, Камиль, можно кончить осквернением могил и танцами на гробах, — проговорил он с нескрываемой досадой.

Д’Авранж, бросив враждебный взгляд на бывшего сокурсника, почему-то поспешно отошёл, не желая продолжать разговор.

Аббат же, отвернувшись, задумался, ибо не мог понять, что с ним. Он был сегодня в салоне впервые после недельного отсутствия, ибо выезжал в Лион по делам своего общества. Здесь, у мадам де Граммон, всё было как обычно: те же люди, что и всегда, те же разговоры, споры и сплетни. Но отцу Жоэлю было не по себе, он даже подумал, не прихворнул ли: его била едва заметная дрожь, пульс был чуть учащён, веки сонно отяжелели.

Однако вскоре Жоэль понял, что дело вовсе не в нём, ибо почувствовал непонятное колебание воздуха и тяжёлый дух, как в комнате покойника. Откуда-то противно тянуло склепом — смрадом разложения и вековой пылью. Аббат глубоко вздохнул, пытаясь отделаться от навязчивой галлюцинации, но иллюзия и не подумала растаять. Напротив, среди ароматов женских духов и пудры, мускуса и ванили, проступил ещё один запах — тухлятины.

Сен-Северен торопливо поднялся и подошёл к камину. Здесь, у огня, мистика наконец-то кончилась: на душе отца Жоэля потеплело, дурные запахи исчезли. Аббат устроился в кресле, рассчитывая немного подремать в уголке, ибо говорить после перепалки с д’Авранжем с ни с кем не хотелось.

 

Глава 3.

«Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству…»

 

Но подремать не удалось: в гостиной появились новые гости.

Первого, сорокалетнего брюнета, известного меломана графа Шарля де Руайана, за глаза часто называли выродком, ибо граф происходил из столь древнего рода, что его лицо и вправду носило явные следы вырождения. Уши графа Шарля были заострены на концах, нос излишне короток, глаза под тяжёлой плёнкой век напоминали жабьи. К тому же голубая кровь предков непотребно исказила интимные склонности его сиятельства, окрасив их в столь же необычный цвет.

Впрочем, Шарло или Лоло, как звали графа друзья, считался человеком обаятельнейшим, а уж лютнистом и скрипачом — так и просто превосходным, и если амурные причуды графа иногда вызывали нарекания, то музыкальные дарования заставляли всех умолкнуть. Маркиза де Граммон его просто обожала и даже считала красавцем. Не все её гости были с этим согласны, но французы никогда не спорят о вкусах — особенно с женщинами.

С графом Лоло пришёл его любовник, удручающе похожий на женщину племянник графа Ксавье де Прессиньи барон Бриан де Шомон, как говорил граф Лоло, «нежный юноша», хотя чаще по его адресу ронялись куда более резкие эпитеты, наименее оскорбительным из которых было «un jeune couillon de dеpravе», что приличнее было бы перевести, как «юный истаскавшийся подонок».

Но мало ли что наговорят злые языки-то! В гостиной маркизы Брибри, как называли де Шомона, считался поэтом. Справедливости ради стоило упомянуть, что его милость был весьма талантлив, и порой в самом деле сочинял нечто утончённое и прелестное, причём, как говаривал его дружок Лоло, особенно блистал в ночь полнолуния. «И с коньячного похмелья», — насмешливо добавляли шёпотом граф д’Авранж и виконт Реми де Шатегонтье.

Сегодня барон вошёл с любезным мадригалом, посвящённым хозяйке, который мадам Присиль не могла не признать «просто прелестным»:

 

Роскошью хмельного бреда, милой вольностью острот,

полной чашей Ганимеда в кабаках у всех ворот,

песнопением борделей и кровавым цветом вин,

гулом пройденной недели, пряно пахнущим жарким,

окорока дивным жиром, пористым упругим сыром,

соком виноградных лоз,

ароматом свежих роз, –

всем, что для меня священно

заклинаю я богов,

да пошлют благословение на радушный этот кров,

где верны любви обетам, снисходительны к поэтам,

и где чествуют творцов!

Припадая к вашим ризам,

вас приветствую, маркиза…

 

В голове аббата Жоэля пронеслась греховная мысль, что талант в эти безбожные времена стал лотереей. Он прекрасно знал о содомских склонностях Брибри и Лоло, хотя они тщательно скрывались. Долг священнослужителя вразумлять заблудших сталкивался здесь с острым умом отца Жоэля. Он внимательно наблюдал за Лоло и быстро понял, что имеет дело с нездоровым человеком: в полнолуния его сиятельство проявлял все признаки лунатизма, бывал весел до истеричности, хоть одержимым не был, ибо неизменно сохранял разум, тонкий и казуистический. Его же любовник Брибри был просто развращён до мозга костей. «Слово о кресте для погибающих юродство есть, а для спасаемых — сила Божия». Юродствовать аббат не хотел.

Их прибытие ничего не изменило и не внесло в разговор ничего нового.

— Вы слышали, что при дворе поставили вольтеровского «Калигулу»? — насмешливо произнёс Реми де Шатегонтье, как и д’Авранж, прекрасно знавший, как бесят священника любые упоминания о Вольтере. — Выдающееся произведение, не правда ли, граф? — обратился он к Камилю д’Авранжу. — Воистину, если бы Вольтер не низверг всех крепостей глупости, не разбил всех цепей, сковывающих наш ум, мы никогда не могли бы возвыситься до великих идей, которыми обладаем в настоящее время.

Бесстрастие начало изменять Сен-Северену, на скулах его проступил румянец, веки порозовели. Ему было ясно, что Реми бросил свою реплику только затем, чтобы побесить его, но перчатку поднял.

— Я ничего не понимаю, — отозвался аббат из угла гостиной. — Порождение ада, безобразный человечишка, фигляр и интеллектуальный хлыщ, жалкий авантюрист, раболепный, завистливый низкий плебей — как может он вот уже тридцать лет быть законодателем мод и вкусов общества? — Аббат нервно поднялся с кресла. — Но не это поразительно. Почему люди, способные проследить свой род едва ли не от Хлодвига, слушают его и наперебой цитируют? Нет своих мозгов? Разучились думать? Ведь горе миру, если им начнут управлять мыслишки этих вольтеров!

— Только куцые мысли правят миром, дорогой Джоэлле, и потому этого не избежать,— презрительно пробормотал банкир ди Гримальди, всё же поддерживая аббата. В лице мессира Тибальдо вновь проступил римлянин, массивный подбородок напрягся, губы презрительно вывернулись. Он сыграл в фараон с герцогом, выиграл и был настроен весьма благодушно. — Однако критерии мышления с годами меняются, — продолжал он, — и ныне, кто знает, может, люди подлинно начинают мыслить иначе, и, возможно, грядёт новая мораль?

— Мораль может быть только божественной, всё иное — от лукавого, мессир Тибальдо, — лихорадочно возразил аббат.

Габриель де Конти, сидящий рядом с банкиром, рассмеялся. Аббат ему нравился. Однажды, в момент неистовых препирательств герцога с банкиром из-за испорченной индейки с грибами, отец Жоэль объяснил несчастье тем, что индейка вымочена не в густом бордо, а, видимо, по ошибке, в вине из Бессан Сегюра, и оказался прав. С того дня де Конти прекратил всякие антицерковные выпады и даже выказывал аббату, к немалой досаде Реми де Шатегонтье и Камиля д’Авранжа, определённое уважение. Что до банкира, то он тогда же заверил «падре Джоэллино», что любой, необходимый ему заём, он получит в итальянском банке в день обращения без всяких залогов и поручителей и — без процентов.

Все, знавшие банкира, тогда просто оторопели.

Теперь же герцог вмешался в разговор просто от скуки. Предмет спора — Вольтер — был ему глубоко безразличен, на мораль было наплевать, но его забавляла горячность священника.

— Вот вы обвиняете Вольтера в зависти, низости и раболепии, Жоэль. — Габриель де Конти почесал кончик толстого носа. — Что же, всё это правда. Но этот завистник всю свою жизнь хлещет кнутом тиранов, фанатиков и прочих злодеев. Этот подлец славится своим постоянством в любви к человечеству! Раболепный и льстивый, он проповедует свободу мысли, внушает дух терпимости!

Герцог невольно объединил де Сен-Северена и Камиля д’Авранжа. Оба громко расхохотались. Даже Реми де Шатегонтье, хоть и разозлённый до этого, не мог не рассмеяться со всеми. Ну и панегирик! Хороша адвокатура, чёрт возьми.

— Воистину, я никогда не постигну тонкостей этой абсурдной логики, — отсмеявшись, сквозь слёзы проговорил отец Жоэль. — Когда священника Жака Ларино обвинили в блудной связи, его извергли из сана, потому что, по мнению общества, блудник не может проповедовать целомудрие. Но когда ваш Вольтер, гребущий деньги с Нантской концессии, занимающейся работорговлей, проповедует свободу, все аплодируют. При этом он, будучи импотентом, поёт в стихах хвалы блудным шалостям! Ненавидя аристократию, покупает дворянство. Провозглашая терпимость, склонен к самой исступлённой враждебности. Но почему тогда о несчастном Ларино вы не говорите также? Пусть он распутник, но с амвона-то провозглашал добродетель! То-то ваш Вольтер и требует избавиться от пут морали и церкви! Пока есть логика нравственности, логика церкви, вольтеровские аргументы всегда будут смердеть ложью.

Во время своей речи обычно невозмутимый и сдержанный Сен-Северен оживился, его глаза заискрились. Мужчины внимали молча, девицы же пожирали аббата, донельзя похорошевшего и разрумянившегося, жадными и восторженными взглядами, едва ли понимая, о чём идёт спор.

— Согласитесь всё же, Жоэль, — не сдавался герцог де Конти, — Вольтер умеет дать почувствовать противнику своё интеллектуальное превосходство и доказать, что тот — эпигон, дутая величина, бездарь и жалкий плевел.

Аббат утвердительно кивнул.

— Умеет. Но если хотите, Габриель, я научу этому и вас. В чём трудность-то? Если ваш противник осмотрителен — назовите его трусливым, остроумен — скажите, что он шут и фигляр, расположен к простым и конкретным доводам — объявите его посредственностью, обнаружит склонность к абстрактным аргументам — представьте заумным схоластом. Если он серьёзен, заявите, что ему не хватает тонкого остроумия и непосредственности. Если же он окажется как раз непосредственным человеком с тонкой интуицией, сразите мерзавца утверждением, что ему недостаёт твёрдых принципов. Если он рассудочен, скажите, что он — пустышка и лишён глубоких чувств, а если обладает ими, то он — тряпка, потому что ему не хватает стойких рациональных воззрений. Отрицайте очевидное. Опровергайте мысли, которые противнику никогда и в голову не приходили. Покажите, что он — болван, приводя в примеры действительно глупые тезисы, которые, однако, оппонент никогда не высказывал, обвиняйте того, кто умнее, в распутстве, корысти, суеверии и глупости — клевещите смелее, осадочек-то останется! Но по-мужски ли это?

Габриель де Конти невольно усмехнулся пылкой тираде аббата, потом брезгливо поморщился.

— Да, тут вы правы. Вольтер — не мужчина. Подумать только! Пятнадцать лет довольствоваться уродиной-книжницей, которая к тому же, живя с ним, забеременела от другого, да ещё и померла с именем его соперника на устах… Фи!

Реми, блеснув глазами и облизнувшись, сразу забыл о Вольтере и переключился мыслями на подлинно обожаемую им тему. Шатегонтье слыл большим любителем женщин. Его чувства были постоянно воспалены от мыслей об интимнейших красотах женского тела, а думал он о них часто — вернее даже сказать, полагал аббат Жоэль, подмечая его жадные взгляды на девиц, ни о чём другом он и не думал. Подпив в мужской компании, Реми неизменно прославлял нежные изгибы бёдер, которые, по мнению Реми, являли собой принцип высшей красоты, самый совершенный образчик которых выказывает Венера Каллипига.

Но салон не будуар, многого не скажешь, и Реми пустился в обсуждение последних придворных сплетен о мадам де Помпадур.

— Вольтер всё равно прав. Никакой необходимости в морали нет, а самое разумное — вовсе о ней не думать, — напоследок высказался барон де Шомон, заглядывая в карты своего дружка Лоло. Он, как и банкир, не питал вражды к аббату, но ему очень не нравились суждения Писания о содомии.

Заговорил и Шарль де Руайан.

—Я удивляюсь, де Сен-Северен, вы ведь умнейший человек. Но почему самые просвещённые люди продолжают верить предрассудкам?

— Многое в духе Божьем недоступно человеческому разуму, затемнённому греховностью, — негромко повторил, уточняя, иезуит, но по отрешённому взгляду содомита понял, что его даже не потрудились расслышать.

 

Глава 4.

«Что за запах здесь, Присиль?»

 

На лестнице забегали лакеи, парадные двери снова распахнулись: пожаловала старая подруга маркизы, редко посещавшая в последнее время салон, графиня Анриетт де Верней, по словам Реми де Шатегонтье, «живое ископаемое с Гнилого болота». Старуха действительно жила в недавно отстроенном на осушённом болоте квартале Маре[2].

Графине было около восьмидесяти, но она, к удивлению завсегдатаев салона, не утратила многих вещей, коих обычно лишаются с возрастом. У её сиятельства были свои зубы, она сохранила прекрасное зрение и слух, здравый смысл и доброе имя. Некоторые утверждали, что Анриетт умудрилась не потерять даже совесть, что было, разумеется, удивительнее всего.

Усевшись на самое удобное кресло у камина, с которого она одним только взглядом согнала Брибри де Шомона, водрузив себе на колени корзинку, откуда тут же высунулась курчавая собачья мордочка, старая графиня пристально оглядела гостей маркизы, потом тихо спросила Присиль, кто этот прелестный юноша? Маркиза растерялась, но потом, проследив направление её взгляда, поняла, что спрашивает Анриетт об аббате Жоэле. Она тихо ответила, что аббат — итальянец из знаменитых Сансеверино.

Оказалось, старуха не утратила с годами и память!

— Графы ди Марсико, род Анжерио, или Энрико, великого коннетабля Неаполя, или Галеаццо, великого скудьеро Франции? Это герцоги ди Сомма, принцы ди Бисиньяно?

Этого мадам де Граммон не знала и просветить подругу не могла. Ей рекомендовал аббата герцог Люксембургский, чего же боле-то, помилуйте? Меж тем старуха властно подманила к себе отца Жоэля, подошедшего и склонившегося перед ней со спокойной улыбкой. Она повторила свой вопрос, интересуясь его родословной. Аббат застенчиво улыбнулся, недоумевая, откуда старуха знает итальянские генеалогии, но удовлетворил любопытство графини.

— Младшая ветвь рода ди Сомма, я — младший из младших, мадам.

— Кем вам приходится Луиджи, принц ди Бисиньяно, герцог ди Сан-Марко?

— Я младший сын его двоюродной сестры, его сын Пьетро-Антонио — мне троюродный брат, — рассмеялся Сен-Северен.

Старуха внимательно разглядывала его через лорнет, словно изучала в лавке антиквара редкую безделушку, и наконец спокойно и веско проронила, точно вынесла вердикт:

— Вы — просто красавец.

Жоэль смутился. Румянец проступил на его щеках сквозь тонкий слой пудры, он опустил глаза и совсем стушевался. Аббат не любил упоминаний о своей внешности: это словно приравнивало его к женщинам. К тому же он заметил, как болезненно исказились лица Камиля д’Авранжа и Реми де Шатегонтье.

— О, да вы ещё и застенчивы, — насмешливо проронила старуха. — Ну да ничего, краска стыда — ливрея добродетели.

— Застенчивость — цветок целомудрия, — издевательски бросил д’Авранж.

— И лучшая приманка похвалы, — в тон ему проронил де Шатегонтье.

— Совершенство не нуждается в похвалах, дорогой виконт, — высокомерно отбрила графиня, насмешливо окинув пренебрежительным взглядом самого Реми, словно говоря, что уж в нём-то похвалить нечего. Д’Авранжа она просто не заметила.

Сен-Северен вообще-то застенчив вовсе не был. В обществе мужчин он чувствовал себя как равный с равными, в женском же окружении его приводили в смятение только откровенно похотливые взгляды. Но похвалы всегда смущали его, не доставляя ни малейшего удовольствия, и сейчас он торопливо перевёл разговор, поинтересовавшись мнением мадам Анриетт о недавно построенной резиденции принца Субиза.

— Я мало интересуюсь творениями рук человеческих, юноша, но мне всё ещё интересны творения Божьи. Вы здесь — самое прекрасное из всех, что мне довелось видеть за последние четверть века. Многие женщины отдали бы свои лучшие бриллианты за такие ресницы.

Жоэль смутился ещё больше, а старуха лениво продолжала:

— В последние десятилетия люди стали уродливее, красота… подлинная красота встречается всё реже. Лица опустели, совсем опустели. Раньше в глазах иногда проступало небо, а ныне — всё больше — лужи. Впрочем, это, наверное, старческое, — самокритично констатировала она. — То же было и с госпожой де Вантадур. Когда ей перевалило за девяносто, она погрузилась в воспоминания о том, что было сто лет назад, а, может быть, чего и вовсе не было, но не помнила, что ела вчера на обед. Впрочем, я пока не люблю вспоминать о былом, оно странно расползается для меня. Вы — иезуит?

Жоэль молча кивнул.

— Времена нынче искусительные…особенно для монахов.

Аббат под нос себе пробурчал, что для монахов неискусительных времён не бывает, чем рассмешил старуху. Но, оставив смех, она тихо пробормотала, что это верно, ныне лишь сугубая горесть влечёт человека к Господу, и, заметив, как болезненно исказилось его лицо, сменила тему.

— Здесь всё ничто и вертится вокруг ничего, все занимаются ничем и лепечут ни о чём, и я тоже который год развлекаюсь ничем. — Глаза старухи мерцали. Помолчав с минуту, она вдруг проговорила с недоброй улыбкой, — странно, однако. Зима на носу, а грозой пахнет. Вы чувствуете? — голос её стал ниже и глуше.

Аббат вздрогнул и внимательно посмотрел на старуху, встретив очень твёрдый осмысленный взгляд. Сен-Северен давно уже почувствовал что-то неладное, точнее, ощущал неестественное сгущение воздуха и пульсацию каких-то неуловимых токов, колеблющих пол. Тянуло чем-то смрадным, вроде погребной сырости, но аббат внушил себе, что это нервное и просто мерещится ему. Однако сейчас странное ощущение было слишком отчётливо.

Мадам Анриетт, снова внимательно оглядев гостиную, помрачнела и окликнула подругу.

— Что за запах здесь, Присиль?

Маркиза пожала плечами. На её нос ничем не пахло.

Между тем подали легкий ужин, за которым спор гостей с Вольтера перешёл на сплетни, мужчины были в восторге от мадемуазель Тити, любовницы герцога Шовеля, а дамы презрительно морщили носики. У Шовеля дурной вкус! Выбрать эту замарашку!

 Маркиза поморщилась: беседа гостей оскорбляла правила хорошего тона, особенно когда о попке мадемуазель Тити высказался Реми де Шатегонтье. Мадам де Граммон торопливо упомянула о завтрашнем Дне поминовения, и тут Реми снова шокировал её полной убеждённостью в отсутствии нужды поминать кого бы то ни было. Бога-то всё равно нет.

— Господи, ну как можно не верить в Бога, Реми? — изумлённо вопросила маркиза. — Разве вы не помните историю с Жаном-Пьером Куртанво? Тот соблазнил свою племянницу, — пояснила она, — привёл её на балкон в замке, и так увлёкся, что не заметил, как небо заволокло тучами, сверкнула молния, прогремел гром — но Жан-Пьер не остановился. Тут молния сверкнула второй раз, ударив в башню над балконом. Она рухнула вниз и смела балкончик, где развлекался его сиятельство. Мадам Катрин де Куртанво восприняла это как знак Божьего суда, все остальные тоже. Да и кто бы усомнился?

Реми де Шатегонтье кивнул головой.

— Этот случай не единственный, дорогая Присиль, — согласился он. — Мадам де Монфокон увидела в спальне крысу, испугалась, схватила щипцами горящую головню из камина и начала выгонять грызуна из будуара. И что же? Головня вывалилась, подпалила полог кровати, несчастная Эмилия задохнулась в заполненном дымом будуаре.

Маркиза была ошарашена.

— Но причём тут Бог, Реми? Она же задохнулась.

— Как «причём тут Бог»? Крыса-то, слава Богу, спаслась, — ядовито проронил виконт.

Все рассмеялись.

— Да, ну вас с вашими шутками, Реми, — недовольная смехом гостей, оборвала виконта маркиза. — Речь о каре Господней. Помните Николь де Лавардэн? Когда бешеный порыв ветра во время прошлогодней бури опрокинул её экипаж в Сену, она сумела открыть дверцу кареты, выбраться и выплыть на берег! И что же? Из дома на набережной какая-то кухарка, разругавшись с мужем, вышвырнула в окно бутылку вина, которую тот собирался распить с дружками. Бутылка свалилась на голову чудом спасшейся Николь и разбила ей череп. А за что? За беззаконное сожительство с тремя чужими мужьями!

Реми пожал плечами.

— Простите, маркиза, но восемнадцать евреев, на которых упала башня Силоамская, не грешнее были всех в Израиле. Я знавал женщин распутней Николь. Впрочем, не спорю, иногда Божий Промысел и вправду вторгается в дела человеческие. — Виконт плотоядно улыбнулся. — Достаточно вспомнить Жана, егеря моего соседа по имению, графа де Шинона. Подлец увидел на скале в моём имении оленя и нагло подстрелил его, мотивируя свою дерзость тем, что тот просто перескочил-де ограду. И что же? Возмездие не заставило себя ждать!

Габриель де Конти недоверчиво покосился на виконта.

— Только не говорите, ваша милость, что егерь промахнулся. Не мог же он не попасть в корову в коридоре!

Виконт улыбнулся, хоть это его и не красило: во рту его милости недоставало клыка, на месте которого торчал лишь почерневший корень.

— Почему промахнулся? Попал. Но в итоге мёртвый олень свалился на него с трёх туазов и сломал ему шею!

Хоть Реми и несколько своеобразно понимал действие Промысла Божьего, все рассмеялись. Однако мадам Присиль снова сочла, что беседа выходит за рамки хорошего тона, и любезно попросила графа Лоло де Руайана, уже отужинавшего, сыграть гостям «что-нибудь прелестное».

Тот с готовностью отозвался и достал инструмент. Брибри подвинулся поближе к исполнителю. В этом не было ничего, бросающего вызов приличиям: все знали, что де Шомон музыкален и к тому же черпал в музыке графа вдохновение. Вот и сейчас, пробормотав строчку из Ронсара: «Аполлонова лютня звучаньем чарует погруженный в мечтанья Аид…», барон весь ушёл с созерцание дружка и его лютни.

Лоло, надо сказать, играл божественно. Эфемерные нежно-идиллические образы завораживали изяществом, роились под потолочной лепниной, просачивались, казалось, в щели окон, осыпались у замшелых стен охристой позолотой. Лицо де Руайана преобразилось, приобрело выражение почти возвышенное, и аббат Жоэль подумал, что инструмент этот воистину мистичен, недаром же на полотнах Беллини, Микеланджело, Караваджо, Сальвиати — везде, где люди и ангелы играют на лютнях, лица их невозмутимо задумчивы и отрешённо спокойны. Ведь даже дегенеративное лицо Руайана напоминало теперь лик ангельский.

Тибальдо ди Гримальди, прикрыв глаза, гусиным пером дирижировал исполняемой Лоло увертюрой. Брибри тоже слушал восторженно и что-то изящно чертил пером в памятной книжке. По окончании сонаты он представил на суд Лоло новые строки, показавшиеся герцогу де Конти сущим бредом, но Камилю д’Авранжу и Реми де Шатегонье понравившиеся.

 

…Замок гордый вершиной в небе

топорщит донжона гранитный гребень,

утлой лодчонкой правлю в стремнине дикой

в пучину спускаю невод, ввысь испускаю крики.

В алчном пожаре страсти сгорают пылкие стоны,

тонкие сети с плеском в глубоком затоне тонут.

Весла яростно рубят волн голубые грани,

я, из сил выбиваясь, пылом твоим изранен.

Весла взрезают воду, душу кромсают плачи,

 И частые вздохи чаще

тончайших сетей рыбачьих…

 

Все, кто слышали стихи, покраснели, ибо всё, что писал де Шомон, несло отпечаток яркого дарования и смущающей двусмысленности. Говорил ли он о «воротах града Иерусалима, принимающих владыку», или о «чёрном бездонном колодце», на дне коего — «упоение гнетущей жажды», или о «скипетре царя, пронзающем мрак пещерный меж валунов округлых», — всем почему-то казалось, что он говорит непристойности. Аббат же Жоэль и вовсе не мог отрешиться от пакостного подозрения, что все эти цветистые образы являют собой мерзейшие аллюзии на богопротивный и противоестественный акт содомский. Похоже, банкир Тибальдо думал также и морщился, герцог де Конти брезгливо хмыкнул и вцепился зубами в куриную ножку, но маркиза восторженно зааплодировала.

Лоло окинул Брибри взглядом, от которого аббат внутренне содрогнулся, и снова заиграл.

 

Камиль д’Авранж, не любитель музыки, отделившись от толпы мужчин, подошёл к девицам, и одна из них, мадемуазель Стефани де Кантильен, вымученно улыбнулась ему и поднялась навстречу.

Стефани не могла похвастать яркой красотой, была всего лишь «недурна», однако отличалась остроумием, живостью ума и какой-то словесно неопределимой, но сразу понятной взгляду прелестью, причём не прелестью юности, а тем, что с годами обычно составляло «шарм» женщины.

Камиль, рано лишившийся родителей, до поступления в колледж нянчился с малышкой Стефани, которая была на семь лет моложе, и привык считать её кузиной, хоть степень их родства была более отдалённой и запутанной. Приобретя лоск человека светского, д’Авранж ненавязчиво, скрывая родство, всячески протежировал девицу, а порой предостерегал от ненужных знакомств.

На сей раз мадемуазель была в дурном настроении. Ещё бы, подумать только! Уже на третьем балу эта несносная Розалин де Монфор-Ламори производит фурор своими роскошными платьями! На что же это похоже?

Кузен насмешливо заметил сестрице, что помимо платьев, указанная особа весьма красива.

Услышь мадемуазель де Кантильен подобное в другом обществе, она немедленно скорчила бы презрительную гримаску или удивлённо подняла тонкие пушистые бровки: «Она красавица? Бог мой, что вы говорите?» Но с братцем такое не проходило.

Стефани вздохнула и помрачнела.

— Теофиль в прошлый раз глаз с неё не сводил, — грустно пробормотала она.

Д’Авранж улыбнулся и, приподняв пальцем опущенный подбородок Стефани, нежно щёлкнул её по чуть вздёрнутому носику.

— Не вешай нос, сестрёнка, — усмехнулся он и вынул из кармана камзола коробочку от ювелиров Ла Фрэнэ с золотой заколкой, инкрустированной крупным рубином. — Надеюсь, теперь ты затмишь всех, и твой ветреный д’Арленкур никуда не денется.

Он снова улыбнулся, заметив, с каким восторгом Стефани поглядела на украшение. Она же, повернувшись к своей подруге Аньес де Шерубен, пришедшей с тёткой и братом, поспешила похвастать подарком д’Авранжа. Аньес восхитилась украшением, и подруги снова начали оживлённо костерить красавицу Розалин, поведение которой, горделивое и высокомерное, не лезло, по их мнению, ни в какие ворота.

Брат Аньес, Робер, был, однако, категорически не согласен с сестрой и её подругой. По мнению Робера де Шерубена, мадемуазель де Монфор-Ламори была прелестнейшей особой, необычайно разумной, безупречно воспитанной и в высшей степени добродетельной. Все эти комплименты, которые вполуха слушал сидевший рядом де Сен-Северен, свидетельствовали о серьёзном увлечении молодого человека.

Тётка Робера, Матильда де Шерубен, тоже нахмурилась. Брак между Розалин и Робером обсуждался в семье. Он был благоприятен со всех точек зрения. Состояние Робера прекрасно. Розалин — единственная наследница богатейшего поместья в Анжу. Понятно, что они созданы друг для друга. Поэтому мадам Матильда тихо, но весомо заметила Аньес и Стефани, что они вздорные болтушки.

Аньес пожала плечиками. Что ей до того? Сама она, понимая, что надеяться тут не на что, невольно любовалась аббатом и восторженно вздыхала. Вот оно, воплощение красоты и изящества, благородства и мужского достоинства!

 

Сидевшая неподалёку у камина воспитанница банкира Тибальдо ди Гримальди Люсиль де Валье, юная, недавно вступившая в общество и уже просватанная особа, не слушала их, но тоже с тоской смотрела на аббата Жоэля. Боже, какой мужчина! Какие бездонные глаза, какая улыбка! Ей же предстояло идти под венец с Анри де Кастаньяком, ничтожным и уродливым. Дела семьи расстроены, приходилось соглашаться.

Впрочем, Люсиль полагала, что после свадьбы отыграется. Что стоит сделать этого красавца-аббата своим любовником? Но ведь до того нужно лечь в одну постель с Кастаньяком! Она вспомнила его кривые ноги и косящие глаза, и почувствовала лёгкую дурноту, подступившую к горлу.

А тут ещё эти унылые пассажи лютни! Люсиль не любила музыку, особенно в исполнении таких уродов, как Шарло де Руайан. Она придвинулась ближе к камину, протянув к нему руки, словно желая согреться, и вскоре ей удалось оказаться возле аббата, рядом с которым пустовало кресло. Ресницы отца Жоэля были опущены, их тень ложилась на провалы скул. Девица в упоении разглядывала красавца и боялась вздохнуть, представляя его в своей постели.

Иезуит неожиданно поднял глаза на мадемуазель, встретившись с ней взглядом, покраснел, и тем внимательнее стал прислушиваться к игре музыканта.

Старуха де Верней усмехнулась, а виконт де Шатегонтье смерил Люсиль взглядом, исполненным какой-то брезгливой скуки.

— Я обожаю лютню, — тихо и томно заметила, чуть наклоняясь к аббату, мадемуазель Люсиль. — А вы, мсье де Сен-Северен?

Аббат вздохнул. Девица так же любила музыку, как он — навоз и топкую грязь на улицах, но уличать мадемуазель во лжи было бессмысленно. Признайся он, что ему нравится музыка — надоедливая особа сразу утомит расхожими фразами о музыкальной гармонии, а если сказать, что он не любит лютню, выйдет и того хуже: Люсиль может предложить ему пораньше уйти, чтобы не слушать эти заунывные мелодии и прогуляться в Люксембургском саду. Аббат не любил выбирать из двух зол, предпочитая варианты пусть более сложные, зато беспроигрышные в перспективе. Он ответил, что не является меломаном, но прекрасное исполнение его сиятельства доставляет ему большое удовольствие и позволяет скоротать время до прихода мсье де Машо, с которым ему необходимо встретиться.

Так, проскользнув юрким угрём между угрожавшими ему опасностями, де Сен-Северен приободрился, правда, ни на минуту не теряя бдительности.

Старуха де Верней усмехнулась

 

Глава 5

«Кошмарные новости…»

 

Тут, однако, музыкальный пассаж его сиятельства был грубо прерван. Внизу послышались крики, и стоявший у клавесина де Руайан, опустив лютню, первым увидел, как появившийся на лестничном пролёте толстяк в синем камзоле натолкнулся на лакея с подносом. Опрокинутый поднос загремел вниз по ступеням парадной лестницы, бокалы с хрустальным звоном разлетелись вдребезги, и несколько секунд спустя в гостиную спиной вперёд влетел ливрейный лакей, пытавшийся удержать забежавшего сумасшедшего, истерично машущего руками и задыхающегося.

Маркиза, узнав своего племянника Жана де Луиня, сделала лакею знак оставить гостя в покое.

Все поднялись. Жан де Луинь, полный блондин с приятным лицом и живыми глазами, которого близкие друзья фамильярно называли Булочкой, был известен как человек, которого трудно вывести из себя и уж тем более обескуражить. И потому, поняв, что случилось нечто из ряда вон выходящее, все умолкли и столпились около него, ожидая интересных новостей. Мсье Жан несколько минут пытался отдышаться. Бокал вина, протянутый аббатом, помог ему несколько прийти в себя. Выпив его залпом, де Луинь тяжело опустился в кресло, запрокинул голову, несколько минут хватая ртом воздух и, наконец, смог проговорить:

— Я только что от герцога де Жувеналя, мсье. Кошмарные новости. Несколько часов назад… на кладбище Невинных обнаружен ужасный труп… просто обглоданный скелет! Дом герцога рядом… Он только взглянул… и… и… сразу узнал её! — Он открыл рот и громко хлебнул воздуха. — Это … это мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори!

В углу послышался тихий вскрик. Аньес де Шерубен упала в обморок. Стефани имела более крепкие нервы и только сильно побледнела. Люсиль де Валье опустила глаза и поджала губы. Помертвел и замер с закрытыми глазами у стены Робер де Шерубен.

Жоэль де Сен-Северен торопливо бросился помогать тётке Матильде и Стефани поднимать Аньес. Барон де Шомон, выслушав новость, осторожно вынул из крохотного чехла зубочистку, граф де Руайан задумчиво разглядывал лютню. Виконт Реми де Шатегонтье был бледен, но трудно был понять, насколько эта бледность бледней обычной меловой прозрачности его милости. Тибальдо ди Гримальди воззрился на аббата, пытавшегося привести в чувство девицу де Шерубен, и никак не прокомментировал услышанное. Герцог Габриель де Конти оказался в итоге единственным, кто выразился определённо:

— Это просто ужасно, дорогой Жан. На вас же лица нет. Вам надо подкрепиться. Когда же наконец подадут трюфели, Присиль?

Впрочем, минуту спустя отозвалась на услышанное и старая графиня.

— А мне-то, старой дурёхе, показалось, что грозой пахнет, — раздражённо пробормотала она, зябко кутаясь в тёплую шаль. — А тут, гляди-ка, серой смердит.

Да, новость была ужасна, а если добавить, что спустя четверть часа в гостиной появился Одилон де Витри, жилистый старичок с приятными манерами, старинный приятель маркизы де Граммон, с новыми подробностями о преступлении, то будет понятно, что весь вечер ни о чём другом уже не говорили.

Полиция смогла лишь выяснить, что несчастная девица, появившаяся в обществе только в этом сезоне, имела характер непреклонный и слегка заносчивый, отвергла нескольких женихов, метила, как говорили, весьма высоко.

Мать мадемуазель Розалин, убитая горем, не могла объяснить, как и каким образом пропала её дочь. Дознались только, что два дня назад, вернувшись с бала довольно поздно, она переоделась, ибо её платье осталось в спальне, а горничная видела молодую госпожу и помогала ей раздеваться. Потом Розалин вышла из дома, видимо, сама, ибо никаких следов взлома на двери не было. На следующий день около полудня мать и горничная заметили отсутствие Розалин, но решили, что она у кого-то из подруг. И вдруг… О, ужас!

Но почему и куда она ушла? Как оказалась на кладбище? Кто заманил её туда? Тело девицы, видимо, ещё при жизни, подверглось невероятному поруганию, но это было ничто в сравнении с тем, что сделано было со злополучной жертвой после смерти. Ведь на скелете остались следы зубов!

— Если труп бедняжки пролежал на кладбище достаточно долго, понятно, что по запаху он был найден всеми голодными кладбищенскими псами. Чему же тут удивляться, Одилон? — Тибальдо ди Гримальди рассуждал о случившемся так же, как если бы говорил о свиной вырезке.

Де Витри замахал на него трясущейся рукой.

— Да не собачьи зубы, Тибальдо! Кого бы это удивило? Человеческие.

В гостиной снова повисло глухое молчание, потом раздался звук сдвигаемого и падающего кресла и тихий стук. В обморок упал Робер де Шерубен. Маркиза заволновалась. Она весьма гордилась изяществом свой гостиной, заполненной новыми креслами с дорогой парчовой обивкой, затканной цветочным узором, комодами, как бы разбухшими и просевшими на изящно изогнутых ножках, и кокетливыми столиками, повторявшими в своих хрупких линиях изящные завитушки комодов. И маркизе совсем не нравилось, когда с её новой мебелью обращались небрежно.

— Господи! Бедный мальчик! Жоэль, Габриель, Тибальдо, помогите же, — раздосадовано проговорила она, осторожно ставя кресло на ножки.

Габриель де Конти и Тибальдо ди Гримальди торопливо подняли обморочного, усадили в опрокинутое им до этого кресло, а аббат с помощью коньяка кое-как привёл его в чувство. Снова воцарилось молчание, которое было нарушено Жаном де Луинем.

— Невероятно, просто невероятно. Бедная девочка, такая красавица… Богатейшая невеста! Говорят, даже Жуайез собирался сватать её… и вы, Робер, — жалобно произнёс он, оглядывая все ещё смертельно бледного и тяжело дышавшего Шерубена.

Его бестактность постарались не заметить. Зато сам де Луинь заметил в углу старую графиню, которая мирно подрёмывала у камина.

— Бог мой, мадам Анриетт, дорогая, вы тоже здесь?

Графиня, наклонив голову, посмотрела на племянника подруги, как смотрят лишь на неразумных детей да законченных идиотов. Аббат при этом отметил, что старуха после фразы о запахе серы ничего больше не сказала и, казалось, отнеслась к новостям де Луиня и де Витри странно спокойно, словно обглоданные скелеты были для неё столь же обыденны, как клистиры, свинцовые примочки да восковые компрессы.

— Одна дочь у матери, моя крестница, — горестно подхватил Одилон де Витри. — Бедняжка Элиза… Врач опасается, что такого удара материнское сердце не выдержит. Она постарела на двадцать лет и просто убита горем. Боже мой, — всколыхнулся он вдруг, — Шарло, мальчик мой, ведь несчастная Розалин… ваша… ваша сестра?

Граф Лоло, присевший у клавесина, медленно оторвал глаза от лежащей у него на коленях лютни и поднял на мсье Одилона влажные глаза. В них застыли отрешённая печаль и тягостное недоумение.

— Розалин? О, да, кузина. Элиза де Руайан, мать Розалин, моя тётка, сестра отца. Впрочем, — он меланхолично улыбнулся, — мы ведь почти все в родстве. Робер и Аньес — мои внучатые племянники, мадам Матильда в родстве с моей матерью…

С этим Одилон не спорил.

— Но вы пойдёте туда? Вашей бедной тётушке так нужны помощь и сочувствие…

Руайан и не подумал возражать.

— Завтра же с утра я буду у неё. — Глаза его сиятельства в свечном пламени сияли слезами. — Но вы не сказали, Одилон, что говорят в полиции? По Парижу бродит сумасшедший убийца?

— Ах, там никто ничего не понимает! — отмахнулся старичок. — У Жувеналя был начальник полиции — дело-то обещает быть громким, так они говорят даже, что может быть замешан кто-то из высшего общества! Я не понял, почему у них сложилось такое мнение, но случайно услышал от одного из полицейских чиновников, что убийство, мол, слишком изощрённо для простолюдина. Ведь никаких следов… Вообще ничего. А ещё они поминали какое-то кощунство, но отказались сказать, что это было, — а сам я не понял.

— Я найду негодяя. Я убью его, — яростно пробормотал сквозь слёзы Робер де Шерубен. — Я… я найду его.

Маркиза де Граммон, уже не беспокоясь о своей мебели, окинула щенка презрительным взглядом, в котором проступили здравый смысл и житейский опыт мадам Присиль, коими она вообще-то отнюдь не была обделена. «Тебе ли ловить чёрта в тенета, мальчик?», — прочёл в этом взгляде наблюдавший в эту минуту за маркизой аббат.

Впрочем, никто в салоне не принял слова Шерубена всерьёз.

— Помилуйте, Одилон, что вы говорите? Причём тут высшее общество?— Матильда де Шерубен была шокирована. — Это надо же! Послушать этих глупцов, так в обществе только и делают, что едят людей!

Вообще-то она была права. Раньше о подобном никто не слыхивал.

Лакей доложил о приходе его светлости герцога Жюля де Машо д’Арнувиля, ещё одного племянника маркизы.

— Ну, наконец-то, Жужу! — Мадам де Граммон просто обожала его. — Что говорят при дворе? Там уже известно об этом ужасе с бедняжкой Розалин?

Герцог д’Арнувиль тяжело плюхнулся в кресло. Маркиза снова поморщилась, но ничего не сказала.

— Король в Шуази, но ему, разумеется, доложили. Чудовищное преступление. Его величество был просто шокирован. Приказано разыскать негодяя во что бы то ни стало.

 

…Время было позднее, и девицы начали разъезжаться — в труднообъяснимом состоянии отрадной удрученности, или, точнее, испуганного облегчения. Мысль о том, что высокомерная гордячка Розалин больше не будет составлять им убийственную конкуренцию, помогала перенести весть о её гибели, к тому же воображение девиц было девственно: чего они не видели, того не могли и вообразить, а скелетов им доселе видеть не приходилось.

Тем временем Шарль де Руайан, понимая, что сегодня ему уже не придётся радовать гостей маркизы своим искусством, аккуратно вложил лютню в дорогой футляр, инкрустированный золотыми китайскими орнаментами и снабжённый прочными заклёпками. Брибри упаковал любимую зубочистку в изящный чехольчик и сложил домино в ящик. Банкир, убедившись, что мальчишка де Шерубен пришёл в себя, расположился за карточным столом, сделав приглашающий жест виконту де Шатегонтье. Несколько развязной, вихляющейся походкой к ним подошёл и юный барон де Шомон, за ним — Лоло, пригласивший к столу Камиля д’Авранжа, и тут Тибальдо ди Гримальди обратил свой тяжёлый взор на дружка — герцога де Конти.

Перед Габриелем де Конти встала непростая проблема. Жюстин д’Иньяс покидала гостиную, и он, если желал понежиться в эту ночь с пухленькой вдовушкой, должен был проводить её, между тем намечалась партия в экарте. Герцог на минуту задумался, ощущая себя буридановым ослом. И бабёнка-то так себе, и хотелось отыграться за прошлый, столь неудачный для него роббер, но, с другой стороны, карта непредсказуема и опять может не пойти, в то время как между ног красотки он уж точно найдёт то, что ищет.

Его светлость стал прощаться с маркизой и гостями. Ушёл Одилон де Витри. Уехала и мадам де Верней.

После их ухода маркиза уединилась племянниками Жаном и Жюлем и вела тихую беседу, точнее, слушала последние придворные сплетни о маркизе де Помпадур. Та, будучи любовницей, потребовала, то, что мадам де Мэнтенон получила, являясь тайной супругой. Узнав, что та, сидя в особом кресле, едва привставала, когда монсеньёр входил к ней, и не проявляла должной учтивости к принцам, принимая их лишь после просьбы об аудиенции, мадам де Помпадур сочла своим долгом во всем ей подражать и позволяла себе всевозможные дерзости по отношению к принцам крови. Многие ей подчинились — кроме дофина, который открыто её презирал. Так или иначе, о манерах этой мещанки злословил весь двор.

Ныне все говорили о смехотворных претензиях маркизы, потребовавшей, чтобы её дворецкого наградили королевским военным орденом Сен-Луи — без этого, как ей казалось, он был недостоин ей служить. Несмотря на титул и лоск, она часто совершала подобные оплошности, была мстительна, подвластна страстям, неумна и бесчестна, проявляя черты обычной выскочки.

Робер де Шерубен, не двигаясь, сидел в углу. Он не смог уйти с сестрой и тёткой — не держали ноги. Сейчас, уставившись невидящим взглядом в камин, юноша вспоминал Розалин, этот нежный, только что распустившийся цветок, исполненный прелести и свежего аромата, так ужасно, так безжалостно сорванный и раздавленный в придорожной грязи…

Но как, как это могло случиться? Он сам проводил её с последнего бала. Игривая кокетка, юная и прелестная, Розалин всю дорогу поддразнивала его, стараясь вызвать его ревность, говорила об Армане де Жуайезе, с которым танцевала, о надоевших ей преследованиях Камиля д’Авранжа, о Луи де Морли, тоже досаждавшем ей настойчивыми ухаживаниями. Говорила, что ей надерзила Стефани де Кантильен. Восхищалась красавцем де Сен-Севереном. Всё это было столь невинно, столь безгрешно… Пустая болтовня. У парадного подъезда дома Монфор-Ламори Розалин сказала, что в последнее время её тревожат необычные сны, и они расстались. Он видел, как лакей распахнул перед ней дверь.

И в эту же ночь она исчезает. Безумие. Просто безумие.

Но постойте-ка. Робер почувствовал, что упустил что-то. Что-то важное. Какое-то слово, точнее, клочок фразы, обрывок остроты… Розалин сказала ему что-то, удивившее его. Но что? Воспоминание терялось и меркло, ускользая. Нет, ему просто надо уснуть, забыться, сон освежит его. Робер с трудом поднялся и стал прощаться с хозяйкой. Аббат Жоэль, видя, что де Шерубен едва держится на ногах, предложил подвезти его в своей карете. После их ухода стали собираться и племянники маркизы, она вышла проводить их.

В гостиной, завершая партию, недовольный Реми де Шатегонтье раздражённо подвёл себе под нос печальные итоги вечера:

— И в пух продулся, и вдовушка досталась Габриелю.

 

Глава 6

«Чтобы бедная девочка не утонула в слезах в мире ином,

не нужно проливать слишком много слёз в этом… »

 

Задворки Коммерческой бирж в западной части Ле-Аль, где в сезон торговали зерном, в эти дни кишели народом. К югу от Форума, в сквере Невинных, возле фонтана, украшенного скульптурами нимф, весь день толпились зеваки, с любопытством заглядывали за кладбищенскую ограду и перешёптывались о подробностях жуткого преступления, слух о котором быстро разнёсся по Парижу.

Выяснились новые обстоятельства, делавшие это из ряда вон выходящее убийство делом рук бесплотного дьявола, спустившегося на землю. Никто не видел девицу после бала, никто не знал, куда она могла пойти, никому не было известно ничего, что проливало бы свет на преступление.

Вокруг кладбищенской скамьи не было никаких следов, а когда по предложению сержанта Филибера Риго привели полицейского пса по кличке Рокамболь, никогда ранее не терявшего следа, огромный дог, понюхав труп и землю вокруг, прижал уши к голове, присел на задние лапы и отчаянно завыл — утробно и жалобно. Он не только не взял след, когда чёртова пса доставили обратно в полицию — он весь вечер надрывно скулил и блевал желчью!

Тело злосчастной девицы было осмотрено не только полицейскими, но и знаменитым Жерменом Мартиньером, первым лейб-хирургом короля. Опыт медика был значителен, но тут его явно не хватало. Лицо убитой, хоть и носило следы поругания, было всё же достаточно свежим, жалкие же телесные останки на скелете казались иссохшими и обескровленными, словно несколько дней сначала находились в воде, а после были высушены. Но с учётом того, что девицу всего за пару дней до нахождения трупа видели живой и невредимой, это было нелепостью. Он высказал предположение, что тело было освежёвано и облито кислотой, но отказался даже предположить, какой именно. При этом на спине девицы словно по трафарету был вырезан крест. Об этом полицейским было приказано не распространяться.

Лейб-медик его величества растерянно развёл руками.

 

Нельзя сказать, что гибель несчастной мадемуазель де Монфор-Ламори была обойдена молчанием общества. Нет. О ней говорили, и немало. Но все разговоры исчерпывались констатацией уже известных фактов и ужасом от случившегося.

На следующий день, побывав с соболезнованием в доме убитой горем матери, Жоэль де Сен-Северен застал там многих придворных — людей знатнейших, немало своих друзей по колледжу, двух принцесс — Анну-Генриетту и Викторию, а также почти всех вчерашних гостей салона маркизы де Граммон.

Дом был погружен в глубокий траур. Заплаканные глаза, как заметил аббат, были даже у горничных и лакеев. Погибшую молодую госпожу в доме вспоминали тепло, с любовью, кормилица же мадемуазель Розалин при известии о её гибели упала в обморок и до сего часа не приходила себя, горестно стеная в горячечном бреду.

Мать Розалин, Элиза де Монфор-Ламори, едва держалась на ногах, её заботливо поддерживали Реми де Шатегонтье и Шарло де Руайан, который то и дело протягивал несчастной нюхательную соль. Гробом занимались Одилон де Витри, два его сына и Габриель де Конти. Тело бедняжки было укутано в несколько слоёв саваном, в гробу лежали белые розы, на голове покойницы белел венчик флёрдоранжа, подчёркивая восковую желтизну всё ещё прекрасного юного лица.

Аббат осторожно протиснулся в толпе к Роберу де Шерубену, покрасневшие глаза которого выдавали бессонную ночь. Робера трясло в ознобе, дышал юноша со странными хрипами. Заметив де Сен-Северена, несчастный протянул к нему трясущиеся руки, и аббата почти до слёз растрогал этот жалкий доверчивый жест.

— Боже мой, Робер, вы совсем больны…

Тот утомлённо кивнул.

— Не могу уснуть. Всё время, как в бреду — тот, наш последний разговор…

— Она сказала что-то, обеспокоившее вас?

Де Шерубен устало смежил веки.

— Я думал об этом. Но нет. Она сказала, что в День поминовения пойдёт в храм, помянет родных, отца. И вот — всего три дня спустя… я поминаю её.

Аббат слушал несчастного, глядя в глубину сумрачного зала, где на длинном постаменте стоял чёрный гроб. Пришедшие выражали соболезнования матери торопливо и растерянно, стараясь ограничиться короткими фразами и предложениями помощи.

Мужчины, назначенные распорядителем церемонии, уже подняли венки, и церемониймейстер собирался отдать приказ о выносе гроба, но вошли новые соболезнующие, и ему пришлось помедлить. Наконец гроб был поднят. Шестеро мужчин двинулись к дверям, — и тут первый из них неожиданно споткнулся о кончик завернувшегося ковра, второй не удержал равновесие, и неуклюжий гроб тяжело ударился о дверной косяк. Слетела крышка. Все замерли.

Это была дурная примета. В толпе зашептались, что покойница хочет «зацепить» с собой на тот свет кого-то из родни. Впрочем, глядя на несчастную мать, все понимали, что она и впрямь едва ли задержится на этом свете. Гроб опустили, потом хотели продолжить вынос, но тут Люсиль де Валье покачнулась, тихо вскрикнула и медленно осела на пол. Глаза Розалин, на которых почти час покоились медные монеты, распахнулись, обнажив остекленевший мёртвый взгляд. В толпе зашептались, что этим подлинно не ограничится, ибо умершая «высмотрела себе компанию на тот свет…»

В церкви первые ряды были отведены для семьи покойной. Гроб, убранный цветами, установили на чёрном пьедестале. Пожилой священнослужитель с хористами прошёл через главный вход. Начиналась панихида.

Аббат Жоэль заметил, что Лоло де Руайан, суетящийся вокруг тётки, выглядит словно с похмелья, хотя вчера почти не пил, Габриель де Конти казался сонным и точно переевшим на обильной трапезе, у Тибальдо ди Гримальди то и дело перекашивалось лицо — он явно поздно лёг, не выспался и теперь пытался скрыть зевоту.

Духовенство окружило гроб, из глубины алтаря раздался «De profundis», исполняемый невидимыми певчими. Все замерли. Стоя в этом чужом для него храме, аббат печально следил за вереницей красных и чёрных ряс, белых стихарей, шествовавших из глубины полукруглой апсиды.

 Увлекаемая поднятым крестом процессия двигалась медленно и безмолвно. Издали в смешении света, падавшего сверху, с огнями, зажжёнными на престоле, горящие свечи в руках клира как бы исчезали, и казалось, что священники идут, подняв к небу пустые руки, указывая на звезды, сияющие над их головами на куполе.

Священнослужитель в пылающем кольце свечей возглашал молитвы. Церковь заклинала Господа даровать прощение этой бедной душе: «Νοn inters in juducium cur servo tuo, Domine!…» После «Аmеn», пропетого всем хором в сопровождении органа, из безмолвия поднялся голос — словно от имени несчастной убиенной: «Libera mе…»

«Слава Богу, горестно думал про себя аббат, что уцелели священные строки псалмов, поющиеся теперь безучастными голосами. Слова эти сами собой живут, молят о пощаде, исполненные неотчуждаемой красоты и незыблемости веры…»

Священник обходил гроб, кропил его жемчужинами освящённой воды, и молил, чтобы после мученической кончины Господь дал несчастной душе обрести спасение в обители вечного упокоения. «Господи, исторгни её из врат адовых!..» Боязливый, нежный и жалобный «Аmen» затих, душа, казалось, отлетела, и в наступившем гробовом молчании осталась лишь жалкая шелуха пустой скорлупы во гробе.

Жоэль был печален и угрюм. Не хотелось говорить, поднимать глаза, видеть нечестивость лиц вокруг, то и дело проступавшую и коробившую. Все въявь тяготились и недоумевали, думая, как бы побыстрее отбыть тягостную повинность, налагаемую светским долгом или родственными узами.

После панихиды гроб вынесли из церкви и установили на катафалк. До кладбища было рукой подать, и последний путь Розалин был устлан розами. Гроб уже стоял рядом с могилой, священник читал последние молитвы. Распорядитель похорон предложил каждому участнику церемонии цветок, который будет брошен на гроб, и Сен-Северен нервно смял в руках белую розу, когда увидел, как Камиль д’Авранж со странной порочной улыбкой бросил цветок в могилу. Следом подошёл Шарль де Руайан. Аббат снова передёрнулся. Дегенеративное лицо Руайана, видимо, искажала судорога, но Сен-Северену показалось, что тот усмехается.

После погребения Реми де Шатегонтье, шедший вместе с Габриелем де Конти и банкиром Тибальдо, у кладбищенских ворот заботливо обратился к Одилону де Витри, то и дело прижимавшему платок к глазам:

— Полно, дорогой Диди… Чтобы бедная девочка не утонула в слезах в мире ином, не нужно проливать слишком много слёз в этом.

 

Домой аббат вернулся уже в сумерках. На душе было мерзко. Несчастная Элиза де Монфор-Ламори у гроба дочери несколько раз теряла сознание, а, приходя ненадолго в себя, стенала и совсем извелась. Отец Жоэль вместе с Одилоном де Витри, отпустившим сыновей, привезли её домой и там последовал новый обморок, после которого она погрузилась в бредовое забытьё. Вызванный врач лишь горестно покачал головой.

Сейчас Жоэль молча стоял у окна и невидящим взглядом смотрел в сгущающиеся за окном сумерки. Из обилия тягостных сегодняшних впечатлений кровавой царапиной выступила зацепившая душу мерзейшая улыбка Камиля д’Авранжа над гробом.

Лицо аббата помрачнело. Нет, он не подозревал бывшего сокурсника в нечеловечески ужасном убийстве, на такое Камиль пойти не мог. Да и зачем ему? Завещание не в его пользу, нотариус сказал, и Жоэль слышал об этом в церкви, что единственным наследником является только Шарль де Руайан, племянник графини де Монфор-Ламори. Однако из мужеложника уж какой насильник-то?

Но беспутная улыбка д’Авранжа томила и пугала аббата.

Жоэль отошёл от окна, зажёг свечу, подбросил в камин, разожжённый его домоправителем Франческо Галициано, ещё одно полено. В комнату бесшумно вошёл любимец аббата — дымчато-чёрный кот Нотамбуло, Полуночник, — предмет бесконечных пререканий отца Жоэля и Галициано.

Аббат считал кота красавцем и душкой, звал пушистиком и шалунишкой, между тем как Франческо, безусловно, куда лучше аббата осведомлённый о проделках Полуночника, употреблял куда более резкие эпитеты «girovago» и «corrotto» — «бродяга» и «развратник». Но аббат обожал кота и игнорировал все жалобы Галициано на Полуночника — кот грел ему по ночам ноги, музыкально мурлыкал и успокаивал любую тревогу.

Однако сегодня Полуночник, как бы мелодично ни урчал и ни тёрся об ноги отца Жоэля, был бессилен утешить хозяина. Аббат опустился в кресло и почувствовал, как на него наваливается свинцовая усталость. Он закрыл глаза, но вязкая дрёма, парализовав тело, дальше не пошла. Дух его бодрствовал, осаждаемый видениями былого.

Жоэль понял, что именно царапнуло душу. Он уже видел такую улыбку Камиля д’Авранжа. Видел десять лет назад.

 

…Мари, сестра юного графа де Ретеля, впервые появилась у них в колледже на рождественском балу, и едва ли следует удивляться, что Жоэль сразу потерял голову: девица была столь хороша, что даже старики не могли сдержать затаённого вздоха восхищения.

Жоэль при виде Мари ощущал боль в сердце и головокружение, внутренний трепет всего существа отдавался в дрожи пальцев и смущении, но вскоре он с восторженным изумлением заметил, что Мари не уклоняется от его робких ухаживаний, и в её взгляде к своему ликованию прочёл ответное чувство. Он и верил, и не верил, но решившись после долгих сомнений на объяснение, услышал, что любим. Она сразу выделила его из толпы, сердце её безотчётно и бездумно выбрало именно его, она поняла, что это и есть тот, кому ей суждено принадлежать.

Всё это время, поглощённый своей любовью, Жоэль не замечал ничего вокруг. Не видел он и тех взглядов, которые бросал на него извечный соперник Камиль д’Авранж. Сен-Северен удивился, когда Мари обронила, что Камиль добивался её и тоже пытался с ней объясниться. Она отказала д’Авранжу, казавшемуся ей некрасивым, дерзким, отчаянным и горделивым, но подлинной причиной отказа была любовь к Жоэлю, и д’Авранж понял это.

О том, что случилось после, Жоэль не любил вспоминать. Весной они с Камилем и Ксавье де Жарнаком гостили в замке Антуана де Ретеля, приглашённые братом Мари, Жерменом. Через неделю после их приезда Мари слегла — и больше не встала. Но на смертном одре она рассказала Жоэлю, что Камиль д’Авранж обесчестил её. При этом не могла объяснить, как всё произошло, лишь помнила, как странная неодолимая сила вдруг заставила её среди ночи подняться и прийти в спальню д’Авранжа. Она шла, как околдованная, и ей почему-то казалось, что она идёт к нему, Жоэлю…

Д’Авранж набросился на неё и зло надругался, но она была бессильна, и только вернувшись к себе, осознала весь ужас случившегося. К утру уже металась в жару и теперь понимает, что стоит у порога смерти. Налитые слезами глаза Мари кротко смотрели на него, и последнее, что она сказала, были слова любви к нему, Жоэлю…

Смерть Мари убила его. После похорон он ещё несколько дней не мог прийти в себя и откладывал объяснение с Камилем, понимая, что оно закончится дуэлью и смертью одного из них. Омертвевшая от потери душа стала равнодушной ко всему, отмщение было делом чести, а не потребностью мёртвой души. Равно безразлична стала и собственная жизнь.

Жоэль хладнокровно выбрал место и время поединка, привёл в порядок оружие, но когда появился в коллегии в комнате Камиля д’Авранжа, уехавшего из замка за день до похорон, ужаснулся. Он не знал, как выглядит сам, но лицо соперника было страшным. На нём лежала печать ада. Изнурённый несколькими бессонными ночами, совсем больной, д’Авранж подлинно потерял себя. Его сбивчивая и путаная речь выдала всё, пережитое им.

Он полюбил впервые, и страсть снедала его. Очень скоро он заметил, что ему предпочтен Жоэль. К былому соперничеству добавились муки ревности, ненависть и зависть. Камиль не мог отдать Мари. Он любил. Он любил Мари и ненавидел его, Жоэля. Дальнейшее помнил смутно. В замке Ретеля он всем напряжением душевных сил взалкал Мари, не спал три ночи, разрывая простыни, взывая к аду и сатане, готов был продать душу чёрту за единую ночь с ней. Обезумевший, он, уставившись в каминное пламя, начал призывать её, почти не помня себя… Вскоре дверь его спальни распахнулась, и Мари словно в полусне переступила порог. Он возликовал, но тут она назвала его Жоэлем…

Ад помог ему. Ад выполнил его безумное желание, но ад одурачил его. Он смог овладеть только телом, а он жаждал её любви. Сатана провёл его: она не любила его. Теперь Ад вошёл в него, душа гниёт и стонет в нём, что он наделал, Господи…

Жоэль молча слушал. Камиль то жалобно просил о прощении, то взрывался в пароксизмах завистливой ненависти, то проклинал Жоэля, то молил о смерти, то снова исступлённо каялся. Лицо его перекашивалось: на нём то появлялась отвратительная в своей порочности улыбка, точно такая же, как и над гробом Розалин, то запредельный ужас. Жоэль понял, что подлинного покаяния в Камиле нет, есть лишь испуг последствий совершённого. Это был страх кары за грех, но не отвращение к греху. Боязнь ада, но не распутства, тёмной болезнью вошедшего в него и растлевавшего.

Сен-Северен вздохнул. Этот несчастный лишил его любимой и убил чистое, непорочное существо. Но боль потери, понесённой его душой, была переносимой, ибо он в своей потере остался собой. Душу нельзя убить болью — только грехом. Но что сделал со своей душой этот безумный? Камиль обрёк себя на что-то столь страшное, что худшего наказания ему не вынес бы в самой исступлённой ярости и Королевский суд.

Жоэль ещё раз молча оглядел соперника. Он простил Камилю свою боль и свою потерю. Но простить смерть Мари и надругательство над ней — не мог, ибо это лежало вне его воли. Это пусть ему простит Бог.

Торопливо ушёл, несколько дней провёл как в забытьи, жалобно, почти слёзно вымаливая у Господа сил, сна, покоя, забвения. И Бог сжалился. Прошлое сначала помутнело в памяти, потом стало погасать, и наконец Жоэль обрёл странное свойство, которое потом всю жизнь изумляло его самого. Он жил теперь только днём нынешним, прошлое исчезало для него, едва часы отбивали полночь, он не знал ни ностальгии, ни печали по уходящим дням. Наследник знатнейшего рода, он знал, что никогда не будет нуждаться — и не утруждал себя заботой о дне завтрашнем.

Жоэль уехал на родину, побывал в Греции, через год вступил в монашеское общество иезуитов, почти восемь лет прожил в Италии, однако затем по делам общества был направлен в Париж. Здесь он не искал и не думал искать Камиля д’Авранжа, но столкнулся с ним в первый же день по приезде.

Был изумлён. Бывший сокурсник сильно постарел, погрубел, выглядел куда старше своих лет. Граф ускользал от встреч и словно нарочито уклонялся от объяснений, чем еще больше удивлял аббата, который и не думал преследовать д’Авранжа.

Между тем фамильные связи открыли аббату двери лучших домов, и вскоре он стал завсегдатаем салона маркизы де Граммон: особняк её был недалеко от его дома, хозяйка была особой зрелых лет, обстановка — уютной и спокойной, люди приходили солидные. Потом Сен-Северен с некоторым удивлением заметил, что обрекая себя на встречи с ненавистным соперником, туда весьма часто заходит и Камиль д’Авранж…

 

 

Сейчас Сен-Северен с тревогой подумал, что не может определить, что именно обеспокоило его. Неужели только порочная гримаса д’Авранжа? Он ничего не знал о том, как Камиль жил все эти годы, но полагал, что тот мало изменился.

Что сказал Камиль недавно в гостиной? «Мораль придумана, чтобы поработить человека догмой о вечных адских муках, но она не смогла удержать никого, увлечённого страстью…» Что ж, страсть мсье д’Авранжа Жоэль уже видел. И, похоже, теперь эта страсть стала подлинно укоренившейся привычкой, а значит, управляла уже самим Камилем.

Улыбка д’Авранжа над гробом несла отпечаток застарелой порочности, Жоэль, священник, всегда старавшийся постичь движения душ человеческих, неоднократно встречал такую на лицах отъявленных распутников. К тому же Сен-Северен в обществе краем уха слышал, что д’Авранж слывёт человеком, которого разумная мать никогда не оставит наедине с неопытной дочерью. Это проронил в разговоре с ним самим Одилон де Витри, человек, в порядочности которого аббат не сомневался.

И всё же… Градации распада нераскаянной души неотчётливы, и Жоэль не верил, что д’Авранж мог стать убийцей. Что-то мешало поверить в его причастность к преступлению, и это «что-то » было совсем рядом, как и улыбка Камиля над гробом.

Ну да! Улыбка, вспомнил аббат. Камиль, улыбаясь, щёлкнул по носику Стефани де Кантильен… Нежность и лукавая насмешка, нечто подлинно братское проступило в ту минуту в д’Авранже. Так улыбаться можно, сохранив если не душу, но хоть осколок человечности. Нет-нет. Это не Камиль. Просто померещилось.

Скорее всего, уже с облегчением подумал Жоэль, Камиль д’Авранж домогался Розалин де Монфор-Ламори, но получил отказ. Она действительно пренебрегала настойчивыми ухаживаниями Камиля, это Жоэль знал. Сейчас, при мысли, что она кем-то осквернена и умерщвлена, Камиль испытывает свойственное порочным людям мстительное злорадство — отсюда и эта мерзейшая улыбка.

Только и всего. Только и всего…

 

 

Глава 7

«Контраст противоположностей становится особенно разительным,

если их поставить близко друг к другу…»

 

За окном уже совсем стемнело. Жоэль набросил плащ и вышел на улицу — сидеть одному взаперти наедине с неприятными мыслями было невмоготу. Он направился на Итальянский бульвар, некоторое время бродил там, потом, неторопливо миновав биржу, присел на скамью, выбрав не ту, что была в круге фонарного света, но почти потерявшуюся в зарослях вечнозелёного самшита.

Он обрадовался возможности обелить Камиля. Почему? Аббат был мудр, но этой тайны собственной души не постигал. Д’Авранж ранил его сердце подлостью, лишил земного счастья и плотского наслаждения. Но видя его, Жоэль неизменно страдал и влёкся к нему непонятной ему самому горестной жалостью.

Отец Доменико ди Романо, духовник Жоэля в Риме, которому он несколько лет назад рассказал о случившемся, выслушал его напряжённо и внимательно, поминутно окидывая исповедующегося бездонным и сумрачным взглядом. Наконец проронил спокойно, уверенно и чуть иронично.

— Джоэле, мальчик мой, ты или одарён светлым даром бесстрастия и высшим из даров — непостижимым и сверхчеловеческим — любовью к врагам своим, и тогда ты — свят, или же в тебе — изломанность и искажённость куда большая, нежели в твоём Камилло. Такой излом чреват страшным взрывом затаённой ненависти. Он может разорвать тебя в клочья, мой мальчик, если выйдет наружу. Ты вправду сумел простить ему такое? Подлинно ли ты возлюбил его?

Жоэль вздохнул, но не отвёл взгляда от учителя.

— Вы полагаете, отец Доменико, что я ненавижу его, но не понимаю этого? — он задумался, пытаясь осмыслить и сказанное духовником, и свои чувства. — Тогда душа моя воистину бездонна, и я сам не могу понять себя. Я думал, что мне жаль его.

— Да, он подлинно жалок, его отвергли, ему предпочли тебя, он был не любим. Сегодня меж вами нет предмета вражды, но в его воображении ты снова торжествуешь над ним. Он не может смотреть на тебя свысока, ты подавляешь его. Это помогает тебе… — глаза отца Доменико впивались в его лицо.

Жоэль искренне удивился. Он никогда не думал об этом.

— Нет. Я не хочу никакого торжества над ним.

— Он кажется тебе слишком ничтожным. Торжество над презираемым не нужно тебе?

Жоэль покачал головой.

— Камиль не ничтожество. Он изощрённо умён и весьма даровит, и ни в чём никогда не уступал мне, кроме…

— Кроме?..

— Кроме того, в чём нет ни малейшей моей заслуги…

— А, — усмехнулся отец Доменико, — понимаю. Он некрасив?

Жоэль пожал плечами.

—Он некрасив, когда я рядом. Бонавентура прав. Контраст противоположностей становится особенно разительным, если их поставить близко друг к другу. Сам же Камиль просто не очень хорош собой. И все.

Ди Романо улыбнулся.

— Не высокомерие ли истинного превосходства, свойственное и самым смиренным, говорит в тебе, сын мой? Недооценка себя есть такое же отклонение от истины, как и переоценка. Ты смиренен, но умён, и не можешь не понимать, что данный тебе дар богоподобной красоты возвышает тебя над другими…

Лицо Жоэля передёрнулось.

— Моя красота, отец, и всё, чему она могла бы послужить, отдано мной Богу. Я не хочу возвышаться ненужным мне.

Отец Доменико помрачнел.

— Я не замечал в тебе жалкой двойственности характера, убожества перекошенных душ, тайного влечения к ненавидимому… Ты казался мне цельным. Простишь ли ты мне, мальчик, два последних вопроса?

Жоэль, снова встретившись глазами с духовником, кивнул.

— Я знаю вашу любовь ко мне …

— Тогда скажи, когда ты говоришь, что этот человек, чьё преступление изменило стези твои и погубило ту, которую ты любил, тебе дорог, не чувствуешь ли ты, что тебя… плотски влечёт к нему? Не отвечай сразу, но выслушай и второй вопрос, — резко обронил отец Доменико, заметив, что Жоэля снова слегка передёрнуло. — Подлинно ли ты любил ту, коей тебя лишили?

Жоэля действительно покоробило, но он не возмутился духом, а лишь задумался. Помедлив несколько минут, тихо и рассудительно проговорил.

— Я влёкся к ней всей душой. Хотел ли я её плотски? Да, хотел. Мечтал об алтаре и обо всем, что должно последовать после, хотел, чтобы она родила мне детей, хотел умереть с ней в один день. Сильнее её я любил только однажды… один день… Мне было двенадцать, тогда болел отец, я молился в нашей домовой церкви. К утру отцу полегчало, врач сказал, что он поправится. Я вышел в сад. Помню шорох листвы и росу на траве. Луч солнца ослепил меня, и в его лучах я увидел Лик Христа. Он улыбался мне. Во мне загорелось пламя. Я пламенел в этой любви. Не помню, сколько это продолжалось — мгновение или часы. Времени не было. Потом все тихо ушло, растаяло во мне. Но это было давно. Любил ли я Мари… — Жоэль посмотрел в небо. — Любил.

— Ты посягал на неё?

Жоэль опустил голову.

— Нет. Лишь на себя.

Не поднимая глаз, духовник заговорил.

— Ты не ответил на мой первый вопрос, Джоэле. Ты не расслышал его?

Жоэль с улыбкой пожал плечами.

— Мысль о соитии с мужчиной вызывает во мне брезгливую оторопь. И меня никогда плотски не влекло к Камилло. — Улыбка вдруг пропала с его губ, — но… влечение… да, я чувствовал. Это… было. — Он жалко улыбнулся. — Я всегда хотел иметь друга. Но равен мне был только он. Я… я холоден. Всегда замечал это. Я не умею вспылить, разгневаться, меня трудно оскорбить. А он — пламя. Я недоумевал, считал его нервным, чрезмерно страстным, но … да, меня влекло к нему.

Жоэль ничуть не лгал, но истина была печальней. Выросший на вилле деда в Италии, Жоэль никогда не имел друзей среди ровесников, но всегда грезил другом — равным, понимающим, и по приезде с отцом в Париж искренне надеялся обрести друга в колледже. Увы. Долгие годы уединённого отрочества, общение с дедом и отцом, никогда не делавших скидку на юность Жоэля, привели к тому, что он своими суждениями либо пугал, либо шокировал сверстников. Даже располагающая внешность странно отгораживала от него юношей. Камиль д’Авранж был единственным, кто, хоть и дразнил его Савонаролой, мог спорить с ним и понимал его. Понимал, но не принимал. Для Жоэля это был призрак дружбы, фантом товарищества, но и он был дорог.

— Замечал ли ты с его стороны ответное чувство — любое…

Жоэль помедлил.

— Нет. В нём был азарт соперничества, но до Мари… ненависти я не замечал. Любви тоже.

— Ты сказал, что после того, как он обесчестил твою любимую, ты стал жалеть его. Ты давно не был на родине предков. Может, слова для тебя изменились? Ты ведь теперь француз… Может, мы не понимаем друг друга? Ты говоришь — mìsero, это insignificante, miserabile — он ничтожен и убог для тебя? Аvere un mìsero aspetto? Он жалко выглядит в твоих глазах?

— Нет, мне его жаль! Mi fa pieta, mi dispiace per lui … Я люблю его. Я хочу спасти его.

— Мне…неясно. Пусть ты влечёшься к нему Христовой любовью, спасающей и прощающей, — ди Романо умолк, но потом снова заговорил, — но понимаешь ли ты, что любя его и прощая ему, ты вызываешь в нём самом утроенную ненависть? — Он заметил, как побледнел Жоэль, и умолк снова.

Сен-Северен подлинно ощутил, что в нём оледенела душа.

— Я видел это… Но… почему? Я же искренне пытался простить, и душа моя отпустила ему грех!

— Ты, мой мальчик, для него — живое напоминание о его низости. Великодушием своего прощения ты унижаешь его, милосердием своего сострадания тяготишь, величием своей любви подавляешь. Если ты прав, и он равен тебе в уме и дарованиях, — простить этого он не сможет, — покачал головой духовник. — Ты неосознанно выбрал для него худшую из кар — кару помилования. Такие люди, как твой Камилло, если я всё правильно понимаю, никогда не простят другим того зла, которое сами им и причинили.

После долгого молчания Жоэль спросил.

— Значит ли это, что он скорее простит себя, чем меня? Себе он прощает?

Старик пожал плечами.

— Я не знаю эту душу. Но если он по-настоящему равен тебе… Ничтожные души легко забывают, высыхая как лужи, но чем глубже душа, чем страшней её провалы, тем неизгладимей в ней память греха. Тем страшнее будет и кара, которую он…

Духовник умолк.

— … которую он…? — с трепетом спросил Жоэль. — Заслужит? Обрушит на себя сам?

— Не знаю, Джоэллино. Такие, как ты и он, обретают или теряют себя уже здесь, не ожидая загробных судов Божьих. Они носят ад и рай в себе, поют Осанну или казнят себя сами. И потому — ты не сможешь спасти его… без него самого, а он никогда не захочет быть спасённым тобой… разве что…

Жоэль встал и опустился на колени перед духовником.

— Разве что?

— Неисповедимы пути Господни и бездонен океан милосердия Его.

— Но правильно ли я понял, отец? — Жоэль потемнел лицом, — Вы намекаете, что пытаясь спасти его, я… могу лишь подтолкнуть его к ещё большему падению? По ненависти ко мне?

Тот с мрачной улыбкой кивнул.

— Даже Господь не может спасти того, кто сам влечётся к гибели. Не хлопочи над его душой, но молись о нём.

— Я… понимаю. Спасибо, отец. — В глазах Жоэля стояли слёзы.

Отец Доменико исподлобья окинул взглядом своего духовного сына. Сведущий в сердцах людских, читающий потаённое и понимающий сокровенное, он искренне любил эту дивную отрасль древнейшего из родов земли своей. На молодом Джоэле ди Сансеверино почивало Божье благословение. Чистый и целомудренный, кроткий, как голубь, и мудрый, как змий, бесстрастный и милосердный — Господи! Воистину, дивен Ты во святых Своих…

Но эти размышления были неизвестны юному Сансеверино, ибо вслух иезуит сказал лишь, что ему надлежит внимательно надзирать за собой, ибо дьявол поминутно подвергает нас искушениям, и неизменно помнить, что лишь в Господе мы обретаем силу, без Него же не сотворим ничего.

Потом добавил.

— Опасайся самонадеянности. Я верю в твою искренность, но поверь: мало кто из живущих знает себя в полноте. Избегай Камилло. Не то, боюсь, не ты спасёшь его, а он подтолкнёт тебя к падению. К падению в бездну ненависти и мести. Твоё безгневие и прощение слишком, слишком божественны, сын мой…

 

…Жоэля вывели из задумчивости стук копыт и скрип колёс экипажа. Карета остановилась, и оттуда показался невысокий человек в тёмном плаще. Он вытащил какой-то холщовый мешок, наполненный на треть чем-то вроде песка или муки. Когда незнакомец вступил в круг фонаря, Жоэль де Сен-Северен с изумлением узнал Реми де Шатегонтье. Виконт был в перчатках, холщовый мешок держал осторожно, стараясь не замарать плащ. Аббат пригляделся, но не смог понять, что в мешке.

Реми нетерпеливо переминался с ноги на ногу, потом замер и прислушался. По камням мостовой со стороны биржи снова застучали лошадиные копыта, и показалась ещё одна карета. Герб де Конти на ней Жоэль узнал издали, а через минуту раздался и голос его светлости.

— Ну, что, Реми?

Виконт в лаконичных, хотя и непечатных выражениях выразил раздражение опозданием своего собеседника, потом торопливо протянул Габриелю де Конти привезённый груз. Тот, сопя, погрузил мешок в свою карету и, захлопнув дверцу, зевнул, пожаловавшись, что не выспался. Реми, тщательно отряхнув перчатки, сварливо поинтересовался:

— Я надеюсь, теперь мои интересы будут учтены? Или только enculé[3] у нас жуируют?

Де Конти расхохотался.

— Чего это ты дружка-то честишь, Реми? Небось сам не раз тем же пользовался! К тому же мне казалось, что уж твои-то интересы были соблюдены. Я даже тебе позавидовал…

Лицо де Шатегонтье исказилось презрительной и высокомерной гримасой.

— Дружка?… Волк из Компьенского леса ему дружок! Я говорю о моих финансовых интересах, Габи. Я собираюсь купить имение под Сомюром.

Герцог поднял густые кустистые брови.

— Под Сомюром? — воскликнул он с большим пылом и едва заметной иронией. — О, Анжу, долина Луары! Да-да, друг мой, это подлинно райское местечко. Какая спаржа, какие яблоки! О, «тарте-татин» в Ламот-Бёвроне! О, моя юность… Юные девочки с упругой грудью, «филе-де-сандр» из окуня с белым соусом, толстые аппетитные попки адвокатских жёнушек, фаршированный лещ и жареный угорь в красном вине! А лосось со щавелем! А юная Франшетта! А паштеты и козий сыр из Турена! Покупайте, покупайте, дружище!

Реми, и это делало честь его самообладанию, старался держать себя в руках, лишь выразив не больно-то пристойными словами, что он несколько утомлён досужей болтовнёй своего собеседника, но Габриель де Конти продолжал нахваливать белые вина из Сансера и Нанта, мягкие красные из Сомюра и Турена, сладкое и полусладкое белое из Вувре и десертные долины Туэ.

 Наконец поток насмешливого красноречия герцога иссяк. Де Конти заверил «дорогушу-Реми», что уже к концу Адвента тот сможет сделать столь необходимое ему приобретение. Пусть он не волнуется — всё будет прекрасно.

После чего они расстались, герцог велел гнать к Шуази, а виконт отдал кучеру распоряжение ехать домой.

Жоэль поднялся, поплотней укутался в плащ и медленно пошёл к себе. Увиденное насторожило его, но не всерьёз. Грязные делишки грязных людишек. Но что было в мешке-то? Реми боялся испачкаться, держал его на весу…

Аббат пожал плечами и ускорил шаг.

Неожиданно снова услышал знакомые голоса, упомянувшие имя Монфор-Ламори, и поспешно ушёл в тень.

На тротуаре стоял часто навещавший салон мадам де Граммон маркиз Анатоль дю Мэнэ, шатен с бесцветным лицом и пепельными волосами, настолько незаметный и сливавшийся с интерьером, что в салоне маркизы гости всегда опасались сесть в кресло, уже занятое его сиятельством. Маркиз считался честнейшим человеком, ибо никогда не говорил того, чего не думал. Беда только, что думал он вообще нечасто и по большей части о самых банальных вещах, например, о необходимости прихватить с собой зонт на случай дождя.

 Рядом возвышался его приятель, виконт Эдмон де Шатонэ. Эдмон, в отличие от друга, всегда говорил то, чего не думал, но не потому, что был завзятым вралём, а по той простой причине, что не думал вообще никогда. Его жизнь сводилась к череде впечатлений, кои он все время стремился облечь в слова, и поток его речи был неиссякаем, ибо жизнь виконта была богата ощущениями.

 С ними препирался мсье Фабрис де Ренар — с париком на лысине и очками на носу. Книгочей и книгоман, он читал, как дышал, и однажды, оказавшись на бульваре без книги, принялся читать объявления на столбах и названия магазинов. Столь большая одержимость принесла свои плоды: мсье Фабрис мог дать справку по любой отрасли современных знаний, правда, если сведения из двух разных источников противоречили друг другу, де Ренар тут же начинал искать третий, который объяснил бы возникшее противоречие. Библиофил увлекался демонологией и богословием — и аббат Жоэль, вовлекаемый порой мсье де Ренаром в нелепые споры, думал про себя, что бредовые теологические суждения мсье Фабриса стоят деистических пошлостей Вольтера.

Сейчас мсье де Ренар растерянно водил глазами из стороны в сторону, а Анатоль дю Мэнэ внимательно слушал Эдмона де Шатонэ, который разразился тихим монологом об обуревавших его всё это время тёмных предчувствиях, хотя до того об этом не было сказано ни слова.

— О, смутные опасения, обуревавшие меня! О, мои сны! — тихо бормотал де Шатонэ, театрально приложив кончики пальцев к вискам. — Я постоянно жил в последние дни предчувствием беды! Мои ощущения редко оказываются пустыми! Подобные тонкие предчувствия проявляются у людей утончённых, кто воспринимает мир не через призму трезвого рассудка, но через вспышки прозрений…

— Всё слишком непостижимо и проделано с таким изуверством, — вернул его к теме мсье Фабрис.

— Венок от герцога Люксембургского из алых и белых роз на похоронах был великолепен, — не к месту восхитился дю Мэнэ.

— Помяните моё слово, господа, дело это дьявольское, — уронил де Ренар.

— Да полно вам, Фабрис, я уверен, девицу убил из ревности любовник, — отмахнулся де Шатонэ.

— Помилуйте, Эдмон, а тело обгрызать-то зачем?

— Чтоб отвести от себя подозрения.

— Так ведь и подозревать-то некого!

— Нет, мсье, ручаюсь, это просто сумасшедший. Надо, чтобы полиция проверила, не бежал ли кто из Бисетра или Сальпертриера? — маркиз был уверен в своей правоте.

— Это любовник, Анатоль, это порыв страсти, я чувствую…

— Это Сатана, попомните, мсье, это Сатана…

Аббат устал слушать повторы, и заторопился.

Но рядом с домом его ждала ещё одна неожиданность. Он услышал грубое итальянское ругательство и, присмотревшись в вечернем тумане к силуэтам двух мужчин, шедших впереди, узнал в одном из них банкира Тибальдо ди Гримальди. Второй, к его удивлению, оказался Шарлем де Руайаном. Банкир, как до этого Реми де Шатегонтье, не выбирал выражений, на сей раз итальянских, костеря собеседника на чём свет стоит.

— Scemo! Mille cazzi nel tuo culo! [4] — банкир был взбешён. — Второго такого идиота, как вы, Лоло, поискать! Я уже сказал вам, займитесь чем-нибудь на досуге, не обременяйте меня вздором! Почему бы вам не ублажить задницу вашего дорогого Брибри? Повторяю, угомонитесь!

Шарло де Руайан был настроен элегично.

— Да полно вам, Тибальдо, вздор всё это, сущие пустяки. Кстати, Рене Мезанжо продаёт итальянскую гитару, а граф де Реналь — отменный клавесин. Мне нужно этак сорок-пятьдесят тысяч. И мы с Шомоном могли бы через неделю-другую съездить в мой маленький домик в Левэ.

Банкир ответил не сразу, но в конце концов всё же мрачно пробурчал:

— Хватит и тридцати.

Граф Лоло, который всегда имел привычку запрашивать втрое против нужного, не возразил. Они свернули в проулок.

Жоэль подошёл к своему парадному. Прогулка, надо заметить, ничуть не помогла ему избавиться от неприятных мыслей. На душе по-прежнему было мерзко. Весь этот ноябрьский день, столь тяжёлый и сумрачный, начавшийся с похорон и завершавшийся теперь томительным и тягостным недоумением, совсем истерзал его.

Он не помнил, как добрался до постели, ему казалось, лишь сон даст ему забвение.

И сон пришёл, но и в нём перед глазами аббата снова плыл курящийся церковный ладан, гроб с грохотом ударялся о косяк двери, на бледном лице покойной распахивались мёртвые остекленевшие глаза, Шарло де Руайан насмешливо бросал цветок в могилу, а лицо Камиля д’Авранжа искажала порочная, распутная гримаса.

 

 

Глава 8

«…Полено — оно и есть полено, дорогой Одилон…»

 

Спустя три недели после похорон мадемуазель Розалин де Монфор-Ламори в свете распространилось горестное известие о смерти её матери, графини Элизы. Новость не была неожиданной: её сиятельство так и не пришла в себя после обморока, случившегося сразу по возвращении с кладбища, несколько недель была в забытьи и умерла, не приходя в сознание.

Маркиза де Граммон, в салон которой эту новость принёс Одилон де Витри, была расстроена. Господи, она помнила ещё дебют юной Элизы в обществе, та всегда казалась ей нахальной и несколько дерзкой девчонкой, и вот — нет ни Элизы, ни милой малышки Розалин. Маркиза почувствовала себя совсем старухой.

Шарло де Руайан, единственный наследник графини, даже не пытался выглядеть расстроенным. Плач наследника — замаскированный смех, Лоло знал эту старую поговорку, и полагал, что всем остальным она тоже прекрасно известна. Правда, он неизменно сохранял на лице выражение умеренной печали, что говорило о том, что его сиятельство прекрасно воспитан, блюдёт пристойность и уважает традиции общества.

Аббат Жоэль помнил старый юридический принцип «ищи, кому это выгодно?», но Руайана в убийстве Розалин не подозревал. На кладбище в день похорон Сен-Северен слышал тихий разговор двух представителей закона о том, что девица перед смертью была обесчещена, над ней жестоко надругались, причём насильник был человеком недюжинной мужской силы.

Лоло не подходил под эти определения. Он не выносил даже запаха женщины, брезгливо содрогаясь и морща нос, причём подобные богомерзкие склонности обнаруживал, как утверждал в приватной беседе старик Одилон де Витри, с раннего отрочества, сиречь, они были следствием не столько развращённости натуры, сколько врождённой патологии иссыхающих ветвей вырождающегося рода.

Изысканная линия запястий, впалая грудь и узкие плечи его сиятельства не позволяли предположить в его тщедушном теле значительной силы. Он и с курицей не справился бы. Мог ли он поручить убийство кому-то другому? Аббат покачал головой. Страшный риск, а Шарло даже за карточным столом предпочитал никогда не рисковать лишней взяткой, был до крайности осмотрителен.

 

Камиль д’Авранж в это вечер выглядел больным. Под его по-прежнему светящимися глазами залегли лиловые тени, губы были бескровны, черты обострились. Аббат заметил, что граф удостоил его странно злобным взглядом, лицо его передёргивалось, и пароксизмы ненависти зримо клубились вокруг д’Авранжа. Жоэль помнил слова Доменико и видел, что старик всё углядел верно.

Не менее больным казался и Робер де Шерубен. Он явно дурно спал несколько недель, был истомлён и предельно вымотан, одет и завит с полнейшей небрежностью. При этом аббат Жоэль заметил, что Камиль д’Авранж смотрит на Шерубена с глумливым высокомерием и непонятной священнику усмешкой.

Барон Бриан де Шомон, не обращая ни на кого особого внимания, элегично записывал в памятную книжку новые стихи, а Реми де Шатегонтье, пребывая в редком для него добродушном настроении, плотоядно улыбался и не только согласился выслушать написанное Брибри, но и соизволил похвалить.

Тибальдо ди Гримальди, Габриель де Конти, Одилон де Витри и маркиза де Граммон забавлялись фараоном, а девицы, столпившись, с жадностью расспрашивали Люсиль де Валье о принадлежностях свадебной церемонии, ибо в пятницу ей предстояло стать женой Анри де Кастаньяка, весьма состоятельного сановника при дворе. Но жених, по общему мнению девиц, хоть и тщательно скрываемому, завидным ни одной из них не казался: ему было за сорок, он не отличался красотой и слыл человеком весьма старомодных взглядов.

Но, хоть этот брак не вызывал зависти девиц, они с удовольствием обсуждали тонкости кроя платья невесты, флёрдоранж и букет, деловито оценивали достоинства шёлка и тончайшей вуали.

— Пара шёлковых чулок сорок ливров, аршин белого шёлка от семидесяти до восьмидесяти ливров, модистка говорит, что можно уложиться в тысячу шестьсот ливров, не считая расхода на кружева и драгоценности. Ещё на двести ливров всяких безделушек: веер, подвязки и прочая, — оповестила подруг новобрачная.

— А Розалин говорила, что ей свадебное платье обойдётся в пять тысяч восемьсот ливров. А вот, вышел саван, — проронила вдруг Женевьёв де Прессиньи, бледная девица с незапоминающимся лицом.

Аббат, до этого весь день проведший в храме на службе, дремал под нежное журчание их пустой болтовни, и сквозь дрёму слышал, как Руайан обсуждал с де Шомоном их поездку в Левэ, состояние дорог и рессоры экипажа, Габриель де Конти рассказывал маркизе последние сплетни, а Лаура де Шаван говорила Аньес де Шерубен, что напрасно её братец Робер думает, что именно ему было отдано сердце несчастной Розалин де Монфор-Ламори. Бенуа, её брат, сказал, что возвращаясь от графа де Раммона, он сам видел, как Розалин выходила из дома. На ней было тёмное платье и плащ, на волосах — эгретка со страусовым пером. Она прошла квартал и села в карету, что поджидала её. Было темно, но на дверце кареты всё равно был наброшен бархатный плащ, закрывавший герб. Однако Бенуа говорит, что это был весьма дорогой экипаж, и запряжена карета была четверней. Очевидно, скромница Розалин имела любовника в самых высших кругах.

Аньес де Шерубен не любила Розалин. Та, по её мнению, заманивала в сети брата Робера, была гордячкой и задавакой. Если же говорить о подлинной причине неприязни, то Аньес не могла не заметить, что Розалин втрое превосходит её красотой. Кого же это обрадует? Но сообщённое подругой заинтриговало девицу. Подумать только! Лицемерная ханжа! Строила из себя такую скромницу и смиренницу…

— Но кому же могла принадлежать карета? — с жадным любопытством спросила она.

Этого Лаура не знала, и оттого события выглядели ещё более интригующими.

 

Тибальдо ди Гримальди, оставив игру, подошёл к своей воспитаннице Люсиль де Валье. Он что-то тихо сказал ей, она же, передёрнув плечами, торопливо и односложно ответила и отошла, окинув опекуна недовольным взглядом и игриво улыбнувшись аббату. Отец Жоэль не мог понять причин столь навязчивого внимания молодой особы. Уже больше месяца назойливая девица, будучи официально просватанной, буквально не давала ему прохода, досаждала непонятным вниманием, причём в эти последние перед свадьбой дни утроив свою докучливую настойчивость. Что ей нужно, силы небесные?

Люсиль же нежно спросила его, какой, по его мнению, аромат будет самым уместным в день свадьбы? Аббат смутился. Это дело вкуса и личных пристрастий, пояснил он.

— Ароматическая формула рыцарского изящества — ирисы, мускус и миртовая вода. Мирра и ладан, властные и мистические, имитируют возвышенное красноречие Боссюэ, а в сочетании лимона, гвоздики и нероли слышится благоуханье магнолий. Выберите то, что нравится вам, мадемуазель.

— А что выбрали бы вы?

Аббат вздохнул. Он — священник, напомнил он навязчивой особе, и любит аромат ладана. По душе ему и запах лимона. Мадемуазель ещё несколько минут пытала его, он отделывался односложными ответами и был рад, когда Люсиль вместе с несколькими девицами наконец покинула гостиную.

 

Шарль де Руайан долго обсуждал с Реми де Шатегонтье насущнейший для себя вопрос, потом воззвал к присутствующим. Фирмы Бланше и Такенов предлагали прекрасные клавесины. Он проверял, звук отрывистый, но гулкий, обертоны звучат свободно, серебристо-звонкие тембры в верхнем регистре очень красивы, а в басах «наплывы» обертонов создают колорит церковных звонниц. Чудесные инструменты.

— Ну, так что же, покупайте, Лоло, — зевнул герцог де Конти, который не отличал мажорного трезвучия от минорного.

Шарло ответил, что всё не так просто. Сложность была в том, что граф де Реналь продаёт инструмент Дени прошлого века — и великолепный! Жемчужно-рассыпчатая игра и мелизмы — воплощение сверкающей лёгкости и изящества!

— Ну, так покупайте инструмент Дени, — равнодушно почесал макушку герцог и вытащил из кармана часы.

Но оказалось, что, несмотря великолепные качества клавесина Дени, он вступил в противоречие с проповедуемым Лоло принципом «гармоничной прелести»! А именно, его строгое и тяжеловесное обрамление и крыловидная форма не сочетаются по цвету с обоями от братьев Раше в его доме на улице Сен-Жак, корпуса же инструментов Бланше и Такенов прекрасно инкрустированы модными китайскими узорами и идеально вписываются в интерьер его музыкального зала.

Герцог был невозмутим.

— Так купите оба, Шарло. Инструмент Бланше поставьте в музыкальном зале, а клавесин Дени — в вашем новом доме. Там под него и интерьер закажете.

Шарло задумался. Возразить было нечего.

— Простите, Жоэль, — неожиданно услышал аббат голос Бриана де Шомона. — Нам Камиль д’Авранж как-то сказал, что вы в колледже сочиняли стихи и их хвалили.

Вообще-то Брибри лгал. На самом деле Камиль сказал ему, что аббат был борзым стихоплётом, и тон, каким это изрёк д’Авранж, был высокомерен и презрителен. Но Брибри знал недоброжелательность Камиля к аббату, и сейчас преисполнен чистого любопытства, ибо просто любил поэзию.

Камиль д’Авранж, услышав своё имя, подошёл ближе. Сен-Северен поморщился. Уж больно неприятным было неожиданное внимание Брибри. Барон не нравился Жоэлю до отвращения, а фамильярность обращения и вовсе претила. Нашёл себе дружка, ничего не скажешь.

— Это были не стихи, а метрические упражнения, дорогой барон. Нам давали задания, и я их выполнял, — неохотно ответил он.

— То есть вы способны написать по заказу?

Аббат пожал плечами.

— Писать можно о том, что испытано или осмысленно. Но лишь талант от Господа делает возможным озарения. Я лишён озарений, но в колледже отмечали мои способности к стихосложению. Это не одно и то же, мьсе де Шомон.

— Но на заданную тему вы напишете?

Аббат вздохнул.

— Если тема близка — да, — Сен-Северен стал уставать от пустого разговора.

Силы небесные, что этому чёртовому мужеложцу от него надо?

— Ну, попробуйте. Вам близка тема античности?

— Не во всем.

— Вот как? Но напишите о Греции.

Аббат вздохнул и хотел было отказаться, но Брибри поддержала маркиза. Она тоже обожала стихи.

Сен-Северен подлинно не чувствовал в себе поэтической одарённости, точнее, иногда, ощущая вдохновение, что-то рифмовал, но серьёзно к этим опытам не относился. Сейчас, желая навсегда отучить барона обращаться к нему с подобными глупостями, торопливо срифмовал свои мысли, но не об античности, а о Лоло и Брибри, обрядив их в античные одежды, искренне стараясь, чтобы, прочтя стихотворение, Бриан де Шомон почувствовал себя уязвлённым и отстал бы от него навсегда.

Закончив в считанные минуты, он протянул листок Брибри. Тут же подошли Лоло, д’Авранж и Реми де Шатегонтье, и заглянули в написанное.

Не бери канфар, виночерпий, не пои черни,–

она болтлива. Но ни мрамор Гиметта в молчании мертвенном,

ни мрамор пентелейский не проговорятся ненароком,

почему семикратно воет, бедра обняв Мэнетида Патрокла,

Ахилл Пелид, из мужей первый?

Не гадай по ветвям лавровым. Не ищи прорицаний священного леса.

Промолчат монеты многовесные кипрской меди.

Мрамор Пафоса тайны той не поведает:

что влечёт страстью беззаконною Зевеса

к юному красавцу Ганимеду?

Не пытайте, друиды, зелень кипариса.

Мрамор Каристии молчалив. Не болтливы нарциссы.

Не слушай шёпот жимолости, не узнаешь из шелеста маслины, –

зачем обнимается сук древесный ягодицами Диониса

у могилы Просимна?

Пока кифары звук из струн не исторгнут,

и не надорван

пергамента истончённого край, –

не заглядывай в ящик Пандоры,

тайны скверной

не открывай.

 

Увы, цель, которой добивался де Сен-Северен, оказалась недостижимой. Он обомлел, когда Лоло прочитал стихотворение вслух. Брибри, то ли не поняв насмешки, то ли игнорируя её, восторженно взвизгнул. Реми ухмыльнулся, но ничего не сказал. Камиль странно потемнел лицом. Тибальдо ди Гримальди удивлённо поднял кверху брови, но в глазах его блестело восхищение. Маркиза же заявила, что это просто божественно.

Аббат вздохнул и подумал, что с него на сегодня вполне довольно, и уже собрался уходить, но тут в гостиную торопливо влетел Одилон де Витри и, заметив в углу залы Тибальдо ди Гримальди, облегчённо вздохнул.

— Вы здесь, Тибальдо, как я рад! У вас найдётся минутка для меня?

Банкир недоумённо поднял брови и кивнул. Мсье де Витри кликнул лакея, который через несколько минут поспешно внёс в зал две упакованные в бархатные чехлы картины.

— Бога ради, помогите, Тибальдо. За эту просят восемьдесят тысяч, а эта продаётся за шестьдесят. Это подарок супруге на тридцатую годовщину свадьбы. Но что я в этом понимаю, Господи? Вы же, дорогой Тибальдо, признанный знаток. Стоит ли брать?

Банкир в приватных беседах часто говорил, что мода на собирательство предметов искусства — ловушка для тупиц и профанов, которые ничего не смысля в живописи, желают прослыть коллекционерами. Но старику не отказал — тот никогда и не выдавал себя за собирателя. Кроме того, самому ди Гримальди, хоть он и не показывал вида, льстило имя знатока. Мир деградировал, неоднократно утверждал банкир, — в нём подделывались векселя, деньги, дарственные и завещания, фальсифицировались чувства и искажались слова. На все это мессир Тибальдо смотрел, как на неизбежное зло, почти сквозь пальцы, но когда фальшивки проникали в мир антиквариата — бесился. Ни стыда, ни совести у негодяев!

Но никто ещё не сумел провести знатока! Осведомлённости мошенников в искусстве, их пониманию стиля старых мастеров мессир ди Гримальди всегда неизменно противопоставлял остроту и недоверчивость взгляда «просвещённого патриция», стократно превосходящего изощрённость жуликов.

Он распаковал картины. Жоэль тихо обошёл кресло Тибальдо и тоже взглянул на полотна, одновременно заметив в зеркальном отражении, как насмешливо поморщился ди Гримальди.

— Вам сказали, я полагаю, что это Беноццо Гоццоли и Пьеро делла Франческа?— язвительно осведомился банкир у де Витри.

— О, мой Бог! — поразился де Витри. — Вот так, с одного взгляда… вы определяете?

Аббат задумчиво почесал щеку. Ощущение подлинности вещи — вне понимания. Он понимал в живописи, но не в подделках. Тем временем Тибальдо ди Гримальди, зацепив двумя пальцами массивный подбородок, методично читал растерявшемуся Одилону де Витри длинное нравоучение.

— Кто хочет походить на старого мастера былых веков, Одилон, не имеет ни пигментов, ни живописного опыта художников прошлого. Фальсификатор вынужден творить в рамках, предписанных мастерами старой живописи, и имитировать воздействие времени. Задача почти невыполнимая. Отличительный признак временной подлинности — переходы и взаимопроникновения красочного слоя и меловой основы. Но признаки времени можно симулировать кракелюрами или изобразить трещины твёрдым карандашом по новым слоям краски, хотя такое наведённое от руки изящество заметит и слепой.

 Он, грузный и царственный, величаво поднялся.

 — Но что делают мошенники? Они покрывают лаком новый красочный слой, который, сжимаясь от нагревания, разрывает лежащие под ним краски. Меловая основа при этом остаётся нетронутой! Однако это жульническое состаривание тоже никогда не проведёт знатока!

Не все, слушавшие Тибальдо ди Гримальди поняли его, но все поняли, что это речь человека сведущего.

— Так это подделки? А, может быть, какой-то неизвестный шедевр? — спросил, пережёвывая сдобную булочку, Габриель де Конти. Вообще-то герцог искусством не интересовался, разве что видел в творениях старых мастеров возможность хорошего вложения капитала.

Его ждала чванливая отповедь Тибальдо ди Гримальди.

— Нет шедевров, погибших в забвении, Габриель. Забвение — удел бездарей, — надменно обронил Тибальдо и деловито продолжал, обращаясь уже к Одилону де Витри. — Гораздо сложнее распознать подделку на старой и естественно деформировавшейся меловой основе, как в данном случае. Существует достаточное количество ничего не стоящих, плохо сохранившихся старых картин, чьи дерево и меловая основа не скомпрометируют себя перед знатоком. Жулику нужно покрыть новой краской подлинный, целиком или частично обнажённый им грунт, и лёгкими прикосновениями тонкой кисти заполнить промежутки между трещинами — и тем превратить руины старых картин в незаконнорождённых выродков собственного вкуса. И подобные уродливые бастарды составляют сегодня главную мерзость живописного искусства, — злобно прошипел банкир.

Одилон де Витри совсем растерялся, а аббат Жоэль посмотрел на банкира с уважением. Лоло тоже восторженно воздел руки к небу, почти все гости маркизы сгрудились вокруг картин. Банкир же, распаляясь и сев на любимого конька, уже не мог остановиться, трепеща от подлинного негодования.

— Обычная проверка красящего вещества коньяком, растворяющего новые пигменты и взаимодействующего со старыми, не безошибочна, ибо жулики находят средства, не реагирующие на алкоголь, тем самым нагло защищаясь от разоблачения! — Тибальдо злобно хмыкнул. — Но если по технике фальшивку порой и невозможно отличить от подлинника, то чуткого ценителя она всегда оттолкнёт недостатком гармонии.

 Банкир снова плюхнулся в кресло.

— Если мошенник пишет на старой доске, возникает изощрённая, но противоречивая манера, ведь имитатор знает о видимом мире прошлого не более того, что отразилось в зеркале искусства. Вглядитесь!

Тибальдо ди Гримальди провёл длинными пальцами с опаловыми ногтями по поверхности картины.

— Предварительный рисунок на грунте — подлинный, в каких-то частях даже отчётливый, но там, где педантично выписаны фигуры, он выполнен в другой манере! Выдают и лица: они имеют двусмысленное выражение, сквозь них проступают фрагменты прежних лиц. Имитация царапает глаз неравномерностью качества: грубость подлинника в сочетании с двуличной красивостью подражателя производит мучительное и крайне запутанное впечатление. Идиоты. Больше всего подражателей у того, что неподражаемо! — Тибальдо ди Гримальди недоумённо пожевал губами. — Взявшийся изготовить сегодня картину средневекового мастера творит безнадёжное дело, ведь его душа иная, нежели у того, кто писал себя. Эта разница ощущается, даже если подражатель проникновенно вживается в суть прообраза: он всё равно выдаёт себя педантично-пугливым исполнением, вынужденный работать с холодным расчётом, боязливой осмотрительностью и косым взглядом. Поэтичность Гоццоли, пространство и свет Пьеро делла Франческа неподдельны! — ди Гримальди помолчал, снова пожевал губами и продолжил. — Приходится признать, что нечто чуждое нам, несоизмеримое с нашими вкусами, живо и действенно в мире искусства наших предков. Я не знаю, что это, но всегда ощущаю его.

Аббат искренне восхитился.

— Наличие слуха для обучения музыке — нечто само собой разумеющееся, но мне казалось, в живописи критерия абсолютного глаза не существует. Вы заставили меня думать иначе, мессир.

Банкир был польщён, но не показал этого, слова его были преисполнены неподдельной скромности, но голос звучал приподнято и вдохновенно.

— Полная непогрешимость невозможна, Джоэлле. Талант знатока основывается на чистоте воспоминаний. Тот, кому подсовывают посредственные картины в качестве шедевров, рискует отяготить память двойственными ощущениями. Истинный же ценитель сохраняет себя только неустанным всматриванием в несомненные подлинники. — Тибальдо ди Гримальди повернулся к Одилону де Витри и закончил сухо и горестно.— Забыл вам сказать, Одилон. Автор первой работы — Пьер Водэ, жалкий мазила, он живёт недалеко отсюда, на мансарде в доме над кондитерской лавкой братьев Рейо, а Гоццоли пытался подделать Филипп Ламар, это уже профессиональный жулик. Первая картина стоит около двухсот ливров, а вот вторая… ну, хороший грунт… можно заплатить двести пятьдесят.

Одилон де Витри обомлел.

— Бог мой, а я чуть не купил! Но постойте, меня же заверяли в подлинности!

— Небось, опять его высочество принц Субиз или его сиятельство Жан де Рондин? — понимающе вопросил банкир, в голосе которого промелькнула нескрываемая издёвка.

Де Витри потерянно кивнул, подтверждая, что это был именно Рондин. Банкир рассмеялся.

— Должен с сожалением констатировать, что граф понимает в живописи, как гробовые черви замшелых склепов — в солнечном свете. Полено — оно и есть полено[5], дорогой Одилон…

И Гримальди продолжал распространяться о том, что подделка картин есть порочной растленности нашего времени.

— Видит Бог, я не ханжа. Грабежи, разбойные убийства, причудливые прихоти маньяков были во все времена. Титаны эпохи Медичи и Сфорца были убийцами и отравителями, но они были и ценителями высокого искусства! А что теперь? Всё, на что способны нынешние людишки в искусстве — опошлить своей мазней шедевр! Плюнуть в лицо Вечности! Оправдания подобным мерзостям нет и быть не может, — вдохновенно витийствовал ди Гримальди.

Лицо его удивительно похорошело и разрумянилось.

Отец Жоэль смотрел на банкира с улыбкой на устах. Гримальди восхитил его. Бог мой, какой умница, какое понимание живописи! До этого аббат порой думал, что маркиза де Граммон мало смыслит в людях, называя талантами тех, кто собирался у неё, или уж просто льстит себе. Но теперь понял, что судьба свела его с настоящим знатоком. Да, называя себя «просвещённым патрицием», Тибальдо отнюдь не льстил себе.

Мысли отца Жоэля текли спокойно и размеренно. Он думал, что аристократ, человек внутренней свободы, личного достоинства и чести, усвоивший суть высокого искусства — необходим миру. Плебей, подобный Вольтеру, не имеет высоких личных достоинств, и даже при необыкновенных дарованиях остаётся посредственностью. И удивляться тут нечему: пошлость ведь тоже имеет своих гениев. Подлинно же необыкновенен только человек, неспособный примириться с конечностью своего существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, алчущий праведности, веры в Господа и понимания тайн творчества, но кто ныне меряет величие такой мерой? Всё опошлилось. Творец ныне не только имеет право на моральные заблуждения, но сами заблуждения его сугубо интересны толпе, и особый вес творцу придаёт самоубийство или совершенное им преступление.

Но аббат считал Сфорца негодяем, и разбирался ли тот в искусстве — значения для него не имело. Нравственное чувство в отце Жоэле было выше творческого: он терял интерес к поэту, если узнавал, что жизнь его была грязна. Стихи не анонимны, и творец пуповиной связан со своим творением, и Брибри в его глазах был мразью, и никакой талант не мог извинить его. Скорее, аббат был склонен недооценивать и даже вовсе отрицать несомненное дарование барона. Лучшее вино, вылитое в грязь, перестаёт быть вином, господа, становясь просто грязной лужей.

Но Тибальдо ди Гримальди, несомненно, был человеком глубоких помыслов и едва ли реально переступал границы морали.

Аббат был доволен вечером и теперь возвращался домой с лёгкой душой. На набережной он остановился: впереди, медленно шаркая ногами и сутулясь, брёл Робер де Шерубен. Жоэль не знал, окликнуть ли его или подождать, пока тот свернёт у ратуши к себе, но Робер обернулся и заметил его. В свете фонаря лицо его показалось Жоэлю ещё более исхудавшим и больным, но аббат не знал, как утешить несчастного.

Шерубен заговорил.

— С ума схожу, боюсь помешаться. Она снится мне ночами, и днём кажется, что сейчас появится из-за угла. Словно хочет сказать что-то, но я не могу разобрать. Она везде.

— Вы не вспомнили, о чём говорили с Розалин в последний вечер?

— Много думал об этом, но… Розалин всегда судила о людях верно, умела подметить что-то в каждом. В этот вечер она говорила о Субизе, что многие распутны от пустоты жизни, от тоски по чему-то важному, чего не хватает, принц же распутен от пустозвонства, разврат — это единственное, в чём он может выразить себя. Говорила, что ей надоел д’Авранж. Есть мужчины, сказала она, коих просто невозможно полюбить, ибо их душа являет собой бочку данаид, куда можно вылить океан любви — но она останется пустой. Говорила и о вас… Вас она очень высоко ценила, отец Жоэль. Как, как это могло случиться? — Робер был в отчаянии.

Аббату нечего было ответить, и он, испытывая тягостное чувство вины и горького стыда, молча проводил Робера до его дома.

— Благодарю вас, отец Жоэль, вы так добры, — сказал на прощание Робер.

Аббат густо покраснел, чего, по счастью, де Шерубен в темноте не заметил. Сен-Северен знал только деятельную доброту, а сейчас помочь ничем не мог — и потому слова Робера лишь смутили священника, явив всю горестную полноту его беспомощности.

 

Глава 9

«Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюёт на совесть,

и я, простите, не могу её принять…»

 

…К себе аббат вернулся за полночь и, так как перед уходом разрешил слуге уйти на весь вечер, удивился, увидев, что тот, растерянный и раздосадованный, поджидает его у входа.

Франческо Галициано в доме отца Жоэля был одновременно домоправителем, камердинером и нянькой своего хозяина. Он не исполнял только обязанности кухарки и кучера, с неудовольствием передоверив их другим. Галициано обожал своего господина, будучи непоколебимо уверен, что человека мудрей и благородней, чем Джоэле ди Сансеверино нет на свете. При этом домоправитель был абсолютно убеждён, что, не будь его, Франческо, господин умер бы с голоду или от простуды, ходил бы голым и спал вместе со своим котом на коврике в гостиной.

Переубедить его было невозможно, да отец Жоэль никогда и не пытался.

Галициано сообщил, что аббата уже час ждёт какая-то молодая дама, которая заявила, что не уйдёт, покуда не дождётся его. Из-за неё-то Галициано и не смог уйти. Жоэль пожал плечами. Он никого не ждал. Но, может быть, незнакомку привело к нему желание облегчить душу, она пришла к нему, как к духовнику? Однако почему в полночь, Господи? Аббат прошёл в зал. Ему навстречу поднялась женщина, откинула с головы капюшон плаща, и отец Жоэль со вздохом едва скрытой досады узнал Люсиль де Валье. Мой Господь, силы небесные, ну чего ей опять от него надо?

Мадемуазель сбивчиво сообщила, что в пятницу её свадьба с Анри де Кастаньяком. Это аббат знал и без неё. Она ненавидит Кастаньяка, но иного выхода у неё нет, взволнованно проговорила Люсиль.

Сен-Северен изумился.

— Помилуйте, Люсиль! Насколько мне известно, вы добровольно согласились быть женой Анри. Разве вас принуждали? Ваш опекун, банкир Тибальдо, говорил, что срок его опеки над вами установлен до тридцатилетнего возраста, что вы располагаете восьмьюдесятью тысячами ливров, которые ваш покойный отец передал ему в управление. Это ваше приданое. И опекун выплачивает вам ежегодно пять процентов с этой суммы…

Люси обожгла его разъярённым взглядом.

— Четыре тысячи ливров!

Аббат пожал плечами. В эти годы цыплёнок стоил ливр, фунт масла — восемь су, баранина — шесть ливров, за шестьсот ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше десяти тысяч, не проживал в год и трех тысяч шестисот — по прошлогодним подсчётам Галициано. Этой-то чего не хватает?

— Люсиль, я слышал от Тибальдо, как ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, кроме брака с Кастаньяком? Вы очень молоды. Если Анри вам не по душе, почему же вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите несколько лет…

— А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.

Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч ливров. Аббат вздохнул, разведя руками.

— Ну, выходите за него.

— Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.

— Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек он весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять.

— Он младший сын и располагает только пятью тысячами!

Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. Лиса на курице не женят. Но глупо ведь и петуха женить на лисице.

— Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но таков ваш выбор. Однако чем я-то могу помочь?

Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.

— Что по-божески, что не по-божески…Теологические споры — это чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.

Господи, поморщился аббат, и эта туда же. Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.

— Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?

— Не станет.

— Так вы решили расторгнуть помолвку?

Взгляд Люсиль становился все более раздражённым и злым.

— Не делайте вид, что вы не понимаете меня!

Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками.

— Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, — пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. — Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…

…Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde»[6], но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.

— Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?

— Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймёшь силу моей любви.

— Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?

— Это моя забота. Но пойдём же скорее, веди меня …

Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью» девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. И вопреки пословице: «Все можно купить, кроме девственности», ничто так легко нынче не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надёжным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света свыше двадцати тысяч ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз.

Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному — в выгребной яме. При этом Жоэль, как незаслуженной оплеухой, был оскорблён уверенностью девицы в том, что его целибат — не более чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие.

Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но всё же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы, чёртовы либертины, полагали, что одна паршивая овца портит всё стадо. При этом наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.

Аббат же не любил двойной морали. Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть и оправдывал себя тем, что его гнев праведен. Но он сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные прописи? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря метать?

Одновременно аббат искренне изумился. Ну почему эта мерзавка, занимая довольно высокое положение в обществе, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока?

Он горестно развёл руками.

— Увы, дорогая Люсиль. Мне мешают три обстоятельства. Я в приятельских отношениях с Анри де Кастаньяком. Перейти ему дорогу, предать доверяющего тебе — это гибель чести. Но… без чести многие живут. Может быть, смог бы и я. Но я дал обет целомудрия. Нарушение обещания — гибель совести. Но и без совести некоторые обходятся. Но обет дан мной Господу. Преступить через Господа — это распад и гибель души. Впрочем, иные и без души умудряются жить припеваючи. По крайней мере, у вашего Вольтера это получается. Но… — глаза иезуита испаряли миазмы сумеречного тумана. — Стань я человеком бесчестным, бессовестным и бездушным, кто поручится, что я, позабавившись этой ночью с вами, не продам вас утром Кастаньяку, мадемуазель?

Люсиль вскочила, как ужаленная.

— Я сказала, что люблю вас!

Аббат Жоэль недоумённо развёл руками.

— Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюёт на совесть, и я, простите, не могу её принять.

Жоэль увидел, как Люсиль резко развернулась, выскочила в двери, и услышал, как её каблучки застучали по ступеням.

Аббат был человеком прекрасного воспитания. Но любому воспитанию есть предел. Спустившись к парадному входу, Сен-Северен закрыл дверь на засов, медленно прошёл к себе в спальню, обнаружил на постели Полуночника, свернувшегося клубком, и брезгливо проронил: «La tabarnac de pute…»[7]

Кот утвердительно мяукнул, словно подтверждая мнение Жоэля, чем рассмешил аббата.

 

…К удивлению Жоэля, он уснул, едва голова коснулась подушки. Разбудил его Галициано ближе к полудню. За окном ноябрьское утро шуршало размеренным дождём, а набрякшие тучи, что заволокли небо, обещали, что он затянется надолго. Аббат высунул нос из-за портьеры на улицу. Везде в грязи из-под колёс карет валялся навоз, по мостовым вдоль монастырей, дворцов и темниц тянулись вереницы прохожих, сновали франты, вельможи, лакеи и разносчики газет.

Аббат апатично размышлял о событиях последних дней.

Полицейское расследование зашло в тупик. Убийца Розалин так и остался безнаказанным. В обществе всё меньше говорили о случившемся. Вчерашнее объяснение с Люсиль прибавило аббату хандры. Нет, он не был ханжой, но помилуйте, девица в восемнадцать лет рассуждала как прожжённая уличная женщина. Бедный Кастаньяк…

Несколько минут аббат размышлял, не поговорить ли ему с Анри, но покачал головой. Он знал жизнь. Если Кастаньяк влюблён — поверит невесте, если не влюблён, зачем бы женился? А Анри, по его наблюдениям, был честен.

Жоэль вздохнул. Сегодня был день его служения. Первое воскресение Адвента. Почему же так тяжело на душе? Целибат стал тягостен? Да, плоть тяготила, мечта о женщине преследовала, порой искушая по ночам распутными видениями. Что спасало от падения? Только память поруганной любви да милость Божья. Одна саднила душу болью, очищая от блудных помыслов, другая поминутно наталкивала аббата на мерзостные открытия в похотливых и корыстных душах, заставляя содрогаться от омерзения, и отвращала от греха. Жоэль не мог и не хотел уподобляться всем этим либертинам. Как и все люди истинной аскезы, он никогда не воспринимал целибат как жертву, и мощь мужественности в нём воплощалась в безмерное сострадание.

Но сейчас он ослабел…

 

Часы пробили час пополудни. Жоэль набросил плащ, торопливо вышел из дома и направился в храм. Парижская церковь Сен-Сюльпис между Люксембургским садом и бульваром Сен-Жермен, с классическим фасадом Сервандони, названая в честь святого Сульпициуса Благочестивого, архиепископа времён Меровингов, была заложена королевой Анной сто лет назад, но работы по возведению всё ещё продолжались. Менялись архитекторы, пять лет назад храм был завершён, а год назад начали возводить Южную колокольню.

Жоэль любил свой храм, его таинственную и мистическую красоту. Лики святых закруглялись удлинёнными миндалевидными овалами, стрельчатые окна пропускали аскетичный девственный свет под своды. Прозрачная кожа святых напоминала восковые свечи, а волосы бледно светились, как крупицы ладана. Очертания тел и выпуклость лбов напоминали стеклянный покров дароносиц, а сами тела устремлялись ввысь, подобно колоннам.

Это была подлинно литургическая красота, святые оживали в сиянии витражей, и пламенные вихри цветных стёкол изливали на их головы лучистые кольца венцов, окрашивали умирающим рдением силуэты, и угасали, преломляясь на тканях одежд. Вечерний свет подчёркивал хрустальную чистоту взоров, скорбную непорочность уст, благоухающих лилейным ароматом песнопений и покаянных псалмов.

Что выше этого? Вот оно, истинное искусство, не превзойдённое никем! Возгоравшееся пламенем на едином жертвеннике, сливавшееся в единой мысли: поклоняться Создателю и служить ему. В те дивные времена искусство, взлелеянное церковью, коснулось порога вечности, приблизилось к Божеству, в единый лишь раз постигнув Божественное, лицезрея небесные очертания.

 Аббат неожиданно вспомнил Тибальдо ди Гримальди. Подлинно знаток. Какой глаз, какое понимание искусства, творческого дара старых мастеров!… А что теперь? Кощунственные речи, пустые шутки, пустые глаза, почти не скрываемый разврат, жажда распутных мерзостей и вот — людоедство…

На церковном дворе аббат раскланялся с Луи и Симоном де Витри, сыновьями Одилона, несколькими прихожанами. На мессу собралось немало народу, в основном, простецов, но были и несколько аристократок, среди которых аббат узнал госпожу д’Эпине, никогда не пропускавшую его проповедей.

В храме отец Жоэль тихо проскользнул в алтарь. «Господи… утиши скорби сердца моего, Ты знаешь искушения мои, дай силы претерпевать их, заступи и сохрани меня, ибо давит меня слабость моя. Если Ты не удержишь, отторгнешь меня от руки Своей, минуты не устоять мне. Ты — Лоза, я — ветвь Твоя, не дай иссохнуть мне, да не будет душа моя яко земля безводная Тебе…»

 

 

Глава 10

«..ты многого не знаешь обо мне…»

 

 

В предшествующие дни отец Жоэль не обращался к пастве, хотя знал, что от него ждут слова об ужасном преступлении: прихожане несколько раз спрашивали его мнение, но он молчал. Сейчас тяжесть его души, скорбные мысли и плотские слабости вылились наконец в тихих словах с амвона.

— Дети мои… Земля наша переживает лютые времена смуты и искушений бесовских. Святыни попраны и оплёваны, кощунствующий еретик сеет плевелы, драконовы зубы неверия и сомнений, аристократия превратилась в банду бессовестных стяжателей, в душах оскудевает любовь. Мы чувствуем себя бессильными и слабыми. Но не верьте: ведь это только наше малодушие, упадок духа, немощь души.

Сила души, дети мои, это воля. Она может быть направлена на добро и на зло. Сильная злая воля страшна. Крайним проявлением её силы будет преступление, но сила в преступлении — это слабость. Насильник избирает жертвой женщину, грабитель нападает на беззащитного, вор ночью пробирается в дом без хозяев, убийца из укрытия производит свой зловещий выстрел в спину безоружного, — в этом нет никакого мужества. В преступниках только подобие силы, но на самом деле это трусливые слабые люди, которые позволили порочным мыслям пленить свою душу.

Все мы чувствуем себя немощными перед взрывом бесовских страстей на кладбище Невинных. Но эта немощь обманчива. Слово Господа гласит: «Сила Моя в немощи совершается». Наша немощь — только осознание того, что без Господа мы бессильны. Осознаем же это — и Господь укрепит нашу расслабленную волю, дав нам силы противостоять злу…

После службы, уже сняв столу, орнат и альбу, аббат, покидая ризницу, заметно приободрился. На душу его снизошёл покой. Отдавая последние распоряжения аколиту и церемониарию, он неожиданно остановился позади главного алтаря, заметив в укромной апсиде тень. По воскресеньям, за поздней обедней, эта апсида всегда оставалась пустой. Жоэлю показалось, что он узнал фигуру в коричневом плаще, и раньше глаз это поняла душа. Он отдал ключи и двинулся к выходу. Пройдя мимо ниши, понял, что не ошибся.

В тёмном простенке между колонн стоял Камиль д’Авранж. Рядом сидел согбенный старик, который при приближении священника с трудом поднялся и рухнул на колени, прося помолиться о несчастном Роже. Заметив насмешливый взгляд Камиля, отец Жоэль догадался, что его сиятельство пришёл сюда специально для встречи с ним, ибо жил д’Авранж неподалёку от Арен Лютеции, далеко отсюда, и ему проще было бы зайти в Сен-Медар. И одного взгляда на нервное лицо д’Авранжа аббату хватило для понимания, что свои догадки ему лучше держать при себе. Граф искал встречи, слышал его проповедь, но исповедоваться явно не собирался. Впрочем, Камиль лгал на исповедях ещё в колледже.

Не обращая внимания на желчную насмешку д’Авранжа, священник спросил старика, в чём его нужда? Деньги? Нет, тот сводил концы с концами, да вот беда, скрутило его, а ведь живёт поставкой дров ко двору. Аббат, стремясь оттянуть разговор с д’Авранжем, возложил руки на голову старика и помолился о его здравии. Тот приник к руке аббата и медленно пополз к выходу.

Жоэль же, обратившись к д’Авранжу, выразил радость встречи, правда, весьма умеренную. Граф презрительно бросил, что был лучшего мнения о его проповедях, но аббат ничего не ответил. Они вышли из храма на площадь Сен-Сюльпис, провинциальную и уютную, где, как и на примыкающих улицах Гараньер и Феру, царили благодушная тишина и сырость. Здесь всегда пахло немного орехами, старой древесиной, хвоей и чуть ладаном.

Сен-Северен направился к себе, заметив, что Камиль идет следом. Аббат жил к востоку от Сен-Жермен, на границе Латинского квартала, на одной из узких улочек, словно созданных для неспешных прогулок среди уютных фасадов старинных домов. Они оба вошли в дом и расположились в гостиной. Полуночник испуганно шмыгнул под кресло и, недоброжелательно озирая оттуда гостя, даже зашипел, когда Камиль д’Авранж попытался приблизиться. Аббат удивился: кот не был пуглив и никогда не прятался от приходящих, и стало ясно, что Полуночнику мсье д’Авранж куда как не по душе.

Аббат сел, ожидая, пока гость заговорит, решив сам не начинать разговора. Но тот долго молчал, зло косясь на огонь камина.

— Я случайно вспомнил, проходя мимо, что ты служишь в Сен-Сюльпис, — наконец лениво солгал д’Авранж.

Он развалился в кресле в позе излишне вольготной, и аббат понял, что это игра — Камиль всегда, даже в колледже, сидел напряжённо, чуть наклонясь к коленям.

— Домик маловат, но ты, как я посмотрю, совсем не беден, — насмешливо бросил Камиль, оглядывая обстановку, лепнину потолков, мебель и портьеры. — А впрочем, я и забыл: твой род никому из своих бедствовать не даёт.

Аббат молчал. Он знал, что разговор, начатый со лжи, не всегда потерянное время, и понимал, что д’Авранжу нужно сильно нуждаться в нём, чтобы искать встречи. Сейчас просто ждал, когда эта нужда проступит.

— Ты, как мне кажется, поумнел, Жоэль, не правда ли? Не суетишься, не суёшься с проповедями. Ваше поповское сословие любит лезть куда не надо, но ты, видимо, не шибко ревностен, — по губам Камиля д’Авранжа скользнула высокомерная улыбка. — Я это оценил.

Аббат не дал себе труда даже поклониться, но не сводил глаз с бывшего сокурсника. Его молчание начало нервировать д’Авранжа.

— Ты тут недавно сказал, что я ненавижу себя и боюсь ада, а за эту боязнь — ненавижу себя уже до презрения, а презрение влечёт меня к новым безднам… Это красиво звучало. Вздор, но звучало красиво. — Он помедлил, потом зло продолжил. — Теперь я понимаю, что тогда поступил правильно. Если ни чувственность, ни ум, ни таланты не в силах победить женщину, мужчина должен хладнокровно прибегнуть к насилию, ибо самолюбие требует, чтобы он остался победителем. Я брал женщин везде — в будуаре, во время вечерней прогулки, в парке и в почтовой карете… И поверь, очень немногие приходили от совершившегося в отчаяние. К тому же они полагали, что, если взяты силой, то не совершают греха. Да и каждый знает, что множество женщин только и мечтают об изнасиловании. Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение. Женщины всегда обожали меня.

Ногти аббата впились в ладони, во рту пересохло, на мгновение Жоэлю захотелось просто изувечить негодяя, но тут пламя камина внезапно вспыхнуло, осветив лицо д’Авранжа, постаревшее и осунувшееся, и аббат, напрягшийся было всем телом, расслабился. Гнев его угас.

Д’Авранж же неожиданно изменившимся, севшим и треснувшим голосом, почти шёпотом пробормотал:

— Все тогдашнее — просто нелепый случай, роковые обстоятельства, минутное помешательство. Я не хотел её смерти. — Он испуганно умолк, содрогнувшись всем телом. — Не молчи же, — уже почти взвизгнул д’Авранж.

Аббат пожал плечами.

— Зачем собственную низость выдавать за несчастное стечение обстоятельств? Ты одарён слишком большим умом, чтобы так заблуждаться.

— В обществе невежливо обнаруживать даровитость, Жоэль.

— А мы и не в обществе. Да тебе, похоже, уже и обнаруживать нечего. Ты больше не пишешь?

Тот апатично пожал плечами.

— Это перестало быть интересным.

Аббат удивился. В юношеские годы именно поэтическое дарование Камиля, свежесть рифм и мощь его стихов пленяли Жоэля, он восхищался поэзией д’Авранжа, и сейчас не понимал, что могло заставить того перестать писать. Но не спросил об этом, ибо заметил, что это не занимает собеседника. Тот же на новом перепаде настроения упорно возвращался к болезненной для него теме — то ли пытаясь оправдаться, то ли каясь.

— Ты должен понять. Я любил Мари.

— Я тоже.

— Я потерял голову.

— Или честь. Ты умножаешь сущности без всякой нужды, предлагая слишком много объяснений для одной простой мерзости.

Д’Авранж поднял глаза на Жоэля.

— Ты говорил, что простил меня.

— Я простил свою боль каявшемуся, и моя боль ушла. Но сейчас я вижу откровенного подлеца, настаивающего на своём праве быть подлецом. Это я прощать не уполномочен. Это твои тяготы.

Камиль не возразил. Казалось даже, оскорбительные слова Жоэля пришлись ему по душе. Его удивляло только, что произнесены они были без всякого озлобления, почти рассеянно.

— Нет, я редко вспоминал её, просто… минутами. Больше из-за тебя. Скажи, ты принял монашество из-за этого? Ещё больше унизить меня?

Аббат откинулся в кресле, растерянно потёр лоб рукой, изумлённо глядя на бывшего сокурсника. Таких слов он не ожидал. Похоже, стези порока искажают не только души, пронеслось у него в голове, но и умы, наделяя их неимоверной примитивностью и удручающей пошлостью. Минуту назад он счёл этого человека нераскаянным грешником и закоренелым негодяем. Теперь подумал, что Камиль страшно поглупел.

Жоэль вздохнул, но всё же попытался объяснить всё д’Авранжу, хоть и не ждал понимания.

— Уехав в Италию, я полгода жил на старой вилле деда в горах. Днём бродил по взгорьям, взбирался на уступы, уставая, я мог спать. Ночами я часами сидел в нашей домовой церкви, перебирал прах воспоминаний. Но что можно найти среди пепла? Дед видел, что мне не по себе, и послал по делам в Афины. И вот там я обрёл себя. Я понял. Человек начинается с горя. Но только начинается. Там, в долине Гиметта, росли только дурман да цикута, но мёд гиметтовых пчёл ведь амброзиен, подумал я. Надо учиться у пчёл. Горечь скорбей, пройдя сквозь твою душу, должна претворяться в сладость, как мёд Гиметта.

Аббат поднял глаза на Камиля.

— Именно там во мне зазвучал голос, звавший меня, я ощутил, как неожиданно и мощно руки налились силой, как успокоилась душа — это Он коснулся меня. — Жоэль улыбнулся. — Глупцы ступают на стези монашеские от скорбей — и изнемогают, ибо туда можно прийти только к Нему. Я ощутил Его призвание. Семь лет я был абсолютно счастлив. Боль сердца смолкла, я ходил, не касаясь земли, и смеялся во сне. Ты лишил меня земного счастья, но наделил Небесным.

 Аббат видел, что граф не сводит с него остекленевших глаз, но продолжал:

— В эти годы я вспоминал о вас: Мари иногда приходила в снах, обещала встречу в Вечности, думал я и о тебе… Содрогался при мысли, в какой ад ты окунулся, жалел тебя и сострадал тебе. Был у меня и разговор с моим духовником о тебе. Это он, отец Доменико, сказал испугавшие меня слова, что ты всегда будешь ненавидеть меня за то, что мне же и сотворил. Но я простил тебя, Камиль.

Затаённое дыхание д’Авранжа едва проступало, он закрыл глаза. Потом лицо его исказила недоверчивая гримаса.

— Ты хочешь уверить меня, что счастлив в одиночестве?

Аббат улыбнулся.

— Временами мне тяжело. Но это переносимо. Тяготы монашеского бытия — это только моё и Божье, и аще не отторгнет Он меня от руки Своей и ограды, я выдержу всё. — Жоэль снова стал серьёзен. — Но едва ли ты хотел говорить обо мне. Не так ли?

Камиль д’Авранж не шелохнулся и ничего не ответил.

— Я действительно по приезде не искал встреч с тобой, — продолжил аббат, — не хотел быть для тебя живым напоминанием о твоей низости. Доменико сказал, что великодушием своего прощения я могу только унизить тебя, милосердием сострадания отяготить, любовь моя будет подавлять тебя и простить мне их ты не сможешь… — Лицо д’Авранжа побагровело. — Он сказал, что я не смогу спасти тебя без тебя самого, а ты никогда не захочешь быть спасённым мною. — Аббат опустил глаза. — Я говорю тебе это, уповая, что ты поймёшь. Вернувшись, я увидел на твоём лице зримую печать порочности и… столь же явный след горя. Не пытайся уверить, что ты счастлив: любой осколок зеркала скажет, что ты лжёшь.

Аббат не сказал бывшему сокурснику, что встретив его в Париже по приезде из Италии, несколько минут просто не мог поверить, что перед ним действительно Камиль д’Авранж, — таким неприятным, уродливым и истасканным показалось ему лицо бывшего сокурсника. Счастье ведь преображает любой лик, кладя на него отпечаток гармоничного покоя и умиротворённости, — тот отпечаток, который аббат видел на своём лице, когда давал себе труд заглянуть в зеркало.

Д’Авранж не ответил.

Он и вправду до дрожи ненавидел Жоэля де Сен-Северена. Ненавидел всю жизнь. Белокурый красавец, любимец преподавателей, он словно создан был, чтобы порождать неуемную зависть менее красивых и одарённых. Индиговая кровь подарила ему изящество и утончённость, способность к искромётным экспромтам и творческий дар слова, подавляющее мышление и молниеносность понимания сокровенного.

Но всё это ощущаемое и вызывавшее зависть превосходство было пустяком до тех пор, пока в отроках не проступила мужественность. Камиль никогда не простил Жоэлю любви Мари де Ретель, никогда не прощал и её смерть, в которой странным искажением духа тоже винил Жоэля. Он ненавидел его за причинённое ему же зло, о котором не мог забыть, ненавидел и за поминутно ловимые ныне восторженные женские взгляды, обращённые на соперника. Бесило даже явное пренебрежение аббата этими взглядами. Но всё меркло перед куда более злящим обстоятельством, ставшим поводом сугубой вражды — перед той всепрощающей любовью, с которой ненавистный Жоэль смотрел на него. Он не удостаивал даже ненавидеть его! Отказывался мстить! Дерзал жалеть!

Старик ди Романо знал жизнь. Любовь Жоэля и его милосердие разрывали эту душу в клочья.

Аббат же проронил напоследок сокровенное.

— В роскошных гостиных, в изысканных одеяниях и дорогих экипажах я часто видел несчастные глаза, отчаявшиеся души, живых мертвецов. Законы бытия неизменны: что пользы человеку приобрести весь мир, если душа твоя мертва? Ведь ты понял это ещё тогда… Но любое, самое смертельное увечье души врачуется, ибо не хочет Господь смерти, но обращения грешного. Я люблю тебя, Камиль, пусть Доменико прав, но…

Камиль слушал молча, в оглушённом беззвучии, в котором тонули мурлыкание пригревшегося у ног аббата кота, тихий мерный стук часов и потрескивание дров в камине. Сердце его вдруг на мгновение смягчилось, глаза погасли и увлажнились. Он расслышал де Сен-Северена, несколько секунд молчал, но потом покачал головой, глядя в пол.

— Ты … многого не знаешь обо мне.

— Надеюсь, ты не обгладываешь скелеты изнасилованных тобой девиц?

Аббат бросил эту фразу бездумно, он вовсе не подозревал Камиля д’Авранжа в гибели Розалин, уверив себя в его невиновности.

Бледность разлилась по небритым щекам Камиля, однако, глядя перед собой невидящими глазами, он спокойно, даже с лёгкой улыбкой, проронил:

— Нет, это пустяки. Пиры Тримальхиона, трапезы Лукулла. Разве я похож на каннибала?

— Мне трудно сказать, на кого ты похож.

У Камиля, как заметил Жоэль, снова изменилось настроение. Минутная слабость прошла, д’Авранж снова был зол и исполнен ненависти. Глаза его начали светиться, как болотные огни.

— Если ты подлинно ждёшь от меня сентиментальных слёзных покаяний — не дождёшься. В мире нет и не будет заповедей, определяющих моё поведение. Я хозяин жизни и ставлю грандиозную мистерию торжества своих стремлений, слежу за логикой триумфального развития страсти, сметающей всё на своём пути. Это и есть моя истинная вера. Самые бешеные вожделения плоти и самое грязное распутство порождаются одной только жаждой любви. И именно там обретается подлинное наслаждение, но тебе этого не понять.

Жоэль сильно сомневался, что ему стоит выслушивать эти софизмы, набившие уже оскомину и ставшие банальностями, хотя их носители считали себя людьми оригинальными. Почему все эти распутники, с удивлением подумал он, непоколебимо уверены, что обогащены каким-то особым опытом, пусть животным и всем доступным, но принимаемым ими за неповторимый и глубокий? Жоэль иногда встречал на высотах духа людей поразительного ума и мудрости, но среди развращённых и чувственных ему даже здравомыслящие не попадались. Либо мощь большого ума расплавит похоть, либо похоть подточит, как ржа, самый сильный ум, разъест его и превратит в ничто.

Но теперь аббат лучше понимал беду Камиля. Несчастье всех блудников в том, что ничего духовное занять их не может и, чтобы избежать смертной тоски, они ищут чувственных удовольствий. Но мир плоти слишком куц: всё забавы скоро иссякают, ибо примитивны и однообразны. В итоге идущие дорогами похоти вечно вращаются в скучной карусели своих монотонных страстей, они не в состоянии что-то дать этому миру и гибнут в мире ином.

Душа Жоэля странно отяжелела от этого понимания, и тут же помутнела — от нового озарения. Господи, как же опошлел, постарел, поглупел и обездарел этот человек! Почти похвальба содеянным, проговариваемое равнодушие к Мари, чью жизнь он изувечил, и насмешки над ним самим? Чем он хвалится, чем пытается задеть его, что за вздор несёт? «Насилие для многих неизмеримо повышает наслаждение…» «Ты принял монашество, чтобы унизить меня…», «самое грязное распутство порождается жаждой любви…»

И это он говорил ему?

Но слова Камиля не возмутили, а именно… странно разочаровали аббата. Если распутник осознал себя распутником и ужаснулся — он уже стал кем-то другим, но слушать мерзавца, отстаивающего своё право быть мерзавцем и даже требующего уважения его принципов, — это скучно.

Аббат вздохнул.

— Жажда любви? Любви надо быть достойным.

— Вздор, — перебил д’Авранж, — просто я давно понял, что пик наслаждения достигается лишь в моменты свершения абсолютной блудной мерзости.

Аббат снова вздохнул. Камиль невольно проговорился. Да, он понимал, что творит мерзости. Ещё понимал. Предел наступал, когда мерзавец переставал понимать это. Но что это меняло? Теперь аббат въявь заскучал. Говорить было не о чем, и Жоэль внезапно ощутил странную горечь — горечь гибели последней надежды обрести на земных стезях друга. И тут же поразился себе. Каким же глупцом он был, надеясь на это? Почему его душа когда-то выбрала именно этого человека? Что это было? Незрелость духа? Неопытность сердца? Помрачённость ума? Жоэль не понимал себя. Он ли возмужал или этот человек подлинно деградировал? А, может, и то, и другое?

Камиль д’Авранж умолк. Он заметил выражение лица Жоэля, по-прежнему отстранённое и скучающее. Это неожиданно обозлило: совсем не такой он представлял себе эту встречу. Ему казалось, что аббат взбесится и кинет, наконец, ему в лицо слова ненависти, злости и мести, но это тоскливое безучастие были для него безжалостней любых оплеух. Жоэль бесил д’Авранжа до нервного трепета.

Аббат же, горестно озирая Камиля, неожиданно в рассеянном недоумении вспомнил переданные ему Робером де Шерубеном слова Розалин. Ведь мадемуазель де Монфор-Ламори сказала почти то же самое. Бочка данаид… Да, похоже, бедняжка Розалин была права. Пустота, низость помыслов, жалкое субтильное убожество. В Камиле подлинно нечего полюбить. И этот человек утверждал, что был любим? Когда он говорил об этом, неприятие смысла сказанного на минуту затмило для аббата его лживость. Его любили? Д’Авранж лгал ему, понял Жоэль. С языка аббата невольно сорвались непродуманные, но искренние слова.

— Бог мой, а тебя хоть когда-нибудь … хоть раз… любили?

Д’Авранж медленно поднял глаза и окинул аббата взглядом волка. Сен-Северен похолодел, поняв, что угадал, и эта угаданная правда почему-то задела его собеседника стократно больнее, чем всё остальное. Камиль, резко вскочив и бросив на ходу слова прощания, пошёл к двери.

Аббат не остановил его. Сегодня он говорил с мертвецом и глупцом. И что ему, Жоэлю, теперь до этого человека? Он подумал, что теперь Камиль для него окончательно стал язычником и мытарем. Жалость осталась, но она проступила именно той гранью, о которой говорил ди Романо, мудрый и сведущий в движениях душ человеческих. Жалость не как проявление истинной любви и сострадания, но снисхождение к ничтожеству и жалкой немощи. Misero, squallido, miserаbile…

Аббат затосковал. Годы не прошли для него даром: он понимал, что душа его только что потеряла толику любви, и он обеднел. Оскудение не разоряло, но потеря и мизера любви больно отозвалась в сердце.

 

 

Глава 11

«Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных…»

 

Однако мысли о самом себе занимали Сен-Северена недолго. Он, не вызывая Галициано, прошёл в спальню, разделся и прилёг на кровать под тяжёлым пологом. На одеяло тихо взобрался Полуночник, грустными зелёными глазами окинул хозяина и устроился рядом, свернувшись клубком. Аббат почесал своего любимца за ухом, продолжая размышлять о состоявшемся разговоре, но горький вывод уже был сделан, и прибавить было ничего.

Аббат понял, что угадал: д’Авранж так никогда и не познал ответной любви — иначе не было бы этого волчьего взгляда на прощание. Но Камиля и нельзя полюбить, ведь он — убийца любви. Убийца его любви и убийца Мари. Отсутствие женского чувства было возмездием д’Авранжу, и именно это, ни о чём не подозревая, поняла юная Розалин де Монфор-Ламори, когда сказала Роберу, что д’Авранжа просто невозможно полюбить, ибо его душа пуста. Да убийца убивает свою душу, мёртвая душа смердит в живом теле, и живые подсознательно избегают, сторонятся её…

Неожиданно, ибо раньше это как-то ускользнуло от его внимания, Жоэль похолодел, поняв, что Камиль что-то знает об зловещем убийстве на кладбище Невинных, причём, видимо, знает и убийцу. Он не произнёс, что не ведает, кто это, но обронил: «Это пустяки». Господи, значит, в полиции правы? Это человек из общества?

Догадка подтверждалась и его собственным внутренним ощущением. Девицу вроде Розалин не выманить ночью из дома конюху или лакею. Но куда шла мадемуазель в полночь? В чью карету села? Кто это говорил?

Аббат напрягся. Салонная болтовня выветрилась из памяти, между тем, сказано было нечто важное.

Жоэль прикрыл глаза и сосредоточился. Ага! Лаура де Шаван, миловидная двадцатилетняя девица с кукольными голубыми глазами. Это она говорила давеча в салоне, что Бенуа, её брат, возвращаясь ночью, видел, как Розалин выходила из дома, прошла квартал и села в карету, на дверцу которой был наброшен плащ, закрывавший герб, и запряжена карета была четверней. Но был ли это тот самый день?

Надо поговорить с Беньямином де Шаваном.

А кто-то из юных девиц, неожиданно вспомнил аббат, обронил слова Розалин о том, что «свадебное платье обойдётся ей в пять тысяч ливров с хвостиком…» Но… постойте… какое свадебное платье? Ведь Розалин де Монфор-Ламори просватана не была!

Аббат, испугав кота, подскочил, сел на постели и потёр разгорячённый лоб. Почему он сразу не обратил на это внимания? Но кто сказал про свадебное платье? Увы, сколько Жоэль не напрягал память, это не вспоминалось. Но если Розалин и вправду заказала свадебный наряд, да ещё столь дорогой, значит, имела место помолвка. С кем? Не с Робером, это точно. Шерубен бы сказал ему об этом.

Сам аббат лишь дважды встречал в свете юную Розалин, исключая тот, третий раз, когда увидел несчастную в гробовом саване.

В бальном зале она показалась очень красивой, при этом — уверенной в себе. Было заметно, что она понимает, что нравится мужчинам. Но поведение её не было вызывающим, скорее — исполненным достоинства и спокойствия. Она тогда, в Лувре, подходила и к нему. Что говорила? Он не запомнил.

Ах да… Она смутила его тогда, в первую встречу, сказав, что сутана выделяет его из толпы, а красота из сотен лиц. Потом спросила, отчего это нынче в моде такие блеклые цвета? Он ответил, что цвет костюма — отзвук горячки крови, ведь кровь — это жизнь. Если кровь течёт в жилах эпохи бурными волнами, то и цвета, в которые она рядится, сочны и ярки. Эпохи силы любят пурпурно-красный, изумрудно-зелёный и таинственно-фиолетовый. Ныне же жизнь стала фривольной игрой. Вот краски и теряют насыщенность, проступает чувственность без творческой силы, точнее, бесчувственность. Голубой и розовый вытесняют пурпурный и фиолетовый: сила истощилась, мелочная зависть и суетность господствуют там, где свирепствовала мощь неукротимых натур. Сверкающая зелень изумруда уступила место блеклой амброзии: нет надежды на будущее, остались только лишённые порывов сомнения. Ныне же и вовсе в моде блошиный цвет, усмехнулся он, и с полдюжины его уточённых оттенков: цвет блохи, блошиной головки, блошиной спинки, блошиного брюшка…

Она, помнится, внимательно слушала, улыбалась, кивая красивой головкой. Незаметно подошли Робер де Шерубен и Камиль д’Авранж. Она же, не обратив на них никакого внимания, всё смотрела на него и наконец сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее. Он снова смутился, а она подала руку Роберу де Шерубену. Камиль тогда, помнится, зло проронил, что слугам Всевышнего не место на балах.

Почему Камиль разозлился? Ведь он просто пришёл на встречу с Кастаньяком.

…А вторая встреча была в гостиной маркизы де Граммон. Розалин пришла с матерью, торопливо подошла к нему. Что она сказала тогда? А! Что видела в Шуази, в одном из залов, портрет шестнадцатого века — человек в красном, у него та же фамилия, что и у него, Жоэля. Он ответил, что это, наверное, Галеаццо, великий скудьеро Франции, один из его весьма дальних родственников, женатый на Бьянке Сфорца, и пошутил, что вообще-то многие французы уверены, что все итальянцы на одно лицо. Она же, зля подошедшего д’Авранжа, ответила, что его лицо совсем не похоже на итальянские лица, они с матерью были в Риме и Милане, но ничего похожего там не видели. Он отшутился, в этом ничего удивительного, их род — неаполитанский. Она улыбнулась и попросила разрешение взять его в духовники. Он не отказал.

Но что нашёл в их пустом салонном разговоре Камиль д’Авранж? Лицо его исказилось тогда злобой. Почему?

 

В этот вечер аббат рано лёг, и, несмотря на все недоумения и горечь, которые всколыхнула в нём беседа с д’Авранжем, спал, как убитый, без снов и искушений.

Наутро снова зарядил дождь. Полуночник куда-то исчез. Жоэль хотел было провести день с книгой, но тут принесли приглашение от маркизы де Граммон, и аббат решил поехать к ней, тем более что рассчитывал там прояснить кое-что, чего не сумел понять в прошлый раз.

Велел закладывать, и вскоре был на площади Святого Людовика. Здесь его экипажу пришлось несколько минут подождать, пока свою карету покинет графиня де Верней. Старуха долго ругала служанку: та неосмотрительно выпустила её любимого пёсика из корзины, и Монамур перепачкал лапки в луже. Тут мадам Анриетт заметила Жоэля и поманила к себе. Аббат подошёл к ней и услышал:

— Пока мы не в толпе. Вы кажетесь мне весьма разумным молодым человеком, Сансеверино. В прошлый раз мне померещилось, — старуха впилась в него глазами, — что у дорогуши Присиль … сильно смердело.

Аббат смерил старуху долгим взглядом.

— Да, вы сказали, что это был запах серы.

— А… вы расслышали. Ну, а сами-то? — твёрдый взгляд старухи упёрся в глаза аббата.

Сен-Северен пожал плечами.

— Мне не показалось, мадам, что это был запах серы. Скорее, тянуло гнилью… Запах склепа, — Жоэль не приближался, стоял в двух шагах от её сиятельства, лишь немного повернув голову к собеседнице и сохраняя на лице выражение бесстрастного покоя. Казалось, они обсуждают погоду. — Впрочем, присутствие зла каждым осознаётся по-своему.

Старуха вздохнула.

— Боюсь, что не каждым. Ну, да ладно. Но от кого, по-вашему, разило-то?

Аббат помрачнел. Ныне весь мир гниёт, подумал он, и разложение нерасторжимо сливается с воздухом. Тление уже в первом вздохе младенцев и молоке матерей, в мужской сперме и поцелуях любовников, в постелях болящих и дыхании немощных. От него ещё свободны алтари да иные из монашеских риз, но и они вот-вот начнут смердеть, пропитанные еретическими насмешками вольтерьянцев и кощунственными речами новоявленных глупцо-либертинов, провозглашаемых властителями дум общества, разучившегося мыслить самостоятельно.

Он не смог понять, отозвался Жоэль на вопрос старой графини, кто из гостей маркизы источал сугубый запах распада, ощущал лишь явное присутствие зла.

Мадам Анриетт поморщилась.

— Да, и я не удивлюсь…

— …Мадам де Верней, Боже мой, какая встреча! Вы, надеюсь, в добром здравии, дорогая моя? — из подъехавшей кареты вылезал семидесятилетний Ксавье де Прессиньи.

— Да прекрасно я себя чувствую, старый говнюк, — несколько бесцеремонно, на взгляд аббата, проговорила мадам Анриетт, пользуясь тем, что старик был глух, как пень, и пошла ему навстречу.

Аббат собирался было пройти в дверь, тем более что лакеи уже выкликали его имя на парадной лестнице, но тут заметил, что старик Ксавье приехал с внучкой. Женевьёв чирикала что-то, приветствуя графиню, и её голос вдруг напомнил Сен-Северену вчерашнее недоумение. Точно! Это Женевьёв де Прессиньи говорила о свадебном платье мадемуазель де Монфор-Ламори!

Аббат поспешно подошёл и поклонился девице. Подал руку и, пропущенный графиней и её спутником, повёл Женевьёв в гостиную. Похвалив её изысканный туалет, заметил, что в прошлый раз она говорила, что свадебное платье несчастной мадемуазель де Монфор-Ламори стоило пять тысяч ливров. Какова же стоимость пошива этого прелестного платья?

Женевьёв, смутившись, ответила, что её платье куда скромнее, и обошлось намного дешевле, при этом не опровергла, что именно она говорила о свадебном платье покойной. Аббат с улыбкой невзначай поинтересовался, что, разве мадемуазель де Монфор-Ламори собралась замуж, была помолвлена?

Мадемуазель де Прессиньи не знала этого, но полагала, что это так. Она встретила мадемуазель де Монфор-Ламори у портнихи Аглаи, ученицы мадемуазель Соваж. Розалин сказала, что примеряла свадебное платье и назвала его цену. Конечно, Женевьёв спросила, за кого же собралась замуж Розалин, но та ответила, что это будет оглашено позже и станет для всех большим сюрпризом.

Нельзя сказать, что отец Жоэль был разочарован. Кое-что узнать удалось.

Он поприветствовал хозяйку, поклонился мужчинам, заметив, что Камиля д’Авранжа среди гостей нет, и тут, повернувшись к дамам, неожиданно напрягся. Вчерашняя встреча с Камилем заставила его забыть визит Люсиль де Валье днём раньше, но сейчас, припомнив объяснение с Люсиль, поморщился в ожидании неминуемой встречи.

Нет, он не чувствовал ни вины, ни робости, лишь брезгливое омерзение. Однако, внимательно оглядев гостиную, раскланиваясь с дамами и девицами, Жоэль не увидел среди них мадемуазель де Валье. Слава Богу, у неё не хватило наглости встретиться с ним как ни в чём не бывало! А впрочем, подумал аббат, скорее всего, она просто поглощена предсвадебными хлопотами. Ведь послезавтра её венчание.

Аббат устроился на своём привычном месте и задумался. Итак, имела место тайная помолвка мадемуазель де Монфор-Ламори с неизвестным. Но карета… Чья карета поджидала её в день гибели?

Ему везёт сегодня, тут же подумал он, заметив входящую Лауру де Шаван с братом Беньямином, ведь именно Бенуа видел тогда Розалин! Аббат Жоэль последние полгода был духовником Бенуа, хорошо знал этого неглупого юношу, которому пришлось рано повзрослеть из-за тяжёлой многолетней болезни матери. Мадам де Шаван уже восемь лет не вставала с постели.

Жоэль приблизился к Шавану и завёл разговор на интересующую его тему. Однако Бенуа нечего было добавить к тому, что он уже рассказал сестре. Карета была роскошная и наимоднейшая. Но чья? Шаван разводил руками.

— Плащ закрывал весь герб или часть его?

— Скорее, это была накидка,— ответил Бенуа, — её закрепили сначала внизу у ступенек, и лишь потом перекинули в окно. Кто-то очень заботился о том, чтобы остаться неузнанным.

Что же, зная, чем всё закончилось, удивляться такой предусмотрительности не приходилось. Но рассказ Шавана о карете опровергал последнюю надежду аббата, что убийца — простолюдин. Чернь не разъезжает в каретах. К тому же запряжена она была четверней, сообщил Бенуа, и это были не клячи. Сен-Северен внимательно взглянул на приятеля. Бенуа де Шаван имел свой небольшой конный заводик и в лошадях разбирался.

— Это были лошади лучших кровей, две из них — либо завода де Конти, либо маршала Виллара. Либо, чёрт возьми… — Голос Бенуа, и без того негромкий, упал до шёпота. — Либо это королевские конюшни…

Он умолк, заметив подходящего к ним Робера де Шерубена. Робер выглядел сегодня ещё хуже, чем в прошлый раз. Аббат невольно устремился ему навстречу. Шерубен вяло пожал плечами в ответ на вопрос о здоровье, и тут спохватившись, сказал, что его, аббата Жоэля, искал мсье Понсьен Ларош. Он несколько раз спрашивал о нём на вечере у графа Суассона, и говорил, что вчера около трёх пополудни заезжал к нему. Аббат изумлённо ответил, что был в храме, весьма удивившись этому визиту. Он не знал никакого мсье Лароша.

Впрочем, ему недолго пришлось оставаться в неведении, ибо к нему вскоре подвели того, кто так настойчиво искал его. Теперь аббат вспомнил, что мельком видел этого человека на похоронах несчастной Розалин, его называли не то нотариусом, не то адвокатом семьи де Монфор-Ламори. Это он сказал, что в случае смерти мадам Элизы всё унаследует её племянник Шарль де Руайан.

Мсье Ларош, в отличие от многих своих собратьев, красноречив не был, говорил мало — и только по делу. Профессия воспитала в нём осмотрительность и деловую хватку. Сейчас, лаконичным жестом пригласив аббата отойти с ним к окну, он, глядя в ночь и почти не шевеля губами, уведомил мсье де Сен-Северена, что, когда дом передавали новому хозяину и выносили вещи, в спальне покойной мадемуазель де Монфор-Ламори под периной было обнаружено письмо. Оно заклеено печаткой, которой пользовалась мадемуазель, и адресовано «моему духовнику мсье Жоэлю де Сен-Северену».

Адвокат сказал, что обязан осведомить об этом письме лейтенанта полиции Антуана Ларю.

Аббат продемонстрировал адвокату вызывающее уважение спокойствие и немногословное благоразумие. Он тихо ответил, что дал согласие быть духовником мадемуазель за неделю до её гибели, но ни разу не исповедовал её. Если в письме будет нечто, открывающее загадку смерти мадемуазель, он, отец Жоэль, нисколько не возразит против передачи письма в полицию. Он готов ознакомиться с ним немедленно, и если в письме не будет того, что заставит его хранить тайну исповеди, и «печать молчания» не свяжет его…

— Именно этого я и опасаюсь, — резко заметил мсье Ларош, — и потому настаиваю, чтобы тоже прочитать письмо. Сейчас же, сразу после вас. Мадмуазель мертва — и её грехи теперь рассмотрит Высший Судия. Посмертных тайн не бывает.

Адвокат ожидал возражений, но, к его удивлению, бесстрастие ничуть не изменило священнику. Начни Жоэль спорить — он лишь раздражил бы этого нервного, но порядочного человека. Что стоило ему загодя прочесть письмо? Но печать была нетронутой. Зачем же возражать? Едва ли мадемуазель написала, кто убил её.

Аббат согласился на требование адвоката.

Письмо было отдано ему и вскрыто. Оно содержало страницу текста, пробежав глазами которую, аббат, сохраняя хладнокровие, внутренне окаменел. Внимательно перечитал, потом тихо сказал, что написанное не содержит ничего, что охранялось бы тайной исповеди и, как было условлено, протянул письмо адвокату. Про себя аббат молился, чтобы его лицо не выдало волнения — обо всём, что насторожило его, он мог подумать и на досуге, дома. Адвокат заскользил глазами по строчкам, и отец Жоэль видел, что прочитанное лишь озадачило старого юриста.

— Она что … сошла с ума?

— С учётом того, что последовало за этим письмом, мсье Ларош, — торопливо отозвался аббат, — едва ли. Полагаю, она многое предчувствовала. Я прошу вас, господин адвокат, если таков ваш долг, известить о содержании письма полицию, но само письмо прошу оставить мне, — тон аббата был мягок и кроток, улыбка же и вовсе стала ангельской.

Адвокат пожал плечами. Полиция не интересуется девичьими любовными фантазиями. Письмо было возвращено Сен-Северену, и аббат поторопился упрятать его поглубже в карман, обратившись напоследок к адвокату с просьбой не разглашать факт обнаружения письма. Тот отрешённо кивнул: он ждал от письма чего-то большего, чем та нелепость, что пришлось прочитать.

 

…В гостиной царило обычное оживление. Стефани де Кантильен рассказывала Аньес де Шерубен о новом совершенно восхитительном платье принцессы Аделаиды.

— …Юбка открыта спереди, на виду лёгкие, воздушные оборки нижнего платья. Цветные оборки по краям, изящно затканные цветами, на тяжёлой парче — воздушные банты, ими украшены и кружевные манжеты укороченных рукавов… — замирая от восторга, расписывала Стефани.

Сегодня в гостиной было полно молодёжи. Жюль де Жарнак, субтильный юноша с не проходящими чирьями, ухаживал за Мадлен де Жувеналь, некрасивой, но весьма состоятельной девицей, в углу Стафани де Кантильен с Лаурой де Шаван болтали о новом романе мсье Детуша, книгах де Буайе и новой комедии Мариво.

Бенуа де Шаван, Робер де Шерубен и несколько девиц рассматривали новые эстампы изысканных картин Каналетто, Гварди и Лонги, которые только что прислали из Венеции по заказу Тибальдо ди Гримальди. Реми де Шатегонтье с удовольствием выслушивал в углу залы от Жана де Луиня подробности последней любовной интрижки сына канцлера Рошебрюна. Трудно сказать, был ли мсье Жан подлинно посвящён в интимные подробности жизни отпрыска канцлера, но рассказчиком он был превосходным. Сидевший к ним спиной аббат старался не слышать тихо проговариваемые мсье Жеромом подсахаренные скабрёзности, но неожиданно напрягся. «Он проявлял те же склонности, что и ваш дружок д’Авранж, а такие прихоти опасны и недёшево обходятся…», проронил де Луинь.

Аббат насторожился, но мсье Жан уже сменил тему.

Тем временем Женевьёв де Прессиньи, стоя в кругу девиц, рассматривавших эстампы, смотрела вовсе не на них, но на аббата. Надо сказать, что беседа у парадного с Сен-Севереном странно взволновала девицу, но вовсе не подробностями разговора с несчастной Розалин, а благородством лица и прекрасными ресницами мсье Жоэля.

Тот, однако, несколько утратил осторожность и не замечал опасности, а всё потому, что обнаружил пристально глядящего на него барона Брибри. Женское внимание было естественным, и потому аббат не примечал очарованного взгляда мадемуазель де Прессиньи, но с опаской смотрел на подбирающегося к нему Бриана де Шомона, мысленно содрогаясь.

 

 

Глава 12

«…Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего идут через эти души…»

 

Тут в гостиную вошёл Камиль д’Авранж. Если прошлая встреча, как показалось аббату, на минуту пробила броню горделивой порочности Камиля, то сейчас перед ним снова стоял светский хлыщ, самодовольный и скучающий. Он даже не кивнул Сен-Северену, но, заметив восторженный взгляд Женевьёв на Жоэля, заметно передёрнулся.

У камина Шарль де Руайан, зажав в руке лютню, спорил о чем-то с Тибальдо ди Гримальди, Габриель де Конти вяло тасовал карты, а Бриан де Шомон медленно подошёл к аббату.

Сен-Северен взмолился про себя. Силы небесные, да что надо от него этому отродью дьявола? Прошлая попытка отца Жоэля отвадить от себя мерзейшего типа не удалась. Более того, теперь де Шомон относился к аббату со странным интересом, который пугал отца Жоэля пуще самой откровенной неприязни.

— Вы, как я понял, скромны, Жоэль. Но, признайтесь, вы должны втайне гордиться своим поэтическим дарованием.

Аббат изумился.

— Своих даров не бывает, ваша милость. Себе ничего подарить не можешь. Если помните, в Евангелии Матфеевом хозяин позвал рабов и роздал им таланты. Рабы ничего не выбирали, талант принадлежит хозяину, он — бремя тягостное, наделённые талантом подневольны, как никто. Я никогда не притязал на это.

— Вы понимаете всё слишком буквально. Эти люди — избранники.

— Слово «раб» повторено шестикратно, — уточнил Сен-Северен. — Но, может быть, вы в чём-то правы, раб — это не зазванный с улицы, но купленный за серебро, и в какой-то мере — избранный хозяином. Но если не оспаривать их избранничества, всё равно надо признать, что на талантливых людях лежит страшный долг, возложенный Господом. Понимающие трактуют талант как фатум, ведь его не каждый способен приумножить и даже просто понести, а сам талант никогда не принесёт его обладателю ничего ценного в мире сём. А тем более — ныне. Что может быть хуже для прирождённого поэта, чем родиться в «век разума»?

Барон окинул аббата и понимающим взглядом. Глаза его блеснули.

— Это верно, Жожо, о, как это верно!… Но талант всё же безмерно возвышает нас над толпой, сулит славу и восторг толпы. Посмотрите на Вольтера! Он, по-вашему, бездарен?

Аббат взбесила фамильярность пристающего к нему содомита. Какой он ему «Жожо» ко всем чертям в преисподней?! Сен-Северен ответил резко и зло.

 — Да, Вольтер одарён. Но сила таланта проявляется в полноте только при служении Богу, ложное же направление губит и самый сильный талант. Нет ничего более страшного, и даже зловещего, чем употребление гениальных способностей в дурных целях. Если во главу угла поставить не славу Господа, а свою славу, — то надо вспомнить, что стало с рабом, зарывшим талант в землю — то есть в мир сей, а не служившим Небу. Его талант был отдан другому, а раб лукавый был обречён на смерть и на ад, и примеров тому — тысячи тысяч.

Аббат не договорил, но про себя выразил пожелание, чтобы туда же Господь направил в ближайшее время и пакостного Вольтера. И Брибри — тоже. И чем скорее — тем лучше.

Брибри же рассмеялся.

— Вздор это всё! Талант создан быть кумиром толпы. Единственная же беда поэта — в отсутствии подлинных ценителей! Тут вы правы. — Глаза Бриана снова блеснули настоящим одушевлением. — Напрасно выскочки зазывают поэта, спеша оплатить свои тщеславные прихоти и измеряя своё достоинство количеством выбрасываемых денег! Напрасно слушают во все уши, — им не понять высокой поэзии и подлинной музыки! Суета слишком поглощает их, чтобы войти во вкус наслаждений высокой поэзией! Трещины мира, расколы бытия проходят через сердца избранников Божьих. Все подземные потоки, все небесные ливни, все отзвуки былого и грядущего струятся через эти души!

Отец Жоэль вздохнул.

— Да, мир духа прикасается незримой гранью к сердцу поэта, но если тот не понимает своего предназначения творить для Господа, он обречён. Во все века одарённый от Господа выбирает — всецело отдаться миру сему и дьяволу, и ужаснуть современников жутью своей гибели, или пройти путём праведным, не ища ни богатств, ни пьедесталов.

— Возможно, вы и правы, мсье Жоэль, — зевнул, вмешавшись в разговор, Лоло де Руайан, — но кому нужен талант, если он не наполнит мошну и не даст славы? К тому же я не могу быть гением постоянно, мне ведь надо ещё побриться и принять ванну.

— Ну а как вы служите Богу своим талантом? — поинтересовался Бриан де Шомон.

 Тут в разговор вмешался молчавший до этого Одилон де Витри.

— Помилуйте, Бриан, да на его проповеди сходится половина Парижа! Он красноречивей Боссюэ! А госпожа д’Эпине сказала, что просто приезжает смотреть на него — и после всю неделю верует в Господа как в день первого причастия! Говорит, он сам — живая икона!

— Сен-Северен красив, кто же спорит? — веско уронил де Шомон, блеснув глазами, и аббат снова почувствовал, как по всему телу прошёл мерзкий трепет, словно он нагишом окунулся в гнилое болото с кровососущими пиявками и холодными липкими жабами. — Но как он может служить Богу поэтическим талантом?

— Нет у меня никакого поэтического таланта! — простонал несчастный аббат, готовый ради того, чтобы этот треклятый мужеложник не смотрел на него своими маслеными глазами, отречься не только от таланта, но и вообще от всего, кроме Бога. Сам он поймал на себе — и уже в который раз — мрачный и тяжёлый взгляд д’Авранжа, который стал ещё темнее, когда речь зашла о том, что талант закопавшего его в землю был отдан другому.

Похоже, д’Авранж был не в духе или… принял эти слова на свой счёт.

 

…Гости за столом лениво перебрасывались в карты, графиня де Верней выговаривала Монамуру за то, что тот погрыз салфетку маркизы, а Габриель де Конти, подхватив где-то вздорную идею о том, что баранина по-бордосски получается гораздо вкуснее, если к бараньему окороку добавить телятины от задней ножки и свиной ветчины, а вместо лука-шалота использовать тимьян с веточкой базилика, упорно пропихивал эту мысль Тибальдо ди Гримальди. Тот, однако, оказался гастрономом-ретроградом, тупым ортодоксом и консерватором, и категорически возражал против любых нововведений.

Когда их спор прекратился, Сен-Северен отошёл от Брибри, подсел ближе к мессиру ди Гримальди и тихо по-итальянски спросил о том, что ещё с прошлой встречи заинтересовало его.

— А скажите, сами вы, мессир Тибальдо, пробовали себя в живописи?

Ди Гримальди со вздохом кивнул.

— В былые годы учился у нас в Италии, но…

Он умолк. Аббат заметил, что графиня де Верней внимательно слушает итальянский разговор. Тибальдо же пожевал губами и невесело усмехнулся.

— Вы сказали Бриану, что талант — рабство. Он вас даже не понял. А я понял. Всё верно. Вам не предлагают, но навязывают ссуду под сто процентов годовых. Это рабство. Кабала. Сотни глупцов называют себя живописцами, поэтами, творцами, делают свой воображаемый талант источником заработка, в то время как подлинный талант обречён сам служить своему дарованию с подлинно рабским усердием: это и есть отличие подлинника от подделки. А я… — Банкир замялся, но продолжил, — я просто оказался в большей мере дельцом, нежели художником. Не люблю скудость. Я бросил живопись, но спустя годы понял, что подлинного таланта, наверное, и не было. Подлинное дарование можно поставить на службу мирскому или божественному, но отказаться от него нельзя. Если я смог, то значит, был посредственным мазилой. Правда, однажды… — Тибальдо ди Гримальди странно увлажнившимися глазами взглянул в окно.

— Однажды? — аббат слушал с неослабевающим вниманием. Этот человек подлинно заинтересовал его.

— Да… однажды… Мне было лет пятнадцать. Я пытался нарисовать женщину, которую видел в галантерейной лавке. Молодая, бледная, с очень странными глазами. Я мальчишкой вожделел её. Но рисунок не получался. Что-то ускользало, таяло безнадёжно, я понимал, что делаю что-то не так, но руке не хватало опыта и гибкости, а глазу — понимания. И вот тогда… тогда я вдруг услышал странный голос, шедший ниоткуда, но чётко слышимый мною. Он словно звал, завораживал, манил. «Хочешь, чтобы получилось, малыш?» — спрашивал он, — «Я помогу тебе. Но что ты готов дать взамен?» Я испугался… — банкир скривил губы, — кажется, испугался. Чего просил голос — сил, жизни, души? Я не знал, но испугался. Я никогда не хотел отдавать ничего своего. Мне тогда казалось, что я не создан быть рабом. Даже Божьим. Сейчас я думаю, что этот голос требовал именно готовности пожертвовать собой ради искусства. Но я не имел этой готовности. И голос смолк. — Банкир откинулся в кресле. — До сих пор не могу понять, был ли это глас Божий или искус дьявольский. В юности я говорил себе, что не хочу зависимости и рабства, а теперь думаю, что на самом деле я не то струсил, не то пожадничал. И всё смолкло. Навсегда.

Тибальдо помолчал. Потом продолжил.

— Наверное, моя главная беда — в понимании слишком многого. Человеку не надо слишком много понимать. Однажды я видел в итальянском театре Умберто Тичелли. Молодой мужчина с чертами резкими и неправильными играл первого любовника, и я недоуменно смотрел на странный выбор антрепренёра. Но вот этот урод сделал два шага по сцене… улыбнулся девице и заговорил. Удивительно бархатный голос, живое обаяние, чарующая улыбка — он преобразился! К концу спектакля в него были влюблены все женщины в партере. Но моё сердце разрывалось от боли. Он был молод и стал кумиром публики. Но ведь только этой публики, что состарится и умрёт вместе с ним! Они расскажут своим детям, сколь блистателен был Тичелли, но что толку? Нельзя вбить гвоздь золотой в колесницу бытия, и такой талант, такое обаяние были обречены на распад — вот что нестерпимо…

— Новое поколение будет иметь новых Тичелли, мессир Тибальдо.

— Да, наверное, — подхватил банкир, — но такого не будет уже никогда, исчезнет некая неповторимая нота в симфонии искусства и, исчезая поминутно, одна за другой, они изменят и звучание всей партитуры. Я обожаю театр и ненавижу его до дрожи — музыка, живопись, литература фиксируют себя, остаются в вечности, но живое слово подмостков улетает. Тичелли неповторим, я проговаривал по памяти его монологи, добивался сходства интонации и жеста — но это был я, а не он…

Аббат молчал, а Тибальдо лениво продолжил.

— Глупцы утверждают, что искусство — вечно. Бог мой… Идиоты. Лик искусства изменчивей сна, он столь же неверен и призрачен, как отблеск лунного света на чёрной глади ночной лагуны. Я читал стихи былого, смотрел на полотна прошлых веков, слушал умолкнувшую музыку минувших столетий — видел величие, недостижимое для нас, но видел и то, что прославлялось, а стало мусором. И вы правы, что уцелевшее и не опошлившееся — устремлено в Вечность. Да, это прибыль Господа.

Аббат молчал. Зато отозвалась мадам Анриетт, неожиданно для аббата тоже заговорив на итальянском.

— Чего я не понимаю во всём этом, так это странного божественного произвола в раздаче талантов, Тибальдо. Как мог Господь одарить талантами обоих этих мерзавцев? — она не сводила глаз с Шарло де Руайана и Бриана де Шомона. — Неужели Он, всеведущий и премудрый, ждал от них прибыли?

Сен-Северен разделял недоумение старой графини, и даже Тибальдо ди Гримальди, усмехнувшись, кивнул. Но, подумав, возразил.

— Наш поэт когда-то пел в церковном хоре, и ангельски. И верил когда-то. Но… искусы мира и сладость греха оказались сильней. А Руайан…Он взял в руки скрипку в пять лет. Дарование проступало, хотя… гораздо чаще его заставали пристававшим к певчим. Он раб страстей своих, а Божьим рабом не хотел быть никогда. Но талантом гордится.

Графиня презрительно хмыкнула.

— Сегодня иных и нет. Тот же Вольтер. Хоть и орут все: «Гений, гений!», — а как вчитаешься — откровенная пошлятина. И почему Господь не отнимает таланта у этого пошляка?

Аббат помрачнел.

— Неисповедимы пути Господни… но, будь я проклят, — голос его зазвенел, — истина проступит. Рано или поздно. Я уверен, что через сто лет никто не вспомнит ни одной из его пьес, будут забыты и он сам, и слова его, а если что и останется, то лишь для вразумления потомков: вот как могли быть помрачены люди! В нём нет ничего Божьего — а раз так, сгинут все писания его. Сгинут бесследно. — Дыхание аббата сбилось от волнения.

Тибальдо почесал за ухом и вяло проговорил:

— Кстати, если вы правы, дорогой Джоэлле, и наделённые талантом суть рабы Божьи, то неудивительно и нынешнее вырождение. Сегодня нет тех, кто готов служить Небу. Все хотят удовольствий на земле. А значит — таланты обречены мельчать, опошляться, гибнуть. И эту меру… пять талантов… Господь уже никому не даёт, одалживает лишь один, так сказать, на пробу. Если получивший его окажется очередным ничтожеством — лучше потерять одну меру серебра.

Сен-Северен весело рассмеялся.

— Вы рассуждаете, как банкир, дорогой Тибальдо. Господь неисчерпаем, и едва ли ему свойственны бережливость и расчётливость такого рода. Здесь скорее — «оскудел преподобный», по силе каждого и даётся. Кто сейчас понесёт талант Данте или Ариосто?

Они не заметили, что к ним подошёл герцог, до того издали внимавший итальянской речи.

— А мне кажется, что всё это равнозначно, — заметил Габриель де Конти, плюхнувшись в кресло рядом с Тибальдо. — Нынешнее искусство равно старому. Дело только во вкусе и авторитетности суждения. Достаточно провозгласить ночной горшок высшим шедевром искусства…

Тут Сен-Северен впервые увидел в глазах банкира полыхнувшее пламя.

—Искусство иерархично по определению! Таланты – его жрецы, а профанам в храме искусства делать нечего! Упразднение ценностных иерархий, Габриель, — это конец искусства!

— Или конец зависимости от вашего вкуса, дорогой Тибальдо. — зевнул де Конти.

— Да вы осатанели, Габриель! — Банкир тяжело дышал. — По-вашему, Донателло и ночной горшок — равнозначны?

— Ну, иногда нужник нужнее-то вашего Донателло, уверяю вас. Новое в искусстве возникает, когда художник меняет традицию. Новая система отсчёта, только и всего. — Герцог хитро прищурился. — И он ещё зовёт себя «просвещённым патрицием»! Да вы просто консерватор, Тибальдо.

Банкир обжёг его светлость гневным взглядом.

— Задача аристократии — руководить энтузиазмом своей эпохи, стремлениями своего поколения, его музыкой и поэзией, видениями художника и скульптора! Аристократия главенствует, только творя искусство и покровительствуя ему, и она должна состоять из людей безупречного вкуса, а не из пустых невежд и профанов!

Аббат, снисходя к герцогу, заговорил по-французски.

— А зачем, ваша светлость, нужно сравнивать Донателло с ночным горшком? Только откровенно. — Отец Жоэль лучезарно улыбнулся герцогу.

Тот ухмыльнулся в ответ.

— А чтобы не было вот таких высокомерных «патрициев», кичащихся своим умом и дарованием. Скажите-ка на милость! Все, кроме него, полные профаны! Только он один и понимает в искусстве! Я, может, тоже, кое в чём смыслю, так ведь этот нахал слова никому вставить не даёт! Судья! Знаток! Тонкий ценитель! — Герцог даже возмущённо прихрюкнул. — А всё почему? Напридумывали себе заумных сложностей и мнят, что никто в них не разберётся. А ведь всё дело в оценке. Если ночной горшок — тоже искусство, высказаться сможет каждый! Вот чего они боятся!

— Если ночной горшок станет искусством, искусство перестанет существовать, дорогой Габриель. — Было заметно, что банкир с огромным трудом сдерживается. — Высказаться тогда, это верно, сможет каждый, но о чём? О том, что скульптуры Донателло представляют собой, возможно, наименее удобные из ночных горшков? Это суждение можно даже признать верным. Но причём тут искусство, помилуйте? Если профанировать и опошлить суждения, можно добиться изменения критериев искусства. Но в итоге подлинное искусство замкнётся в непонимании, через поколение подлинные знатоки исчезнут, критерии упразднятся — и тогда возникнет новое «квазиискусство эпохи нужников», пошлое, утилитарное, понятное всем и всем доступное. Но подлинное искусство погибнет. Этого вы добиваетесь, что ли?

Герцог ничуть не обиделся, но улыбнулся.

— Я добиваюсь, дорогой Тибальдо, чтобы вы допускали возможность и иных суждений, кроме вашего.

— Стоит чуть размыть понятия, на волос изменить критерии — и расплывётся в грязь само Искусство!

Аббат внимательно взглянул на собеседников. Он чуть наклонился к банкиру.

— Но почему же вы тогда, мессир Тибальдо, оспаривали мой тезис? Вы говорили, что «ныне мы начинаем мыслить иначе, возможно, грядёт новая мораль». Но ведь как ночные горшки никогда не станут твореньями Донателло, как стразы никогда не станут бриллиантами, так и совокупность мнимых ценностей никогда не обернётся ценностью истинной. Ведь стоит чуть размыть понятие морали, на волос изменить критерии, как делает этот чёртов Вольтер, — и расплывутся в грязь Истина, Честь, Совесть. Вы же не можете не понимать, что профанируя и опошляя суждения, можно добиться изменения критериев морали. В итоге мораль станет коллекцией глупейших суждений, через поколение носители истинной нравственности исчезнут, критерии упразднятся — и тогда аборты, содомия, инцесты и каннибализм станут нормой морали. Возможно даже возникновение новой «квазиморали эпохи нужников»…

Тибальдо улыбнулся, его лицо удивительно похорошело.

— Да я не оспариваю этот тезис, дорогой Джоэлле, поверьте. Он просто для меня, человека искусства, не насущен.

 Аббат только покачал головой, не оспорив суждения банкира. Может, Тибальдо прав? Пусть люди искусства занимаются искусством. Когда они интересуются моралью и религией, они вносят туда власть настроения, дух дерзания и тревоги, столь уместные в творчестве. Но законы человеческой жизни не меняются с каждой модой на рифмы или обшлаги жюсокоров. Законы морали объективны, как небо, и вы всё равно не освободитесь от небес, объявив их старомодными.

Женевьёв краем уха слушала разговор, любуясь аббатом, восхищённо разглядывая его бездонные глаза. Между тем Жюстин д’Иньяс, поймавшая три недели назад в гостиной маркизы герцога Габриеля де Конти, осталась весьма недовольна уловом. Его светлость не сумел оценить её достоинства. В спальне он грубо опрокинул её на постель и обошёлся с ней, как с кухаркой, не подумав даже оставить что-либо в залог любви.

Теперь вдова твёрдо решила совратить того, о ком и раньше думала с восторгом — красавца-аббата де Сен-Северена. Для некоторых особ женского пола, и мадам д’Иньяс относилась именно к ним, само монашество мужчины являлось соблазном неодолимым, искусом прельстительнейшим. Их распирало высшее тщеславие — отбить мужчину не у соперницы, но соперничать с самим Богом. Мысль, что её красота заставила монаха преступить обеты целомудрия, возбуждала подобных блудниц до исступления. Сейчас вдова торопливо оттеснила от священника дурочку Женевьёв и бросила на него нежнейший взгляд.

Аббат Жоэль, сравнивая себя с другими мужчинами и замечая женскую назойливость, знал, что красив, да и в зеркала тоже иногда смотрелся. Потому был утроено осторожен, стараясь даже случайно не произнести ничего, что женщина могла бы истолковать как комплимент, и вообще держал ухо востро. Замечая авансы мадам Жюстин, аббат обычно делал вид, что ничего не видит, однако на сей раз, заинтересованный разговором с Тибальдо ди Гримальди, он утратил обычную бдительность и мог бы оказаться лёгкой добычей хищной вдовы. Спасла же священника милость провидения, и явилось это спасение в облике скромного полицейского — мсье Антуана Ларю.

Когда маркизе де Граммон доложили о визите полицейского, разговоры в гостиной сразу смолкли. Вошедший, невзрачный человек, склонившись в неумелом поклоне, вежливо осведомился, не ввели ли его в заблуждение, сказав, что гостем маркизы является мсье Тибальдо ди Гримальди?

Банкир недоумённо обернулся в кресле и сообщил, что Тибальдо ди Гримальди — это он. Тут он вздрогнул и, злобно блеснув глазами, нервно осведомился, не значит ли визит полицейского…

Банкир резко вскочил.

— Не ограблен ли мой банк, чёрт возьми, — прошипел он, сжимая кулаки, — ведь только вчера привезли лионский заем?

От лица ди Гримальди стремительно отлила кровь, он побелел. Все невольно задумались, в какой же сумме оный заем выражался? Но мсье Ларю поспешил успокоить банкира. Грабежей этой ночью не было, но…

— К несчастью, я вынужден обратиться к вам, мсье, как к опекуну мадемуазель Люсиль де Валье. Час назад патруль обнаружил тело мадемуазель на кладбище Невинных. Безумный маньяк начал множить свои жертвы. Мадемуазель обглодана до скелета…

 

 

 

Часть вторая

 

К Тебе, Господи, взываю;

ибо огонь пожрал злачные пастбища пустыни,

и пламя попалило все дерева в поле.

Книга пророка Иоиля        

 

 

Глава 1

«Вполне разумная и весьма здравомыслящая девица…»

 

Повисло страшное молчание, столь полное, что стали слышны тихое постукивание в оконное стекло ветки старого клёна и размеренное тиканье напольных часов. Ошеломлённый банкир тупо смотрел несколько минут в пол, потом очнулся и с трудом, едва не споткнувшись, опустился в кресло. Аббат кинулся было к нему, но тут Шарло де Руайан проявил несвойственную ему заботливость, поспешно наполнив бокал вином. Однако Тибальдо безотчетно покачал головой.

Габриель де Конти присел рядом с банкиром и сдавил его запястье.

— Держитесь, Тибальдо, ради всего святого, держитесь.

Банкир потёр пальцами виски. Тяжело дыша, он несколько минут сидел с закрытыми глазами. Его побелевшее лицо медленно приобрело почти нормальный цвет. Аббат подумал, что Тибальдо не напуган, ибо подлинно его устрашила несколько минут назад только мысль об ограблении его банка, но просто ошарашен.

Ди Гримальди тем временем повернулся к полицейскому.

— Мсье… — Он поморщился, забыв имя чиновника, и тот услужливо подсказал. — Мсье Ларю… Не произошло ли всё же ошибки? Мадемуазель де Валье позавчера вечером, довольно поздно, приехала ко мне и сказала, что перед свадьбой несколько дней проведёт в родительском доме, и я сам отвёз её туда в своём экипаже. В доме были только кухарка, лакей и горничная, но мадемуазель поднялась к себе, я это сам видел. Она намеревалась наутро побывать у портнихи, забрать платье, а вечером у неё была ложа в оперу. Сегодня она должна была приехать сюда, но … Как она могла оказаться на кладбище? Она вполне разумная и весьма здравомыслящая девица.

Мсье Ларю развёл руками.

— Мы пока не можем ничего сказать, труп обнаружен только что, но…

Надо сказать, что эта вторая смерть, в отличие от первой, не вызвала обмороков девиц и оторопи мужчин, но подлинно ошеломила всех. Единственный, на кого сообщение не произвело ни малейшего впечатления, был барон Брибри де Шомон. Он удобно откинулся в кресле, закинул ногу на ногу и любовался своими изящными туфлями с дорогими камнями на пряжках. Реми де Шатегонтье смотрел на туфли взглядом недоброжелательным и презрительным, то ли находя обновку безобразной, то ли страдая от изжоги.

Аббат осторожно взглянул на Камиля д’Авранжа. Тот был спокоен и бесстрастен, почему-то продолжая бросать раздражённые взгляды на мадемуазель де Прессиньи. Габриель де Конти, что делало честь сердцу герцога, уже забыл ссору с банкиром, вызванную их гастрономическими разногласиями и расхождениями в сфере искусства, и продолжал утешать друга с истинной заботливостью. Шарло де Руайан, долго стоя с наполненным для банкира бокалом божоле, начал задумчиво прихлёбывать из него сам.

— Труп нашли там же, где было тело мадемуазель де Монфор-Ламори? — Этот вопрос, перебив полицейского, задал побледневший Робер де Шерубен.

Тот задумчиво покачал головой.

— Нет. В другом месте, но тоже на лавке около могилы. С западного входа. Я, мсье ди Гримальди, постараюсь уточнить, когда пропала мадемуазель, была ли она у портнихи и в театре, со своей стороны прошу оказать нам всяческое содействие. Мы расспросим всех в доме, и если повезёт, нам хотя бы опишут это чудовище.

Аббат Жоэль поднял глаза на полицейского и вздохнул, явно усомнившись в реальности надежд и везения полиции, потом внезапно столкнулся взглядом со старухой де Верней и закусил губу. Мадам Анриетт тонкой золотой расчёской невозмутимо приглаживала курчавую шёрстку Монамура. Старуху происходящее уже ничуть не пугало, но потешало, понял аббат. Судя по её улыбке, теперь ей мерещился на смрад серы, но аромат сдобы.

— Простите, мсье, но… девица тоже… объедена? — осторожно спросила маркиза.

Полицейский замялся.

— Следов зубов, как на первом трупе, нет, но …маньяк освежевал свою жертву ножом.

 После этих слов все неожиданно заторопились по домам, и маркиза де Граммон была рада такой деликатности своих гостей. Однако деликатность была тут совсем ни при чём. Каждый жаждал уединиться и в спокойствии обдумать происходящее. Особенно острым это желание было у аббата де Сен-Северена. Он осторожно миновал снующую в гостиной толпу и, не утруждая себя прощанием с хозяйкой, прошмыгнул на парадную лестницу. Благодаря такой мудрой поспешности отец Жоэль первым успел к своей карете, и его кучер, счастливо избежав затора, легко выехал на прилегающую улочку. Аббат приказал ехать вдоль реки, и карета, миновав безвкусную громаду ратуши, понеслась по улице Сен-Жак. Через несколько минут они въехали в Сен-Жермен. Жоэль старался выкинуть пока из головы все помыслы, чтобы предаться им в покое, но ничего не получалось. Мысли путались, наползали друг на друга, рвались и сбивались в клубок.

Галициано сразу заметил, что хозяин чем-то обеспокоен, и для этого не требовалось особой наблюдательности: аббат в обычное время был невозмутим, как скала, в своём флегматичном спокойствии, теперь же неизвестно зачем подбросив полено в пылающий камин и перемешав тлеющие головни, и не то швырнул, не то уронил, испугав кота, кочергу на каминную решётку, укутался в любимый плед и вместо того, чтобы попросить принести ему книгу, потребовал коньяк. Дворецкий понял, что произошло нечто из ряда вон выходящее: меньшее просто не могло взволновать этого человека.

Наполнив хозяину бокал, Галициано осторожно поинтересовался, не случилось ли чего ужасного?

Отец Жоэль вздрогнул и возвёл очи к небу.

— Ужасно ли, что люди начинают пожирать людей, Франческо?

Камердинер с испугом взглянул на господина.

— Мсье аббат говорит об этом дьявольском убийстве у биржи, на кладбище Невинных? Да, это ужасно, мсье.

— Завтра станет известно, Франческо, что найден ещё один труп.

 Слуга ужаснулся:

—Снова молодая особа?

 Аббат вздохнул и кивнул. При этом он не счёл нужным сообщить Галициано, что убита та самая девица, что была здесь позавчера, сырым ноябрьским вечером, помешав ему, Галициано, провести вечер с друзьями. И, разумеется, отец Жоэль не сказал камердинеру, что эта самая девица покушалась на его монашеское целомудрие и нагло претендовала на половину кровати, в которой аббат привык спать в одиночестве или с любимым котом.

Кому нужны эти подробности о покойнице? Мёртвые неприкосновенны.

Однако разговор со слугой помог аббату чуть прийти в себя. Несколько минут Жоэль сидел, глядя в каминное пламя, потом пригубил коньяк, погладил кота и достал из кармана уже дважды прочитанное письмо Розалин де Монфор-Ламори. Он перечитал его в третий раз.

«Я благодарна вам, мсье аббат, за то, что вы столь добросердечно согласились быть моим духовником.

Мысль просить вас об этом пришла мне в голову внезапно, но уповаю, что она была промыслительна. Мне нужен духовный совет, но получить его не у кого.

Дело в том, что уже несколько дней со мной происходят вещи, пугающие меня. Ночью часто бывает, что меня что-то пытается удушить, парализует все тело. Я понимаю это, хочу закричать, но не в силах ничего сделать. Иногда чувствую, что меня словно силой влекут куда-то, я слышу странный голос… Я, как мне кажется, узнаю этот голос. При этом в этих снах есть ещё одна странность, но я не могу доверить её бумаге. Началось это недавно, как раз с того вечера у его светлости герцога Люксембургского, где мы впервые встретились.

Что это — злой дух? Может, стоит освятить дом? Помогите мне. Я приду в день Поминовения в Сен-Сюльпис. Застану ли я вас там? Да благословит Вас Господь.

 Розалин де Монфор-Ламори»

Первое, что вспомнил аббат по прочтении ещё в салоне, был горестный помысел о Мари де Ретель. Но то, что вытворил тогда д’Авранж, было инфернальным казусом, гибель же Розалин — продуманное в деталях убийство. Аббат снова погладил кота. Камиль отрицал свою причастность к этой смерти. Верил ли аббат д’Авранжу? Пожалуй, да. Камиль — законченный распутник и человек без чести, но не людоед. В это Жоэль верил истово.

Аббат понимал, почему это письмо ничуть не заинтересовало адвоката. Ему самому на исповедях часто приходилось выслушивать от девиц подобные признания. Частью это были пустые фантазии, частью — проявление глупого тщеславия и желания привлечь к себе внимание, но иногда, хоть и весьма редко, встречались и случаи подлинной одержимости.

Что было с мадемуазель Розалин? Отец Жоэль задумался. Девица была красива и знала это. Была ли тщеславна? Многое свидетельствовало в пользу этого мнения. Сам аббат слишком плохо знал мадемуазель, чтобы вынести собственное суждение. Робер де Шерубен говорил, что она была умна. Ну, предположим, Розалин была разумна и правдива в письме. Что с того? Сам он отнёсся к письму Розалин серьёзно именно потому, что за ним последовала смерть бедняжки. Но всё могло быть не причиной и следствием, а случайным совпадением…

Ох, женщины… Кто их разберёт? Они, конечно, вовсе не такие уж искусные лгуньи, просто редко понимают, чем ложь отличается от правды. Способны ли они думать вообще? Женщина есть смущение мужчины, постоянное беспокойство, буря в доме, препятствие к исполнению обязанностей, подумал аббат, вспомнив мадемуазель Люсиль. Впрочем, он тут же опомнился и подумал, что несколько увлёкся.

Сам Жоэль был не столько умён, сколько мудр. Ум — следствие страстей, мудрость — плод бесстрастия. Ум умеет выпутываться из самых сложных ситуаций, мудрость же в них просто никогда не попадает, ибо всегда сумеет уклониться от соблазна, на привлекательность которого неизменно клюёт глупый разум. Но сейчас именно мудрость аббата, его отрешённость и неотмирность, мешали ему вникнуть в суть происходящего.

Вторая жертва маньяка… Жоэль закрыл глаза, вспоминая слова и жесты Люсиль де Валье. Он тогда в гневе назвал её непотребным именем. Насколько она его заслуживала? Эгоистичная, хладнокровная и весьма развращённая. Понимавшая много больше, чем положено в её годы. Как это сказал Тибальдо? «Вполне разумная и весьма здравомыслящая девица». Да, пожалуй, со стороны это так и выглядело, и Жоэль тоже так полагал, пока особа не вознамерилась влезть ему под одеяло и не отозвалась о Кастаньяке, с которым была мила и любезна на людях, столь уничижительно и безжалостно, что у Жоэля мороз пошёл по коже.

Растленная, лицемерная, лживая девка.

Отец Жоэль не мог сравнить Розалин и Люсиль — он почти не знал мадемуазель де Монфор-Ламори. Были ли девицы чем-то похожи? Почему страшный безумец выбрал из множества других именно их? Что у них было общего?

Аббат задумался. Красота. Обе девицы были привлекательны. О! У обеих имелись женихи, при этом жених Розалин ему неизвестен. У мадемуазель Розалин были тягостные ночные страхи. У Люсиль, судя по его впечатлению, не было ни страха Божьего, ни совести, ни девичьей чести. Поверил ли он в девственность мадемуазель Люсиль? Аббат усмехнулся. Много он на подлинность такой непорочности не поставил бы. Так, пару су. И то счёл бы себя транжирой.

Приданое мадемуазель де Монфор-Ламори, он слышал об этом неоднократно, было колоссальным — около трёхсот тысяч. Единственная дочь, наследница всех капиталов семьи. Мадемуазель де Валье — сирота, отец перед смертью был почти на грани разорения, но ему удалось продажей имения после уплаты долгов спасти в приданое дочери около восьмидесяти тысяч. В случае смерти Розалин наследником становится Шарло де Руайан. Кому отойдут теперь деньги мадемуазель Валье? Её опекуну, мессиру Тибальдо? Но для него, богача из богачей, это подлинно жалкие гроши. Офорты и русунки, что прислали ему давеча из Италии, стоили втрое дороже.

Тибальдо ди Гримальди, как и Жоэль, был итальянцем. Но это мало сближало их, хотя аббата приятно удивили глубокие познания Тибальдо в живописи и некоторые его суждения. Мнения ди Гримальди несли печать глубины, но нетрудно было разглядеть в банкире и холодный, расчётливый ум, и страсть к накопительству, и тщательно скрываемое высокомерие.

Бесспорным было и равнодушие банкира к женщинам — следствие, как говорили шёпотом, весьма бурно проведённой молодости. Это было понятно. Красота блистательных женщин истощала вызываемым ею беспрерывным желанием силы мужества и самообладания мужчины, как двор истощает гений артиста и воображение поэта, требуя, что ни день, новых представлений. Теперь необузданные порывы юности остались для банкира позади, Тибальдо ди Гримальди не любил ничего бурного и страстного, предпочитая, как он сам выразился однажды, «умеренно подсоленные блюда, умеренно тёплые ванны и умеренно прохладные нежности».

Такой человек ради восьмидесяти тысяч ливров и пальцем не шевельнёт.

Аббат с надеждой подумал, что убийцей может оказаться просто случайный безумец, но вскоре покачал головой. Нет, он тешит себя иллюзиями. Полиция права. Слишком умно скрываются все следы, слишком безупречно всё осуществляется.

Была и ещё какая-то мысль, мучительная и болезненная, что шевельнулась в нём ещё в гостиной маркизы, но он подумал тогда, что это вздор. Но о чём он подумал? Увы, царапнувший душу помысел исчез.

Аббат сам не заметил, как усталость взяла своё. Он спал на ходу. Кот тут же прыгнул на постель и разлёгся поверх одеяла. Бормоча Иисусову молитву и на ходу раздеваясь, Жоэль дополз до постели. И тут же по милосердию Господнему погрузился в глубокий и чёрный, как днище сундука, сон без сновидений, несущий отдохновение усталому телу и заживляющий исцарапанную душу.

 

 

Глава 2

«Отцы–иезуиты могут гордиться тобой, мой милый Жоэль…»

 

Но вот сквозь сон Жоэль почувствовал, что кто-то тряся его за плечо, пытается разбудить.

— Мсье аббат, проснитесь, — голос камердинера проник под тяжёлую пелену сна, — к вам пришли.

Жоэль с трудом разомкнул сонные, набрякшие веки, поднялся на локте, щурясь, взглянул на Галициано и тут в свете ночника увидел у входа чуть пошатывающегося, сильно осунувшегося и совсем не похожего на себя Анри де Кастаньяка. Аббат глубоко вздохнул и торопливо поднялся, набросив поданный камердинером халат. Он сделал несколько осторожных шагов навстречу ночному гостю и оказался в его объятьях: несчастный Анри бросился ему на шею, обнял и залился слезами.

Анри де Кастаньяка Жоэль де Сен-Северен знал около полугода: тот был главой церковного совета прихожан Сен-Сюльпис. Не нужны были годы, чтобы отметить кристальную порядочность Анри, истинную веру и благородство натуры. Мадемуазель де Валье, не любя жениха, была пристрастна и несправедлива. Да, ноги де Кастаньяка прямыми назвать было трудно, зубы не блистали красотой, но широко расставленные голубые глаза вовсе не косили, и лицо, хоть и некрасивое, вовсе не отпугивало. Во всяком случае, подумал Жоэль, вспомнив виконта де Шатегонтье, попадались ему мужчины и поуродливей.

Сейчас, заботливо обнимая несчастного, отпаивая его поданным Галициано вином и пытаясь успокоить, аббат лихорадочно размышлял. Сам он считал случившееся кошмаром, но если этот кошмар развернуть к Анри — он оборачивался милостью Провидения, спасшей благородного человека от брака с хладнокровной потаскухой.

Но не это занимало мысли аббата. Анри сказал, что его известили о случившемся, когда он был в Шуази, и просили около девяти утра прибыть в полицию. Туда же обещал приехать и Тибальдо ди Гримальди. Но Кастаньяк, которому описали, что сталось с его наречённой, сейчас умолял Жоэля поехать с ним, откровенно боясь не справиться с собой и даже не скрывал своей слабости. Он не выдержит, просто не выдержит этого!

Анри трясло.

Жоэль кивнул, но сам задумался о том, насколько быстро полицейские смогут выяснить, что мадемуазель перед исчезновением провела битый час у него? Галициано впустил её, но, видимо, не запомнил. Но на чём она доехала? Кучер… его камердинер… Франческо Галициано аббат доверил бы неподписанный вексель и пачку ассигнаций, но не стал бы уговаривать скрыть визит неизвестной особы, тем более что не знал, ждала ли её карета? Кажется, когда он приехал домой, какой-то экипаж стоял неподалёку. Значит, скрывать визит Люсиль нельзя. Но как придумать причину, по которой она приезжала? Исповедоваться. Тогда у него будет благая возможность сослаться на «печать молчания». Но это не должно застать врасплох Кастаньяка.

Аббат в данном случае застревал между двумя грехами: Сциллой откровенной лжи и Харибдой унижения ближнего, и, не колеблясь, выбрал первое, решил солгать и даже сразу отпустил себе оный грех, ибо скорее наложил бы на себя руки, чем рассказал бы Анри, что его невеста была готова наградить его рогами ещё до алтаря и закинуть ножки, о которых, надо полагать, мечтал Кастаньяк, ему, Жоэлю, на плечи.

Сказать такую правду Кастаньяку было немыслимо.

Да бессмысленно к тому же. Во-первых, за распутство мадемуазель, видит Бог, своё уже получила и даже с избытком, во-вторых, о мёртвых дурно не говорят, а, в-третьих, никакая взаимная симпатия, подобная той, что связывала их с Кастаньяком, полагал аббат, не выдержит такого разоблачения, и неважно, оказался твой приятель Иудой или святым Иосифом. Первое было бы предательством, второе — безжалостным и унизительным свидетельством его превосходства, и это последнее, по мнению аббата, могло быть хуже первого.

Мысли Жоэля текли теперь размеренно и спокойно. Нужно сказать Анри, что его благочестивая невеста приходила к нему с духовными затруднениями, связанными с… желанием сменить храм, или недоумениями по поводу своих молитвенных упражнений.

 Стоп. И об этом она пришла посоветоваться в полночь? Этому не поверит даже полицейский сержант. Не годится. Ложь должна быть скучной и бесцветной, лишённой даже тени интереса. Решено — Люсиль де Валье приезжала к нему посоветоваться об искушениях и снах, преследовавших её в последнее время и особенно усилившихся накануне свадьбы. О таком любая сентиментальная девица придёт посоветоваться с духовником даже на бдении. Да, в это поверить можно.

Аббат приободрился.

— Крепитесь, Анри, бедная девочка… Я не сказал вам, она ведь приходила ко мне. Вы помните, Галициано, — обратился он к камердинеру, — позавчера вечером ко мне приходила невеста несчастного господина де Кастаньяка. А вчера обнаружили, что она погибла.

Галициано побледнел, как смерть.

— Это… это то, о чём вы вчера говорили? Ещё одна жертва ужасного маньяка? Это была она?

Аббат кивнул.

— Мы должны сообщить об этом в полицию, к делу это, разумеется, отношения не имеет, но, кто знает, что может помочь.

Анри поднял к Жоэлю заплаканное лицо.

— Люсиль… — он прижал ладонь ко лбу, — Боже, как в голове-то всё путается. Вы говорите, Жоэль, она приходила к вам незадолго до… — Он содрогнулся и не договорил. — Но зачем?

— Она говорила, что ей снятся странные сны. Приехала исповедаться.

— Небесная, чистая душа…— Анри снова зарыдал, рухнув, как подкошенный, на кровать Жоэля.

Аббат сжал зубы, чтобы лицо не перекосило судорогой стыда и боли, вздохнул и приказал Галициано принести нюхательную соль для Кастаньяка и фляжку коньяка для себя. Полуночник, взобравшись на каминную полку, внимательно смотрел зелёными глазами на хозяина, не понимая причин внезапного пробуждения аббата и всей этой предутренней кутерьмы. «Что случилось?» — казалось, спрашивали кошачьи глаза, и Жоэль, снова вздохнув, погладил дымчато-чёрную спинку. Увы, объяснить суть происходящего коту было так же сложно, как Кастаньяку — подлинную причину визита Люсиль.

Между тем рассвело. Аббат плотно позавтракал, не зная, когда придется пообедать, но уговорить Анри проглотить хоть кусочек омлета так и не удалось.

Пора было ехать. Кастаньяк с трудом встал на ноги. Он не был труслив, но предстоявшее ему в полиции требовало не смелости, но стойкости духа, а её ему сейчас куда как недоставало. Роковое известие совсем обессилило его, разрушило надежды на счастье, просто подкосило. Он бездумно, не рассуждая, ринулся к аббату Жоэлю, просто чувствуя, что тот — единственная опора в обрушивающемся вокруг него мире. Он считал Сен-Северена человеком чистым, но только сейчас в полной мере ощутил его духовную мощь: Жоэль одним прикосновением смягчал горе сердца, одним присутствием успокаивал скорбную душу.

Они направились в полицию в карете де Кастаньяка. Прибыв, у подъезда столкнулись с банкиром Тибальдо и герцогом де Конти. Тибальдо ди Гримальди, похоже, провёл бессонную ночь: под его глазами темнели синяки.

Труп несчастной жертвы злобного маньяка лежал в полицейской мертвецкой за конюшней. Едва сняли простыню, как банкир и герцог в ужасе попятились, потом отвернулись и торопливо отошли, а несчастному Анри не помогло и присутствие аббата. Он медленно осел на пол и потерял сознание.

Жоэль же де Сен-Северен, к его собственному изумлению и к удивлению полицейских, сохранил не только твёрдость духа, но и незыблемую телесную крепость. Он передал нашатырную соль сержанту, пытавшемуся помочь де Кастаньяку, сам же внимательно разглядывал тело Люсиль, то самое, что ещё недавно предлагалось ему на весьма выгодных для него условиях. Лицо девицы было синюшным, под глазом на скуле багровел большой кровоподтёк. У Розалин такого не было. Ниже шеи на теле кожи не было. Не было и тех частей, что отличают женщину от мужчины. Больше того — с верхних частей ног были срезаны значительные части плоти, а те, что оставались на скелете, были похожи на куски варёного утиного мяса. Судя по всему, тело было облито чем-то вроде кислоты. Были и другие детали, при указании на которые морщились даже полицейские чины, и из которых аббат Жоэль заключил, что девица, жаждавшая блудных утех, перед кончиной их получила сполна.

Аббат тихо поинтересовался у высокого сержанта, стоявшего рядом, о каком кощунстве говорилось, когда был обнаружен первый труп?

— На спине девиц негодяй вырезает кресты.

Отца Жоэля передёрнуло.

Неприязнь и презрение к юной мерзавке до сих пор поддерживали дух аббата в равновесии, но едва он взглянул на стонущего Анри, сердце Жоэля заболело. Банкир попросил разрешения глотнуть свежего воздуха, и был под руки выведен герцогом де Конти в соседнее помещение, предварявшее морг. Там стояли несколько лавок, и Гримальди обессилено плюхнулся на одну из них. Вскоре к ним присоединились и остальные. Банкир поморщился, когда речь зашла об организации похорон, но мсье де Кастаньяк не успел стать мужем мадемуазель, и потому эта неприятная процедура, куда деваться, оставалась обязанностью опекуна.

 Было видно, что Тибальдо тяжело. Его светлость герцог де Конти в трудную минуту, надо сказать, проявил себя истинным другом, заявив, что все заботы возьмёт на себя: сейчас же пошлёт за Камилем д’Авранжем и за Реми де Шатегонтье, они оба здесь совсем неподалёку, у Робана, один съездит на кладбище и все устроит с похоронными принадлежностями, другой позаботится об отпевании, а сам он, Габриель, будет распорядителем похорон.

Банкир растроганно кивнул.

— Благодарю вас, Габриель, благодарю вас.

Его светлость спешно отправил слугу с поручениями.

Между тем предстояло выяснить последовательность событий. Сержант полиции Филибер Риго уже допросил портниху мадемуазель, успел побывать в театре и даже побеседовать с подругами Люсиль. Теперь предстояло свести имеющиеся сведения воедино.

 Картина получалась следующая: мадемуазель де Валье покинула гостиную мадам де Граммон в сопровождении подруг — Аньес де Шерубен, Женевьёв де Прессиньи и Мадлен де Жувеналь. Эти три девицы были едины в свидетельстве о том, что возле Королевского моста мадемуазель покинула их, сказав, что намерена посетить мадам де Виэль, свою тётку.

Однако Флора де Виэль категорически утверждает, что в тот вечер племянница к ней не приходила, да и не обещала прийти вовсе. Слова мадам подтвердили и её лакеи, камердинер и дворецкий. Накануне мадам Флора чувствовала себя неважно, она давно и безнадёжно больна, приходил доктор, и вся челядь не знала покоя, все были на ногах.

В эту минуту вошли вызванные слугой герцога Реми де Шатегонтье и Камиль д’Авранж.

Лейтенант полиции приветствовал гостей и продолжил.

— Приди мадемуазель Люсиль к мадам де Виэль, её, конечно, заметили бы. Затем через час с четвертью мадемуазель в наёмной карете приезжает к своему опекуну. — Мсье Ларю отвесил поклон в сторону банкира. — Вы отвезли её домой, и это подтвердили горничная и привратник, кухарка на этот вечер была отпущена. И Дениз Лани, горничная, и Жюльен Ренан удостоверили, что мадемуазель приехала поздно, была в гневе. Ренан рассказал, что мадемуазель оттаскала горничную за волосы и ударила её по щеке, придравшись к какой-то провинности. Мадемуазель Лани сказала только, что госпожа была сильно не в духе и вскоре приказала ей убираться вон.

 Анри де Кастаньяк оторопело выслушал это свидетельство, но ничего не сказал.

— Привратник запер дверь, и направился к себе в подвал, а Дениз ночевала, как всегда, на мансарде. Утром парадная дверь оказалась закрытой, но не запертой, засов был отодвинут, а мадемуазель исчезла. Таким образом, мы не знаем, где провела мадемуазель больше часа после полуночи и куда она ушла после того, как отпустила слуг. Ни у портнихи, ни в театре она не показывалась, сержант ручается за это.

— Нет-нет, это известно, — слабый голос Анри де Кастаньяка был еле слышен, — расскажите же им, Жоэль.

Аббат де Сен-Северен вежливо сообщил комиссару, что упомянутая особа после полуночи была у него. Все обернулись к аббату. Он не знает, продолжал отец Жоэль, в какое время она пришла, это может сообщить его камердинер, Франческо Галициано. Они не договаривались о встрече, и по его возвращении от маркизы де Граммон ему было сообщено камердинером, что некая женщина дожидается его в гостиной. Мадемуазель была обеспокоена тягостными предчувствиями перед своей свадьбой, задала несколько духовных вопросов и исповедалась. Вскоре она покинула его дом и направилась, как он понимает, к своему опекуну.

— Сказала ли она что-нибудь, что проливало бы свет на её гибель? — полицейский задал этот вопрос осторожно и весьма вежливо, отдавая дань уважения не столько духовному сану, сколько аристократической красоте и изяществу аббата и его полному спокойного достоинства поведению: ведь мсье де Сен-Северен был единственным, кто вёл себя в мертвецкой, как мужчина.

Аббат вздохнул и решительно ответил:

— Думаю, что если бы я даже нарушил тайну исповеди и сообщил вам каждое слово, сказанное мадемуазель, вы едва ли извлекли бы хоть что-то полезное. Она собиралась замуж и не ждала смерти.

— Согласен, — густым баритоном устало подтвердил Тибальдо ди Гримальди, — Мы встетились после полуночи, я отвез её домой, дорогой мы разговаривали о деталях свадебной церемонии, она спрашивала, приглашать ли на свадьбу старую графиню де Верней и посылать ли приглашение герцогу д’Арленкуру, интересовалась меню свадебного ужина. Никаких странностей я не заметил.

— Простите, мсье ди Гримальди, — в тоне полицейского снова звучало уважение, но теперь оно относилось к дорогому жюсокору банкира с шитым золотом позументом по краям обшлагов, драгоценной бриллиантовой булавке в шёлковом галстуке и баснословной цены перстням, — а не заметили ли вы того раздражения в мадемуазель, о котором говорят слуги?

Банкир задумался, потом покачал головой.

— Нет, не заметил. Люсиль всегда умела владеть собой, но челядь за людей не считала. Однако если у неё было дурное настроение, я бы об этом не узнал. Буду откровенен с вами, лейтенант. Я — старый холостяк, и просьба моего приятеля Таде де Валье стать опекуном его дочери была мне в тягость. Если бы её тётка была покрепче здоровьем…— Тибальдо вздохнул. — Я не умею находить общий язык с девицами её возраста и никогда не претендовал на её откровенность, да и не знал бы, что делать, реши она открыть мне душу. Я следил, чтобы ей аккуратно выплачивались причитающиеся проценты с её капитала, раз в неделю заезжал осведомляться, как дела, иногда покупал билеты в оперу. Всё остальное время она была предоставлена самой себе, но я не слышал о мадемуазель Люсиль ничего компрометирующего и потому считал её особой весьма здравомыслящей. Она согласилась вступить в брак с Анри де Кастаньяком, человеком безупречной репутации, — Банкир вежливо поклонился Анри де Кастаньяку, — и это решение очень подняло её в моих глазах. Но мне трудно ответить на ваш вопрос о женских чувствах. Я в них не разбираюсь.

— Простите, мсье, а кто унаследует её капиталы?

Банкир остался безмятежен, как озерная гладь в безветренный день.

— Капиталы? Дело в том, что состоянию Таде де Валье были нанесены значительные увечья ещё в предыдущем поколении, и хотя Таде делал много, чтобы спасти оставшееся, но… — Банкир безнадёжно развёл руками. — Капитал мадемуазель исчислялся суммой в восемьдесят три тысячи ливров. Это и было её приданое. Да ещё — вы же были в доме? — эта старая развалюха на углу улицы Сен-Луи-ан-Л’Иль и набережной Анжу. Если бы брак состоялся, и мадемуазель стала бы женой Анри — он бы все и унаследовал. Однако, и таково было распоряжение покойного отца мадемуазель, в случае, если она не выйдет замуж или умрёт до совершеннолетия, наследником этих денег являюсь я. При этом, — он усмехнулся, глядя в лицо полицейскому, — моё личное состояние далеко превышает четыре миллиона ливров, и эти деньги можно потратить либо на булавки, либо пустить на благотворительность. Это вообще не деньги.

Полицейский опустил глаза и кивнул. Было понятно, что он уже наводил справки о финансовом состоянии присутствующих. Он знал, что банкир — богач и скопидом, у которого, что называется, «снега зимой не выпросишь», положение же его банка весьма стабильно, он как сыр в масле катается. Что до остальных, то Кастаньяк — выдвинулся сам, и сегодня он — второе лицо в министерстве финансов, присутствующий здесь герцог де Конти от денег просто лопается, да и этот красавчик-аббат из какого-то старинного итальянского рода тоже ни у кого взаймы не просит, имеет собственный дом и держит свой выезд, говорят, будущее светило Церкви. Когда ему это сообщили, лейтенант презрительно поморщился, но увидев аббата, морщиться перестал.

— Что ж, господа, я благодарю вас. Тело можно забрать уже сегодня. Если что-нибудь выяснится, мы известим вас. Со своей стороны прошу, если станет известно хоть что-нибудь новое о судьбе мадемуазель, сообщить нам немедленно.

Все поднялись, Анри де Кастаньяк тихо сказал Жоэлю, что ему надо в Шуази, тот кивнул и ответил, что доберётся домой сам. Он уже заметил на набережной свободного извозчика и тут услышал сзади стук копыт, скрип рессор и насмешливый, вкрадчивый голос Камиля д’Авранжа:

— Отцы-иезуиты могут гордиться тобой, мой милый Жоэль. Значит, девица приходила к тебе исповедоваться, да? Просто прелестно! Полночная исповедь, как романтично. Как же ты сохранил целомудрие, а? — Граф рассмеялся, щёлкнул пальцами, и карета понеслась вдоль реки.

 

 

Глава 3

«Великое преимущество сословия монашествующих…»

 

Аббат вздохнул и пошёл к наёмному экипажу. Язвительные слова Камиля д’Авранжа не задели его. Он и сам понимал, что его рассказ был рассчитан на доверчивость слушателей и на представление о том, что жертва убийства — девица непорочной души. Счастье ещё, что Люсиль после него видел банкир, не то бы не избежать ему нелепых подозрений полицейских.

…Но ведь Тибальдо прав, размышлял аббат, вяло разглядывая из окна кареты прохожих на набережной. Люсиль была хладнокровной негодяйкой, но кто знал об этом? Внешне девица была красивой, прекрасно воспитанной и, как выразился банкир, «здравомыслящей». Разумеется, их единственное свидание без свидетелей изменило, и весьма, мнение аббата о душевных качествах Люсиль, но оно нисколько не поколебало истинности суждения опекуна мадемуазель. В здравомыслии Люсиль отказать было трудно.

Так что же могло заставить умную девицу выйти ночью из дома? И это притом, что ей была известна судьба Розалин де Монфор-Ламори! Непостижимо. Мистика какая–то…

И снова эта ироничная улыбка д’Авранжа… Язвительные, насмешливые слова. Во время прошлой встречи д’Авранж сказал, что он, Жоэль, многого не знает. За эти годы из Камиля, похоже, сформировался откровенный распутник, тем паче, что препятствий этому в нём было мало ещё с отрочества. Духовная осторожность, страх греха и понимание допустимых пределов — все эти спасающие черты всегда были ему ненавистны. Но в причастность к происходящему Камиля Жоэль всё же не верил. Преступления были слишком мерзостны в своём уродстве, некрасивы просто до омерзения…

Но разве Камиль эстет? Ещё в юности жеманство, кокетство были чужды ему, всё его существо дышало грубой, сметающей все преграды жаждой наслаждения, исторгало вопли, корчилось в пароксизме удовлетворения своих неистовых ненасытных вожделений — и он добивался желаемого… любой ценой. Аббату снова вспомнилась Мари, потом — распутная улыбка д’Авранжа над гробом Розалин.

Нет-нет! Камиль сказал тогда, что «это пустяки», разумея, что к нему это не имеет никакого отношения. И дело не в омерзительности этих преступлений, но в чём-то ином. Аббат закрыл глаза. Нет. Нет. Слишком страшно, понял он. Слишком страшно даже для распутника д’Авранжа. Мерзость — мерзостью, но ужас-то запредельный. Аббат и сам не заметил, как экипаж остановился у его дома.

К обеду Сен-Северена известили, что отпевание мадемуазель Люсиль пройдёт в Сен-Медаре завтра, в два часа пополудни. В это же время отец Жоэль получил от маркизы де Граммон уведомление, что в связи с горестными обстоятельствами она не сможет принять его в среду и четверг, но будет весьма рада видеть в пятницу, в обычное время. А Анри де Кастаньяк прислал записку с просьбой разрешить переночевать у него: он боялся оставаться один, и аббат не мог ему отказать, хоть для него самого это было большой тяготой. Как утешать бедного Анри в потере той, что в первые же дни брака сделала бы его подлинно несчастным, покрыв позором имя и унизив мужское достоинство? Знай это Кастаньяк — сожалеть было бы не о чем, но кто бы просветил его?

Тайна сия была обречена умереть вместе с аббатом.

Жоэль приказал постелить для Анри в своей спальне, до его приезда горячо молился, дабы Господь укрепил душу его приятеля, укрепил бы и его собственную душу, ослабевшую под бременем мерзости. Он подумывал просто заставить Анри выпить побольше: это поможет забыться и хотя бы на ночь отвлечёт беднягу от скорбных дум. Решил выпить и сам, но тут же покачал головой. Нет, доброе вино излишне развязывает язык. А его упаси Бог проболтаться даже во сне.

Однако эта ночь не подвергла искушению словоохотливость аббата: Анри до того устал и был так истомлён душой и измотан, что нуждался не столько в утешении, сколько в чужом присутствии и, выпив пару бокалов по совету Жоэля, откинулся на постели и некоторое время горько жаловался на судьбу. Ведь третий раз его брак обрушивается!

В юности он не успел сделать предложение нравящейся ему девице, как та пошла под венец с другим, потом ему отказали, ибо его семья была разорена и он бедствовал. Потом удалось стать на ноги, выдвинуться, и нашёл он достойную девицу, и вот, Господи, чем всё кончилось! А ведь он последний в роду, и мать его так радовалась предстоящей свадьбе! Подумать страшно, как сообщить ей в Руан о случившемся?! «Господи, за что ты гневаешься на меня? Ведь всегда старался ходить я путями твоими! В чём грех мой, Господи, в чём вина моя?», — причитал Анри, глядя в полупустой бокал.

Полуночник неодобрительно и ревниво взирал на вторгшегося в их с хозяином владения гостя, аббат же, почёсывая за ухом кота, мягко заметил приятелю, что всё промыслительно, хоть не всегда слабый разум человеческий способен постичь милосердие Божье, иногда кажущееся ему карой.

Анри шмыгнул носом. Ох, дай Бог, чтобы и его кара сменилась милостью Божьей, ведь даже в доме своём нет ему ни покоя, ни сочувствия. Сестрица его, Флоранс, ведущая его хозяйство, узнав о гибели Люсиль, заказала благодарственный молебен! Подумать только! Какая чёрствость и мстительность!

Аббат удивился. Но… почему?

Оказывается, Флоранс упорно сватала ему свою подругу, Паолин де Тессей, но той уже тридцать, а он увлёкся юной Люсиль, которая сестре не нравилась до отвращения. Она имела наглость утверждать, что его невеста не имеет ни подлинной скромности, ни веры! Ох уж эти женщины, ох, языки…

Аббат, к удивлению Анри, встал на сторону сестры Кастаньяка. Паолин его прихожанка, сказал он, девица прекрасная, долгие годы преданно ухаживала за больным отцом, поэтому и не вышла замуж. Напрасно Анри пренебрёг столь добродетельной особой. Сестра права, он поступил не лучшим образом, выбрав невесту на восемнадцать лет моложе. Это неразумно. Юность глупа, легкомысленна и подвержена соблазнам, но зрелость тверда в истине. Вот эту-то достойную девицу ему и надлежит выбрать в жёны.

Анри растерянно уставился на друга, мигая и закрываясь рукой от каминного пламени.

— Что ты говоришь, Жоэль? Ведь Люсиль ещё даже не покрыта землёй! Как я могу?

Аббат был настроен твёрдо. Он устал и хотел спать.

— Не строй из себя вдовца, когда и мужем-то не был. В конце Адвента сделаешь предложение девице Паолин, после Рождества я вас повенчаю. — Аббат резко поднялся и задул свечу.

Растерянный Кастаньяк оторопел. Что происходит? Аббат Жоэль, всегда такой кроткий и милосердный, сострадательный и добросердечный! Он не сказал ни одного сочувственного слова о бедняжке Люсиль! Точь в точь как этот чёртов Камиль д’Авранж, которого Анри встретил в похоронной конторе. Тот имел наглость даже глумливо заметить ему, что невинность не означает отсутствия вины, но порой есть вина сугубая…

— Что? — изумлённо спросил аббат, поднявшись с подушки. — Что ты сказал?

Анри не заметил, что опьянев, думал вслух. Он досадливо уточнил:

— Да этот сукин сын д’Авранж посмеялся сегодня. Урод чёртов, говорят, по самым грязным вертепам шляется, где проститутки по пятьдесят су… В обществе всё вокруг девиц ходит, облизывается, да кто ж на такого посмотрит-то? Дрожь ведь берёт. Говорят, он вхож к Субизу и участвовал в его «афинских ночах». Туда свозили девиц отовсюду… Так, по крайней мере, болтал спьяну Жофрей де Треллон. Уж не знаю, правда ли? Ему, конечно, Жофрею-то, и налгать-то … ничего … не стоит…

Голос Анри становился всё тише и наконец умолк.

 Кастаньяк заснул. Зато аббат резко поднялся на постели, снова испугав кота. Сна не было. Сердце колотилось гулко и отчётливо. Анри вовсе не был собирателем сплетен, чаще умудрялся не знать того, что было известно всему свету. И говорит, что слышал подобное от Треллона, откровенного развратника, прихлебателя принца Субиза, содержавшего, как говорили, притон для самых мерзких блудных утех аристократов. Не это ли имел в виду Камиль тогда, в тот единственный раз, когда броня спесивого высокомерия и похвальбы своей порочностью на минуту сползла с него? «Ты многого не знаешь обо мне…», — обронил он тогда.

Аббат недоумевал. Он взбил подушку, подвинул её к пологу постели, сел, прислонившись к ней спиной, и уставился в пламя камина.

Мысли его текли нервно и судорожно.

Тяга к непорочным девственницам свойственна мужчине, ибо это потребность первенства обладания, желание властвовать, преодолеть сопротивление, это знак господства и мощь силы. Но ему казалось, что именно Камиль должен избегать этого, если память о Мари хоть что-то для него значит. Для него дефлорация должна быть не возбуждением, но напоминанием о сотворённой мерзости. Может ли он тяготеть к подобным воспоминаниям и услаждаться ими? Как можно?

С годами, как понял аббат, Камиль обрёл двуличие и изворотливость, но неужели распад зашёл так далеко, что в самом мерзостном из своих деяний он начал черпать силы для разврата и стимулы для сладострастия? Именно эти соображения, хоть и не проговариваемые, но понятные без слов, как уразумел Жоэль, до сих пор и мешали ему поверить в причастность д’Авранжа к творящимся мерзостям, несмотря на то, что иногда странные подозрения и мелькали в его голове.

Неожиданно его пробрало холодом. Услужливое воображение нарисовало картинку: Камиль д’Авранж, саркастично улыбаясь, бросает ему из кареты: «Значит, девица приходила исповедоваться? Просто прелестно. Полночная исповедь, как романтично. Как же ты сохранил целомудрие, а?»

«Как же ты сохранил целомудрие…» А откуда он знает? Не потому ли, что два часа спустя овладел Люсиль? Аббат в ужасе вскочил, чуть не налетев впотьмах на постель Кастаньяка. Люсиль, вероятно, позаботилась о том, чтобы встретить бракосочетание целомудренной. Но нет, не может быть… Он имел в виду… имел в виду…

Нет, опомнился аббат. Дело в другом. Просто Камиль наблюдал за мадемуазель де Валье и чутьём порочного человека гораздо раньше, чем он сам, понял, кто такая Люсиль! В этом-то всё и дело. Отсюда и эта уничижительная для покойной фраза: «полночная исповедь…» Камиль знал Люсиль, и знал хорошо. Он понимал, что ему, Жоэлю, предлагалась не невинность, но уже пятикратно восстановленный добрым врачевателем «цветок добродетели». Может, ему даже сказал об этом Реми де Шатегонтье.

Не была ли Люсиль любовницей д’Авранжа? В отношении Люсиль аббат вообще ничему не удивился бы, однако сам Жоэль не замечал с стороны мадемуазель де Валье никаких знаков внимания к графу. Но ведь тайные связи никто и не афиширует. И всё же… Нет! Если Люсиль была любовницей Камиля — зачем тогда д’Авранжу шляться по грязным притонам?

 Аббат задумался и покачал головой. Нет. Камиль лгал ему. Никаким женским вниманием он не избалован. Недаром же Кастаньяк назвал д’Авранжа уродом. И Розалин говорила… Жоэль попытался взглянуть на д’Авранжа, отрешившись от многолетнего знакомства, но почувствовал, что силы оставляют его.

 Всё. Довольно для всякого дня своей заботы. Ему надоело копаться в этой мерзости. Вот оно, великое преимущество монашествующих — мерзость мира скользит мимо них, не задевая, ибо что может утратить ничего не имеющий? Не по зубам скорбям человеческим необременённый суетными связями житейскими!

Жоэль деловито взбил подушку, улёгся, натянул тёплое стёганое одеяло, подвинул поближе любимого кота, прочитал молитву и под тихий храп Кастаньяка быстро заснул.

 

 

Глава 4

«Для разума, лишённого страха Божия, наличие резона — это повод для убийства, мадам…»

 

Следующий день был тягостен. Герцог де Конти не поскупился. Похоронная роскошь буйствовала: в доме де Валье были установлены серебряные статуи и цинковые вазы, в которых пылал зелёный огонь, позолоченные канделябры, напоминающие пауков, опрокинутых на спинки и держащих лапками зажжённые свечи, струили ароматы розмарина и лимона, в храме гремели бури рокочущего органа. Увы, весь этот антураж, призванный возвысить жалкое великолепие церемонии, только усугублял для аббата его кощунственный кошмар.

Церемония похорон осложнилась холодным ноябрьским дождём, точно воистину разверзлись хляби небесные. Девицы не смогли даже выйти из карет проститься с подругой, ибо земля под ногами превратилась в вязкое скользкое месиво. Служащие кладбища установили перед ямой небольшой деревянный помост, но на нём стояли только мужчины, причём, это было верно даже в доподлинном значении слова: Шарло де Руайан простудился и отсутствовал, а Бриан де Шомон не пожелал перепачкать туфли и остался в карете.

Герцог де Конти оказался заботливым и исполнительным другом, всё было организованно им чин по чину — от выноса гроба до отпевания, помешала только погода, но все понимали, что этому ведомству заплатить нельзя.

Тибальдо ди Гримальди тяжело вздыхал, де Конти умело распоряжался, несчастный Анри де Кастаньяк был смертельно бледен и едва не падал, поддерживаемый аббатом Сен-Севереном. Что до самого священника, то он был даже доволен, что ливень сократил церемонию прощания до нескольких минут.

Реми де Шатегонтье не позволил себе ни одной желчной реплики на счёт Жоэля, но почему-то смотрел волком на Камиля д’Авранжа, чего тот демонстративно не замечал. Поймал аббат и ещё один странный взгляд, исполненный презрения и гнева. Его бросил герцог де Конти на содомита Брибри, остающегося в карете, причём тот, в отличие от д’Авранжа, выглядел виноватым и несколько утратившим свой всегдашний апломб. Аббат не понял всей этой пантомимы, да и не особо приглядывался.

Графиня де Верней сопровождала гроб мадемуазель де Валье до самого погоста, но тоже не покидала кареты. Когда гроб опускали в яму, все отошли, чтобы пропустить служащих кладбища, и аббат оказался около экипажа старухи. Глаза их встретились и, повинуясь властному взгляду её сиятельства, отец Жоэль облокотился на дверцу. Губы мадам, прикрытые веером, почти не шевелились, но аббат расслышал шелестящий шёпот.

— Ну, что, Сансеверино, серой смердит всё сильнее? — старуха заговорила по-итальянски.

— Я же говорил вам, ваше сиятельство, мне тянет склепом. Но запах и впрямь… усиливается. А может, мне мерещится.

— В годы моей юности я уже наблюдала подобное, мой мальчик. Вас тогда и на свете-то не было. Жан Серен убил одну за другой четверых женщин. Потом оказалось, что на всех убитых были надеты жемчуга. Этот безумец прочёл в Первом Послании к Тимофею слова: «Желаю, чтобы жены, в приличном одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос, не золотом, не жемчугом, но добрыми делами, как прилично жёнам, посвящающим себя благочестию» — и если замечал девиц или женщин в жемчугах в храме — подстерегал и душил. Поймали его случайно — последняя жертва проткнула ему глаз зонтиком, защищаясь… В итоге попал в Сальпетриер. Ну, и как бы вы догадались о причинах подобных убийств?

— Да, разновидности безумия бесконечны, мадам, и чтобы понять логику умопомешательства, видимо, мало даже сойти с ума, — вздохнул аббат. — А вы, значит, считаете убийцу сумасшедшим?

Старуха невесело усмехнулась.

— Жан Серен не объедал трупы, но его признали безумцем, этот же имеет все шансы отвертеться от Гревской площади. И от Бисетра тоже — ибо, кажется, так же вменяем, как мы с вами.

— Гревская площадь?[8] Значит, вы уверены, что это человек из общества?

— Разумеется. Ведь обе девицы ушли из дома сами, вызванные неизвестным. Неужели они пошли бы куда–либо в полночь по записке какого-нибудь конюха или поставщика говядины из местной лавчонки? Не смешите.

— Согласен. Но тогда важно понять, какие жемчуга объединяют нынешних жертв нового Серена.

— Верно, но я пока ничего общего между ними не заметила. Они не были подругами.

— А вы хорошо знали мадемуазель де Монфор-Ламори?

— Нет, Элизу, её мать, знала, но девчонку… — Она пожала плечами. — Хорошенькая вертихвостка, себе на уме. Мне казалось, она крутила голову молодому де Шерубену, но, по-моему, думала о другом.

— Говорят, она была обручена с кем-то.

— Я бы слышала, — проквакала графиня, но тут же и спросила, — или вы имеете в виду тайную помолвку?

Аббат кивнул. Старуха задумалась.

— А сведения достоверны?

— Знаю только, что мадемуазель заказала свадебное платье, и счёт за него потянул за пять с лишним тысяч ливров.

— И у кого заказала?

— Насколько я запомнил, у некой Аглаи. — Он замолчал, заметив, как напряглось лицо старой графини. — Вы знаете такую?

Старуха кивнула.

— Да, она одна с таким именем. Прекрасная портниха, но и запрашивает немало. Поразузнаю, что смогу, только не верю я в тайную помолвку. Чего ради-то? Разве что дурочка захотела пойти под венец с каким-нибудь нищим дворянчиком, так ведь не дурочка была, и крутилась среди особ высокого полёта. Да и за нищего собираясь, платье за пять тысяч не заказывают. Глупость несусветная. Ладно, время покажет. — Старуха, видимо, считала себя бессмертной.

Аббат тихо поинтересовался:

— Мне показалось, донна, что смерть мадемуазель де Валье … не очень расстроила вас?

Старая графиня не обиделась и не удивилась его вопросу.

— Если назвать кошку кошкой, то из некоторых совершенно несомненных данных я сделала вывод, что девица была откровенной потаскухой. — Аббат покраснел и опустил голову. — Но что это даёт? Кому-то всё это на руку, иначе серой бы не смердело…

— Вы полагаете, выгода? Но глупо и подозревать в подобном убийстве опекуна… Восемьдесят тысяч?

— Если не помнить о доме, то да… — усмехнулась графиня.

— О доме? Но это же старая развалюха, — удивился аббат.

— Так оно и есть. Но это участок земли с парком в сорок акров. А со дня моего приезда в Париж на моей памяти — уже шестьдесят лет — цены на землю не падали никогда.

Аббат напрягся.

— Стало быть, резон у Гримальди был?

Графиня пожала плечами.

— У меня тоже есть резон обогатиться, отравив своего зятя. Его безвременная кончина принесла бы моей дочери полмиллиона ливров. Но это отнюдь не означает, что я подражая Медичи, подсыплю Жирару мышьяк. Наличие резона — не повод для убийства.

— Не повод…?

Старуха вздрогнула и испуганно посмотрела на него.

— Господи! Что с вами, Сансеверино?

Аббат, глядя в землю, задумчиво проговорил:

— Не повод для человека, боящегося Бога. Но… сколько их ныне? Не стоит город без семи праведников, это верно, но для этих либертинов, чей образ действий продиктован их «разумом» и «логикой»… — Он тяжело вздохнул. — Для разума, лишённого страха Божия, наличие резона — это повод для убийства, мадам.

Старуха долго молчала, но напоследок всё же обронила:

— Если предположить, что это всё-таки банкир… — Она покачала головой. — Не складывается. Убийца в обоих случаях явно один и тот же. Получается, он же убил Розалин? Зачем? Чтобы озолотить Руайана? Какая трогательная заботливость! Это же как надо любить ближнего-то, — иронично хмыкнула она. — У банкира много забав, он глубок… Но мужеложником никогда не был, я бы знала, а уж столь трепетно радеть о ближнем Тибальдо и вовсе не способен, уверяю вас. Что ему за дело до Руайана, кроме того, что тот хранит деньги в его банке и является его клиентом?

Сен-Северен кивнул. Сам он ни минуты не подозревал Тибальдо. Он был явно ни при чём. Да, жемчуга этих убийств пока лежали в своих раковинах на дне морском.

 Тут аббат, заметив, как пошатывается Анри де Кастаньяк, торопливо подошел к приятелю, причём, подоспел именно в ту минуту, когда прикрывая опухшие глаза платком, Анри, тяжело дыша, обратился к банкиру ди Гримальди.

— Тибальдо… простите… но… могу ли я попросить вас…

 Голос его звучал столь надсадно и жалостливо, точно он просил милостыню. Аббат невольно подумал, что не сумел бы отказать Анри, даже если бедный Кастаньяк попросил бы подарить ему Нотр-Дам. Банкир тоже участливо наклонил голову, словно заранее соглашаясь выполнить любую просьбу несчастного жениха своей бедной воспитанницы.

 — Я хотел бы… Вы позволите… взять из спальни мадемуазель… её портрет работы Водэ?

Тибальдо ди Гримальди несколько мгновений оторопело озирал де Кастаньяка, словно человек, уже смирившийся с необходимостью отдать на благотворительность тысячу ливров, и обнаруживший, что у него просят десять су.

— Dio mio! Анри, дорогой мой, — Банкир торопливо извлёк из кармана связку ключей и, сняв нужный, протянул его Кастаньяку. — Слуги там рассчитались, старик дворецкий уехал в Амьен, горничная ушла… кажется, к графине де Реналь, кухарку я взял в свой дом. Берите всё, абсолютно всё, что будет вам памятью о Люсиль. Ключ занесёте моему привратнику, когда будете иметь время. У меня есть и дубликаты, так что не торопитесь. Но… — тут он замялся. — Вы уверены, что хотите этот портрет? Это же мазня… — Он, извиняясь, развёл руки, растерянно глядя на Кастаньяка, но тут же, поймав красноречивый взгляд герцога де Конти, досадливо шлёпнул себя по губам. — Ох, простите, я не подумал, это же память!

Анри де Кастаньяк, закусив губу, взял ключ и благодарно кивнул.

После похорон аббат вместе с сестрой Кастаньяка отвезли едва стоящего на ногах Анри в карете Жоэля домой.

А надо сказать, что проснувшись утром, несмотря на вчерашний хмель, Анри помнил сказанное аббатом, ибо слова, проронённые накануне отцом Жоэлем, неприятно оцарапали. По дороге с похорон Кастаньяк переспросил о сказанном. Отец Жоэль пошутил? Шутка у философов и духовников столь умеренна, что её не отличишь от серьёзного рассуждения… Но к его удивлению, аббат весьма жёстко заявил, ничуть не стесняясь присутствием сестры Анри, что отчаяние является грехом смертным, а чрезмерная скорбь по ушедшим есть проявление слабости веры и греховное сомнение в мудрости Господа.

Сейчас, на трезвую голову, слова аббата казались Кастаньяку ещё более суровыми и жестокими, чем давешние, и Анри растерялся. После погребения он собирался было в Шуази, потому что накануне поссорился с сестрой: та не выражала подобающей скорби о гибели Люсиль, но теперь и аббат явно был на стороне Флоранс. Что происходит? Сестра женщина разумная, но и самая разумная женщина — всё равно женщина, зато Жоэль де Сен-Северен — муж наиумнейший, человек святой.

Анри понял, что чего-то не понимает.

Аббат же строго повторил, что венчание Анри и девицы Паолин состоится после Богоявленской службы. Флоранс, услышав аббата, всплеснула руками и засиявшими глазами посмотрела на брата, Анри опешил, кинул на Сен-Северена больной взгляд, но ничего не сказал. Аббат на прощание поклонился сестре Анри и пообещал, что на днях заедет проведать приятеля.

Вечерняя служба в храме и церковные дела, отняв весь вечер, растянулись на следующий день. Потом еще один день пришлось убить в Шуази по делам общества. Освободившись к пятнице, аббат вспомнил, что вечером зван к маркизе де Граммон, но ехать не хотел. Впечатления предшествующих дней расползались. Он понял, что его подозрения просто вздорны. Шарло де Руайан получал прибыль от гибели Розалин, но мужеложник не мог осквернить девицу. Банкир не мог убить Розалин и зачем ему смерть Люсиль? Какое отношение к этим убийствам вообще могли иметь посетители салона маркизы де Граммон?

Ему просто мерещится!

Но в памяти то и дело всплывала насмешливая фраза д’Авранжа, проступала его странная улыбка над гробом Розалин. Нет, аббат по-прежнему не верил, что его бывший соперник мог сотворить такое. Всяк грех глаголет, но убийство вопиет! Камиль не мог хладнокровно и продуманно убить. Он трижды распутник, но поднять руку на ближнего… Да и зачем ему? Обогатить Руайана? Жоэль не хотел верить в подобное. Ведь ужас совершающегося — не только в надругательствах, убийствах, но в людоедстве! Это предел распада…

Поразмыслив, отец Жоэль решил всё же поехать к маркизе: на людях тягостные мысли не так обременяли.

 

 

Глава 5

«… Если долго внушать людям мысль, что Бог — не более чем фикция мышления, и человек вправе делать все, что вздумается — некоторые и начинают делать, что им вздумывается…»

 

Гостями маркизы в этот ненастный день были Бриан де Шомон и вправду простуженный, но уже выздоравливающий Шарль де Руайан, обнимавший гриф небольшой изящной гитары. Были тут и печальный Тибальдо ди Гримальди, Габриель де Конти, видимо, накануне немало выпивший за упокой души несчастной Люсиль и сегодня страдавший с похмелья, и Реми де Шатегонтье, похожий на змею, которой изрядно отдавили хвост. Было заметно при этом, что его светлость герцог де Конти и банкир недовольны раздражением Реми и пытаются ублажить его, однако, безуспешно.

При этом аббат заметил, что Брибри де Шомон по-прежнему всячески избегает герцога де Конти.

Ненадолго зашли Робер де Шерубен и Бенуа де Шаван, выразив Тибальдо ди Гримальди соболезнование в связи с постигшей его утратой, но оба быстро уехали. После их отъезда прибыла старая графиня де Верней.

Лоло тихо перебирал гитарные струны, Бриан негромко, но мелодично напевал:

— Au clair de la lune, mon ami Pierrot,

Prête-moi ta plume, pour écrire un mot.

Ma chandelle est morte, je n’ai plus de feu.

Ouvre-moi ta porte, pour l’amour de Dieu…[9]

Голос Бриана был подлинно красив. Что-то чарующее и завораживающее звенело в его звучных и мягких переливах, в нём то струились нежные шелка, то звенела весенняя капель, словно, сливая голоса, пели ангел и сирена…

Девиц в этот день в салоне было немного. Мадлен де Жувеналь и Женевьёв де Прессиньи немного простудились на похоронах, жаловались на мигрень и томно закатывали глаза. Пришли Аньес де Шерубен и Стефани де Кантильен, и обе негромко обсуждали смерть Люсиль, были невеселы и сумрачны. При этом, как вскоре понял аббат из тихой беседы подруг, у мадемуазель Стефани была и сугубая причина для огорчения, и заключалась она в ветрености некоего Теофиля д’Арленкура, который просто ужасен: легкомысленный франт, пустой светский щёголь, человек, лишённый глубоких убеждений, неспособный чувствовать. Подобный мужчина, разумеется, недостоин внимания ни одной уважающей себя девицы! Праздный волокита, селадон, на уме одни остроты и больше ничего.

Аббат улыбнулся. Мадемуазель потратила слишком много слов на портрет ничего не стоящего человека, а по неподдельному огорчению на симпатичной мордашке Стефани отец Жоэль понял, что Теофилю д’Арленкуру удалось задеть сердечко мадемуазель вполне серьёзно.

Сама мадемуазель де Кантильен вдруг подняла голову и, заметив улыбку отца Жоэля, в которой читались доброта и понимание, поднялась и подошла к аббату.

— Отец Жоэль, а вы можете помолиться обо мне? — девица въявь кокетничала со священником, не пытаясь, однако, что было заметно по грустным глазам, понравиться ему, а просто любуясь ресницами отца Жоэля и его улыбкой.

Аббат понимал: пока девица влюблена в другого, ему самому опасность не угрожает.

— О чём же я должен просить Господа, моя дорогая мадемуазель? О том, чтобы легкомысленный и ветреный юноша Теофиль стал серьёзным и вдумчивым? Но не будет ли вам скучно с ним? Или мне молиться о том, чтобы сердце некой юной особы освободилось от склонности к праздному волоките? А может, мне лучше умолять Бога, чтобы Он, напротив, обратил сердце юноши Теофиля к девице Стефани?

Глаза Стефани блеснули, она кивнула, и аббат рассмеялся, сощурив глаз.

— Но, мадемуазель, зачем вам нужен легкомысленный франт, пустой светский щёголь, лишённый глубоких убеждений, праздный волокита, селадон, у которого на уме одни остроты?

Мадемуазель де Кантильен задумалась.

— Да нет, Теофиль не такой, он весёлый и остроумный. Но временами в него как бес вселяется… что наперекор скажешь — так взвивается. — Она неожиданно стала серьёзней. — Я слышала, что вы говорили о Вольтере. Он так популярен, и Теофиль считает его гением, а вы назвали его порождением ада, фигляром и интеллектуальным хлыщом. Я читала то, что он пишет…

Улыбка исчезла с лица отца Жоэля.

— И что же?

— Похоже … вы правы. Я не знаю, как объяснить. Он пишет смешно, но если…это станет всеобщим образом мысли, это… это погубит многих людей. Так нельзя. Баронесса де Шарвиль была поклонницей Вольтера. Он проповедует наслаждения, и её милость наслаждалась. При этом муж, которому она поминутно изменяла, умер от разбитого сердца, сама она теперь прикована к постели, её разбил паралич, у неё кровавые пролежни, а дочь баронессы не желает обременять себя заботой о матери, потому что мать учила её наслаждаться, а не ухаживать за параличными. Но Вольтер ведь об этом не предупреждал. Он смеётся над церковью, браком, над национальной гордостью… Как можно было о Жанне д’Арк наговорить такие мерзости? Я не права? — испуганно спросила Стефани, заметив налившиеся вдруг слезами глаза аббата.

Отец Жоэль тихо вздохнул, и лицо его вновь озарилось улыбкой. Он взял руку мадемуазель и прижал к губам. Слеза, скатившаяся с ресниц аббата, увлажнила пальцы Стефани. Она бросила испуганный взгляд на священника.

— Я не ожидал… — Сен-Северен смотрел мягко и ласково. — Бывает так… что несколько слов, сказанных при случайной встрече, необыкновенно укрепляют твою душу, и радость твоя тем сильнее, чем неожиданнее эти слова. Да, вы правы, мадемуазель. Правы во всём.

— Но я… — Лицо Стефани потемнело. — Я сказала Теофилю, что Вольтер сеет зло, а он засмеялся и ответил, что Вольтер — проповедник свободы духа, радости и наслаждения. А меня дурочкой назвал.

Вместо глаз на лице аббата чернели теперь две бездны, и Стефани снова испуганно умолкла. Аббат же опустил глаза и заговорил.

— Я знаю, Стефани, точнее, невольно замечал, что вы не очень любили мадемуазель де Монфор-Ламори и едва ли восторгались мадемуазель де Валье, но, думаю, вы согласитесь, что обе они имели право жить. Но их нет. Я не знаю, кто надругался над ними, убил и осквернил тела посмертно, но сотворивший это, бесспорно, был отравлен миазмами ядовитого вольтеровского цинизма, его чёрным юмором и пошлейшими скабрёзностями.

Стефани удивленно сморгнула. Аббат заметив, что она не совсем поняла его, уточнил:

— Иным недалёким людям это покажется вздором. Но распад души начинается с внешне безобидных, остроумных насмешек над святыней, а заканчиваются каннибализмом. Не все это понимают, но вы же постигли, что случившееся с баронессой де Шарвиль — следствие её вольтерьянства. Наши помыслы и убеждения определяют наши деяния, наши деяния — творят нашу судьбу. Если вы думаете, что блуд греховен, вы будете его избегать, но если вы полагаете, что измена супругу — пустяк, то вы её совершите. Если долго внушать людям мысль, что Бог — не более чем фикция мышления, и человек вправе делать все, что вздумается — некоторые и впрямь начинают делать, что им вздумывается. И это будут не робкие и боязливые, никчёмные и пустые, это будут волевые и сильные, ибо только у них мысль едина со словом, а слово не расходится с делом.

 В глазах Стефани проступило понимание.

— Но безбожные души на божественные взлёты неспособны, — продолжал аббат, — а вот обесчестить девицу, осквернить святое, сотворить непотребное — это и есть сокровенная потребность безбожных душ, именно это им и вздумывается. Отсюда и мужеложство, и насилия, и каннибализм. — Аббат был мрачен. — Почему глупцы не хотят понять, что образ наших мыслей может сломать нам жизнь? Почему они, открыв рот, бездумно глотают любую вздорную ересь, которую им преподносит очередной учитель, хоть иные и видят, что из-под мантии педагога торчит копыто и вылезает чёрный хвост?

— То есть вы считаете, что Вольтер — предтеча Антихриста? — серьёзно спросила Стефани. — Он безбожник, я понимаю, но мсье де Ренар сказал, что он не атеист, а деист? Это так?

— Если человек в одной своей книге отстаивает принцип святости закона, а в другой говорит, что в случае надобности законом можно пренебречь, третьей же утверждает, что ничего святого нет, а в четвертой проповедует необходимость упразднения законов — глуп будет тот, кто попытается классифицировать взгляды подобного человека, Стефани. У Вольтера есть атеистические, деистические, теистические и пантеистические пассажи. Но из этого я могу сделать вывод не о религиозных взглядах господина Аруэ, а о том, что он — просто фигляр.

— Полно вам, отец Жоэль, — раздался справа от них голос Камиля д’Авранжа. Ни Стефани, ни аббат Жоэль, увлечённые разговором, не заметили, как он подошёл. — Вы напугали мою крошку Стефани. — Голос д’Авранжа несколько дрожал, но был мягок. Он призывно протянул руку сестрёнке и увлёк её к камину. — Ну, как прошёл последний бал у д’Арленкуров?

 Камиль просто хотел положить конец разговору Стефани с аббатом Жоэлем, который слышал ещё с просьбы о молитвах, но почему-то не мог его прервать.

Однако вопрос вызвал раздражение Стефани.

— Никак. Скука. Одни и те же записные остроты, одни и те же разговоры. Ходят слухи, что Теофиль д’Арленкур хочет сделать предложение мадемуазель Амели де Фонтенэ.

— Если ты, дорогая, будешь и дальше высказывать ему, что Вольтер сеет зло и возражать против свободы духа, Теофиль подумает, что твоё место в монастыре, и найдёт девиц, более современных и свободомыслящих, — Камиль ласково улыбнулся, но не встретил ответной улыбки сестры.

Стефани смотрела на него странными глазами, глазами Жоэля, и д’Авранжу стало не по себе. И мадемуазель тут же, оставив его, снова подошла к священнику.

— А как, по-вашему, отец Жоэль, если я понимаю, что он, Теофиль, неправ, мне надо молчать и поддакивать? Это поможет?

Аббат осторожно спросил:

— Поможет чему, дорогая Стефани? Сохранить уважение к себе? Нет, не поможет. К тому же, ложь утомительна, и постоянно прибегая к ней, вы приведёте себя в состояние нервного раздражения. Лживые люди никогда не отличаются душевным спокойствием, они издёрганы и истеричны. Ну, а потеряв уважение к себе и будучи нервозной и раздражённой, вы не только не привлечёте к себе сердце горделивого юноши, но потеряете в его глазах последнюю цену.

Стефани надолго замолчала. Наконец тихо спросила.

— А почему вы назвали его «горделивым»?

Аббат усмехнулся.

— Может, я и не прав. Гордыня являет при разговоре — кичливость, при ответе — колкость, в серьёзной беседе — легкомыслие, ибо слова произносятся без участия сердца. Гордость незнакома с терпением, чужда любви, смела в нанесении оскорблений, но малодушна в перенесении обид, на увещания непреклонна, к отречению от прихотей неспособна, уступить не согласна…

Стефани неожиданно рассмеялась.

— Да это же портрет д’Арленкура! Но ведь это всё пройдёт, правда? Он просто молод…

Аббат воздел руки к небу.

— Речь идёт не о глупостях молодости, моя девочка, но о духовных болезнях. Гордый исцеляется трудно, ибо не видит своих недостатков и жаждет признания своего мнимого превосходства. Чужое мнение воспринимает как вызов, и уверен, что ему все завидуют. Столкновения с людьми, превосходящими его, заставляют гордеца замкнуться в себе. Потом душа его леденеет, в ней поселяются злоба и презрение. Ум помрачается настолько, что он уже не в состоянии отличить добро от зла, начинает тяготиться «глупостью» всех вокруг, успехи других для него — личное оскорбление.

— Но… — Глаза Стефани потемнели. — Как же… Что же делать?

— Молиться о нём, слёзно и неустанно, чтобы вразумил его Господь. Я уподоблю гордыню медной стене, вырастающей между гордым и Богом. Такая стена не пропускает ни благодати, ни помощи свыше, ни даже совета. Поэтому гордеца можно назвать несчастнейшим из людей. Обычно такому человеку Господом посылается для смирения испытание сугубое — крах богатства, гибель всего, что ему дорого, лишение здоровья. Безнадёжные болезни требуют отчаянных лекарств.

Стефани испугалась.

— Молиться о таком я не могу.

— Осторожно вразумляйте, но только с любовью. Человек услышит вас только тогда, когда почувствует исходящее от вас тепло любви.

Стефани надолго задумалась. Потом покачала головой.

— Мне не вразумить его. Он решит, что я навязываюсь ему, да все его дружки поднимут меня на смех. Вот если бы вы поговорили с ним… — Она закусила губу, но тут же покачала головой. — Впрочем, нет, он и вас слушать не станет, он священников зовёт продажными клерикалами и лицемерными попами. Всё бессмысленно. А можно ли помолиться о том, чтобы сердце некой юной особы освободилось от склонности к праздному волоките и горделивому юноше? Это исполнится?

Глаза аббата заискрились смехом.

— Даже так… — Он улыбнулся. — Да, помолиться об этом можно, можно и получить просимое.

— Так помолитесь об этом.

Аббат блеснул глазами и кивнул.

— Вы твёрдо решили?

— Да, но исполнится ли?

— Молитва никогда не бывает без ответа, если она чиста и направлена на истинное благо. Но если вы начали сами понимать, что человек этот не принесёт вам счастья, но лишь разобьёт жизнь, то всё исполнится, — отец Жоэль усмехнулся, — и без моих молитв.

Стефани снова закусила губу и внимательно посмотрела на аббата.

Она поняла его.

 

 

 

Глава 6

«…Старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей…»

 

Камиль д’Авранж издалека наблюдал за ними, злясь и раздражаясь.

Стефани была, пожалуй, единственным существом, к которому он питал подобие чувства, не привычного, плотского, сладострастного и влекущего, но замыкавшего чувственность, братски-отцовского. Это был тот жалкий мизер чистоты в огрубевшей от блудных мерзостей душе, который не давал опуститься окончательно, то человеческое создание, которое он мог ласкать бездумно, чисто и нежно.

 Камиль не хотел отдавать её влиянию ненавистного Жоэля, но сейчас видел, что Стефани сама влечётся к аббату. д’Авранж побледнел. Только не это, только не это, только не это…

Тяготящий, спёртый воздух заклубился около него. Это был его трижды проклятый ночной кошмар: та, присутствие которой кружило голову, будоражило плоть, волновало душу и спирало дыхание, улыбалась и шла навстречу, сияя, шла навстречу, раскрывала объятия навстречу… ненавистному Жоэлю!

Д’Авранж не смог сдержать боль и застонал. К нему обернулись. Нечеловеческим усилием воли граф обрёл самообладание и сделал вид, что просто дурно себя чувствует. Стефани поспешила к нему, Камиль заметил и аббата, с тревогой озиравшего его.

Но Сен-Северен не подошёл к нему, и д’Авранж не знал, рад ли он этому. За время, прошедшее с их последней встречи, аббат не только перестал искать возможности поговорить с ним, но явно избегал его даже в гостиной маркизы. Делал это Жоэль, однако, не демонстративно, но по некоему непонятному, но остро чувствуемому им самим отторжению, хоть и корил себя за это. «… Тогда Пётр сказал: Господи! сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? до семи ли раз? Иисус говорит ему: до седмижды семидесяти раз…» Почему же его душа надломилась и отказывала теперь этому человеку в прощении и любви? Жоэль перестал воспринимать Камиля д’Авранжа как «брата», видел в нём совсем чуждого себе — «язычника и мытаря».

Его сиятельство тоже заметил всё это и по какому-то таинственному закону стал тяготиться молчанием и отторжением аббата. Д’Авранж не знал, чего хотел, но чувствовал раздражение от этого неявного остракизма, ощущая его как пренебрежение и даже — омерзение. Если бы де Сен-Северен сделал малейшую попытку сближения, Камиль гневно отверг бы её, выказав предельное презрение, но Жоэль молчал и отстранялся — и тем безмернее бесил д’Авранжа.

Сейчас Камиль успокоил малышку Стефани, заверив, что ему уже лучше. Он лгал. Лучше не становилось. Всё это время он часто возвращался мыслями к тому единственному за десятилетие разговору с Жоэлем, на который пошёл сам — в пароксизме ненависти и злобы, как берут вражеский бастион. Теперь он не мог простить себе этого безрассудства, когда сам направился в Сен-Сюльпис, не мог извинить и сумасбродной самонадеянности, когда возжаждал унижения того, кто всегда торжествовал над ним, не мог оправдать и той глупой слабости, когда неожиданно услышанные слова любви и истины на минуту сразили его. Он снова проиграл. А последние слова Жоэля, кои тот и бросил-то походя, и вовсе убили.

Д’Авранж сжал зубы и побледнел при одном воспоминании об этом.

Стефани же снова отошла к аббату и спросила о том, чего никогда не понимала.

— Вы сказали, что гордецам посылается Господом для смирения испытания разорением, гибелью всего, что дорого, лишением здоровья. — Аббат кивнул, а Стефани, напряжённо морща лобик, продолжала: — Но я слышала, что гордость благородна, а призыв к смирению унижает достоинство человека, лишает его жизненной силы. Это ложь?

Аббат пожал плечами и улыбнулся.

— Скорее, вольтеровская глупость. Следствие духовного невежества. Человек, прикасаясь к бесконечной мощи Творца, не может не ощутить собственную немощь. Мы склоняемся пред королём, но токмо ли паче Бог? Глупа гордость и перед земным отцом, уместны послушание и любовь. Но что же тогда надлежит испытывать пред Отцом Небесным? Чем мне гордиться пред Богом? Все, что есть у меня — Его дар, я — Его творение! Недостаток смирения есть недостаток ума. Ведь и Он Сам в смирении Своём бесконечно умаляется перед нами, не казнит за грехи наши, но кровью Своей пречистой спасает нас. Он зовёт нас к Совершенству, какое воплощает Сам, и поддерживает бедных Израиля, нищих Духом! Но разве Господь думает о смиренных Своих как о ничтожных? Разве Он хочет унижения нашего достоинства? Пророки Его называют нас царственным священством, святым народом, людьми, взятыми в удел! Можно ли возвеличить выше?

— Бедные Израиля? Это вы-то бедняк, Жоэль? — надо сказать, что, увлёкшись, аббат последние слова проговорил в полный голос, и они многими были услышаны. Сейчас ироничный вопрос прозвучал из уст Камиля д’Авранжа, который по-прежнему злился вниманию Стефани к словам ненавистного Жоэля.

— Бедными Израиля звали себя и царедворец Исайя, и царь Давид…

— Вольтер прав, — пробормотал герцог де Конти, — ничто так не способствует развитию скромности, как сознание собственной значимости. Скромность должна быть добродетелью тех, у кого нет других добродетелей.

— А смирение и скромность это одно и то же? — спросила Стефани. Она не понимала, почему разговор вдруг стал всеобщим и почему все заговорили именно о скромности?

— Смирение проявляет себя скромностью поведения, деятельной любовью, кротостью нрава.

— Ваши скромность да смирение, возможно, украшают слабых, но уродуют сильных. — Камиль д’Авранж, всерьёз раздражённый, не выбирал слова. — Гордость не следует ни подавлять, ни даже ослаблять: её нужно лишь направлять на достойные цели…

— Гордость не может выбрать достойную цель, ибо ничто подлинно достойное не считает значимым, равно как и ничего значимое не почитает достойным себя, — ответил аббат, не глядя на д’Авранжа.

Камиль д’Авранж пожал плечами, но тут в разговор вмешалась маркиза де Граммон.

— Он прав, мсье аббат, скромность — кратчайший путь к полному забвению. Кто замечает скромных?

Сен-Северен усмехнулся.

— Скромность равно нужна и жабе, и павлину, мадам, ибо извиняет посредственность и увеличивает достоинство. Если человек — жаба, но скромно сидит в углу, он услышит о себе: «Да жаба, конечно, но ведь ничего из себя и не корчит…» Если же он влезет на стол и громко заквакает, скажут: «Бог мой, эта жаба ещё и голос подаёт!» Если же человек — павлин, — тоже не стоит высовываться. Пусть станет скромно в уголке. Уверяю, маркиза, его заметят. Ещё и возвеличат. Скажут: «Вы только посмотрите, какие перья, каков хвост, а до чего прост, скромен…»

Все неожиданно для аббата рассмеялись. Старая графиня де Верней насмешливо бросила:

— Какая ж это скромность, Сансеверино, если она бросается в глаза и так украшает? Ваша скромность вам слишком к лицу… — Аббат смутился, а мадам Анриетт продолжила: — Скромность в свете — это великое искусство не создавать себе завистников, но у вас не получается, Джоэлино. Не то, чтобы я корила вас скромностью, но коли ты красив, как павлиний хвост, чего же тут скромничать-то? О, я забыла, вы к тому же стыдливы… — проронила она, заметив смущение Жоэля. — Воля ваша, это говорит об уме, ибо дураки не бывают застенчивы, но смирение красавцев, поверьте, искусительно, ведь невольно хочется спросить, как вам не стыдно… так красиво краснеть?

Аббат закусил губу и умолк, заметив, что сказанное не только смутило его, но и возмутило Камиля д’Авранжа. Однако тот промолчал. Тут, на счастье аббата, громко залаял Монамур, то ли заметив на ковре мышь, то ли просто утомившись сидением в корзинке. Свободолюбивый шалун соскочил с колен графини, девицы бросились ловить его, и неприятный отцу Жоэлю разговор прекратился.

По водворении в гостиной должного порядка, а шаловливого Монамура — на колени старой графини, большинство гостей увлеклось обсуждением придворных сплетен. Но не все. Барон де Шомон маленькими золотыми ножницами аккуратно вырезал из пергамента, купленного на улочке Сен-Дени, изобиловавшей лавками и магазинами, изящные фигурки. Аньес де Шерубен неосторожно поинтересовалась: «Это Персей и Андромеда?» Брибри обжёг её пренебрежительным взглядом и заметил, что она плохо знает мифологию. Это Кастор и Полукс. На самом деле вырезанное из пергамента чудовище о четырёх ногах, руках и двух головах издали напоминало паука.

В углу гостиной тихий разговор вели Габриель де Конти и Реми де Шатегонтье. Аббат вяло прислушался. Его светлость тихо проговорил, что в состав указанного снадобья, он читал об этом у Парацельса, следует добавлять чёрный перец и натуральный пчелиный мёд. Сам он опробовал методу. Помогает.

Реми, всё ещё раздражённый, заявил, что подагра неизлечима в принципе, и лучшим лекарством явится могила. Герцог мягко заметил, что весьма высоко ценит медицинские познания своего собеседника и ничуть не сомневается в его богатом опыте, но всё же смиренно полагает, что подобным радикальным средством пользоваться пока рано, и вернулся к вопросу о припарках.

Реми приторно улыбнулся его светлости.

— Боли, подобные вашим, дорогой Габриель, могут быть следствием постельного переутомления, или подхваченной заразы, вроде чахотки, сифилиса или сепсиса, либо повреждения суставов, либо, — он почти облизнулся, — это необратимые возрастные изменения. Они могут быть также связаны с такими заболеваниями, как волчанка или чешуйчатый лишай.

— Все это ужасно, — не унывал герцог, — но что делать-то, Реми?

— Исключить из рациона алкоголь, мясо и мясные бульоны. Жрите, ваша светлость, яйца и фрукты.

Реми рассчитано и точно ударил старого гурмана в самое больное место и въявь наслаждался выражением лица его светлости.

— Боже мой, да вы с ума сошли, Реми, дорогуша! Не ем я ваши яйца!

Реми посмотрел на его светлость, как на идиота, тихо заверив его, что свои он ему и не предлагал. Ещё чего! Речь идёт о куриных, ну, перепелиных, в крайнем случае. Не хочет — пусть жрёт вишни.

Это было жестокое оскорбление утончённого бонвивана и отъявленного чревоугодника, но Реми бесился и был только рад посадить толстого жуира на рацион святого Антония. Он снисходительно добавил, что боли в спине пройдут и от особого поста, состоящего из ломтика чёрного хлеба и пинты настоя из чабреца, кои надлежит употреблять на завтрак, обед и ужин… в течение сорока дней. — Глаза Реми зловредно просияли мутным зеленовато-каштановым блеском.

— Нет, но как же так жить-то? — Герцог растерянно развёл руками, оторопело глядя на свои толстые пальцы. — Без мяса? Без коньяка? Не понимаю… Вы вот сами, дорогой Реми, я слышал, не злоупотребляете спиртным.

— Не злоупотребляю, — согласился Ремигий, — но это я зря. Рабле говорил, что старых пьяниц встречаешь чаще, чем старых врачей. Но вам пить, ваша светлость, не советую.

Аббат с удивлением отметил, что виконт, хоть и откровенно издевался над герцогом, тем не менее, советы давал правильные, кои, последуй им его сиятельство, принесли бы облегчение, что свидетельствовало о немалых познаниях его милости в медицине. Отец Жоэль не знал, кто удостоил мсье де Шатегонтье диплома доктора медицины, но он его явно заслуживал.

Между тем Реми откровенно потешался над обозлённым герцогом, дополнительно советуя толстяку для укрепления здоровья проводить несколько часов в турнирном зале, совершенствуя своё фехтовальное искусство, рекомендуя полностью покончить со всеми постельными излишествами и спать не менее одиннадцати часов в сутки желательно на сосновых досках, покрытых простынёй. Ну, в крайнем случае, на рогожке…

Герцог, однако, вновь продемонстрировал удивительное смирение и необычайную скромность, о коих до этого спорили в обществе. Он кротко, понизив голос, осведомился, что посоветует ему уважаемый доктор касательно иного, весьма волнующего его предмета?

Аббат понял, что речь идёт о женщинах. Понял это и Реми.

— А что, ваша светлость и в этом имеет затруднения? — По лицу Реми было заметно, что если он и преисполнен сочувствия к больному, то ни за что этого не покажет: он лучился ядовитой иронией.

Герцог горестно вздохнул и тихо пробормотал:

— Может быть, это не бессилие, но непостоянство, изменчивость. Капризы плоти?

Доктор медицины не разделял его мнение.

— Да-да… симптомы известны. «…Бессилием внезапным утомлённый, на берегу желанья он поблёк, как увядает в засуху цветок, с согнутым стеблем, с головой склонённой…» — издевательски процитировал де Шатегонтье Вольтера.

— Надеюсь, что это следствие переутомления и подагры, — робко высказался толстяк-герцог.

— Не надейтесь, — утешил его Реми, — подобные вещи в ваши годы неизлечимы. Но, по счастью, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам», — философично продолжил де Шатегонтье.

Герцог с надеждой посмотрел на медика.

— Какие-нибудь чудодейственные снадобья, афродизиаки? — взволновано прошептал он. — Реми, ты знаешь, за ценой я не постою.

Ремигий расхохотался.

— Я имел в виду, дорогой мой Габриель, что для тех, кто, подобно вам, должен поставить крест на постельных забавах и будуарных радостях, остаётся немало интересного. Можно собирать старинные книги, редкие гравюры или венецианские статуи, писать книги, как Вольтер, или, наконец, путешествовать. Почему бы вам не посетить, скажем, Сицилию? Или Египет? Там рай для подагриков.

— Как ты жесток, Реми. — Герцог был и вправду расстроен.

Его милость, как ни странно, неожиданно принял этот горький упрёк его светлости близко к сердцу.

— Ну, ладно, чёрт возьми. Есть у меня кое-какие средства.

Его светлость возликовал.

— Реми… дорогуша! Ты … просто чудо!

— При этом я надеюсь, что вы, дорогой Габриель, так же не оставите без внимания мои финансовые нужды, как я вникаю в ваши постельные проблемы.

В итоге, несмотря на перебранку за столом и наглое подтрунивание виконта над герцогом после ужина, ушли они вместе. Едва пробило полночь, «дорогуша Реми» ядовито напомнил его светлости, что он готов сопровождать его, хоть это и не отвечает его интересам. Габриель де Конти величественно кивнул, выплыл тяжёлой тушей из-за стола и оба удалились.

Между тем старая графиня, столь смутившая сегодня аббата, снова подманила его к себе и, прикрыв лицо веером, тихо пробормотала, снова на его родном языке:

— Была я, Сансеверино, у Аглаи. — Аббат метнул на старуху обеспокоенный взгляд. — Девица говорит, что Розалин подлинно посетила её за неделю до гибели и платье подвенечное заказала. Но сама при этом, уверяет портниха, была на себя не похожа. На вопросы отвечала невпопад, от любого шума вздрагивала, точно в полусне была. Жениха не назвала, Аглая-то, натурально, первым делом о нём полюбопытствовала, но та только посмотрела так странно, говорит, с испугом…

— И больше ничего?

— Увы.

 …Тибальдо ди Гримальди целый вечер просидел в углу молча, много пил, не принимая участия ни в карточных играх, ни в разговорах, лишь однажды под аккомпанемент гитары Руайана тихо пробормотал стихотворные строки:

…Je pleure vainement sur l’humaine folie;

J’erre autour des morceaux de ces marbres épars;

Et tristement sur eux je porte mes regards… [10]

Столь же молчаливы были и Брибри де Шомон, жаловавшийся на мигрень, и Шарло де Руайан, из-за больного горла с трудом проронивший несколько слов приветствия маркизе, и до конца вечера молчавший. Молчал и Камиль д’Авранж, то и дело бросавший раздражённые взгляды на Стефани де Кантильен и аббата, снова тихо беседовавших.

Сама Стефани в ту минуту, когда с ресниц отца Жоэля неожиданно упала и обожгла её пальцы слеза, ощутила, как сердце её вдруг повернулось к этому человеку, открылось, точно распахнулось навстречу. На неё смотрели глаза Христа, и она всей душой потянулась к нему.

 

 

Глава 7

«…и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих — и быть не может…»

 

Аббат вышел от маркизы и сразу пожалел, что не пришёл пешком. Ненастье прекратилось, тучи исчезли, лунная ночь была завораживающе красивой и тёплой, в ней было удивительное молчание поздней осени, замершей в ожидании зимы. Небо было прозрачно и звёздно, и Жоэль улыбнулся. Святые отцы не рекомендовали засматриваться в звёздное небо, чтобы неописуемая красота творения не заслонила в сердце монаха Творца. Жоэль помнил это, но приказал ехать помедленнее. Такая ночь была последним подарком Господа перед грядущими холодами, грех был бы ею не насладиться.

Проезжая по тёмным улицам, любуясь отсветами фонарей на булыжной мостовой и огнями проезжавших мимо карет, Жоэль неожиданно, несмотря на все тяготы и недоумения предшествующих недель, почувствовал себя удивительно счастливым, и его губы тронула младенчески-неосмысленная улыбка блаженства.

Вскоре он понял причины этой проступившей вдруг радости. Не красота лунной ночи была тому причиной. Неожиданные слова юной Стефани, необычно разумные и глубокие, удивили его, согрев сердце и душу. Он не ожидал такого и увидел в них утешение себе от Господа.

Слава Богу, и среди юных душ есть сохранившие понимание истины, а значит, не все увлечены на гибельные пути распада и разврата. Милость и любовь Господа с нами. Аббат, все ещё улыбаясь, поднялся по ступеням парадного крыльца, Галициано распахнул двери ему навстречу, и по его лицу отец Жоэль понял, что в доме его опять ждёт нечто неожиданное.

И ничуть не ошибся.

В его гостиной сидел поздний визитёр, при его появлении даже не пошевелившийся. Голова гостя была опущена, скрюченные пальцы впились в волосы, поза несчастного, в котором де Сен-Северен сразу узнал Анри де Кастаньяка, выдавала крайнюю степень отчаяния.

Рядом крутился, задрав хвост, испуганный Полуночник.

Отцу Жоэлю пришлось зажечь несколько свечей, придвинуть гостю поднос со сладостями, прежде чем тот заметил возвращение хозяина и поднял на Жоэля страшные, запавшие глаза. Священник удивился. После похорон Люсиль Анри выглядел плохо, но аббат надеялся, что со временем тот успокоится. Однако этого не произошло, Анри был страшен. Но почему, силы небесные? Кастаньяк, в понимании аббата, был сильным человеком, и должен был, как любой мужчина, побороть боль и прийти в себя.

Сейчас Кастаньяк пронзил его тяжёлым и больным взглядом.

— Я… не хотел приходить, но… Две ночи не спал, думал, сам справлюсь. Нет …Этого мне одному не вынести.

Аббат тихо опустился в соседнее кресло, ничего не понимая. Почему Анри выглядел так, словно вышел из дантова ада? Он же не девица, чёрт возьми! Сам Жоэль не мог искренне утешить Анри и разделить его горе, ибо горем его вовсе не считал, лгать же и притворяться было противно.

Однако, его полночный гость продолжал свой сбивчивый рассказ, и Жоэль в ужасе закусил губу.

Оказывается, причиной скорби де Кастаньяка было то, чего аббат никак не мог предвидеть.

…Получив ключ от дома Люсиль, Анри решился поехать туда только на следующий день, до этого — не было сил, хотя надо отдать должное сестрице и её подруге, они ни на минуту не отходили от него и делали все, чтобы утешить, поили успокаивающими отварами и были заботливы.

В итоге ему полегчало, и утром он поехал на набережную Анжу. В доме де Валье все оставалось так, как было при Люсиль, казалось, она сама сейчас выйдет из гостиной и любезно улыбнётся ему. Анри не сразу нашёл спальню, прошёл через несколько комнат, но, наконец, набрёл на будуар. Картина висела на стене и Люсиль была на ней как живая. Он не выдержал и разрыдался.

Порылся в карманах, за манжетами, как назло, забыл дома платок. Отодвинул верхний ящик трюмо, рассчитывая найти там платки, но там были только притирания и лежала памятная книжка. Он раскрыл её и сразу узнал почерк мадемуазель де Валье, потом захлопнул её, боясь, что слёзы размажут чернила. Он снял со стены портрет, протёр пыль на верхней части рамы, и пошёл было к двери…

Анри поднял на Сен-Северена пустые глаза.

…Но… вернулся… Он подумал, что никто на осудит его за то, что он возьмёт на память и дневник Люсиль, ведь Тибальдо разрешил…

Аббат с трудом перевёл дыхание, вцепившись зубами в нижнюю губу. Он уже начал понимать всё и понадеялся лишь, что мадемуазель не успела доверить бумаге подробности их последней встречи. Сам он на месте девицы никогда о подобном ни в каком дневнике записи не оставил бы. Это уж совсем глупость, ей-богу, а Люсиль, как правильно заметил её дорогой опекун, «была весьма здравомыслящей».

Он понадеялся…ха! Ну и что стоят в этом мире все наши суетные надежды, кроме единой истинной — надежды на Господа? Аббат положил себе запомнить, и подобно Гамлету, «с таблицы памяти все суетные записи стереть, все книжные слова и отпечатки, что молодость и опыт сберегли», и записать, что среди юных женщин нет здравомыслящих — и быть не может!

 С дневником Люсиль де Валье, оказывается, была откровенней, чем с любой подругой.

Легко можно было представить себе оторопь и изумление несчастного жениха, готовящегося повести к алтарю девицу, называвшую его в своих личных записках «кривоногим уродом», «ничтожным слабаком» и «косоглазым дурачком», но едва ли поддается описанию ужас несчастного, из дальнейших записей понявшего, что его невеста легко рассталась с невинностью ещё в шестнадцать, не брезговала ни конюхом, ни управляющим, однако, собиралась достойно подготовиться к свадьбе с помощью мсье де Шатегонтье, к коему уже неоднократно прибегала! Последняя страница дневника содержала злобную и площадную ругань по поводу попа, корчащего из себя святошу, и обещание после замужества устроить ему какую-нибудь мерзейшую пакость, вроде кляузы в епископат, о коей она завтра же предполагала посоветоваться с доктором Реми. На этом записи обрывались.

На Анри де Кастаньяка больно было смотреть.

— Теперь я понял. Вы знали… Я, как тот индюк из фарса, просто поддался на обман. То-то вы мне и советовали… А я ничего понять не мог — вы были так бесчувственны и холодны…

Говорить тяжелее всего как раз тогда, когда стыдно молчать.

— Я не мог вам ничего рассказать, Анри, поймите. — Жоэль отвёл глаза. Он страдал до судорог. Унижение Анри было столь болезненно для него, что он предпочёл бы провалиться сквозь землю. — Я хотел, но не смог. Вы любили её и не поверили бы мне, а после её гибели — какой смысл был говорить о подобном? Вы ведь, думаю, и дневнику-то не сразу поверили, а ведь чёрным по белому. А расскажи я вам о её ночном визите… что было толку-то? — он махнул рукой.

Кастаньяк судорожно вздохнул. Он был убит предательством и мерзостью Люсиль, но, к радости аббата, не воспринял поступок Жоэля как унизительный для него самого — чего тот так боялся, помня о Камиле д’Авранже. Но Кастаньяк не был д’Авранжем и понимал, сколь, должно быть, тяжелы и неприятны были де Сен-Северену и ночной визит его наречённой, и необходимость скрывать о него эту правду, и нынешний разговор.

— Но, Господи, кому же после этого верить-то можно? И что теперь делать-то?

— Я уже говорил вам. Женитесь на мадемуазель Паолин де Тессей.

 Аббат резко поднялся. Он был рад сменить тему разговора.

 — Да, не молода и не красавица. Но я её духовник. Печать молчания замыкает мне уста, однако одну тайну мадемуазель я вам открою. Это не тайна исповеди, но тайна души, кою я просто прочитал. Она говорила о своей подруге и о вас, и по тону, неизменно смягчавшемуся, я понял, что мадемуазель давно влюблена в вас и мечтает быть вашей женой. После такой моей откровенности вы были бы последним подлецом, Анри, если бы пренебрегли чувством девицы. Хватит с вас юных красавиц.

Кастаньяк тяжело вздохнул, но не возразил. Теперь он понял, что такое настоящее горе: Господь вразумил его. Как ни велика была боль от потери любимой, он предпочёл, чтобы она была стократ сильнее, лишь бы у него осталась возможность думать о ней с уважением и любовью. Но это было у него отнято — с безжалостностью оплеухи, жестом беспощадным, убийственным и необратимым. Теперь к нему пришла истинная боль, боль злобной насмешки из гроба, боль унижения мужского достоинства, боль предательства.

Он был просто слепым кротом, козлом отпущения, всё было потеряно, растоптано, оплёвано…

Впрочем, нет. Анри поднял глаза на аббата Жоэля. Тот всё ещё мучился унижением Анри, но теперь от него исходило подлинное тепло, в кротком взгляде читались сочувствие и понимание. Нет, не всё потеряно. Его не предал человек, которому он верил, который походя отринул мерзейший соблазн и говорит, что есть и другая душа, исполненная любви к нему. Сестра… Да, Флоранс тоже любит его. И разве он сам не любит Жоэля? Разве не любит Флоранс? Паолин…

— Ты говорил, что повенчаешь нас на Богоявление?

Аббат улыбнулся и кивнул головой. Гниющая ныне на погосте распутная девка напрасно называла жениха слабым. Анри вообще-то был силен, как Нимврод. Что есть сила духа? Умение выстоять в испытании, извлечь из него урок, и усилиться полученным уроком. Жоэль видел, что Анри пришёл в себя, причём настолько, чтобы продолжить разговор в единственно возможном направлении, перешагнув через боль и глядя вперёд.

— Ладно, мертвецов — на погост, живых — за стол. Но, объясни мне, Бога ради, Жоэль, кто мог убить эту чертовку? Ты думал об этом?

Аббат усмехнулся.

— Ещё бы я об этом не думал. Но всё ускользает и рассыпается. На кладбище я говорил со старухой де Верней, так она сказала, что в дни её молодости был подобный случай: сумасшедший, некий Серен, совершил несколько убийств, и только потому, что видел на своих жертвах жемчуга. Я и сам слышал о подобных безумцах в Италии. Но если он полоумный — почему до сих пор не попался? Не потому ли, что вполне вменяем?

— В дневнике этой… — Он нервно сглотнул. — Нет ни слова о подобном человеке.

— Может, дело в другом, — откликнулся аббат. — Я замечал, что по весне и осени в храм часто приходит человек. Из адвокатского сословия, и видно, что знал лучшие времена. Он несколько раз говорил со мной, и однажды заговорил о займе Лоу. Тут он понёс такое, что я сразу понял, что говорю с душевнобольным. Но ведь до этого я ничего не замечал! Этот маньяк тоже может быть внешне обычным человеком.

— Типа Анатоля дю Мэнэ? Я не поздоровался с ним давеча в Шуази… Боюсь, он обиделся.

— Чего так?

— Да не заметил я его! Стоит в жюсокоре блошиного цвета на фоне портьеры цвета рисе, а я ещё расстроен был, смотрел под ноги, по сторонам не пялился, ну и налетел на него! Такой человек, кстати, может пройти под самым твоим носом и сделать Бог весть что — его и не заметишь.

Аббат почесал мочку уха. Такая мысль ему в голову не приходила. Серый человек в сером. Хм, почему бы нет? Но Анатоль дю Мэнэ? В этом сером человеке-убийце должна быть волчья злоба и свиная похоть. В дю Мэнэ Жоэль ничего подобного не замечал, но, с другой-то стороны, он Анатоля дю Мэнэ вообще никогда не замечал…

Мысли же Анри двинулись дальше.

— А не маскируется ли кто под маньяка?

Вопрос этот не удивил Жоэля.

— Я думал и об этом. Чисто практический интерес, материальная выгода. Но тоже странно. Розалин наследовал Лоло де Руайан, а Люсиль — её опекун ди Гримальди. Но обе девицы осквернены мужчиной. Руайан же… сам знаешь, не любитель женщин, а Тибальдо, говорят, уж лет пять, если не десять, как перестал интересоваться женским полом. И если Руайан унаследовал весьма приличную сумму, дом и поместье Монфор-Ламори, то восемьдесят с лишним тысяч ливров и земельный участок в центре города, — это всё же… несерьёзно как-то. Но главное, если интерес в этом денежный, зачем с трупами-то творить непотребное?

— Да, непонятно. Кстати… Тибальдо… ты же слышал… — Анри замялся. — Гримальди сказал, что портрет Водэ — мазня. Я в живописи не разбираюсь, но… как ты думаешь, не будет ли с моей стороны вандализмом… сжечь этот чёртов портрет в камине? Или вернуть опекуну?

— А где он сейчас?

— В чулане у меня дома, за мётлами…

Аббат почесал за ухом. Потом пожал плечами.

— Тибальдо — человек сведущий. Просвещённый патриций. Сказал, мазня, значит, мазня. Сожги.

Впрочем, после оказалось, что сестрица де Кастаньяка избавила его от этого труда.

 

 

Глава 8

«Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком,

обделённость любовью чревата для иных

 страшными последствиями…»

 

На следующий день молодой Луи де Витри принёс аббату записку от отца. Одилон де Витри приглашал его на пикник к себе в загородный домик и сообщал, что основным угощением будет жареная оленина, причём горделиво заявлял, что олень убит им собственноручно. Сен-Северену старик Одилон, весёлый и неунывающий, несмотря на немощи, нравился, нравилась и вся семья де Витри. Он принял приглашение, и решил воспользоваться последними тёплыми днями для прогулки. Его ждали к обеду, но он вышел за два часа, решив побродить по парижским бульварам.

В парке Ле-Аль, напротив южного фасада церкви Сент-Эсташ, Жоэль неожиданно увидел массивную фигуру Тибальдо ди Гримальди. Тот жёлчным взглядом рассматривал отстраивавшийся новый фасад церкви, и на его дородном лице застыли недоумение и скепсис.

Тут ди Гримальди заметил аббата.

— А, Джэллино… Взгляните только на это убожество! На эту громаду готики, прикрытую мещанской крышей бани! Всё уходит, — мрачно бросил он, не здороваясь. — Уходит даже в Италии, Джоэле, а здесь, у галлов, подражателей и кривляк, всё просто опошляется и вырождается. В медичейские времена вера в безграничные возможности мысли отделила их от веков мистики и аскетики. Ради познания флорентинцы пожертвовали и красотой веры, не знавшей над собой воли разума. Они не создали идей, но пробудили способность творчества, не оставили наследства истин, как христианство, но сколь богато наследство индивидуальности! А это что?

Аббат Жоэль поморщился. Он не разделял восторгов Тибельдо и вовсе не считал века Медичи и Фичино, Гирландайо и Корреджо прекрасными.

— Мне трудно понять разум, не создающий идей, — заметил он с улыбкой. — Мощь интеллекта заключается для меня именно в понимании истин и рождении идей, и если время их не порождает, я, скорее, сочту его бесплодным и неумным.

— Полно, Сансеверино! — отмахнулся ди Гримальди. — Вы же не можете не понимать этого. У меня ощущение, что моя родина… умерла. Умерла вместе с веком Фарнезе и Борджа, ушла в небытие вместе с Леонардо и Рафаэлем. Остались музеи и полотна, книги и скульптуры, но ушли жизнь и чувства, страсти и искания, ушла напряжённость нагих бойцов Поллайоло, исчезли мадонны Корреджо…

Аббат задумался. В чём-то их суждения сходились. Но не во всём.

— По-моему, они омертвели ещё при жизни, Тибальдо. Художником в веках остаётся лишь тот, кто имеет отточенный глаз, твёрдую руку , умную голову, впитавшую опыт прошлого, и чистую душу, открытую постижению и созерцанию Господа. Уберите одно из этих составляющих — и всё перекосится, исказится. Твёрдая, как отточенное лезвие, рука Поллайоло… Я видел его гравюры. Он пытался воспроизвести движения нагого тела, рука его творит напряжённые фигуры, но сцены борьбы сохраняют взвешенность и бесстрастие, мешающие поверить в пыл подлинной схватки. Рисунки из жизни Крестителя отталкивают затаённой злостью, палач обрисован в совершенном упоении предвкушаемого удара, и ужас убийства исчезает в неподвижном созерцании казни придворными, своими телами тоже переживающими не гибель святого, но наслаждение палача. Саломея дикой улыбкой приветствует отрубленную голову Иоанна… Холодное бесстрастие выродка и пакостное бесчувствие любопытного негодяя видится мне во всём этом.

— Бог мой! — Тибальдо блеснул глазами и рассмеялся — живо и искренне. — Но неужели вас не трогает грация его изъянов, поэзия ошибочной линии, загадочность молчания, обаяние недоговорённости его рисунков? Наверно, вас восхищает «Тайная вечеря» Леонардо?

 Аббат согласился. Эта картина подлинно нравилась ему, Тибальдо кивнул, точно только того и ждал.

 — А я всегда её ненавидел. Его гений убил живопись! На стене Ченаколо преждевременно открыта полнота, все додумано и высказано. Теперь вернуться назад, в сладостную Аркадию неопытности, было уже невозможно. Отныне композиция ограничила движение тела и выразительность жеста, и всё, что осталось творцу — искать выразительность лица. Леонардо дал лицу определённость, да, это было открытием, обозначившим новую цель живописи. Но могло ли лицо остаться на уровне духовности Леонардо? Нет, оно тут же упало до вульгарности. То, что вынесено Винчианцем на поверхность стены, удивляет, но не волнует, не окрыляет меня! В этом блистательном чуде искусства нет ни капли любви к искусству!

— Мне вообще, — пожаловался де Сен-Северен, — в картинах и фресках этого времени не нравится почти ничего.

— Даже Рафаэль? — изумился ди Гримальди.

Аббат пожал плечами.

—Он одарён воображением, беспримерным по лёгкости и ясности рождаемых образов. Но он сам… кажется каким-то фантомом, не облечённым в плоть и кровь, его личность проявляет себя ускользающей, невесомой тенью, мёртвым законом композиции.

— Помилуйте, Джоэллино! Вспомните, вглядитесь… — глаза ди Гримальди заискрились. — В рассветной чистоте серебристо-серого тона с пятнами нежной лазури открывается мир величавых человеческих форм и освобождённых от всякого усилия движений. Поразительная лёгкость есть первое впечатление от «Афинской школы». Тайна этой лёгкости — безупречное чувство пропорций. Простор, свобода и царственная широта пятидесяти фигур!

Аббат снова пожал плечами.

— Но ради этой формальной отчётливости пожертвовано внутренней глубиной и душевной сложностью. Вспомните, как величаво пусты эти фигуры! Едва ли не большая часть очарования, внушаемого фреской, приходится на долю лёгких арок, уходящих в бесконечность над головами Сократа и Платона. Да, равновесие фигур, абстрактная красота и безукоризненное чувство пропорции, уравновешенность частей, гениальное распределение пространства, но какая холодность! Холодом веет даже от миловидных лиц Рафаэля, от их слишком уж пустых и безучастных улыбок.

— Он легок и невесом.

— Боюсь, что он просто не был личностью, мессир Тибальдо. А умер и вовсе ужасно… В Страстную пятницу, ещё не исцелившись от простуды, влез на свою содержанку. Остановилось сердце. Но что должно быть в душе существа, не могшего удержать свою похоть даже в день Распятия? Животное. Милый, пушистый комок животности, для которого не было ничего святого. — Аббат закусил губу. — Но он рисовал святых…

— За другое тогда не платили, дорогой Джоэле.

Аббат вздохнул.

— Боюсь, Тибальдо, что мы утрачиваем понимание Истины и ставим на её пьедестал ложный кумир Искусства. Вы в салоне говорили о Пьетро делла Франческо. Помните его кощунственное «Бичевание Христа» в Урбино? Все содержание передано вялым апатичным жестом бичующего палача в глубине портика. В правой части картины на переднем плане, вне всякой связи с муками Господа, на фоне светлого неба и дворцов написаны три человека. Говорят, Пьетро написал брата герцога Федериго, Оддантонио, преданного советниками, подосланными Малатестой. Члены городского совета Урбино приговорили его к смертной казни. Возможно, образ казнённого художник связывает с образом Христа. Но как омерзительно явное нежелание Пьетро изображать движения палача Христа, как это неинтересно ему! Мучитель кажется бесстрастным, сам Спаситель своей крохотной фигурой теряется в пространстве портика, Он так неважен, не нужен живописцу…

— «Бичевание» загадочно, — проронил Тибальдо. — Но Искусство, дорогой Жоэле, нужно оценивать по канонам искусства.

— Основа искусства — богоданный талант человека-творца, — возразил аббат. — Нет таланта — нет и Искусства. Но высшим критерием должен оставаться Тот, Кто дал талант.

— Талант имеет право творить. С этим-то вы не будете спорить?

— Не буду, но упаси его Господь на йоту уклониться от Истины. Ведь происходит ужасное! Вспомните жуткого Корреджо. Исполненные мягкой грации и интимного очарования фигуры, игривая лёгкость и декоративное изящество росписей Сан-Паоло в Парме, устремлённая вверх вихреобразная композиция в Сан-Джованни Эванджелиста. Каким талантом был одарён этот ничтожный распутник! Но как греховность искажает взгляд! Вспомните «Мадонну со святым Георгием»! Это же… кощунство! Посмотрите на этих ангелочков, которым не хватает только рожек, чтобы походить на бесенят, посмотрите на их похотливые недетские глаза! Рассмотрите святотатственную позу и улыбку Иоанна Крестителя, больше напоминающего содомлянина Брибри, вглядитесь в кокетливый поворот головы Богоматери! С какой знатной венецианки он списал эту позу — высокомерную, дерзкую, самодовольную? Неужели вы, Тибальдо, с вашей глубиной и умом, не видите этого?

Тибальдо улыбнулся.

— Вижу, конечно. Но это полотно, признаюсь, поражает меня нерасторжимостью оттенков. Оно не может быть переложено ни в слова, ни в звуки музыки, оно есть ожившая палитра, где плоть живёт в бесплотных, невесомых линиях. Я довольствуюсь этим. Я сторонник законов гармонии. Иные картины, даже если смотреть на них со слишком большого расстояния, не позволяющего судить о сюжете, производят сильнейшее впечатление на душу, радуют или печалят её. И лучший способ распознать, есть ли в картине гармония, — это взглянуть на неё издалека, так что ни линии, ни фигуры нельзя различить. Если она гармонична, в ней всё равно будет некий смысл, и она западёт в память.

 

…Распрощались они дружески, ди Гримальди пошёл к церкви, а отец Жоэль направил стопы к Одилону де Витри.

К удивлению отца Жоэля приглашённых было совсем немного — впрочем, как вскоре выяснилось, многие просто побоялись продрогнуть на осеннем ветру. С утра и вправду было прохладно, но к обеду потеплело, стены садовой беседки, куда слуги принесли угощение, были высоки и защищали от ветра.

Оленина отлично прожарилась, старик Одилон опять похвалился, что пристрелил оленя лично, слуги тонко улыбались, сыновья де Витри — Луи и Симон — хранили по этому поводу вежливое молчание. Три внука Одилона прыгали по жухлой траве и играли в серсо. Среди гостей была и старуха де Верней с неизменным Монамуром. Пёсик с аппетитом грыз оленье ребрышко под напутствие старой графини, чтобы он, упаси Бог, не подавился.

Пикник удался на славу. Когда с угощением было покончено и гости разошлись, отец Жоэль поинтересовался у старика, что тот думает об этих кошмарных убийствах? Одилон де Витри перестал улыбаться, лицо его сразу постарело, а глаза отразили вечереющее небо.

— Боюсь даже предполагать, мой мальчик. В этом есть что-то пугающее, причём — именно меня. Когда я увидел тело несчастной Розалин… Я ведь её крестный отец… — Он смутился на минуту, потом обернулся по сторонам, но, видя, что поблизости никого нет, продолжал: — Я просто привык исповедоваться вам, не то бы не решился сказать такое. Я ведь, сами видите, страшен, как смертный грех.

 Старик де Витри не был красивым в молодости, но старость снивелировала черты, и ныне он был обычным пожилым человеком, едва ли выделявшимся из толпы. Сейчас он отмахнулся рукой от аббата, пытавшегося было возразить, правда, только из вежливости.

 — Не спорьте, я же не слепой. Красота и уродство одинаково исчезают под морщинами: первая теряется в них, второе — прячется. Но для красавцев старость — крах иллюзий молодости, а для уродов, вроде меня — обитель покоя. Теперь все мои ровесники похожи на меня. — Он весело ухмыльнулся.

Аббат внимательно слушал.

— Но в юности… — старик перестал улыбаться, — уродство в юности — это трагедия, сугубая трагедия и для женщины, и для мужчины. Плоть изнуряет… Я не надеялся ни на что, слишком рано поняв, сколь некрасив, и смирился и с будущим безбрачием и с бездетностью. — Одилон де Витри недоумевающе улыбнулся. — До сих пор не понимаю, что привлекло во мне Сесиль де Фрейе, признанную красавицу и украшение всех балов. Я не верил, просто не мог поверить, что меня, урода, полюбила такая девушка. Но Бог милостив. Он дал мне тридцать лет счастья и двух прекрасных сыновей. Впрочем, я же хотел… Извините, я путаюсь…

Он смущённо замялся, но потом продолжил.

 —Я не о том. Должен признаться, что в юности был часто искушаем дурным помыслом. Я боялся отказа женщин и вожделел их, сходил с ума и злился, и мне приходили в голову мысли чёрные, очень чёрные. И этот сон… однажды под утро… Я овладел женщиной, которая до этого больно обидела меня… Это было не столько услаждение, сколько месть, во сне я вытворял страшные вещи… Проснувшись, клянусь, я был в ужасе.

Но сон этот странно возвращался. Я каялся в этих помыслах, они отступали. И тут … Сесиль… на прогулке оперлась на мою руку, заговорила, словно уравняв с другими мужчинами, и моя душа успокоилась. Я видел, что, несмотря на уродство, чем-то мил ей, и попросил лишь не играть моим сердцем. Она сказала, что и не думает играть, а я, усмехнувшись, спросил, докажет ли она это, согласившись быть моей женой? Она ответила, что я кажусь ей человеком достойным, и она полагает, что должна согласиться. Впрочем, я снова сбился, — улыбнулся старик, а аббат Жоэль опустил голову, скрывая улыбку, подумав, что де Витри помнит события тридцатилетней давности так, словно это было вчера.

— Так вот, с того дня все дурные сны и искушения растаяли. И тридцать лет… — Глаза де Витри увлажнились, но он продолжал: — Все эти годы я не вспоминал о миражах юности, но вот вдруг… этот ужас. Моя крестница… Когда я увидел Розалин… — Одилон закрыл глаза и побледнел. — Это всплыло. Тот самый сон, несколько раз повторявшийся. Я тогда сделал то же самое.

Аббат исподлобья испуганно взглянул на Одилона де Витри.

— Вы хотите сказать, что убийца — человек, лишённый красоты, кому часто отказывали женщины? Обозлённый и униженный?

Старик развёл руками.

— Я говорю лишь о себе. Может, это просто фантомы моего воображения.

— Мсье де Витри, — аббат наклонился к старику ниже, — мне кажется, вы понимаете куда больше, чем хотите сказать. Впрочем, и намёка достаточно. Вы подозреваете Реми де Шатегонтье? Женщины не балуют виконта вниманием.

Оторопь отразилась в поблёкших голубых глазах старика.

— Реми? — он подлинно недоумевал, поджал губы, задумался, почесал за ухом, потом покачал головой. — Нет. Я скорее назвал бы Камиля д’Авранжа.

Теперь растерянность и испуг пнретекли в тёмные глаза аббата.

— Камиль? Помилуйте, разве…

— Мой сын Луи, он ведь ваш с д’Авранжем ровесник, говорил, что им брезгуют женщины. Сам граф увлекался часто, но все женщины отказывали ему, он имел только мерзейших проституток из самых дешёвых борделей и делил с кем-то чужих метресс. Для столь самолюбивого человека…

— Я слышал, что он порой прибегал и к насилью и вхож в дурную компанию Субиза?

— Да, и я как-то говорил вам, что ни одна разумная мать с ним дочь наедине не оставит. Он человек непорядочный, а при уязвлённом самолюбии, раненой амбиции — далеко ли до беды? У него дурная репутация.

Аббат некоторое время молчал, обдумывая слова собеседника. Потом все же проронил:

— Мне всё же кажется, что больное самолюбие не у одного д’Авранжа. Мне доводилось видеть, как женщины отказывали в нежности Реми де Шатегонтье — и кажется, его милость озлоблен не меньше.

— Реми ещё уродливей меня, — усмехнулся де Витри, — что тут скажешь? Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделённость любовью чревата для иных страшными последствиями, но … творить такое наяву?

…Подозрения Одилона де Витри отяжелили сердце аббата, но в вину Камиля д’Авранжа он по-прежнему не верил. Он и сам понял, что Камиль налгал ему о своих любовных победах, сам же был вынужден довольствоваться женщинами второго сорта. Есть вещи для гордеца непроизносимые, а Камиль гордец… Подлинно ли он уродлив? Аббат давно свыкся с лицом Камиля д’Авранжа, никак не мог понять, каким тот видится остальным. Но ведь и Одилон де Витри, судя по семейным портретам, в молодости был ничуть не лучше, а женился на первой красавице.

Впрочем, почему повезло тогда юному де Витри, аббат прекрасно понимал. Умный и обаятельный, незлобивый и душевный — вот чем прельстил он разумную девицу, сумевшую разглядеть за непривлекательным лицом горячее преданное сердце, честь, верность, — всё то, что, увы, давно потерял Камиль д’Авранж.

Да и имел ли он их когда-нибудь , Господи?

 

 

Глава 9

«Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле,

обычные сутенёры да развратники.

 И несть им числа»

 

Неделя миновала, не отяготив новыми событиями. Пост Адвента налагал на отца Жоэля сугубые обязанности, в конце поста ожидался визит ауксилиария и титулярного епископа, и подготовка к приёму гостей тоже отнимала время, которое аббат с удовольствием провёл бы с книгой у камина.

В воскресенье де Сен-Северен неожиданно получил сразу несколько писем от родных из Италии, приглашение от маркизы де Граммон, записку из винной лавки, и ещё одно странное письмо, на котором его имя было написано столь коряво, что он с трудом разобрал почерк.

Однако, распечатанное, письмо никакой загадки не таило. Старик-иезуит, бывший преподаватель фехтования коллегии Святого Людовика, где учился Жоэль, Антуан Леру, узнал от прихожан Сен-Сюльпис, что Жоэль теперь служит там и уже назначен окружным деканом. Антуан писал с трудом, ибо руки отказывались служить ему, но просил, как милости, чтобы бывший ученик, паче выпадет возможность, навестил бы старика в его доме на улице Бегинок, это третий дом от угла, ближайший к таможне Вожирар. Леру ждал его в любой день, ибо уже полгода не выходил из дому.

Письмо не походило на крик души, но растрогало аббата. Он положил себе непременно выбраться к Леру, а пока направился к маркизе, где не был неделю, не догадываясь о подстерегавшей его там опасности.

Дело в том, что поинтересовавшись у Женевьёв де Прессиньи платьем её подруги, аббат, не подумав, слишком низко наклонился над ней, их глаза на несколько мгновений встретились. Сен-Северен был ласков и кроток с девицей, обронив даже какой-то комплимент, совсем забыв, какое впечатление производит на женщин его внешность. Глупо, конечно.

Мадемуазель влюбилась.

Для аббата это было полной неожиданностью. Притом — до крайности неприятной. Мадемуазель долго болела, подхватив простуду на похоронах Люсиль, и он совсем забыл о прошлом разговоре. Однако теперь, с изумлением наблюдая докучливые улыбки девицы, её настойчивое стремление оказаться поближе к нему, навязчивые попытки понравиться, понял, что где-то сглупил. Искушения здесь не было: Женевьёв была невзрачна и не отличалась никакими достоинствами, кроме упрямства, на которое неоднократно жаловались её родня и подруги.

Расстройство Жоэля этим горестным обстоятельством усугубилось неприятным выражением лица Камиля д’Авранжа, который почему-то смотрел крайне недоброжелательно и зло, при этом где-то в глубине его глаз Жоэль заметил едва подавляемую муку непонятной аббату боли. Вскоре граф отвернулся и отошёл к окну, став у портьеры.

Гостиная была полупуста, гости только собирались. Старики, по обыкновению жаловались: маркиза — на похолодание, Одилон де Витри — на ревматизм, старуха де Верней — на Монамура, который, выпущенный на прогулку, зло облаял кошку мадам де Рондин, и загнал её, — кошку, разумеется, — на трубу дымохода на крыше, куда она и провалилась.

Камиль стоял у окна и наконец заметил карету, которую высматривал. Обернулся к входу. Мадемуазель Стефани де Кантильен поспешно войдя в гостиную, огляделась и просияла улыбкой, заметив у камина аббата де Сен-Северена, протянувшего к огню руки.

— Отец Жоэль!

Аббат повернулся и сразу улыбнулся в ответ, поняв по глазам Стефани, что в девичьей жизни случилось что-то весьма значительное. Он угадал: сказывался опыт исповедей. Но произошло то, что изумило мадемуазель, и она, торопливо посадив аббата рядом, недоумённо проводив глазами резко вскинувшуюся Женевьёв де Прессиньи, не понимая раздражения в её взгляде, доверчиво поделилась со священником своими затруднениями. Побледневший Камиль д’Авранж тихо подошёл и стал рядом. Стефани не увидела его.

— Я по вашему совету молилась, чтобы Господь помог мне, и отвёл от меня любовь к Теофилю д’Арленкуру. Я стала смотреть на него другими глазами. Он, как я поняла, человек слабохарактерный, склонный повторять расхожие глупости, не умеющий самостоятельно думать, не имеющий чувства долга, привыкший потакать своим прихотям. Такой человек не сможет составить счастье женщины. Видела я таких, иные жёнами откровенно торгуют, иные появляются в доме раз в году, живя по чужим спальным да борделям. Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. — Девица странно отчётливо выделила последние слова. — И несть им числа.

Она замолчала. Камиль д’Авранж стоял неподалёку и молча слушал. Аббат, хоть и недоумевал, откуда светская девица знает, кто такие сутенёры, не стал исследовать источники её осведомлённости, но улыбнулся.

— Ваши суждения, мадемуазель, делают вам честь. Руководствуясь ими, вы, может быть, и не обретёте счастья, но несчастий и бед избежите безусловно. Но, как я понимаю, вы хотели поделиться недоумением, а не этими верными суждениями.

Стефани вздохнула.

— Да. Я внимательно посмотрела вокруг, ведь мало понять, что тебе не подходит недостойный человек, нужно найти достойного. Я искала в обществе человека порядочного, человека чести и долга.

Д’Авранж поморщился словно от зубной боли. Аббат же смотрел на Стефани с улыбкой.

— Только не уверяйте меня, дорогая мадемуазель, что в обществе таких людей нет.

— Есть! Это мсье Одилон де Витри, Симон и Луи, его сыновья, несчастный мсье де Кастаньяк, брат моей подруги Робер де Шерубен, братья Арман и Рауль де Соланж, Бенуа де Шаван… Их много.

— Верно. Вы хорошенькая, приданое у вас прекрасное. Так что же?

— А то, — Стефани судорожно сжала руки, — раньше я не очень замечала их, ведь эти арленкуровские друзья так шумны, но теперь… Я была в театре с Лаурой и Беньямином, там были и Соланжи. И мне показалось, что всё это вздор о якобы страстной любви. Разумная женщина может быть счастлива с любым разумным мужчиной, если они смотрят на вещи одинаково. Я имею в виду самые важные вещи — семью, воспитание детей, веру.

— Так оно и есть. Но в чём же ваше затруднение?

Мадмуазель де Кантильен пожала хрупкими плечами.

— Вчера пришёл этот… д’Арленкур, выряженный как павлин. Почему я раньше-то не замечала, как он смешон? Сначала пригласил в Оперу. Я сказала, что пойду в храм, мне надо матери свечу на канун поставить, а в Оперу меня уже пригласил Рауль де Соланж. Тогда говорит, что хочет завтра прогуляться к Мэнильмонтану. Я ему отвечаю, что мы с Аньес и Робером собрались завтра в Ботанический сад, пусть пригласит Женевьёв или Мадлен. Тут он, невозможный надоедала, говорил, что послезавтра хотел бы потанцевать со мной у Шаванов. Ну, тут, по счастью, оказалось, что у меня предпоследний танец свободен. Между Арманом де Соланжем и Бенуа де Шаваном, тот меня домой проводить обещал. Ладно, говорю, впишу вас, мсье, а пока — ступайте с Богом. Тут этот докучный молодой человек имел наглость спросить, что же это, мол, я вас три дня не увижу? Какая назойливость! Общение с подобными субъектами чести мне не делает! Поразмыслила я, вы ведь говорили, что ложь утомительна, а чего я себя утомлять-то буду без надобности? Всё ему и выложила. И про вольтерьянство его, и про волокитство, и про мужское достоинство. Про то, что я намерена найти достойного человека, не такого, как он, пустого остроумца! К тому же, мне по секрету рассказали, что его несколько раз видели в этом… паскудном заведении у развесёлых девиц. Распутный повеса. Блудливый шалопай. Пусть катится ко всем парижским потаскушкам! Выложила я ему всё это — и дворецкого кликнула, чтобы выпроводил этого господина.

Камиль, открыв рот, повернулся к Стефани. Аббат тихо смеялся.

— После этого, я полагаю, мсье д’Арленкур… сделал вам предложение?

Стефани с удивлением поглядела на него.

— Ну… да. Сказал, что все это время просто шутил, а на самом деле влюбился в меня с первого взгляда.

— И что же вы решили, мадемуазель?

— Я ему отказала. Зачем мне этот шутник? Жизнь — не шутка.

— Но не были ли вы излишне суровы к мсье д’Арленкуру?

— Ничего. Он записной остряк, пошутит — развеется. У таких мужчин — всё легко. Пустышка он. Через три дня к другой посватается. Бордельный завсегдатай!

— Некоторые мужчины смотрят на подобные вещи, как на шалости и проказы.

— Бога ради, вот пусть и в жены себе берут проказливых «весёлых девиц»! Ноги моей больше у д’Арленкуров не будет.

Камиль д’Авранж тихо опустился на стул. Сердце его билось в груди как молот о наковальню. Он любил малютку Стефани и сейчас был искренне изумлён. О браке Стефани с Теофилем д’Арленкуром он мог только мечтать: Тео наследовал колоссальное состояние отца, был единственным сыном. Да, юношу не назовёшь херувимом, Камиль знал, что д’Арленкур волочится за всеми подряд по принципу «зацепил — волоки в постель, сорвалась, наплюй…»

Но вот аббату удалось всего за неделю добиться того, что было невозможным: д’Арленкур сделал предложение! Но этого мало — Стефани отвергла его! Он глубоко вздохнул. Сам развращённый до мозга костей, д’Авранж понимал, что из д’Арленкура муж и вправду выйдет никудышней, а вот отказ Стефани поднимет её цену в обществе. Он и бесился, и восхищался. Ради счастья малышки Камиль был готов пожертвовать самолюбием, но, замечая, как неуклонно растёт влияние аббата на его девочку, испытывал ножевую боль.

 Теперь он медленно начал понимать и иное — это проступившее понимание заледенило его. Ненавистный поп незаметно сумел вложить в голову Стефани свои дурацкие догмы, и рано или поздно она … приложит их к нему, Камилю.

Аббат тем временем, подумав, одобрил поступок мадемуазель. Сердцу не прикажешь. Репутация мсье д’Арлеркура, и в самом деле, оставляет желать лучшего, брак с ним может быть удачен только при полном раскаянии молодого человека в его предшествующем распутстве, либо при вразумлении от Господа, всегда наделяющим человека пониманием истины. Он недостоин пока хорошей жены. При этом аббат добавил, что неустанно молится об удачном браке юной Стефани, и полагает, что среди тех юношей, что ныне окружают её, она непременно найдёт достойного спутника жизни.

Порозовевшая от ласковых слов аббата, мадемуазель удивительно похорошела, и тут, наконец, заметила Камиля д’Авранжа. Тот молча смотрел на кузину, и что-то в его лице удивило её. Стефани подошла к нему.

— Камиль, ты болен? Почему ты так смотришь?

Д’Авранж понимал причины своего дурного самочувствия, но не мог и не хотел делиться ими с кузиной. Однако от одного вопроса не удержался:

— Я вижу, ты весьма доверяешь мсье аббату. Уж не влюбилась ли ты в него, сестричка?

Стефани странно посмотрела на него, без обычной улыбки, серьёзно и прямо.

— Он — прекрасный человек. Мне старая графиня де Верней сказала, что за восемьдесят лет встретила среди людских толп не больше семи настоящих Людей. Я не поняла тогда, думала, старческая болтовня, а теперь мне ясно, что она имела в виду. Он — настоящий. Но послушай, — обернулась она к д’Авранжу, — вы ведь учились вместе… Вы друзья?

У Камиля д’Авранжа начал колебаться под ногами пол. Он торопливо пробормотал: «Приятели», — и сделал вид, что торопится поприветствовать только что вошедших банкира Тибальдо и виконта Реми.

Он хотел избежать продолжения этого разговора и вскоре подсел к карточному столу. Но играть не хотелось. Карта не шла. Граф был взвинчен и раздражён.

Неожиданно он вздрогнул. У карточного стола стоял Реми де Шатегонтье. Виконт был откровенно не в духе, тем не менее, сдержанно осведомился, приглашён ли д’Авранж на обед к герцогу де Конти в эту пятницу? Камиль спросил, разве обед назначен на пятницу? «А разве у его сиятельства этот день занят?» Нет, Камиль был свободен. Реми поклонился и отошёл.

Аббат удивлённо смотрел на бывшего сокурсника. Камиль, сам не понимая, что делает, вдруг медленно подошёл к аббату де Сен-Северену и присел рядом. Жоэль, скрывая удивление, отвёл глаза. Такие лица он видел в храме у некоторых из своих исповедников, обычно отчаявшихся и в себе, и в милосердии Божьем. Там он стремился поддержать их и взглядом, и увещеванием, но сейчас молчал, боясь вспугнуть неожиданный для него порыв д’Авранжа.

Впрочем, скоро всё миновало. Аббат видел, как медленно твердеет и грубеет лицо Камиля, как застывают и снова начинают странно светиться его глаза.

Камиль д’Авранж снова стал собой.

Реми де Шатегонтье, проявляя сочувствие в понесённой Тибальдо ди Гримальди утрате, обратился к банкиру с вопросом о здоровье. Тот вяло ответил, что боли в печени прошли, но сильно ноют на дождь спина и плечи. Габриель де Конти завершил ужин, который он обычно начинал первым, а заканчивал последним, и, подойдя к Тибальдо, на сей раз выбрал весьма возвышенную тему для беседы. Он неоднократно слышал, что ди Гримальди — знаток не только в живописи и театральном искусстве, но и сведущ и в некоторых областях сакрального, обладает большим мистическим опытом. Так ли это? Сам-то он профан в мистике, но тем интереснее для него чужие знания. Вот и аббат, он полагает, с удовольствием послушает…

Сен-Северен отнюдь не был настроен мистически, но считал, что беседа с Тибальдо будет интересна, и потому охотно кивнул, подсев поближе, тем более, что это давало возможность отделаться от навязчивости Женевьёв, снова попытавшейся привлечь его внимание.

Взгляды Тибальдо несли печать глубоких размышлений и понимания некоторых весьма непростых вопросов.

— Я не заслуживаю наименования мистика, — заметил он, — ибо даже ортодоксальный мистический опыт есть парадоксальный феномен. Сама идея духовного единения с Господом являет, на мой взгляд, кощунственное проявление гордыни. Кто достоин этого единения — решать не мистику, но Господу. К тому же трактовка единения с Богом переживается мистиком в формах неприкрытой страсти, причём не только в стихийных всплесках подавленного аскезой желания, но и в сознательно культивируемом влечении, нарочитом перевозбуждении с последующим его подавлением сознательным усилием, что видится способом вхождения в экстатическое состояние. Вы практиковали подобное, отец Жоэль?

Аббат смутился, покраснел и в ужасе взмахнул руками. Нет-нет. Никогда. Он всегда ощущал рядом присутствие Господа, чувствовал Его любовь, видел исполнение своих молитв — на что же ещё притязать-то? Сладострастие не столь безопасно, чтобы с ним играть. Он слышал, разумеется, о монахах высокой святости и аскезы, принимавших в себя блудные помыслы и сражавшихся с ними, но это весьма опасное занятие — для самых опытных и искушённых. Он же дальше духовных упражнений Игнатия никогда и заходить не помышлял… Искусы это.

Тибальдо согласился, признавшись, что тоже никогда не дерзал на подобные опыты, но постоянно ощущал в себе некое влечение к потустороннему, его неизменно влёк мистический союз с запредельным, осмысляемый как сакральный союз со смертью. Его мистика — холодна и отстранённа, это не жар страсти, но единение с покоем… тем покоем, кои полны сельские погосты, руины древних монастырей, уединённые аллеи…

«Là, nos yeux étonnés promènent leurs regards

Sur les restes pompeux du faste des Césars…» [11]

Сен-Северен удивился столь необычной мистической тяге — он нигде о подобном не слышал. Но глубоко вдуматься в эти тезисы Тибальдо ему помешала Женевьёв де Прессиньи, снова присевшая напротив и глядевшая на него затуманенными глазами.

Жоэль вздохнул. Для него «нарочитое перевозбуждение и его подавление сознательным усилием» не годилось. Боялся он и «стихийных всплесков подавленного аскезой желания». Постоянное женское внимание было искусительно. Часто случалось, что он оставался холоден при самых жарких авансах, но аббат давно знал, сколь это обманчиво. Отражённые мыслью блудные помыслы, не находящие отзвука в душе, всё равно проникали в него и, накопившись, неожиданно, чаще в полусне, будоражили плоть и волновали душу, беспокоя и услаждая. Жоэль бесился, чувствуя свою слабость, старался вообще избегать женщин, но это было невозможно.

В Женевьёв, однако, как уже было сказано, аббат искушения не видел. Настойчивость ненравящейся женщины — это не искус, воля ваша, а пытка. И воистину никогда никакая женщина не может быть столь навязчивой и раздражающей, как впервые влюбившаяся светская девица, не блистающая красотой. Она с отрочества усваивает весь набор привлекающих мужчин жестов и взглядов, но в её исполнении они только отпугивают. И аббат, наверное, посмеялся бы, наблюдая за проявлениями глупой девичьей страсти, если бы она не относилась к нему самому.

Спасла его старуха Анриетт. Графиня несколько минут наблюдала за нелепыми ухищрениями мадемуазель, потом, смущая аббата, порозовевшего под её пристально-понимающим, чуть насмешливым взглядом, скрипучим голосом подозвала Женевьёв и велела читать ей вслух «Душеполезные проповеди Эгидия Римского и Винцента из Бове» — книгу в высшей степени поучительную и назидательную

 Женевьёв зло блеснула глазами, но отказать старухе не посмела — на это, откровенно сказать, никто в свете не отважился бы. Графиня велела дурочке читать со второй главы — первую ей утром прочла камеристка.

— «…Добродетельной девушке нужно везде и всегда быть скромной; для этого следует избегать всего, что может смутить и возбудить душу, — в людных местах не появляться, на мужчин глаз не поднимать, но помнить о добродетелях сугубых, имена коих — умеренность, замкнутость, стыдливость, внимание, благоразумие, робость, честь, усердие, целомудрие, послушание, смирение, вера, все те, кои являла на земле Матерь Господа нашего, дева Мария…» — с плохо скрытой злостью читала Женевьёв.

Злую иронию старой графини поняли все. Почти все улыбались, даже Реми де Шатегонтье усмехнулся, а герцог де Конти беззвучно рассмеялся. При этом его светлость, когда банкир поинтересовался, имел ли он сам мистический опыт, герцог изумлённо вытаращил глаза и, с трудом подбирая итальянские слова, весело процитировал Луиджи Пульчи:

— « A dirtel tosto, Io non credo piu al nero che al azzuro;

Ma nel cappone, о lesso о vuogli arrosto;

Ma sopra tutto nei buon vino ho fede;

E credo che sia salvo chi gli crede…»[12]

 

 

Глава 10

«Ты что, видишь сияние вокруг моей головы?»

 

Последующие дни прошли для отца Жоэля в сумбурной суматохе. Для приёма титулярного епископа и отца ауксилиария почти всё было готово. В субботу утром, после богослужения, аббат Жоэль был втянут в затяжной спор с епископальным викарием отцом Эмериком, каноником отцом Марком, архитектором Удо де Маклауреном и приходским администратором отцом Флорианом.

Суть словопрений и препирательств сводилась к следующему: при визите гостей все рассчитывали на получение энной суммы из епископата, но при этом каждый полагал, что, бесспорно, лучше других понимает, куда её надо использовать, и тянул одеяло на себя.

Да, храм Сен-Сюльпис требует ещё одной башни, но заниматься этим зимой нелепо, утверждал отец Эмерик, и потому целесообразнее начать реставрацию внутреннего купола в Сен-Медаре. Отец Марк полагал, что если купола простояли там двадцать лет, то год ещё вполне потерпят. А вот ремонт баптистерия и колокольни Сен-Жермен — не терпят отлагательств. Ибо разваливаются. Отец Жоэль отдал свой голос за завершение Сен-Сюльпис, архитектор только молча кивнул, а отец Флориан, подняв очи в небо, считал ворон. Когда к нему воззвали, мудро заметил, что разумные люди сначала складывают и лишь потом вычитают. Пока он не увидит поступивших средств, он не намерен забивать себе этим голову, ответил он, после чего направился на кухню.

Однако уход приходского администратора лишь подлил масла в огонь.

На самом деле аббат Жоэль был согласен с отцом Флорианом, но считал невежливым уклоняться от обсуждения. Однако в итоге всем пришлось согласиться, что нелепо планировать работы, пока не получены средства, при этом отец Марк настоял-таки на том, чтобы все признали, что ремонт крестильни в Сен-Жермен — дело насущное.

Все вежливо признали.

И тут произошло нечто весьма странное. В храме, в боковом приделе, с тихим скрипом открылась дверь, и в церковь, хромая, вошла старуха. Больными и слезящимися глазами высмотрев троих священнослужителей, приблизилась и, сильно кашляя, вопросила, здесь ли отец Жоэль?

Аббат ответил, что это он, и тогда старушонка, не замечая никого, бросилась ему в ноги и заголосила, умоляя о помощи. Вопли её были столь громки, что, по счастью, заставили поспешно ретироваться и архитектора, и отца Марка, и отца Эмерика.

Жоэль растерялся, торопливо вывел женщину в притвор, ибо её голос пугающе громко звучал под сводами храма. Тут он, наконец, понял, чего от него хотят: в притворе в деревянном самокате сидел мальчишка лет двенадцати, и старуха настойчиво требовала, чтобы он, отец Жоэль, исцелил отрока, ибо ноги и руки у него отнялись ещё несколько лет назад, когда сгорели при пожаре его отец и мать.

Сен-Северен тщетно пытался разобраться в логике происходящего, но ничего не понимал. Старуха же рыдала и билась о стену, была неколебимо убеждена, что, если он захочет это сделать — малыш поправится. Тщетно аббат внушал глупой старухе, что он не Бог, и никто не ставил его целить, что Господь наказывает нас за грехи наши, и надлежит смиренно нести выпадающие нам скорби и тяготы — его не слушали. Старуха выла и твердила, что жить ей осталось совсем недолго, а кому будет нужен внук, когда её не станет? Он умрёт с голоду и холоду, ибо ни дров себе принести не сможет, ни милостыни выпросить!

Аббат почувствовал, что от истошных жалоб и воплей женщины у него начинает болеть голова. Он совершенно не понимал, что происходит.

— Да кто тебе сказал, безумная, что я поставлен Господом исцелять болящих? Господь — Целитель и Врачеватель!

Старуха не спорила, громко шмыгнула носом и кивнула. Это воистину так. Но дивен Бог во святых Своих! Отец Жоэль почувствовал, что не может разгневаться только потому, что находит ситуацию смешной.

— Ты что, видишь сияние вокруг моей головы? — чуть не плача с досады, спросил он.

— Отец! — старуха снова подняла на него глаза, и аббат осёкся — столько слёзной и скорбной боли в них вдруг проступило. — Помолись ты о нём, сжалься, ну, сам подумай, что с ним будет?

Сен-Северен поспешно отвернулся от плачущей старухи, вынести такую боль он не мог и торопливо возложил руки на голову мальчугана. Просил Господа даровать чаду… Эмилю, торопливо подсказала старуха… даровать чаду Эмилю здравие душевное и телесное, да явится на нём слава Господня.

Мальчишка поднял на него недетские, огромные, как блюдца, глаза, напугав каким-то неземным выражением. У Жоэля сжалось сердце. Он наклонился, перекрестил и поцеловал мальчонку в высокий и чистый лоб, потом торопливо сунул старухе какие-то монеты, что нашлись в кармане, не помнил, как в чаду выскочил из притвора, крестясь и благословяя Небо, что отец Марк и отец Эмерик не видели этого ужаса и не подняли его на смех.

Самому ему, несмотря на сотрясавшую его нервную дрожь, было стыдно.

Что за искушение, Господи?

 

…Вечером де Сен-Северен снова попал в салон маркизы. Этот вечер совпал с балом у принца Субиза, и почти все привычные Жоэлю посетители салона были там. Лишь Одилон де Витри дремал в кресле, графиня де Верней привычно воевала с наглым Монамуром, тихонько прокравшимся в будуар маркизы, просыпавшим там на себя пудру и ставшим похожим на маленькое облако. Вяло перекидывались в преферанс Лоло и Брибри, о чём-то тихо беседовали Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мэнэ и Фабрис де Ренар. У камина примостилась повредившая себе щиколотку Стефани де Кантильен, её утешали Арман де Соланж и Бенуа де Шаван.

Робер де Шерубен сидел с отсутствующим видом и явно пытался напиться. С ним пришёл и молодой Андрэ де Треллон, который редко бывал здесь, но, ненавидя принца Субиза, сегодня предпочёл провести вечер у маркизы. Чуть позже подъехала и Мадлен де Жувеналь. Удивительно, но почему-то Камиль д’Авранж тоже предпочёл уклониться от бальных увеселений и сидел у окна.

Стефани, несмотря на случившуюся с ней как раз накануне бала неприятность, никакого уныния не проявляла, напротив, глаза её искрились, на губах играла улыбка. Аббат быстро заметил, что причина радости мадемуазель не в забавных историях, коими сыпал Арман де Соланж, но робких взглядах, кои, изредка поднимая глаза, бросал на неё Беньямин де Шаван.

Аббат почесал за ухом. Выбор девицы был правилен. Бенуа он знал давно.

Мадлен де Жувеналь была не на шутку раздражена происходящим. Ей давно нравился Беньямин да Шаван, и теперь, замечая, как заигрывает с ним кокетка Стефани, Мадлен откровенно злилась. Сам Бенуа нисколько не колебался: ему был по душе игривый и лёгкий нрав мадемуазель де Кантильен, он был рад услышать, что она покинула былой круг своих друзей, коих он сторонился. Что до Мадлен — она казалась ему не больно-то хорошенькой, к тому же — особой с чрезмерно сложным характером.

Это было неверно. Просто Мадлен любила, чтобы всё было так, как ей хотелось, и малейшее противоречие вызывало в ней гнев или слёзы. Нынешняя ситуация была для неё и вызовом, и оскорблением. Она не собиралась отдавать Бенуа сопернице и, решив досадить одновременно Беньямину и Стефани, подсела к аббату де Сен-Северену.

Отец Жоэль с тревогой наблюдал за манёврами девицы, при этом, на его беду, произошло неизбежное: болото глаз мсье засосало несчастную дурочку. Мадлен вдруг почувствовала, как трепетно забилось её сердце, голова пошла кругом. Отец Жоэль с беспокойством слушал несущую всякий вздор девицу, иногда ловя на себе ироничный взгляд Камиля д’Авранжа.

В ленивом разговоре Шарля де Руайана и Бриана де Шомона мелькали партиты для лютни и чембало, аллеманды, паваны, имена Жака де Шамбоньера, Жана-Анри д’Англебера и братьев Куперенов, а Эдмон де Шатонэ, Анатоль дю Мэнэ и Фабрис де Ренар затеяли разговор о творящихся безобразиях.

— Вольтер говорит, что зло в обществе существует при определённых социальных законах, и оно непоправимо, если эти общественные условия не будут изменены. И он прав. Сегодня все просвещённые люди уже признали республику наиболее естественной формой власти, и согласны, что все люди от природы равны, умственное и нравственное их отличие объясняется лишь различным воспитанием и условиями жизни!

Аббат вздохнул.

Он республике предпочитал монархию по соображениям не столько религиозным, сколько практическим и утилитарным: одного короля стране прокормить всё же легче, чем сотню республиканцев, каждый из которых непременно возомнит себя королём. К тому же человек, отдающий страну сыну, обращается с ней бережней, чем тот, кому надлежит передать её врагу-конкуренту.

Что до равенства людей в обществе, то он никогда не мог понять, как одинаковое финансовое состояние и положение в обществе, одно и то же воспитание в одном и том же колледже могло породить такую разницу в душах, кою он наблюдал в себе и д’Авранже? Салон мадам де Граммон тоже был срезом общества равных, но разве не разнились их души и умы? Разве были равны Одилон де Витри и виконт де Шатегонтье?

Аббат не верил ни в пользу реформ, ни в нужность бунтов, ибо был аристократом и мыслил по-патрициански: из облагороженной души человек на любых руинах создаст новый мир, но какой новый мир может родиться из бунтующего рабства и лакейского отрицания всякой святыни?

— Взгляните на положение в стране: религиозный фанатизм, политический произвол, взятки, продажность чиновничества, нравственное разложение аристократии, развращённость вельмож! Что же удивляться, что начали пожирать людей! — продолжал витийствовать дю Мэнэ.

Сен-Северен подумал, что пора домой. Дебатировать с глупцами не хотел, девица де Жувеналь тоже надоела вздором, провести вечер гораздо лучше было бы с новеллами Фиренцуолы или стихами Марино или Тассони: аббат в литературных вкусах был консервативен и предпочитал родной язык гальскому.

Тут, однако, к нему обратился мсье де Ренар.

— Согласитесь, мсье де Сен-Северен, просвещённые люди правы, когда выводят мораль из естественных законов природы. Всё зло в обществе — от несоблюдения естественных прав!

Аббат вздохнул.

— В природе волк пожирает зайца. Когда люди начинают пожирать людей, это и есть осуществление естественных волчих прав. Человек же — Божье творение, он выше природных законов, и хорошо бы, если сам он не отдавал…

— Какое божье? Ваша религия — средоточие предрассудков, мы же противопоставляем ей завоевания разума, развитие науки, накопление знаний! — взволнованно перебил аббата де Ренар.

— …Человек — Божье творение, — утомлённо повторил аббат, — и хорошо бы он не отдавал своё божественное первородство за чечевичную похлёбку завоеваний разума, развития науки и накопления знаний. Чёрт знает, что он приобретёт, но божественную одарённость точно потеряет.

— Вы считаете, что, обратясь к разуму, человек поглупеет? — удивился де Шатонэ.

— Человек глупеет, теряя Бога, ведь уже сегодня гений уступил место таланту, величие слога — пошлым оборотам речи, мудрость — расчленяющим мир научным знаниям, искусство старых мастеров сменилось откровенной мазней. Мы умней наших предков, — но… ни на что не способны. Наши «бессмертные» творения могут обессмертить имена творцов разве что на неделю.

— Все те, кто сравнивают свой век с золотым, существующим лишь в воображении, Жожо, — вмешался де Шомон, — могут рассуждать о вырождении, однако тот, кто осведомлён о прошлом, никогда не станет отчаиваться по поводу настоящего. Я, например, убеждён, что отказ от религиозных предрассудков нисколько не скажется на людской гениальности. Человек должен исходить из себя и опираться на себя.

Аббата бесило, что чёртов мужеложник снова досаждал ему разговорами, не менее злила и фамильярность Брибри. «Жожо»… Какой он ему, ко всем чертям, Жожо? Но приходилось терпеть.

— Отторгая себя от Бога, вы медным потолком отгородите свою личность от Вечности,— утомлённо заметил барону Жоэль, — вы обопрётесь на себя, но очень скоро поймёте, что исчерпали все свои пространства, выскребли себя до дна. Истинный Творец — только Бог, только Он может ex nihilo fecit — творить из ничего. Человек не может творить из ничего, ему нужна для творчества связь с Небом, без Бога он стремительно беднеет и становится ничем. Эпохи, оскудевающие Духом Святым, всегда ничтожны талантами, ваша милость.

Между тем в углу гостиной шёл странный спор среди молодёжи, и аббат обернулся туда, заметив, что Стефани с улыбкой машет ему рукой. Он подошёл, радуясь возможности избежать продолжения разговора с Брибри, и Стефани спросила его:

— Отец Жоэль, помните, вы говорили о гордыне… А какой грех в человеке мерзостней всего?

Аббат изумлённо раскрыл глаза.

— Иерархию грехов выстроить трудно, дочь моя. Самым тяжёлым и опасным считается любой нераскаянный грех. Гордость страшна тем, что горделивый не чувствует грехов своих, сребролюбие ожесточает сердце. Чревоугодие помрачает разум. Блуд — грех осмысленный и тем страшен. Даже убийство бывает непреднамеренным, у блудника же всегда остаётся минута, чтобы одуматься. Страшна и зависть, ибо не ублажает грешащего, подобно блуду, но изнуряет и убивает. Она берет начало от гордости, ибо гордый не желает терпеть рядом превосходящих его. Гордость превращается в зависть, зависть — в ненависть, ненависть — в злобу, а злоба толкает на преступления. Гибельнее же всего отчаяние, ибо происходит оно от нечестивого настроя души. Это — хула на Господа, ибо Господь никому не отказал ни в милости, ни в человеколюбии.

Андрэ де Треллон, к удивлению де Сен-Северена, слушал внимательно. Аббат недоумевал: Андрэ был носителем одного из самых беспутных имён в свете. Его отец, убеждённый вольтерьянец и развратник, дружок принца Субиза, был распутнее покойного герцога Орлеанского.

Фабрис де Ренар же, оторвав глаза от очередной книги, проговорил, подняв вверх указательный палец:

— Вольтер говорит, что только добродетельный человек может быть атеистом.

Аббат вяло пожал плечами.

— Это нелепость. Атеист отказывается от своего Небесного Отца. Это Богоубийство и отцеубийство. Может ли убийца быть добродетельным? Атеизм и подлинная добродетель, стремление к безгрешности — несовместимы, ведь атеизм не знает понятия греха.

— А они создают свою добродетель, только и всего, — зло обронила Стефании. — Блуд и чревоугодие называют земными радостями, стяжание — разумной выгодой, гордыню — благородством. Вот и оказывается, что все эти отпетые мерзавцы — в высшей степени добродетельны. Они судят о пороках и добродетелях лишь на основании того, что им нравится или что им выгодно.

— Есть и те, кто и притворством себя не утруждают, — не оспаривая мадемуазель, задумчиво бросил де Треллон.

Аббат снова удивился. Юнец внешне походил на отца, но черты его несли печать суровой жестокости, в морщине, залёгшей между широких бровей, читалась гневная непреклонность. Всё это говорило о натуре волевой и сильной, но куда направится эта сила? Господь благ и милостив, и Сен-Северен часто видел, как дети блудников, в омерзении от распутства отцов, выбирали стези праведные. Но были и те, кои шли по проторённым папашами дорогам. Куда пойдёт этот юноша, чьё лицо запечатлело столь строгую твёрдость?

— Но помилуйте, аббат, вы же должны понять, что времена меняются! — де Ренар был изумлён. — Сегодня уже нельзя верить во вчерашний вздор, люди стали разумнее, они понимают, что жизнь глупо растрачивать на церковные посты и обеты, нужно успеть насладиться ею. Пора забыть и отбросить ложные догматы!

Его перебил резкий и гулкий баритон де Треллона.

— Не смейте! Истина догматов церкви несомненна, и бессильна пред ними немощная слабость ересей. От сотворения мира все они обещали удовлетворение страстей и наслаждения. И что стало с ними? Все увяли. А церковь, неумолимая в своём целомудрии, невредима. Она предписывает похотям умолкнуть, словно мусор, отметает соблазны. Она одна владеет истиной, вне её — лишь заблуждения духа, обманы, бесчестье! Церковь непогрешима, надмирна, безмерна…

У аббата Жоэля язык прилип к гортани. Он опустил голову, стараясь сдержать дрожание губ и трепет сердца, бившегося в груди как испуганная ласточка. Ему не померещилось? Глаза Андрэ де Треллона метали молнии. Он возвышался над Фабрисом де Ренаром гранитным монументом. Книгочей испуганно отодвинулся от юного сумасшедшего и пересел подальше. Андрэ понял, что несколько погорячился и пробормотал какие-то невразумительные слова извинения за несдержанность.

Аббат же отвернулся, чтобы скрыть набежавшие на глаза слезы. Слезы счастья. Господь снова посылал ему утешение, вразумление и наставление: как бы не была мерзка зловонная скверна наползавшей на мир вольтеровской ереси, в какой бы омут разврата не затягивали новые поколения, какие бы скабрёзные гнусности не проповедовали — отбрасывая все срамные соблазны, из этих юных все равно выходили те, кто мог устоять в Истине.

Любовь не оскудевала…

 

 

Глава 11

«Ложь, злорадство, сквернословие, ненависть, вредительство, сплетни, лесть, плотские извращения, насилие и убийство — вот десять заповедей нечисти».

 

Весь следующий день аббат был так счастлив, что даже, к удивлению Галициано и Полуночника, мурлыкал пасхальные напевы. Днём, перекладывая сутану, наткнулся на письмо старика Леру и, поразмыслив, решил навестить его. Он приказал оседлать своего мекленбургского мерина Нуара, способного благополучно вывезти хозяина из любой грязи, захватил кошелёк с десятком пистолей на случай, если его бывший учитель терпит нужду, подумав, заткнул за пояс хлыст, — район, располагавшийся у таможни, имел дурную славу неспокойного местечка.

Однако проехав по указанному адресу, аббат нашёл удобный и поместительный дом в глубине сада, огороженный надёжной решёткой, а спешившись и постучав, был с радушием принят пожилой бретонкой в старинном чепце. В доме аппетитно пахло луковым супом и жареной курятиной, и аббат понял, что письмо Леру было следствием тоски, а совсем не нужды.

Антуан со вздохом сказал, что хотел бы встретить своего любимого ученика с распростёртыми объятьями, но, увы… Ноги он ещё таскает, может с трудом вставать, но руки совсем отказываются служить ему. Аббат тепло обнял учителя. Какие наши годы! Да уж восемьдесят пятый пробил, просветил ученика Леру. Тем не менее, глаза старика сияли, морщин было совсем немного, и хоть беспомощность его, человека в прошлом весьма деятельного, угнетала, Леру отнюдь не выглядел потерпевшим крушение.

— Но, Боже мой, как бегут годы, милый Жоэль, ты ведь уже окружной декан? Говорят, тебя прочат в епископат?

Жоэль развёл руками. Господь определяет стези наши. Но он тоже слышал об этом.

— Впрочем, чему удивляться, всегда лежала на тебе печать избрания, ведь отметил тебя Господь красотой бесподобной, умом истинным и сердцем чистым. Отец-ректор тогда ещё обронил, что несть равных тебе, а ведь, почитай, три поколения мимо него прошли. Он и предрёк тебе путь по стезям церковным. Я удивился, ты ведь не думал об этом, но он уверенно сказал, что Господь избрал тебя.

Жоэль смутился. Он ничего не знал о словах ректора. Видя, что ученик покраснел, старик предпочёл сменить тему.

— Ты хоть упражняешься в зале-то, или, чай, забыл, как рапира выглядит?

Жоэль улыбнулся. Нет, не забыл. Он и вправду фехтовал когда-то прилично. Уроки учителя помнил, но как носителю сана ему брать оружие в руки запрещалось. Леру вздохнул. Да, и ему тоже уж шпаги-то не держать, а ведь до семидесяти семи рука его была тверда. Аббат поспешил отвлечь учителя от горьких мыслей.

— Недавно мсье де Шатегонтье при мне вразумлял герцога де Конти, что лучшим средством от боли в суставах являются умеренное питание фруктами да гимнастические упражнения, так его светлость чуть со злости удар не хватил, герцог без мяса жить не может.

К удивлению Жоэля, эти ничего не значащие слова произвели на его собеседника впечатление, безусловно, угнетающее. Со щёк старика стёк румянец, и глаза его потемнели. Он несколько минут молчал, глядя на растерявшегося де Сен-Северена, потом осторожно спросил, давно ли Жоэль знаком с младшим Шатегонтье и где видел его?

Жоэль почему-то тоже насторожился, но, не отводя глаз от собеседника, ответил, что по приезде из Италии чуть меньше года назад стал завсегдатаем салона маркизы де Граммон на площади Святого Людовика, познакомился там с Одилоном де Витри, племянником маркизы Жаном де Луинем и банкиром Тибальдо ди Гримальди. Туда же часто заходит и его бывший сокурсник его сиятельство граф Камиль д’Авранж, туда вхожи и дальние родственники маркизы барон Бриан де Шомон и граф Лоло де Руайан. Изредка появляется старая графиня Анриетт де Верней, часто бывают виконт Реми де Шатегонтье и герцог Габриель де Конти. Много молодых девиц, заглядывают и молодые люди — его приятель Бенуа де Шаван с сестрой, брат и сестра де Шерубен…

Старик выслушал внимательно, но ничего не сказал, однако стал ещё мрачнее. Жоэль тоже напрягся.

— Вас что-то беспокоит, учитель?

Старик долго, закусив губу и нахмурившись, молчал, потом пронзив ученика пристальным взглядом, медленно заговорил:

— Уповаю на то, мой мальчик, что не ошибся в тебе. Но если так, то в ошибке ты. Со многими из перечисленных тобой людей я знаком, и не могу сказать ничего дурного ни об Одилоне, ни об Анриетт. Ни маркизы, ни её племянника я не встречал, не знаю и названного тобой банкира. Но кое-кого я знаю не понаслышке. Учитель — не учитель без учеников, но назвать обучающегося учеником имеет привилегию только учитель. Мои ученики — те, кого я так называю. Сорок лет назад у нас в колледже учился Аруэ, ныне известный как Вольтер. И меня бесит, когда говорят, что это мой ученик! Ну да я не о болтунах, — оборвал себя старик. — Реми де Шатегонтье тоже учился у нас. Мой мальчик… я начал бояться его с третьей встречи, а я не пуглив. Отрок обнаруживал в душе бездну мерзостных желаний и готовность идти на всё, чтобы получить желаемое. Характер мстительный и властный проявлялся, едва задевали его самолюбие или цепляли чувственность. Стремясь отмстить, он без лишних раздумий избирал запредельные в своей мерзости средства, а в чувственности исходил из полной вседозволенности.

Жоэль осторожно перебил учителя.

— Простите, Антуан, мы говорим об одном ли человеке? Реми де Шатегонтье, виконт, доктор медицины, невысокий субтильный человек болезненного вида, бледное некрасивое лицо, глаза непонятного цвета, изломанные бесцветные брови и очень длинный неровный нос, подбородок большой, тяжёлый, выпирает вперёд, лоб широк, но низок, волосы редкие, но парика не носит…

Старик насмешливо подхватил:

— Губы тонкие, но рот широк, зубы странного бело-голубого оттенка, одного клыка, справа, недостает. — Жоэль побледнел, а Антуан вздохнул, — мне ли его не знать? Уже в годы изначального возмужания он начал интересоваться вещами недозволенными и откровенно запретными. Он подлинно окончил курс в Сорбонне, и к тому времени сильно поумнел. В колледже он сблизился с выродком Руайаном…

Жоэль поморщился.

— Господи… Но Шарль больной человек, лунатик и содомит!

— Мсье де Руайан прежде всего законченный мерзавец, мой мальчик, — горестно усмехнулся Антуан, — и таким, клянусь тебе, стал по собственной воле. Лунные болезни поражают мозг и чувственность, мы над ними, может быть, и не властны, но мерзость греха гнездится в душе. Ложь, злорадство, сквернословие, ненависть, вредительство, сплетни, лесть, плотские извращения, насилие и убийство — вот десять заповедей нечисти. Руайан — мерзавец не потому что лунатик, а потому, что никогда не хотел знать Господа и класть предел своим похотям. Он не смог сделать Реми мужеложником, ибо Шатегонтье в своих прихотях стоил Руайана, но от него Реми усвоил понимание, что демонстрация мерзости недопустима, и постиг цену хорошей репутации. О, он быстр умом и постигает всё нужное моментально. На последнем курсе я уже не узнавал Реми — безупречно вежливый, изысканно воспитанный и предупредительный. Школа Руайана. Многие обманулись. Потом он, ставший к тому времени знатоком редких ядов, поступил в Сорбонну. Считался блестящим студентом, вскоре получил и степень. Тут, кстати, — о, весьма кстати — умерли его отец и брат. Но если в смерти шестидесятилетнего мужчины после паралича странности никто не видит, то смерть тридцатилетнего Дидье многих насторожила, однако… Никаких признаков насильственной смерти никто не обнаружил.

Жоэль помертвел. Он слышал, что Реми был младшим сыном, но унаследовал титул, однако был далёк от подозрений.

— Но ведь все могло быть и случайным, Антуан, это догадки.

Старик усмехнулся.

— Я ведь не закончил, мой мальчик. Дело в том, что, когда я унаследовал этот дом, здесь была окраина, но последние годы состоятельные светские люди стали выбирать эти места под petite maison, загородные дачи.

Жоэль кивнул.

— Я знаю. Одилон де Витри приглашал меня в такой домик возле Булонского леса. Потчевал жареной олениной и хвастал ею, как добычей, хотя, судя по улыбке повара, я был обязан угощением егерю.

— Да, но здесь редко кого приглашали на оленину. Лет восемь назад тут построил petite maison герцог де Конти…

— Вы его тоже учили?

— Да, но раньше, чем Реми. Он не подавал никаких надежд, но и страха не внушал. Склонный, вопреки происхождению, к самым низменным порокам, но при этом — развесёлый жуир, гурман и чревоугодник.

— Тогда он мало изменился.

— Не думаю. Он появился здесь около восьми лет назад. Я тогда ещё выходил на прогулки и часто замечал… некоторые странности. Ты помнишь, я ещё в колледже баловался подзорной трубой, глядел на звёзды, теперь начал наблюдать за домиком де Конти и вскоре понял, что его дом — крепость порока, куда, кроме хозяина, мог войти только тот, кто знал пароль, открывавший ворота. Он часто устраивал там своих метресс, принимал жён друзей, туда сводник, которого он содержал наряду с кучером, привозил женщин, которыми его сиятельство завладевал добровольно или насильно, и ни один предательский звук никогда не доходил до слуха публики. В этом приюте распутства изо дня в день праздновались не поддающиеся исчислению оргии безумнейшего разврата.

Старик умолк, заметив, что Жоэль побелел.

— Тебе плохо, малыш?

— Нет, скорее тошно. Но всё это, в общем-то, обычно. То же самое, как я слышал, делает и принц Субиз.

— Да, но вот однажды, это было лет пять назад, летом, темнело поздно, я услышал стук копыт и скрип колёс, как мне показалось, мимо проехало нескольких карет. Я как раз был на мансарде, приник к трубе и вздрогнул — среди гостей герцога я узнал Шарля де Руайана и Реми де Шатегонтье. Во второй карете были какие-то певички и странный субъект, выряженный женщиной.

Жоэль снова пожал плечами. Он никогда и не считал этих господ девственниками. Надо же им где-то блудить.

— Разумеется, но разве я о блуде? В ту же ночь я отправился выгуливать свою собаку, и у ворот домика де Конти увидел свет фонаря, а вскоре во дворе появились Реми и де Конти. Светский лоск в них — для гостиных и салонов. Тут же они говорили на столь ублюдочном жаргоне…

— Я как-то слышал, — кивнул Жоэль.

— Но то, что они говорили, заставило меня забыть о таких пустяках. Де Конти просил у виконта того самого снадобья, что отправило на тот свет его папашу и треклятого братца, ибо если у его невестки родится ребёнок, сказал он, ему придётся забыть про какой-то Шантовиль. Виконт не возразил, но сказал, что это будет стоить некоторых услуг. Дальше он заговорил тише, почти шёпотом, я не расслышал продолжения, потом герцог сказал, что это его устраивает. Вскоре они ушли в дом.

Жоэль точно уснул. Точнее, ощутил то ли вялую сонливость, то ли сонную слабость. Его душа была чиста, а чистота редко вмещает мерзость. Но сейчас он поверил. Безоговорочно и полностью. И не потому, что доверял учителю, просто сказанное содержало то понимание, что давно, точно бремя, носила в себе душа. Господи! Тысячу раз истина была перед его глазами, но он не видел. Его невольно оберегала и плотская чистота, не допуская проникновение видимой им поминутно мерзости в него самого. Он видел грязь и боль только в д’Авранже, ибо — любя его или презирая — не был равнодушен к нему.

Жоэль повернулся к Антуану.

— А Камиль д’Авранж? Вы видели его там?

— Д’Авранж? Этот дурачок? Нет, не видел, но не забывай, что уже год я еле хожу, а что до этих господ, то приезжают туда обычно около одиннадцати, по темноте, ворота запирают, занавеси опускают. Что там разглядишь?

— А почему… почему вы называете Камиля дурачком?

Леру поморщился.

— Все эти либертины-вольтерьянцы делятся на свиней и преступников, подобных Реми и де Конти, которые, впрочем, тоже посвинячить не прочь. Но любые изысканные вымыслы постельной фантазии сначала утончаются, а напоследок вырождаются в оргии, соединённые с преступлениями. И тогда свиньи дорастают до преступников. Этот же, я как-то встретил его года три назад выходящим из жалкого борделя, болтался где-то между свиньёй и преступником, но мнил себя Владыкой судьбы. Дурачок.

…Прощаясь с Леру, Жоэль, по его просьбе, пообещал навещать его. Сам же аббат, добравшись домой без приключений и испугав слугу бледностью, поторопился лечь в постель. Он хотел уснуть, уйти от познанной мерзости, закрыться от неё, забыть, но понимал, что не получится. Познание есть единение с познанным, оно входит в тебя как воздух, порой животворит, порой отравляет, но избавиться от него уже нельзя. Аббат метался по постели в душной истоме, задыхался и корчился, но понимал, что пелена с его глаз упала окончательно.

Старуха Анриетт была права. Смердело серой.

Но вскоре Жоэль, чуть успокоившись, задумался. Что давало ему это понимание, кроме новой открывшейся бездны паскудства? Будем откровенны, что Реми — мерзавец, Жоэль подозревал и сам. Он просто, вспоминая ту, увиденную на бульваре сцену, жалел виконта, но помнил и злобу в его глазах. Такой подлинно способен отмстить безжалостно.

Понимал ли он и без Леру, кто такой Шарль де Руайан? Жоэль поморщился. Скажем так, догадывался, стараясь не подходить излишне близко. Антуан ничего не сказал о Брибри де Шомоне, но ведь, Господи, всё же на лице написано

 Габриель де Конти? Что толстый обжора потворствует всем прихотям собственной похоти — было ясно и по физиономии. Но что жуир не брезгует и убийствами — это было открытием болезненным и страшным.

Но ведь было и ещё что-то, что пронзило, ранило душу. Камиль д’Авранж? О нём Леру отозвался пренебрежительно, но весьма здраво. Жоэль снова откинулся на подушки. «Любые изысканные вымыслы постельной фантазии сначала утончаются, а напоследок вырождаются в оргии, соединённые с преступлениями». Вот оно. Да. Не значит ли это, что неизвестного убийцу в самом деле надо искать среди гостей салона мадам де Граммон? Ведь именно это подспудное понимание томило аббата с того самого часа, когда задыхающийся де Луинь принёс в салон жуткое известие о гибели Розалин да Монфор-Ламори.

И это не фантазии. Иррациональное мистическое зловоние салона Жоэль ощущал всеми фибрами души. И то же самое говорила старуха де Верней. Но та не искала объяснений в мистике, а высказалась напрямую: «Чем это смердит у тебя, Присиль?» Она тоже была уверена, что убийца рядом, в салоне маркизы де Граммон.

Что свидетельствовало в пользу этого суждения?

Сен-Северен тяжело задумался.

Обе убитые девицы часто посещали салон. И всё? В салон вхож Реми де Шатегонтье, которого Леру обвинял в отравлении отца и брата. И герцог де Конти, тоже готовый ради прибыли применить яд. Но если Реми — и есть этот неизвестный убийца, насильник и каннибал, то зачем, скажите на милость, ему убивать Люсиль де Валье? Ведь из дневниковых записей мадемуазель явствовало, что он неоднократно приходил ей на помощь в.. хм… трудных житейских обстоятельствах, и, видимо, пользовался её… ну, если не расположением и постельной благосклонностью, то полным доверием!

Деньги Люсиль получил опекун, что за выгода в её смерти Реми де Шатегонтье? Девица ничем не могла быть опасной для виконта, а если и знала что-то компрометирующее его, то разве мсье Реми не располагал о ней самой не менее скабрёзными сведениями?

Нет, покачал головой аббат, это вздор. Ведь последние строки дневника — как раз о Реми, причём мадемуазель говорила о нём как о конфиденте и друге.

Да и убийство Розалин… Разбогател Шарло де Руайан. Леру говорит, Реми и Шарло были друзьями в колледже, — но не любовниками, видимо. Ремигий не мужеложник: аббат слышал о нескольких порочных связях виконта, но неизменно с особами женского пола. Убить девицу для друга? Ну, это уж, воля ваша, полная бессмыслица. «Какая трогательная заботливость…», — как насмешливо обронила графиня де Верней. Реми в излишнем внимании к друзьям не заподозришь, в любви к ближнему не обвинишь.

И вообще, возьмись за это дело Реми де Шатегонтье, знаток редких ядов, как уверяет Антуан Леру, зачем же ему, помилуйте, огород-то городить? Девицы просто умирали бы в гостиных, в бальных залах да в Опере — лёгкий приступ дурноты, головокружение — и ах!..

Его светлость герцог де Конти… Блудный домик возле таможни Вожирар. Местечко, что и говорить, подозрительное. В таких местах устранено всё, что могло бы помешать: неприятные сюрпризы, назойливое любопытство, и нет каприза, продиктованного извращённостью этих душ, которого нельзя было бы исполнить. Но герцог казался аббату старым потаскуном, чей изношенный организм уже не допускал особых излишеств, на что весьма прозрачно намекал и Реми. Эти жуткие преступления просто не вязались с упитанным весёлым жуиром.

Но разговор, подслушанный Леру… Герцог выразил полную готовность убивать. И то, что видел он сам у Биржи, вспомнил де Сен-Северен. Что было в том чёртовом мешке? Там был, конечно, не яд — доза-то была лошадиная.

Нет, всё разваливалось…

Герцог когда-то брал яд у Реми. Но это же было несколько лет назад, а убитые девицы вовсе не отравлены! Они осквернены — страшно, безжалостно и зло. У его светлости в его-то годы и сил-то на такое не достанет! Ну, с чего он, Жоэль, взял, что убийца где-то рядом? И он может быть и совсем незаметным, серым, вроде Анатоля дю Мэнэ, и кидаться, подобно Серену, на какие-то странности, вроде аметистовых подвесок, или жемчугов. Не носили ли обе девицы одинаковых украшений? И каким образом Реми и де Конти могли бы выманить девиц из дому?..

Аббат устал от размышлений и не заметил, как уснул.

Наутро, проснувшись, ахнул: огромный платан под его окном с жёлтыми и ещё не опавшими листьями был покрыт снегом. Зима, надо сказать, всегда заставала Жоэля врасплох, вот и сегодня, несмотря на то, что на дворе был декабрь, аббат, Бог весть почему, удивился. Франческо же Галициано уже приготовил любимому господину тёплый зимний плащ, подбитый мехом, и сапоги, и Жоэль с удивлением посмотрел на них.

Одевшись, вышел на улицу, вдохнул полной грудью. Запах зимы проник до глубины лёгких, заставил прищурить глаза от слепящей белизны, аббат улыбнулся и едва не вскинул руку в благословляющем жесте. Пушистый влажный снег скрипел под ногами, прохожие улыбались, оголтелые мальчишки носились во дворах, играли в снежки. Жоэль решил, что поступил правильно, не велев закладывать карету — он погуляет, а потом к вечерней службе пойдёт пешком.

Шёл медленно, то и дело останавливаясь, по-прежнему глубоко дыша, следя за прыгающими на обледенелых ветках пичугами с красноватыми грудками, наблюдая за расчищающими дворы дородными мужчинами, разглядывая огромное снежное чудовище, вылепленное детишками. Голыми ладонями набрал охапку снега и чуть лизнул его, как делал в детстве.

Аббат не заметил, что уже полквартала следом за ним едет карета, однако, неожиданно обернувшись, узнал её по чуть запорошённому снегом гербу графов де Верней. Старая графиня, укутанная в несколько шуб и шалей, выглядела бы комично, если бы не выражение её лица — хмурое и сумрачное. Властным жестом она подманила его к себе, раздражённо шикнула на Монамура, тотчас высунувшегося из корзинки, и вблизи аббат заметил, что старуха откровенно расстроена.

— Вы, как я погляжу, совсем ещё мальчишка, Сансеверино, — обронила она ничего не значащую фразу вместо приветствия.

Жоэль молча ждал. Сердце его сжалось в предчувствии беды. Графиня оперлась костлявой рукой о дверцу и чуть наклонилась к Сен-Северену.

— Вы ещё не слыхали новостей? Сегодня на рассвете полицейские нашли новый труп. Это Женевьёв де Прессиньи… — Аббат похолодел. — Наставления о девичьей скромности ей теперь не пригодятся, — задумчиво проговорила старуха, угрюмо глядя на длинный след колеса экипажа в снегу.

 

 

Часть третья

 

Солнце превратится во тьму и луна — в кровь,

прежде, нежели наступит день Господень, великий и страшный.

И будет: всякий, кто призовёт имя Господне, спасётся.

Книга пророка Иоиля

 

 

Глава 1

«Под носом у нас людей пожирают, а вы о каком-то лишае!..»

 

— Не знаю, заметили ли в полиции эту странность… — досадливо сказала графиня, встретившись с ним глазами и тут же отведя их. — Дочь Элизы была убита в ночь на тридцать первое октября. Валье погибла двадцать второго ноября. Во вторник. Но Женевьёв убили, видимо, вчера или позавчера. Либо пятого, либо шестого декабря.

— Вы намекаете, что срок между вторым и третьим убийством вдвое короче, чем между первым и вторым?

Старуха пожевала губами и мрачно хмыкнула.

— Ни на что я не намекаю. Я просто говорю, что думаю, только и всего.

— Если вы правы, следующего убийства долго ждать не придётся. Двенадцатого или тринадцатого декабря. Вы делились этим соображением с полицией?

— Как раз туда еду, я ведь родственница дурёхи, а от Ксавье толку мало, сразу слёг и только охает. Можете составить мне компанию, дорогой мой, не дёргайся, чертёнок, сиди тихо.

 Сен-Северен оторопел, но тут же понял, что последние слова её сиятельства были адресованы шалуну Монамуру, снова сделавшему попытку вырваться на волю.

Аббат решил поехать с графиней. Он надеялся, что эта новая смерть хоть что-то подскажет, поможет наконец разобраться в этом пугающем и завораживающем мозг хитросплетении смыслов, подозрений, сомнений, безумных предположений и диких версий. К тому же теперь он окончательно утвердился в том, что раньше оспаривал, причём не столько по нелогичности, сколько из желания отодвинуться от мерзости, отрясти прах её со своих ног.

— Вы полагаете, что убийцу следует искать в салоне маркизы де Граммон? — Жоэль прямо задал этот вопрос графине, затаив дыхание, боясь услышать ответ и не желая сам произносить роковые слова.

Старуха ничуть не удивилась.

— У мадам Дюдефан собираются старые говорливые петухи-вольтерьянцы, у госпожи д’Эпине — философы-теоретики, пустые болтуны, которые могут, конечно, доболтаться и до беды, но не сегодня. А вот наша Присиль собрала… людей практичных и умных. Убийство — дело практическое, мой друг, и даже… прагматическое. Это не болтовня. Так что — не исключено.

Жоэль резко повернулся к старухе и впился в её лицо глазами.

— То есть… что-то заставило вас думать, что это не безумец? Умный негодяй из салона мадам Присиль?

Старуха взглянула на него исподлобья, сумрачно и тоскливо.

—Что я думаю, Сансеверино, того вслух не скажешь… без того, чтоб меня саму на старости лет в Сальпетриер не заперли. Мне просто мерещится. Но что в салоне Присиль гниль завелась — про то я вам давно толкую.

В полиции мадам де Верней встретили с изумлением, когда же старуха потребовала проводить её в мертвецкую, полицейские чины и вовсе оторопели. Но со старухой был тот самый священник, что в прошлый раз удивил их выдержкой и спокойствием, и возразить её сиятельству просто не посмели. Филибер Риго заранее вынул из ящика нюхательную соль и проследовал за гостями, готовясь подхватить графиню, случись с ней обморок.

Соль не пригодилась. Обморок чуть не случился с самим сержантом Риго, когда он увидел, сколь деловито старуха изучает труп дальней родственницы, как подозрительно спрашивает у аббата, похоже ли это на то, что сделали с Валье, требует у полицейского агента и полевого сторожа перевернуть труп, и изучает крест, вырезанный на спине девицы. Затем, величаво проследовав в комнату полицейского комиссара, старая графиня сообщила ему, что зрелище это просто кошмарное.

Мсье Антуан Ларю не оспорил суждение её сиятельства, поспешив согласиться.

Тут старуха вдруг заголосила что-то о своей любви, лейтенант, трепеща, вскочил, опасаясь, что истерический приступ у старухи просто начался с задержкой, сержант кинулся наперерез с солью, но аббат, поняв, что стенает мадам де Верней по затерявшейся где-то собачонке, успокоил полицейских и кинулся искать треклятого Монамура. Он поймал пёсика в коридоре у двери мертвецкой, где тот выскочил из корзинки, и тут через открытую дверь заметил нечто, на что не обратил внимания раньше. На плаще, в который была укутана девица, были следы пудры, причём два следа были расположены ниже колен, и ещё один, размазанный и бледный — выше, у плеча.

Сзади неожиданно послышался взрыв хохота. Смеялся сержант Риго.

— Этот комок шерсти и есть Любовь её сиятельства?

— Его зовут Монамур, — пояснил аббат и удивлённо принюхался. От пёсика нежно пахло ладаном и ландышами.

Аббат поспешил к комиссару, водворил Монамура в корзинку тут же успокоившейся графини и услышал, как мсье Ларю отвечает её сиятельству, что указанную ею странность они заметили. Сержант Риго сделал те же выводы, что и она. В итоге район Ле-Аль буквально нашпигован полицией, с кладбища Невинных не спускают глаз днём и ночью, но, увы, полицейских меньше, чем дыр в ограде погоста, а и ещё ведь и иные дела есть.

— Как ни горько это признавать, мадам, сегодня мы знаем об убийце не больше, чем в октябре. И нынешнее несчастье ничего не прибавило. Надеюсь, вы не сочтёте мой вопрос оскорбительным, я просто обязан его задать. Кто выиграет от смерти мадемуазель?

Старуха вопрос оскорбительным не сочла.

— У Женевьёв ни отца, ни матери. Она жила у деда, старого Ксавье де Прессиньи. Я — как бы троюродная сестра старого пентюха. Девчонке — почти никто. Но у Ксавье была родная сестра, и её-то сынок, видимо, и наследовует вотчину де Прессиньи. Больше некому.

— Я могу узнать имя этого молодого человека?

— Можете, вот только обвинить его в изнасиловании будет трудновато. Его зовут Бриан Артур д’Эпине де Шомон. Он странный молодой человек, говорят о нём всякое, и никто не помнит, чтобы он волочился за девицами. Да и силёнок у Брибри на такое не хватит. Щупловат щенок, субтилен донельзя.

— Таким образом, он по крови — ваш внучатый племянник?

Этот вопрос графине не понравился. Она явно сочла его оскорбительным.

— Не по крови, а по глупости! Я — Энрика Бьянка ди Сальчи ди Монталара, и не сглупи я в молодости и не выскочи замуж за графа Огюстена де Верней, сынка французского посла в Милане, сроду бы не имела я всей этой галликанской родни. Подумать только, — мечтательно закатила она глаза в потолок, — ведь обхаживал меня когда-то Роберто, маркиз ди Гвальсинара!

Сансеверино изумился.

— Бог мой, так вы из рода Бонелли? — дошло наконец до него.

— Разумеется. Так вот, супруг мой покойный, граф Огюстен, доводился Ксавье троюродным братом, и теперь мне волей-неволей Бриан, фенхель чёртов, как бы внучатым племянником приходится. Но не по крови! Мне — праправнучке Джероламо, маркиза ди Кассано ди Адда ди Бонелли, кавалера Ордена Сантьяго, генерала папской гвардии, губернатора Борго и командора римской папской милиции — тщедушный фроччио[13] кровной родней быть не может!

Аббат расхохотался, нисколько не осуждая графиню за подобное пренебрежение к родственным связям. Теперь он понял, откуда она столь хорошо знала генеалогию его рода. Был он согласен с графиней и по существу: Брибри, хилый мозгляк, поэтическая душа, подстилка Лоло де Руайана — убийца? Смешно. Однако Леру назвал Руайана мерзавцем… Чёрт возьми, а что если это всё — просто притворство? Негодяи нарочито уверили весь свет…

Но нет, глупости. Начать прикидываться мужеложцами за десять лет до убийства? Нет. Пусть смерть Розалин обогащала Лоло, но Люсиль де Валье! Зачем было убивать её-то? Обогатить банкира ди Гримальди?

Его отвлёк от лихорадочных размышлений новый вопрос полицейского.

— Таким образом, девушка жила с дедом — глухим семидесятилетним стариком?

— Да, Ксавье уже пару лет вообще ничего не слышит.

— Тогда не удивительно… Она вполне могла уйти незаметно.

— Разумеется, под самым ухом у старого глухаря тарантеллу танцевать было можно, он бы и не заметил.

— А какой она была?

— Женевьёв? — Старая графиня пожала плечами. — Да, в общем–то, такая же дурочка, как и все девицы её возраста. Влюбчивая, несколько навязчивая, упрямая и настырная. Считала себя весьма умной. Но я не замечала в ней явной испорченности или развращённости. В последний раз, когда мы виделись, откровенный вздор несла, повторить стыдно. Говорю же, дурочка.

Аббат снова согласился. Он помнил наивность Женевьёв, которая граничила порой с откровенной глупостью, и вообще — с чем только не граничила, но при этом она, недалёкая и назойливая, казалась ему всё же непорочной.

 

В свете новость произвела убийственное впечатление, вызвав откровенный ужас. Был отменён уже назначенный бал у герцога Люксембургского. Стало известно, что его величество выразил резкое недовольство работой полиции и всем происходящим. Смерть третьей жертвы злобного маньяка сделала для всех девиц бесспорной мысль о неизвестной, но страшной опасности, грозящей им всем. Были забыты прошлые мелкие распри и ссоры, все старались держаться вместе, делились соображениями о лучшей охране домов, говорили о родителях, заведших в домах собак для охраны дочерей, молодые люди, имевшие сестёр, тоже волновались.

В салоне мадам де Граммон новость вызвала переполох. Давно ли они все смеялись над дурочкой Женевьёв, и вот… её нет.

 Бриан де Шомон, неожиданно ставший наследником солидного состояния, был откровенно испуган — не заподозрят ли его в гибели Женевьёв? Он трясущимися руками перелистывал страницы своей записной книжки, пытаясь доказать всем, кто желал его слушать, что в последние дни и часа-то один нигде не пробыл! Третьего дня был у мадам д’Эпине, своей родственницы, потом у принца Субиза, потом они с Лоло и его высочеством посетили концерт «Лютней Короля», оттуда направились в бальный зал к графу де Раммону, на следующий день были с Тибальдо в картинной галерее, потом обед с Шарло, вечером — у Габриеля де Конти на ужине, затем поехали к банкиру на партию в экарте, у него они с Лоло и заночевали, утром он был у куафёра, потом портной, а в семь вечера — приехали в салон маркизы.

Где ж тут убить-то, помилуйте? Минуты свободной не было!..

Шарло де Руайан подтверждал слова любовника, а на вопрос Бриана, может ли банкир удостоверить, что они были у него? — Тибальдо ди Гримальди величаво кивнул головой. Реми де Шатегонтье презрительно хмыкнул и заявил, что давно подозревал, что Брибри… самый настоящий бабник. Габриель де Конти, демонстрируя полное безразличие к страхам и опасениям несчастного де Шомона, мирно дремал после сытного ужина в кресле у камина.

Старухе де Верней помогали с организацией похорон Реми де Шатегонтье, ворчавший, что скоро он станет похоронных дел мастером, и Шарло де Руайан, ядовито отвечавший Реми, что для медика это смежная область, и её знание никогда не помешает.

 Аббат внимательно вглядывался в лицо Реми, но не видел на нём ни малейшего признака вины или угрызений совести. Виконт был утомлён и чем-то обозлён. И только. Но, в общем-то, умеренная раздражительность была обычным состоянием его милости.

Лакеи в салоне перешёптывались: в народе болтали, это шалит-де сам Сатана, недаром же он неуловим и невидим. При этом, как известно, что аристократия никогда не говорит о таких глупостях, о каких судачит народ, но и народ не интересуется вздором, которым заняты светские люди. Но теперь мнения верхов и черни в кои-то веки совпали.

Сен-Северен весь день пропадал в храме. Здесь, за высокими соборными стенами, находил покой душе, беспокойство стихало, он забывался в молитвах. Но искушения не оставляли его и здесь! Сумасшедшая старуха, которая едва не довела его до истерики дурацкими мольбами о здравии внука, снова появилась в церкви. Мало того, кинулась целовать его ризы, вопя, что маленький Эмиль начал вставать и сам ходит! Её вопли собрали толпу в притворе, и как Жоэль не старался объяснить глупой женщине, что внука исцелил Бог, толку не было. Он смутился ещё больше, когда, окружённый восторженной толпой простолюдинов, вдруг заметил в притворе знакомую фигурку и, приглядевшись, понял, что не ошибся.

Пришла Стефани де Кантильен.

Жоэль, однако, сумел воспользоваться её приходом, чтобы освободиться от навязчивых прихожан, которым вечно подавай чудеса да знамения, и готовых, аки язычники, обоготворить священника вместо Бога. Нехристи, одно слово.

Стефани пришла поговорить с ним, не найдя его у маркизы де Граммон, заезжала к нему домой и его дворецкий сказал, что он — в Сен-Сюльпис.

— Что-то случилось, Стефани? Кроме, конечно, всех этих ужасов.

Она покачала головой.

— Нет, не случилось… Я долго колебалась, мне было стыдно рассказать вам. Но… Я подумала, что наоборот… это пройдёт, если я признаюсь вам во всём.

Жоэль напрягся. Господи, неужто и Стефани, как Люсиль, признается ему в любви?

— Это началось… я не помню точного дня… Я думала… об одном человеке… Он нравится мне, я …— она умолкла.

— Предположим даже, что его зовут Бенуа… — продолжил аббат, обрадовавшись откровенности мадемуазель и тому, что его самого это не касалось. Но он ошибся.

Стефани невесело улыбнулась.

— Вы наблюдательны. Да, мне нравится де Шаван. Но… Я не о нём. Это случилось под вечер. Я, кажется, уснула, или… дремала. И вдруг я… Я не лгу, поверьте! Я услышала ваш голос. Вы… — Она жалобно взглянула на него. — Вы говорили о любви и звали меня. Я… понимала, что это наваждение… но … противиться почти не могла. Я встала… но тут вошла Сесиль, моя горничная. Они испугалась, закричала, думала, что мне дурно, говорит, я была как сомнамбула…

Аббат побледнел до синевы. Стефани продолжала говорить, глядя в пол:

— На следующую ночь я боялась оставаться одна, и Сесиль была рядом. Всё повторилось. Но ведь это… были не вы?

 Сен-Северен почувствовал, что его знобит, точнее, пробрало морозом. Он сунул руки в карманы и тут же вскочил, нащупав в левом лист бумаги. Жоэль торопливо извлёк его. Ну, конечно…

Он протянул Стефани письмо мадемуазель де Монфор-Ламори.

— Прочтите, мадемуазель.

Она бросила на него изумлённый взгляд и заскользила глазами по строчкам. Ахнула, прижав трепещущую ладонь к губам, когда прочла подпись. На лице её проступил ужас.

— Боже мой… это как же? Я… следующая?

Мадемуазель де Кантильен, что и говорить, была далеко не самой глупой из молодых девиц.

Сам же аббат, тяжело плюхнувшись на скамью, погрузился в размышления, кои до сих пор непроизвольно отталкивал от себя. Из туманного прошлого встала до боли знакомая фигурка Мари де Ретель. Она тоже не могла объяснить, как всё произошло, лишь помнила, как странная непреодолимая сила вдруг заставила её среди ночи подняться и самой прийти в спальню д’Авранжа. Он шла, как околдованная, и ей почему-то казалось, что она идёт к нему, Жоэлю…

Камиль д’Авранж. Что он тогда сказал? Что всем напряжением душевных сил взалкал Мари, готов был продать душу чёрту за единую ночь с ней. Обезумевший, он начал призывать её к себе. Вскоре дверь его спальни раскрылась, и Мари словно в полусне переступила порог…. и назвала его Жоэлем

Разве он, Жоэль, забыл это? Нет. Просто похоронил эти воспоминания, но вот, призрак по первому слову встал из могилы и скользил перед глазами. До него с трудом дошёл черз эти скорбные мысли жалобный голос Стефани.

— Что же мне делать, отец Жоэль? Я боюсь!

Сен-Северен вздохнул.

— То, что вам грозит опасность — очевидно. Я сейчас отвезу вас в дом к своему другу, Анри де Кастаньяку. Надо вызвать туда же Бенуа де Шавана и братьев де Соланж. Вас надо просто запирать в спальне на ночь. Забить окна. Опасность слишком велика.

 Жоэль, поймав её испуганный взгляд мадемуазель, тут же замер в новом недоумении. Если его предположения правильны, и эти мерзости творит д’Авранж, то… Это… Это… Это же невозможно! Ведь сам Жоэль стократно замечал, что Стефани — дорога Камилю! Он дарил ей безделушки и опекал, рекомендовал нужным людям и при некоторых особах бросал в её адрес утончённые комплименты! Господи, ведь он нянчил её малышкой и из колледжа писал ей письма, начинавшиеся словами «любимая моя сестричка»! Это не он…

Да, всё пугающе похоже на случай с Мари, но… этого же не может быть.

Тем не менее, если сомнения аббата и допускали непонимание и дурную двойственность, то опасность, угрожавшая мадемуазель, была несомненна. Служба давно закончилась, церковный двор опустел. Аббат, не раздумывая, усадил мадемуазель в её экипаж, сел рядом и велел гнать к Менильмонтану, где жил де Кастаньяк.

Ему не пришлось долго объяснять Анри и его сестре необходимость приютить мадемуазель и её друзей: о гибели Женевьёв де Прессиньи Кастаньяки уже знали.

На всякий случай Жоэль решил обезопасить дом от визита Камиля д’Авранжа.

— Я прошу вас, мадемуазель, в эти дни не видеться ни с кем, никому не писать. Даже если придёт ваш брат…

Мадемуазель де Кантильен взглянула на него сумрачно.

— Вы… о ком? О Реми или о Камиле?

Аббат смутился.

— В общем-то, об обоих.

Стефани пожала плечами.

— Они не придут. Реми я просто боюсь, а Камиль… боюсь, что мсье д’Авранж ещё почище его милости виконта будет.

Отец Жоэль в изумлении замер.

— Что? Он же нянчил вас, Стефани.

— Все мы когда-то в куклы играли. Я… я слышала о нём много мерзостей, но никогда не верила. Не хотела верить. Я любила его. — Она бросила мрачный взгляд на окаменевшего де Сен-Северена. — Вы сказали тогда, что любовь Христова открывает глаза. Не знаю. Может, я любила его не Христовой любовью, а человеческой, а она ослепляет… По крайней мере, иногда. Я не хотела видеть в нём дурного. Мне сказала…. я не могу назвать… Он подло обесчестил нескольких девушек. Я не верила, но когда моя подруга по пансиону… он надругался над ней! Я просто вдруг вгляделась в него, услышала его разговор с Реми. Они подлинно братья — два колеса одной телеги. Я сказала, что не хочу больше знаться с ним.

Жоэль тяжело вздохнул и столь же тяжело опустился в кресло.

— Вы сказали ему это… Давно ли?

— Три дня назад.

— А голос… мой голос… вы услышали до этого?

Стефани замерла.

— Нет… Да! В тот же вечер! Как приехала домой, — мадемуазель побелела, — а почему вы спрашиваете об этом?

Аббат торопливо поднялся.

— Мне трудно пока что-то объяснить, мадемуазель. Я сейчас привезу де Шавана и вашу горничную.

 

…Визит Сен-Северена в дом де Шавана отнял больше времени, чем рассчитывал аббат.

Жоэль показал Бенуа письмо Розалин де Монфор-Ламори, и довёл его до синюшной бледности сообщением о том, что у мадемуазель Стефани уже несколько дней — сходные видения. Он велел Бенуа заехать за горничной мадемуазель де Кантильен Сесиль, помочь ей собрать вещи и отправиться к Анри де Кастаньяку. Необходимо поместить мадемуазель в спальне второго этажа, забить все окна и баррикадировать на ночь дверь её спальни. В чужом доме входной двери ей не открыть, но необходимо распорядиться, чтобы один из лакеев спал на топчане, придвинутом к двери. Мадемуазель собой не управляет.

— Вы хотите сказать, Жоэль… что это дьявольщина?

— А разве в народе убийцу не прозвали Сатаной? — аббат вздохнул. — Всё это подождёт, Бенуа. Вы же понимаете — лучше трижды перестраховаться, чем подвергнуть жизнь мадемуазель опасности.

С этим Бенуа не спорил.

— Конечно, кому же и воевать с Сатаной, как не слугам Божьим, — говоря это Беньямин, не вызывая лакея, торопливо одевался. — Про вас, кстати, при дворе чудеса рассказывают, врачуете болящих, говорят, молитвами исцеляете…

Аббат растерянно уставился на Шавана.

— Господи, Боже мой, силы небесные, от кого вы этот вздор слышали-то?

— От господина де Морепа, он как раз спрашивал у герцога де Сент-Эсташа, лечите ли вы чешуйчатый лишай? А герцог услышал об этом от мадам де Фонтенэ, а та говорит, что ей горничная о чуде этом рассказала, что с её отцом, Роже Мади, случилось по молитве-то вашей. Он тут поставщик дров…

Аббат тяжело вздохнул. Господи, за что напасть такая? Какой лишай? Он даже не знал, что это такое! Впрочем, кажется, Реми что-то говорил… Все знания аббата Жоэля о болезнях исчерпывались несколькими прочитанными когда-то книгами по медицине, ныне давно забытыми. На собственном опыте он знал, что такое головная боль да мозоли, натёртые по весне новыми туфлями. Да ещё один раз был укушен пчелою, которую сам же неосторожно и придавил.

Бог мой, ну за что, за что Ты попускаешь такое? Если бы не опасность, угрожавшая мадемуазель де Кантильен, Жоэль, наверное, испытал бы при подобном известии полное душевное изнеможение, но сейчас только махнул рукой. Эти глупости будет время опровергнуть и после.

Бенуа взглянул на него странно.

— Почему глупости? Вы же сами говорили — дар от Бога. Это рабство, его не выбираешь, это оно выбирает вас. От креста убежать хотите?

— Господи, какой дар? Какой крест? Бога ради, Бенуа, пожалейте вы меня! Тут Сатана лютует, под носом у нас людей пожирают, а вы о каком-то лишае! Не знаю я никаких лишаев! И знать не хочу!

Жоэль завёз Бенуа в дом мадемуазель, потом хотел было поехать к себе, но вспомнил, что через час в доме де Прессиньи начинались похоронные обряды.

Движимый неожиданной мыслью, аббат решил ехать туда.

 

 

Глава 2

«Карета с закрытым накидкой гербом, ночное небо, какой-то странный petite maison где-то у таможни Вожирар, да кладбище Невинных…»

 

Всё, что аббату хотелось, это повидать старую графиню де Верней. Фраза её сиятельства, случайно уроненная в полиции, которую он просто пропустил тогда мимо ушей, сейчас, после разговора с Стефани, вспомнилась и жгла.

Когда он подъехал к дому де Прессиньи, приближался второй час дня, и гроб несчастной Женевьёвы после отпевания на дому устанавливали на катафалк. Старик Ксавье остался дома, так как совсем обессилел и, как шептали некоторые, впал в детство.

К изумлению многих, старая графиня чувствовала себя превосходно, распоряжалась деловито и отрывисто, отнюдь не гоняя по дому слуг без толку. Всё было готово к назначенному часу, шло размеренно и величаво, делая честь разумению её сиятельства. В два часа пополудни катафалк двинулся от дома в сопровождении вереницы карет, и де Сен-Северен велел своему кучеру пристроиться в хвост.

 На кладбище, стараясь не мешать печальному ритуалу, Жоэль неторопливо отвёл графиню чуть в сторону от остальных, но, не доверяя расстоянию, отделявшему их от прочих, заговорил на итальянском, спросив госпожу де Верней, какую именно глупость она услышала от Женевьёвы накануне её исчезновения? Старуха смерила его подозрительным взглядом. Сен-Северен поспешно продолжил, не говорила ли мадемуазель, что слышит странный голос, зовущий её, не имела ли каких видений? Что она говорила?

Взгляд старой графини утратил напряжённость, в нём промелькнуло изумление.

— Именно этот вздор она и несла. Причём говорила, что это был ваш голос, и видела в этой бредовой фантазии явное свидетельство вашей любви к ней. Дурочка была упряма, и разубедить её в этой вздорной выдумке я не смогла.

Сен-Северен покачал головой.

— Боюсь, это была не выдумка. Я не о любви, конечно. Она действительно слышала голос. Это подлинно Сатана.

— Вы имеете в виду… Я слышала рассказы о подобных чародеях, что могут поработить любую волю и внушали жертвам… всё, что угодно. Но сейчас, в наше время? Кто в это поверит?

— D’accòrdo ma, va benìssimo[14]. На этом-то, боюсь, всё и строится. Я ведь и сам… не могу поверить.

Аббат немного лукавил. Не мог он поверить не в магические дьявольские заклинания, околдовывающие девиц, ибо те, кто служат Богу, лучше прочих знают и о кознях дьявола. Не мог поверить аббат в нечто куда более дьявольское, точнее, в подлинно инфернальную мерзость, в жуткий распад человеческой души, в запредельную подлость того, кто рос и мужал рядом с ним, готового отдать на поругание и заклание даже ту, кого называл сестрой.

Графиня, смерив его взглядом, неожиданно для него выразила надежду на то, что чего бы там не мерещилось мессиру ди Сансеверино, у него хватит ума не соваться в пасть дьявола в одиночку и вовремя предупредить полицию. Особенно, если он обнаружит место, где упомянутый выше Сатана творит свои мерзкие шабаши. Негодяя нужно взять с поличным.

 В ответ мессир ди Сансеверино любезно ответил, что не настолько самонадеян, чтобы пытаться в одиночку скрестить шпагу с его высочеством Князем Ада. Он внимательно оглядел толпу, пытаясь найти в ней Камиля д’Авранжа, но тщетно. Его не было.

Аббат незаметно покинул кладбище.

Карету он приказал остановить у Арен Лютеции, у двери особняка д’Авранжа и приказал доложить о себе. Он был готов к тому, что его не примут, но старый лакей Камиля проводил его к господину.

 Гостиная его сиятельства представляла нагромождение роскоши на богатство, однако, не казалась ни уютной, ни привлекательной. Всё здесь несло странный отпечаток распада: от обоев исходил еле ощутимый запаха погребной плесени, что-то старческое и смертное таили трещины лака дорогих полотен, а тяжёлые портьеры, чьи заломы напоминали погребальные извивы савана, усиливали гробоподобие старинной мебели.

Хозяин, и Сен-Северен сразу понял это, был смертельно пьян. Камиль развалился, не потрудившись снять тяжёлые зимние сапоги, на парчовом диване. Было ясно, что с утра его отчаянно рвало, но сейчас ему несколько полегчало. Взгляд д’Авранжа был мутен, но осмыслен.

— Зачем ты… чего… — Камиль с трудом сел на диване. — Что тебе надо? — наконец вполне внятно произнёс он.

Жоэлю был неприятен этот опустившийся человек, но сейчас было не до собственных ощущений.

— Как я понял, ты не оставил своих дьявольских экспериментов? Это ты тот Сатана, что выманивал девиц из домов?

На лице Камиля, отяжелевшем и потемневшем, появилась ироничная улыбка.

— Я говорил тебе, дураку, я не каннибал. Ты несёшь вздор.

— Стефани слышит голос… тот же, что слышала и Мари. Это делаешь ты, не понимаю, как, но это делаешь ты, — де Сен-Северен вгляделся в лицо Камиля.

— Ты несёшь вздор.

— Вздор? И тебе не жаль сестру?

— Ты несёшь вздор.

Д’Авранж был непробиваем, при этом, как заметил аббат, он странно напрягся, уставившись на Жоэля всё более тяжелеющими глазами. Сен-Северен поморщился: ему показалось, что запах рвоты усилился, к тому же запахло клопами и Бог весть откуда потянуло склепом. В этом доме вообще пахло странно — тайнами старого города, кабинетом алхимика с его ртутными опытами и городской канализацией. Возможно, много лет назад здесь под полом сдохла толстая крыса, а, возможно, тут пытались изобрести новый сыр, да и забыли заплесневевшее изобретение в подвале. Слишком сложный запах. Но очень уж смрадный.

Аббат с гневом взглянул на Камиля и начал обмахиваться ладонью, как веером.

— Силы небесные, чем это смердит у тебя, во имя всего святого?

Странно, но абсолютно безразличный к предшествующим обвинениям Сен-Северена и равнодушный к любым его словам, теперь д’Авранж неожиданно взъярился. Аббат с изумлением смотрел на налившиеся багровым пламенем глаза Камиля, на его злобно обнажившиеся клыки и нервно трясущиеся руки.

Теперь он был подлинно безобразен.

— Смердит?! Как ты смеешь? Как ты смеешь?

Жоэль подумал, что от чрезмерных возлияний его собеседник, видимо, тронулся умом. О чём он? Аббат повысил голос, опасаясь, что Камиль просто не расслышал его.

— Я спросил, чем воняет у тебя так гадостно, только и всего! То ли крыса под полом сдохла, то ли у кухарки яйца протухли. Да что с тобой, сумасшедший? — он торопливо отодвинулся от наступавшего на него пьянчуги, спешно вытащив из сапога хлыст. Не хватало ещё сцепиться с этим смердящим рвотой существом, брызжущим слюной и явно умалишённым. — Может, повязать этого сумасшедшего и свезти к доктору? — На своё несчастье отец Жоэль подумал это вслух.

Здесь уместно сказать, что сам аббат, человек подлинно смиренный, прекрасно сознавал своё духовное несовершенство, понимая, сколь мало соответствует он тем высоким образцам Царственного Священства, людей Божьих, взятых в удел, о коих неоднократно читал в житиях. Те Отцы были в его понимании людьми, настолько пребывающими в Духе, что всё земное для них теряло смысл. Они, ходившие всю жизнь в одной полуистлевшей на их плечах рясе, всегда были для него немым укором. Сам де Сен-Северен, необычайно, даже болезненно чувствительный к дурным запахам, был наиопрятнейшим чистюлей, купавшимся трижды в неделю зимой, и семикратно — летом. Сейчас Камиль вызывал в нём откровенную гадливость.

На д’Авранжа меж тем было страшно смотреть, настолько побагровело его лицо.

— Не может быть… ведь не может…

Аббат начал подлинно опасаться за здоровье бывшего сокурсника. Ведь удар сейчас хватит, ей-богу!

— Да чего не может быть-то? — изумлённо вопросил он.

Тут, однако, Камиль д’Авранж столь же неожиданно успокоился, сколь внезапно до этого взъярился. Он сел на диван, как невольно заметил де Сен-Северен, именно на то место, которое до этого испачкал рвотой, и лениво проговорил:

— Так, стало быть, на основании той детской истории ты заподозрил меня в убийствах? — Он высокомерно усмехнулся, и Жоэля почему-то пробрал мороз. — Так вот запомни, это всё вздор. Выкинь из головы дурацкие подозрения, слышишь? Я не убийца и не каннибал. Подержать в объятьях трепыхающуюся юную красотку — это, чего скрывать, мне в удовольствие, но всё остальное… Я люблю кровь девиц… но после — она и даром мне не нужна.

— Но ты должен понять, что следующей жертвой Сатаны будет Стефани.

Аббат удивился: его слова не произвели на Камиля никакого впечатления. Напротив, он зло усмехнулся.

— Когда-то я сделал твою невесту своей любовницей, а теперь ты сделал мою сестричку своей дочуркой? Ты, надо сказать, быстро натаскал её — и теперь она воротит носик от братца, вынянчившего её. Теперь я для неё — надменный блудник и богоборец-вольтерьянец. — Он направил дула глаз на Сен-Северена. — Я это вынес. Но она кое-что добавила… Ну да ладно.

Аббат всё понял.

— Ты из-за этого напился?

— Ты несёшь вздор, — зло полыхнул глазами д’Авранж, — что мне всё это?

Аббат понял, что броню лжи д’Авранжа ему не пробить. Глупо было говорить с этим человеком, глупо было и оставаться в этом зловонном склепе: отец Жоэль боялся, что сутана провоняет дурным запахом.

— Ладно, мне пора. Может, и вправду, всё глупые подозрения, — вздохнул он.

Уходить Сен-Северен, однако, не торопился. Он решил на прощание бросить ещё один пробный шар, бросить, ни на что не надеясь, но шестым чувством понимая, что это сделать надо, даже если он получит ещё одну порцию той же упорной лжи. Он ничем не рисковал.

Жоэль уставился в лицо д’Авранжу, когда-то сопернику, теперь — противнику. Напрягся, вглядываясь, стараясь не пропустить ни единого движения перекошенного пьяного лица.

— Но мне почему-то постоянно видится один и тот же сон, я ведь, ты знаешь, чувствителен, — проговорил он на выдохе. — Это почти осязаемое видение: карета с закрытым накидкой гербом, ночное небо, какой-то странный дом где-то у таможни Вожирар да кладбище Невинных…

Жоэль выиграл: лицо д’Авранжа побледнело, кровь, отлившая от щёк, тут же прилила к ним снова, вызвав на них алые пятна. Было заметно, что скулы Камиля страшно напряглись, и он делает над собой нечеловеческое усилие, чтобы не выдать волнения, но, пьяный, не может контролировать себя. Аббат же поправил на шее шарф и лениво попрощался.

Д’Авранж нервно кивнул, ничего не сказав на прощание.

Аббат с трудом, ощущая неимоверную усталость, взобрался в экипаж. Если раньше, после прошлой встречи, ему стало стыдно за свою былую глупость, когда он пытался обрести в этом человеке друга, то теперь он откровенно злился на себя. Какое общение может быть у Христа и Велиара? О чём только думал? Вон Сена, тёмная вода, чьи берега стянул камень набережной! Верно, земля должна ограждать себя от воды, способной размыть её в грязь. Гранитную преграду надо ставить между собой и этими людьми! Любить нужно своих врагов, но никто не велел любить врагов Божьих и целовать в уста мерзопакостные адептов дьявола. Анафема, маран афа!

Дома Жоэль уединился у камина, пригубил принесённое камердинером вино, поблагодарил Галициано и углубился в размышления. Если подсчёты графини верны, на следующую охоту Сатана выйдет через три дня. Всё это время Стефани де Кантильен проведёт в доме де Кастаньяка. Это упредит удар негодяя. Остаётся надеяться, что мадемуазель в безопасности. Район Ле-Аль оцеплен, но это без толку.

 Дальше… «Маленький домик» герцога де Конти. Местечко, что и говорить, подходящее. Таможня Вожирар. Д’Авранж недаром побелел. Он, Жоэль, угадал. Но тогда получается, осенило аббата, что Сатана — един в трёх лицах! Герцог не может не знать, кому открывает ворота своей загородной резиденции. Следовательно, он — либо участник ночных бесовских шабашей, либо даже заправила! Камиль д’Авранж, пользуясь своим дьявольским, подлинно дьявольским талантом внушения, заставляет девиц приходить к нему в карету: что бы он там не врал, он причастен к этой мерзости. Правда, карета Камиля отнюдь не наимоднейшая, как описывал де Шаван…

Но как бы то ни было… Камиль заманивает жертв, а герцог… Нет, покачал головой аббат, он забывает третье лицо дьявольской троицы… Реми де Шатегонтье. Ему де Сен-Северен без сомнений отдал бы пальму первенства в этом триумвирате. Леру, пожалуй, прав. Камиль — дурачок, а всё задуманное носит печать ума страшного. Разнузданного и блудливого, но осторожного, патологически холодного, изощрённо изуверского, притом, подлинно вольтеровского, сардонического, язвительного.

Ума Реми де Шатегонтье? Но так ли это? Ведь Реми ничего не выиграл ни на одном убийстве и уже в который раз жаловался на финансовые затруднения. Подлинно ли он — Сатана? Сам виконт был слишком тщедушен, чтобы осуществить такое. Впрочем, плащ! Ведь на плаще несчастной Женевьёв были пятна пудры. Её откуда-то переносили втроём!

Нет-нет, ему не мерещится. Их трое, это ясно!

Скажем наперёд, аббат в своих рассуждениях ошибся. Причём, во многом.

 

 

Глава 3

«…Я, как только мне Клоди рассказала про этого Сатану–то, сразу и подумал, а не там ли это непотребство творится?»

 

На следующий день после полудня в Сан-Сюльпис принимали долгожданных гостей — титулярного епископа и отца ауксилиария. Отец Жоэль отвечал только за угощение и ночлег прибывших и искренне надеялся не попасться им на глаза. Однако появившийся вдруг в трапезной отец Эмерик торопливо велел ему идти в алтарь — его хотел видеть его преосвященство.

Жоэль перепугался. Он не знал титулярного епископа Флорентина и не мог понять, откуда тот вообще знает его имя. Епископ ждал его у входа и, благословив, долго молчал, разглядывая лицо отца Жоэля.

— Аббат Шатонеф рассказал мне, что, как он слышал от герцога Люксембургского, вы исцеляете больных?

В глазах отца Жоэля потемнело. Он рухнул на колени и, пытаясь унять нервную дрожь пальцев, поспешно объяснил, что произошло простое недоразумение. Одного из дворцовых поставщиков скрутило, а после приступ прошёл. Так бывает. Он тут ни при чём. Ничего в медицине не понимает. Учился в Париже и в Неаполе, но на гуманитарном факультете, а не на медицинском! Никогда не дерзнул бы никого лечить. Господь посылает болезни для вразумления — кто посмел бы перечить Господу? Произошедшее — случайность!

— А Софи Матьё?

Аббат ничего не понял. Кто?

— Софи Матьё свидетельствует, что вы исцелили её внука Эмиля.

Господи! Провались болтливая баба! Трепеща, снова объяснил, что это просто чудо по вере, мальчонка был парализован после пожара, где сгорели родители, это случайность. Мальчик переволновался, и, видимо, нервное потрясение… Он просто верил, что встанет.

— Вы молились о его здравии?

У аббата голова пошла кругом. Он… отказывался… никто не ставил его… Но женщина кричала, просила… Он говорил ей, нужно молиться Господу. Просто жалко стало. Он молился, но это чистая случайность. Мальчик просто верил…

Епископ пожал плечами.

— Вы разве забыли, что Христос наставляет своих учеников — «ходя же, больных исцеляйте, прокажённых очищайте, мёртвых воскрешайте, бесов изгоняйте»? Почто почитаете необязательным и недолжным то, к чему обязал вас Господь?

— Болезнь — это испытание веры или следствие греха. Как можно…

— В «Дидахии» сказано, что одному дан дар пророчества, другому дар апостольства, третьему дар целительства или дар изгнания бесов. Конечно, если пастырь узнал, что может своими молитвами исцелить, аще не подготовлен, может испугаться. Но это не личный выбор — надо спрашивать, есть ли на это воля Божья.

— Это для монахов высокой жизни… Дару надо соответствовать. — Жоэль помертвел, вспомнив все искушения целибата в последние годы, свои грешные и суетные мысли, все свои слабости и грехи. — Я никогда больше…

— Если благодать Божья идёт через руки и молитвы твои — перебил его епископ, — это дано во имя вящей славы Божьей. От избрания Божия уклоняться не смейте, — резко обронил его преосвященство, благословил его и распорядился начинать службу.

После службы и обеда, обессиленный и жалкий де Сен-Северен, пошатываясь, вышел за храмовую ограду.

Площадь была почти пуста. Несколько женщин всходило по ступеням церковного подъезда мимо нищих, бормочущих молитвы, потряхивающих грошами в чашках для сбора милостыни. Какой-то неизвестный Жоэлю прелат, держа под мышкой завёрнутую в чёрное сукно книгу, приветствовал дам. По брусчатке бежали лошади, мелькали кареты, дети гонялись друг за другом, кучера болтали, собравшись перед экипажами.

Аббат глубоко вздохнул. Он был унижен неприятным для него разбирательством, и слова епископа ничуть не утишили его душевную скорбь. Жоэль решил пройтись пешком. Первый снег давно стаял, было сухо и морозно.

Господи, что это за напасть-то? Какое избрание Божье? Какой из него врачеватель? Ещё бесов изгонять заставят! Жоэль был подлинно огорчён. Из-за двух нелепых случаев — целителем прослыть! Только собратьев смешить. А некоторые ещё и позавидуют, не хватало в церковной ограде врагов нажить, Господи! За что? В церкви клир скорее простит грех сугубый, чем подобную претензию на святость! Но разве он на что-то притязал? Воистину искушение диавольское.

 

Расстроенный отец Жоэль медленно брёл в спускающихся сумерках и сам не заметил, как из ворот тёмного дома вышел высокий человек, держа за узду лошадь. Аббат едва не налетел на него и тут удивлённо сощурился. Он определённо где-то видел этого человека, но не мог вспомнить, где. Не прихожанин ли Сен-Сюльпис? Но высокий мужчина, тоже подозрительно поглядев на аббата, вспомнил его куда быстрее.

— Отец Жоэль? Я Филибер Риго, сержант, я видел вас в полиции.

Тут аббат тоже вспомнил полицейского. Ну, конечно, тот ещё был в мертвецкой с флаконом нюхательной соли, боялся, что старой графине станет дурно. Он ещё расхохотался, когда Жоэлю пришлось ловить Монамура. Аббат раскланялся и со вздохом заметил, что рад встрече и лишь сожалеет, что свёл их столь скорбный случай.

— Ничего не прояснилось?

Риго грустно покачал головой.

— Увы. Мы знаем по опыту, что подобные мерзавцы обычно погорают на четвертой, иногда — на пятой жертве. Кто-то что-то заметит, донесёт, чьи-то показания наведут на след, найдутся свидетели, сам негодяй обнаглеет и попадётся. Но на этот раз — и зверства-то безумные, и мерзости творит подлец запредельные — и ничего. Начальник полиции вне себя, все в истерике, моя жена жалуется, что видит меня три раза в неделю, а что делать прикажете, дежурим круглосуточно у кладбища — и хоть бы мышь заметили! Да и толку-то в этих обходах, если оцепить не можем, а для оцепления откуда столько людей взять? — Риго с досадой пожал плечами. — Немыслимое что-то. Собаки след не берут! Рокамболь чуть не сдох после того, как плащ девицы понюхал. Воистину, Сатана!

Аббат удивился. Он не знал этого обстоятельства. Но почему же… почему же тогда уцелел Монамур? Не потому ли, что был отловлен им раньше — в десятке шагов от плаща? Чёрт, мешок де Шатегонтье… Не эта ли отрава там была? Ведь он — знаток ядов.

На минуту задумавшись и припомнив здравый совет старой графини, отец Жоэль осторожно проронил:

— Не хотелось бы навести на ложный след, но… — аббат решил ничего не говорить о д’Авранже, ибо тот никогда не подтвердил бы его слов, но Антуан Леру сообщил ему свои подозрения вовсе не для того, чтобы скрывать их от полиции. — Не так давно я навестил одного старого человека, он когда-то преподавал у нас в колледже, теперь живёт у таможни Вожирар. Так вот, Леру говорил…

— Леру? Не Антуан ли, Господи?

— О, вы знаете его?

— Если это учитель фехтования, то знаю, брал у него частные уроки. Он ещё жив?

— Да, повернул уже на девятый десяток. Так вот, он не очень здоров, но глаза держит открытыми. Он говорил мне о загородных резиденциях, которые некоторые весьма состоятельные люди понастроили у таможни в последние годы. Мне думается, что всё может происходить где-то в подобной местечке. Леру наблюдал за загородным домом герцога де Конти…

— Загородные домики у таможни Вожирар? — всколыхнулся полицейский. — Чёрт возьми, а я-то, дурак, хулил Господа. Вас послало Небо, отец Жоэль! Оттуда ведь рукой подать до кладбища Невинных. Знаю я эти бастионы знати за оградами в полтора туаза. Но, чёрт, к ним же не подступишься… А мы не могли бы навестить Леру?

Аббат подумал, что это, в принципе, лучшая возможность развеяться после тяжёлого дня. Он предложил дойти до его дома и заложить карету, а Риго выступил со встречным предложением — взять лошадь для него из полицейских конюшен. Жоэль не любил ездить на незнакомых лошадях, но согласился — это и вправду было проще. Ему предложили руанскую лошадь, выносливую и спокойную, и через двадцать минут они уже подъезжали к таможне.

Леру встретил их восторженно, радуясь любой возможности скрасить постылое одиночество, был счастлив видеть и Риго, о котором сообщил аббату, что это лучший фехтовальщик в полиции, похвалился, что с того дня, как у него побывал Жоэль, руки его стали подниматься, он даже уверенно держит перо! Не мог ли отец Жоэль причастить его? Сам он в храм уже не выберется по гололёду-то…

—Что с тобой?

Старик не понял, почему его любимец Жоэль вдруг побледнел и нервно отёр лоб рукой.

Аббат подлинно оторопел. Руки стали подниматься? Да что же это, а? Не хватало ещё тут исцелений! Жоэль торопливо обещал непременно посетить Леру со святыми дарами, и перевёл разговор на загородняй домик герцога де Конти. Возобновились ли там кутежи?

— А они и не прекращались, — уведомил его старик, — я, правда, давно не лазил на чердак, но дня четыре назад туда проехало не то две, не то три кареты…

Риго, на тратя слов, попросил провести его на мансарду. Сейчас, когда последняя листва уже облетела, половина дома, видимая из-за ограды, была как на ладони. Окна не освещены, створки дверей закрыты.

— Там сейчас только сторож, вон в той каморке у ворот, где свет. На несколько часов иногда приезжает какой-то лысый толстячок, то ли лакей, то ли дворецкий. У него есть ключи. Есть ли они у сторожа — не знаю, — сообщил Риго Леру.

Сержант закусил губу и долго изучал через подзорную трубу загородный домик его светлости.

— Однако… Как же попасть внутрь-то?

— В твои годы, Филибер, мне бы эта стена….

— Да не во двор, а в дом. Судя по размерам, там помещение большое. Есть ли задняя дверь? Как выманить сторожа? В окна не влезть, решётки, через дымоход, разве что… Или уж через крышу…

— А что вы там хотите найти? В доме-то? — спросил аббат, приникая глазом к отверстию подзорной трубы, и невольно изумился. — Что за архитектор это строил? Бред какой-то, — пробормотал он.

— Бог весть, но чует сердце, что-то там будет. Мы ведь с ног сбились, весь Ле-Аль обшарили, а про эти-то милые домишки не подумали. Лесок, один от другого в полумиле, стены высоки и крепки — тишина и покой, а за стенами может чёрт знает что твориться — никто и услышит.

— А я что говорил, — подхватил старик Леру, радуясь, что его наблюдения пригодились. — Я, как только мне Клоди рассказала про этого Сатану-то, сразу и подумал, а не там ли это непотребство поисходит-то?

Между тем голова сержанта работала, как часовой механизм. Он хладнокровно обдумывал, сколько нужно человек на то, чтобы отвлечь сторожа, прокрасться внутрь и осмотреть дом. Времени терять было нельзя, причём, по двум причинам: во-первых, убийства учащались, а, во-вторых, лейтенант лютовал, комиссар ярился, и Риго прекрасно понимал, что это — следствие гнева куда более высокопоставленных людей.

Он оставил аббата и старика Леру за ужином, а сам торопливо поскакал обратно. Через час, когда уже совсем стемнело, случилось нечто странное, — возле ограды домика герцога де Конти задымилась и вспыхнула копна сена рядом с поленницей. Послышался крик, потом служанка Леру выскочила к ограде, наблюдая, как сторож дома де Конти торопливо пытается залить огонь водой. Клоди даже по-соседски попыталась помочь, предложив начерпать воды из их колодца, но сторож только шикнул на неё, во весь голос костеря мерзких клошаров[15], которые творят пакости людям.

Клошары тут были ни при чём. Двое людей Риго осторожно подпалили копну, давая возможность начальнику, забросив на стену «когти», перелезть через неё и, очутившись во дворе с другой стороны от входа, оглядеться. Задняя дверь была заперта, но Риго, много лет ловивший воров и взломщиков, в совершенстве изучил их приёмы, прихватив из полиции отмычки. Дверь он открыл в минуту. Потайной фонарь осветил сначала своды узкого коридора, потом ступени лестницы, уходящие вверх, далее открылся каминный зал, дверь из которого вела в будуар. Всё было чисто убрано, богато и со вкусом обставлено.

Сержант осторожно спустился вниз, обнаружил под лестницей окованную железом дверь, которая вела в подвал, массивный замок с трудом поддался, но помещение разочаровало Риго: оно было загромождено остатками старой кареты, садовым инструментом и всякой рухлядью. Полицейский был огорчён. Столь много обещавшее место не подтвердило возлагаемых на него надежд.

Тут Риго остановился. Сержант был неглуп, и сейчас неожиданно подумал, что упустил что-то. Что-то ещё там, у Леру, насторожило его…

Ну, конечно, ведь этот красавчик-аббат сказал: «Что за архитектор это строил?» А почему? Верно! Пропорции идиотские, вот что! Окна расположены в сажени от земли, а сверху добрых три сажени до крыши — и без окон? Риго поспешно вернулся в каминный зал. Наверх не вело никакой лестницы. Он нигде не нашёл выхода на верхний этаж, но теперь глаза Филибера Риго горели. Он длинным полицейским носом чуял удачу: если выход спрятан — значит, в том была нужда.

Риго нашёл дверь в самом неожиданном месте — причём, просто потому, что почуял сквозняк. Она была за отодвигавшейся огромной картиной, изображавшей идиллическую пастораль с прелестными пастушками. Миновав винтообразную лестницу и переступив порог, Риго вздрогнул: настолько странной была открывшаяся комната, свет в которую едва проникал через люнет, расположенный в нескольких дюймах от крыши. По стенам на полках стояли замшелые книжные тома, на столе под люнетом — громоздились колбы и какие-то алхимические сооружения, рядом лежал удивительный человеческий череп, мрачно уставившийся в темноту провалами глазниц, весь оправленный жёлтым металлом — от макушки до челюсти. На одной из стен была коллекция дорогого оружия, темнели чёрные дула пистолетов, посередине комнаты стоял странный низкий стол, над которым свисала закопчённая люстра на десяток свечей. Вокруг стола громоздились стулья, на особом возвышении чернело кресло. Камин был громадным, внутри крепилась массивная цепь, в самом очаге установлена решётка.

Риго задумался. Что и говорить, помещение было надёжно ограждено от нежелательных визитёров. Ну и что это давало? Допустим, всё происходило здесь. Как это доказать? Да только заручившись верными свидетелями, которые пронаблюдали бы всё от начала и до конца.

От всего другого люди уровня де Конти отвертятся.

Ну, и как это осуществить? Спрятаться в комнате было негде. За пыльными фолиантами, скрадывавшими все звуки, белели стены. Сержант с надеждой обратил взор на потолок, закопчённые стропила которого терялись во тьме. Он схватил потайной фонарь и по боковой лестнице пробрался на крышу. Здесь стоял противный ядовитый запах голубиного помета, к тому же несколько птиц жили в перекрытиях, и сейчас, при его приближении, испуганно шарахнулись.

Риго снова вздохнул. Да, спрятаться здесь можно было и двоим, и даже троим, но помилуйте… Если они не ошиблись в своих предположениях, и всё происходило именно здесь — как очутиться тут именно тогда, когда мерзавец привезёт сюда новую жертву? Это может произойти в любой день — как на этой неделе, так и на следующей! Не жить же здесь — сторож-то наверняка хоть раз в день да обходит весь дом.

Риго осторожно ножом расширил щели в перекрытиях. Теперь, лёжа на крыше, можно было видеть всю комнату внизу. Спустившись вниз, осторожно убрал мусор и грязь, просыпавшиеся сверху, когда он делал отверстия в потолке. Снизу щели не светились, ибо просветы плотно закрывались крышей, а при горящей люстре они и вовсе исчезнут из виду, подумал Риго.

Но как выследить негодяя? Нужны наинадёжнейшие свидетели, ведь эта аристократия — неприкосновенна, ни пыток, ни грубостей к ней не применишь. Впрочем, эти вопросы можно было обдумать и вне этих опасных стен.

Риго спустился на первый этаж и через щель портьеры увидел, как сторож, почти залив пламя, снова несётся к колодцу за водой. Пора было ретироваться. Сержант, тщательно закрыв все двери, осторожно вышел через заднюю дверь, запер замок и снова перебрался через стену. Двое исполнительных подчинённых ждали его позади таможни. Он отпустил их и, задумавшись, направился к Антуану Леру.

Рассказав старику и аббату об увиденном, поделился и трудностями. Как же быть-то? Аббат понимал сложность задачи и тоже погрузился в размышления, Леру же проблемы здесь не видел.

— Каждый раз, когда здесь собираются гости, днём приезжает какой-то человек, лысый живчик с двумя корзинами. По-моему, с провизией. Проще выследить его. Если он приедет днём, и сторож начнёт дрова в дом носить и мести двор, а он всегда метёт к приезду хозяина, значит, вечером они и соберутся.

Риго почесал лоб. Это было уже кое-что.

— Но как проникнуть на крышу в доме, полном людей?

— Этот толстяк, что провизию привозит, всегда уезжает сразу, а сторож, как двор в порядок приведёт и натаскает дров, в своей каморке начинает чего-то стряпать, потому как дым из трубы валит. Вот в это-то время туда пролезть и нужно. Нельзя забывать, что всё может быть и ошибкой, может, просто кутёж обыкновенный, господа веселятся.

— Может быть, — согласился полицейский.

Но сам Риго носом чуял удачу.

 

 

Глава 4

«Найдите в свете человека, которого боится ваша душа — и вы набредёте на Сатану…»

 

Следующие два дня были для Сен-Северена и Филибера Риго временем напряжённым и судорожным. Аббат посвятил полицейского в обнаруженные им странности, происходящие с девицами, показал письмо мадемуазель де Монфор-Ламори и отвёз его побеседовать с мадемуазель де Кантильен. Он опасался, что полицейский поднимет их со Стефани на смех, но тот, выслушав всё, только ещё больше помрачнел. Он ничуть не усомнился в словах мадемуазель, — то, что в деле была какая-то чертовщина, Риго давно понял и сам.

Один Рокамболь чего стоил.

Всё это время в доме Леру находились двое полицейских, имевших приказание не спускать глаз с загородного домика и тут же сообщить о малейших движениях за оградой. Сам Риго почти не сомневался, что через несколько дней что-то произойдёт. Но что? Он одобрил тактику Сен-Северена, разместившего мадемуазель в доме друга, но если Стефани де Кантильен была в безопасности, это лишь означало, что опасности подвергалась другая девица.

Но кто? Аббат, с которым он поделился этими размышлениями, задумался. Жоэль не понимал, что руководит Сатаной и его присными в их зловещем выборе, но все девицы страшно напуганы. Держатся вместе. Родители не спускают с дочерей глаз. Робер де Шерубен отвёз сестру к бабке в Лион. Мсье Бенуа де Шаван перевёз Лауру в дом де Кастаньяка, поселил в одной спальне с мадемуазель де Кантильен и не спускает с обеих глаз. Второй этаж, на окнах решётки, на двери поставлен наружный засов, который Беньямин закладывает в пазы лично и утверждает, что пока не поймают Сатану, он никуда их не выпустит. Поэтому, вполне возможно, Сатана на этот раз вынужден будет отложить своё адское пиршество.

Риго не разделял его оптимизма. Сказывалось несколько искажённое профессией мышление: мсье Филибер обычно имел дело с наиболее омерзительными сторонами человеческого духа и полагал, что тот, кого молва и свет окрестили Сатаной, не затруднится возникшими обстоятельствами.

По его приказанию за герцогом де Конти было установлено негласное наблюдение. О своих подозрениях в адрес Реми де Шатегонтье аббат ничего не сказал полицейскому — смущало полное отсутствие мотивации. Не было ни одной зацепки или улики, кроме уверенности де Сен-Северена, что это он задумал и осуществил все эти преступления.

Но полицейский почувствовал и не проговариваемое.

— Стало быть, вы полагаете, отец Жоэль, что убийц несколько?

— Вспомните плащ мадемуазель де Прессиньи. Он вымазан в трёх местах.

— Мы заметили.

— Но вы сами думаете, что я ошибаюсь?

Риго пожал плечами и помрачнел.

— Возможно, он привлёк кого-то. Но если опыт не лжёт мне… Всё задумано одним человеком, поверьте. Исчадьем ада, подлинным дьяволом. Но это один мозг, страшней которого мне ещё не встречалось. И едва ли он таскает трупы. Это дело подручных. Кто это? Изувер, насильник, убийца, выродок, кощунник и людоед. Но … он больше всего этого. И он ничего не делает. Он просто развлекается. Найдите в свете человека, которого боится ваша душа — и вы набредёте на Сатану.

Аббат похолодел. Он верил опыту Риго, но тогда… тогда это совсем не Реми! Шатегонтье был скорее жалок аббату. Ничуть не пугал его и де Конти, несмотря на сообщённое Леру. Толстый потаскун, сукин сын и отравитель, но больших мозгов там никогда не было. Д’Авранж? И вправду… жалкий дурачок.

Да, Риго прав. Это пешки.

Тринадцатого декабря, за одиннадцать дней до окончания поста Адвента, утром, аббат со святыми дарами направился к старику Леру, опасаясь, что вскоре рождественские службы будут отнимать у него почти всё время, и он не выберется к учителю.

 Именно в этот час Риго получил извещение, что в загородный домик его сиятельства доставлены корзины с провизией. Сержант торопливо подхватил мешок, в коем были заготовлены каравай хлеба, кусок сыра и пистолет. Еда была нужна на тот случай, если сразу выбраться с крыши не удастся, а пистолет — на тот крайне неприятный, но всё же прогнозируемый случай, если засада будет обнаружена. Себе в помощь он выбрал Дидье Корвиля, невысокого, малоприметного, но весьма расторопного чиновника полиции, обладавшего к тому же прекрасной памятью на слова и лица.

Леру не на шутку волновался. Взволновался и аббат, услышав, что Риго с товарищем собирается укрыться в доме в засаде. Тут Риго неожиданно пришла в голову мысль, что, как ни хороша память Дидье, он не видел людей света, в то время как Сен-Северен знает там всех. Аббат не показался ему трусом, проявив присутствие духа в мертвецкой — в тех обстоятельствах, что перегибали многих. Не взять ли его с собой? Риго хотел иметь аббата рядом и ещё по одной причине — он знал, что тот имеет большие связи в свете и несомненно аристократическое происхождение. Свидетельство такого человека на весах правосудия тянуло… ох, немало, а сан священника безмерно добавил бы веры его показаниям.

Он предложил отцу Жоэлю пойти с ними. Сен-Северен задумался. Он не ощущал страха, коего вообще никогда не ощущал, но странная дрожь сотрясала его, внутренний трепет, содрогание его собственной души пугали. Но он, пересилив минутное малодушие, согласился, и быстро собрался, прихватив с собой садовый нож Леру и веревку.

Втроём они легко перелезли через стену, уже привычным для Риго путём миновали гостиный зал, через ход за картиной проникли в тёмный зал наверху, а оттуда — попали на крышу. Через полчаса, когда они размели голубиный помет, отдышались и обустроились в своём убежище, Риго через щели между стеной и черепицей крыши углядел, как сторож, отперев парадную входную дверь, пронёс по выметенной дорожке в дом дымящуюся кастрюлю. Затем тот совершил ещё несколько вояжей, занося бутылки с вином, и несколько раз бегая в маленькую оранжерею за спаржей и шпинатом. Риго смотрел на эти приготовления с неудовольствием и разочарованием. Неужто речь идёт о банальной пирушке, обычном застолье, кутеже с распутными девками — и только?

Надо сказать, что пристальная слежка за герцогом де Конти абсолютно ничего не дала: донесения содержали сведения о фантастическом аппетите его светлости, его любви к женщинам и обильным возлияниям. Всё это Риго, не утомляя людей выслеживанием, мог бы сказать о герцоге и сам, лишь при одном беглом взгляде на заплывшую жиром физиономию Габриеля де Конти.

Риго вздохнул. Мысль о том, что они ошиблись, была болезненна для его самолюбия. Столько усилий и трудов, чтобы полюбоваться обычной попойкой с потаскухами? Хуже того, если и шлюх-то не будет и собравшиеся гости целомудренно перекинутся в бириби или фараон!

Между тем внизу в столовой слышались позвякивание тарелок и звон бокалов, потеплела и нагрелась каминная труба, было слышно, как сторож передвигает кресла.

Гости появились около одиннадцати. Их тени мелькали в свете ночного фонаря, поднятого сторожем, точно взмахи вороньих крыльев. Через щель в настиле черепицы у парадного входа Риго сразу узнал толстяка герцога, рядом с ним был и другой толстяк, дородный и дебелый, но укутанный в тёплый зимний плащ. С ними прибыли ещё трое — все как на подбор тощие, тоже в длинных плащах по самые щиколотки. Филибер Риго с досадой заметил, что никаких женщин с приехавшими мужчинами нет, а значит, всё оказалось ошибочным. Можно было осторожно выбраться из дома, но рисковать не хотелось. Поутру пьянчуги уберутся — потом уйдут и они.

Герцог был уже в доме, его гости вошли следом. Было слышно, что они проследовали в каминный зал, снова послышался шум отодвигаемых стульев, звон тарелок, негромкий разговор, но слов Риго не разбирал. Через полчаса мерное жужжание разговора, тёплая труба и позднее время начали клонить в сон и Риго, и Корвиля. Только аббат бодрствовал, но, сколько не прислушивался, слов , произносимых в гостиной внизу, разобрать не мог. Не мог и по голосам определить говорящих — звуки странно искажались.

Но тут все трое вздрогнули. Со двора донёсся шум открывающихся ворот, и во двор въехала ещё одна карета, чьи очертания терялись в ночи. Герцог вышел встречать новых гостей, коими оказались две фигуры в тёмных плащах, быстро прошедшие внутрь. На несколько минут стало совсем тихо, но вот сначала потянуло сквозняком, потом в комнату с люнетом вошли люди, после чего дуть перестало. Риго шепнул Корвилю и аббату, чтобы те, упаси Бог, не уснули.

Это предостережение оказалось напрасным. Филибер Риго не знал тогда, что после этой ночи ни он, ни Корвиль не смогут уснуть несколько ночей.

Герцог де Конти неторопливо опустив люстру на цепи, зажёг свечи и поднял светильник под потолок. Теперь, облитые желтоватыми бликами в круге света стояли шестеро мужчин. Они не снимали шляп, полями закрывавшими их лица, но непохоже было, что это — мера предосторожности, скорее, подумал Риго, часть какого-то странного ритуала. Уж не масоны ли это, мелькнуло в голове полицейского. Не попали ли они на церемонию какого-то посвящения, о которых ему доводилось слышать? Аббат тоже пытался в неожиданном ракурсе и искажённом освещении понять, кто эти люди, но силуэты двоились и троились в неверном свете, и он не узнавал никого, кроме самого хозяина.

Ещё больше ритуальности добавили двое, вынув из комода огромную льняную скатерть и расстелив её на низком столе. Чёрт, они не наелись внизу, что ли? Один из мужчин занял место в кресле, стоящем на возвышении, и не принимал никакого участия в церемонии.

Тут, однако, все недоумения Риго закончились.

Из тени вдруг показалась фигура, с плеч которой двое других сняли плащ и шляпу. Риго закусил губу от напряжения. Он был готов поклясться, что знает, где-то видел представшую перед мужчинами девицу. Словно услышав его, Корвиль тихо шепнул, что это мадемуазель Мадлен де Жувеналь — он трижды видел её на похоронах. Риго знал память своего подчинённого: этим сведениям можно было полностью доверять, Дидье никогда не ошибался.

Аббат же в ужасе закусил костяшки пальцев.

Господи, как же он не подумал!

 

 

Глава 5

« …Друг мой, что ты понимаешь в искусстве?»

 

Девица молчала, странно покачивалась и ничуть не возразила, когда стоявший перед ней мужчина опрокинул её на стол, покрытый скатертью. Обстановка странно изменилась, мужчины сняли шляпы, расселись вокруг стола. Один из них, незаметно для Риго, который смотрел на девицу, достал лютню и заиграл. Перебор золотистых струн наполнил зал мелодией, аббат, поняв, что играет Шарло де Руайан, положил себе никогда не верить в пределы человеческой мерзости. Между тем мужчина, стоявший перед столом, оказавшемся ложем, резко отвернулся от девицы.

Произошло что-то странное. Девица вдруг вздрогнула и словно проснулась. Сев на столе, она испуганно начала озираться вокруг, явно ничего не понимая. Между тем тот, кто отвернулся от неё, снял плащ, камзол и жилет. Потом, оставшись в белой шёлковой рубашке и панталонах с кремовыми чулками, медленно подошёл к Мадлен. В его позе и движениях было столько угрозы, что вопль несчастной перекрыл звуки «Гробницы» Леклера, которую наигрывал Руайан.

Сен-Северен онемел, хотя куда больше хотел бы ослепнуть. Мерзость, мерзость, мерзость. Д’Авранж лгал ему, он здесь, среди выродков, как равный среди равных… Его мутило. Сердце колотилось в груди, и стук его молотом отдавался в ушах. Аббату казалось, что лежащие на крыше рядом с ним не могут не услышать эти гулкие удары, но они молчали.

Девице не затыкали рта, но двое перехватили, словно тисками, её руки, после чего полураздетый стянул с себя последнее и под дикие вопли девицы неторопливо овладел ею. Несчастная, безусловно, узнала того, кто надругался над ней, она кричала, что он, д’Авранж, мерзавец, и завтра же… Тут несчастная осеклась и завыла, вспомнив участь предыдущих жертв. Она была права.

Аббат схватил за руку Риго, красноречивейшим жестом указывая на необходимость спасти несчастную Мадлен, но встретил мёртвый взгляд полицейского, скорбно покачавшего головой. Сержант прошептал, что не мог предвидеть, что их окажется шестеро. Один заряд в пистолете против шестерых — и добавьте кучеров и сторожа? Перезарядить будет нечем. Он не проверил, заряжены ли пистолеты на стене в чёртовой комнате, но первый же выстрел приведёт к тому, что остальные бросятся к оружию, девицу пристрелят или придушат, а им спуститься вниз не дадут. Негодяи не могут не понимать, чем рискуют. В таких случаях, и Риго знал это, им живыми не выйти.

Всё, что оставалось — смотреть во все глаза и сделать всё, чтобы этот кутёж негодяев был последним.

Аббат понял, закусил губу и умолк. Но кто тут остальные?

К осквернённой девице приближался другой мужчина, и мадемуазель торопливо перевернули на живот при его приближении. Она снова закричала, что узнала негодяя, и тут же утробно завыла. Узнал его и аббат, теперь он с ужасом понявший, что нарисованный его воображением страшный триумвират — увы, был лишь свидетельством слабости его воображения. Реми де Шатегонтье выбрал для осквернения иное место, нежели д’Авранж, издевался долго, при этом больно ударяя Мадлен стеком по ягодицам. Он терзал её, зло приговаривая, что отказывать мужчинам в небольшой любезности — нехорошо, но тут голос музыканта призвал его поторопиться.

— Реми, вы вечно задерживаете забаву…

Аббат узнал голос Руайана. Ответ мсье де Шатегонтье было трудно передать из-за предельной грубости выражений. Он дал понять своему собеседнику, что тот не имеет право соваться со своими дурацкими рекомендациями, тем более, что он, Реми, в который раз вынужден забавляться из одной только любви к искусству, в то время как кое-кто набивает себе карманы.

Шарль де Руайан ничуть не обиделся этим упрёком, но возмутился по совсем иному поводу.

— Бог мой, и ты говоришь о любви к искусству? — граф драматично возвёл глаза и руки к небу, — Реми, друг мой, что ты понимаешь в искусстве? Да ты не отличишь терцию от квинты!

В ответ мсье де Шатегонтье, снова не выбирая выражений, порекомендовал дорогому дружку Лоло, чтобы тот со своим искусством шёл бы в то самое отверстие, где в настоящий момент пребывает его детородный орган.

Но распре не дали разгореться.

Реми покончил, наконец, с забавами, отошёл от девицы, плюхнулся в кресло, кутаясь в плащ, между тем к жертве тихо подошёл человек, и которого аббат считал будущей жертвой гиены, и о котором мсье Риго слышал как о вырожденце с противоестественными склонностями. Молва не ошиблась, но недооценила противоестественность наклонностей мсье де Шомона. Риго не понял вначале, глядя на ужасное зрелище сверху, что произошло, и почему визжащая девица вдруг обмякла и смолкла, едва лишь Бриан поцеловал её в шею, но тут с ужасом заметил кровь, стекающую про груди Мадлен. Аббат же, увидев прокушенную шею девицы, только перекрестился онемевшей рукой.

— Смотрите, Брибри, не вздумайте переусердствовать, как в прошлый раз. Если опять из-за вас жаркое суховатое выйдет — вы не расплатитесь, — подал голос хозяин, герцог де Конти.

Брибри кивнул, и снова приник к шее сидящей девицы. Риго почувствовал, что на его голове шевелятся волосы — Бриан де Шомон не слизывал, но судорожными глотками высасывал кровь Мадлен, причмокивая и чавкая.

 Шарло де Руайан бестрепетно играл на лютне старинный бретонский напев.

У аббата потемнело в глазах, ему казалось, что он сейчас лишится чувств. Так прошло несколько минут. Потом его светлость герцог де Конти злобно рыкнул и насильно оттащил чмокающего вампира от его жертвы, и напомнил Лоло, что теперь его очередь. Звуки лютни смолкли, но тут Брибри вырвался и снова ринулся к Мадлен. Не тут-то было:  д’Авранж и Реми вдвоём резко оттащили Брибри от окровавленного  тела.

 Риго сжал зубы, увидев, как Лоло извлёк из чехла лютни странный тонкий нож. Мгновение — и шея девицы была перерезана, при этом крови выступило до странности мало, Шарло же затрясся, будучи перевозбуждён, присел рядом с облизывавшимся Брибри и слился с ним в жутком поцелуе.

До сих пор молча сидевший в кресле на возвышении возле огня человек медленно поднялся, ощупал девицу и недовольно проговорил, что она ещё слишком тепла. Герцог де Конти, разрезав остатки платья на Мадлен, швырнул тряпки в огонь. Потом откупорил бутылку вина и все выпили. Время текло медленно. Наконец, полный человек, шепнув покойницу по ягодицам, удовлетворённо кивнул, подняв голову вверх..

Это был Тибальдо ди Гримальди.

Мысли Жоэля остановились.

Он наконец-то все понял.

Вот он, Сатана.

Вот оно, чудовище.

Вот тот, кто задумал всё это.

Банкир неторопливо совокупился с мёртвым, залитым кровью телом. Аббат почувствовал, что горло пересохло, а руки заледенели. Сен-Северен с силой закусил губу, но онемевшие губы ничего не чувствовали. Он дрожащей рукой нащупал в кармане штанов нож, торопливо вытащил его и вонзил острие в руку. Боль пронзила и словно чуть разморозила. Жоэль задышал ровнее, в глазах просветлело. Его сотрясло странное чувство — ужаса, понимания, изумления, и …какого-то неожиданного, непонятного ему самому восторженного экстаза.

Перед его невидящим взором всплывали пальцы Тибальдо в дорогих перстнях, упирающиеся в живописные полотна, недоумевающее лицо банкира при известии о гибели Люсиль, отрешённый вид на её похоронах на кладбище, живая благодарность герцогу за сочувствие… Потом вспомнилось лицо Тибальдо на парижском бульваре, вдумчивые суждения о Леонардо, спор с де Конти об искусстве…

Будь всё проклято…

Тибальдо между тем лениво, но с чувством играл любовную увертюру с покойницей, а его светлость успел за время амурных прелюдий и интерлюдий банкира, пока рядом совокуплялись Лоло с Брибри, а Реми и Камиль допивали вино, разровнять в камине угли и пепел, и водрузить на решётку жаровню и даже вытащить из-за книжного  шкафа изящный кувшинчик тонкой работы. Он наблюдал теперь за Тибальдо. Было заметно, что ему не терпится, но подгонять банкира он всё же не стал: сказывалось прекрасное воспитание.

Наконец, банкир, вдоволь отведав любимого блюда, предоставил возможность его светлости тоже полакомиться, и вскоре огромные куски человечины скворчали на лучшем оливковом масле, распространяя по комнате приторный, чуть сладковатый мясной запах. Снова, почти как бывало в салоне, возник спор банкира и герцога: ди Гримальди советовал не переперчить мясо, но добавить больше соли и специй, и заказал себе отдельный кусочек — с сушёным чесноком и майораном.

Как гостеприимный хозяин, герцог велел сменить перепачканную кровью скатерть, которую тоже швырнули в камин, и вскоре подал угощение на серебряных подносах. Руайан ел, как принц крови, порезав мясо на мелкие кусочки, нанизывал их на серебряную вилку и жевал с подлинным аппетитом, а вот вампир Брибри урча рвал мясо зубами, за что культурный и воспитанный Лоло обозвал его поросёнком. Камиль д’Авранж отказался от трапезы: это мясо, на его вкус, было сладковато, а Реми де Шатегонтье отметил, что это нездоровое питание.

Он предпочитал и предпочитает спаржу и мясо молодых курочек, заявил он.

 

 

Глава 6

«Чёрт возьми, прихоти могут подождать, пока есть нужды!»

 

С ним никто не спорил. Разговор за трапезой был светским, однако его портил грубостями Реми де Шатегонтье. Он напомнил присутствующему здесь хозяину дома, что покупка имения ждать не будет, и если мсье д’Авранж в очередной раз нагородит кучу лжи о своей сестричке и снова спрячет её…

Д’Авранж оглядел его мутными глазами.

— Я уже сказал тебе, Реми, никого я не прятал!

Начавшуюся ссору снова погасили. Но Реми продолжал высказывать свои претензии — теперь всем.

— Почему, чёрт возьми, я должен быть последним? Неужели Шарло подыхал с голоду? Я уж молчу о вас, Тибальдо! А Брибри? Однако я вёл себя, как благородный человек. Но эта дурёха — неужели так уж нужна вам, Габриель?

— В данном случае, дорогой Реми, вы не хуже меня знаете, что я тут ни при чём. — Герцог, с аппетитом жуя и чуть причмокивая, был настроен благодушно. — Не исчезни эта девица де Кантильен, ваша кузина, всё было бы так, как договорено. Эта вкуснейшая тушка — для меня не прибыль, но гастрономический шедевр, и только. Никуда ваша добыча не денется. В следующий раз д’Авранж разыщет её, чёрт возьми. Что до Шарло, то вы несправедливы к Руайану.

Граф Шарло, со вкусом жуя, при этих словах его светлости утвердительно кивнул.

— Розалин — была пробным шаром нашего уважаемого Тибальдо, мы учились, постельные интересы д’Авранжа и финансовые Руайана просто совпадали с изысканными прихотями нашего итальянского друга. Но и вы основательно полакомились тогда, согласитесь. Что да этой потаскушки Люсиль, так это ведь была ваша прихоть, а для д’Авранжа — вообще чистейший альтруизм, самопожертвование. Я благодарен дорогому Камилю за готовность жертвовать своими интересами. — Его сиятельство граф д’Авранж с достоинством поклонился его светлости. — Совпали интересы вашей мести и расчёты нашего дорогого Тибальдо, ибо участок под домом вдруг взлетел в цене втрое. Ведь рядом построился Субиз. Можно ли было упускать такое?

— Хорошо, а эта Женевьёв, что, Брибри так быстро проголодался?

— Это же была моя прихоть, — перебил д’Авранж открывшего было рот де Шомона. — Брибри повезло случайно.

— Чёрт возьми, прихоти могут подождать, пока есть нужды!

— Как же вы осточертели с вашими вечными нуждами, Реми… — злобно прошипел поэтичный вампир Брибри, жадно вгрызаясь в пятый кусок сочащегося кровью мяса. — Ваша грубая практичность и отсутствие в вашей примитивной натуре высокого романтизма удручают светлые души. С вами тяжело общаться.

Реми зло прошипел в ответ, что если Брибри не заткнётся со своей поэтичностью, он, Реми, просто придушит его.

Но тут герцог торжественно пообещал в присутствии четырёх свидетелей, что займёт виконту нужную для покупки имения сумму, которую тот вернёт ему из поступивших после следующей трапезы средств. Банкир тоже важно кивнул, подтверждая сказанное. Реми подозрительно блеснул глазами, но ничего не сказал.

Жуткая трапеза, к счастью для полумёртвого от ужаса аббата и его товарищей по наблюдению, продолжалась лишь около получаса. Потом герцог заявил, что тянуть нельзя, и, ворча и тяжело отдуваясь, поднялся.

— Пора, Реми. Повеселились — и довольно. Кстати, мы забыли в прошлый раз об этой милой шалости. — Герцог, весело усмехнувшись, взял оправленный в золото череп и несколько раз с силой надавил золотыми зубами на предплечье девицы, — Мне нравятся эти зубки.

Реми, ворча, надел привезённые с собой перчатки, д’Авранж вырезал по трафарету на спине несчастной жертвы крест, потом лежащий в углу полуобглоданный скелет облили чем-то непонятным, без цвета и запаха, но страшно опалившим остатки кожного покрова, после чего жертва была укутана в чёрный плащ, д’Авранж и герцог подняли труп и спустили его вниз, в карету. Реми тоже откланялся, предварительно забрав с собой какой-то полупустой мешок.

Послышался звук открывающихся ворот, стук подков о булыжники. Тем временем Брибри и Лоло сожгли в печи остатки трапезы, навели везде порядок, а банкир, наблюдая за ними с кресла, как король с трона, доедая своё жуткое жаркое и потягивая золотистый коньяк.

Через полчаса карета вернулась, но без Реми и Камиля. Герцог осмотрел помещение, кивнул. Всё было в порядке. Лоло сказал, что они с Брибри уедут в его экипаже и могут захватить с собой Тибальдо, но тот сказал, что вернётся с герцогом. Руайан с дружком уехали.

Оставшись вдвоём, ди Гримальди и де Конти несколько минут обговаривали реальную стоимость мраморной статуэтки «Сатир», которую предлагали его светлости. Банкир советовал поторговаться и сбавить цену до тридцати тысяч ливров. Дороже она не стоит, уверял он, но герцог полагал, что мелочиться не стоит — настолько понравилась ему вещица.

— Он просто очарователен, а в некоторых деталях — настолько тонкое исполнение…

Наконец оба поднялись и уехали.

Едва затих скрип колёс выезжающей со двора кареты герцога, Риго, которому до тошноты осточертел запах голубиного помета, и которого распирали противоречивые чувства омерзения и торжества, поторопился вывести Корвиля и Сен-Северена к задней двери. Втроём они перелезли через ограду и, скрытые домом от главных ворот, направились к Леру. Риго дышал полной грудью, радуясь возможности очистить лёгкие от запаха селитры, Корвиль пожаловался, что, несмотря на мерзость увиденного, страшно проголодался.

 Аббат молчал. У отца Жоэля подгибались колени и немели пальцы, темнело в глазах и кружилась голова. Невероятным усилием воли он держался, сжимая зубы, чтобы не завыть и не разрыдаться.

 

…Леру так и не ложился, дожидаясь их, и сразу заметил состояние своего любимого ученика.

— Стало быть, и вправду, Сатана?

Сен-Северен потянулся к графину вина, осушил почти залпом стакан, и без сил упал на лежанку, бормоча молитвы Псалтири.

— Бог мой…

Риго и Корвиль, дополняя друг друга, коротко рассказали старику об увиденном. Сказывался опыт людей, привыкших к мерзости, к тому же Риго испытывал и вполне понятное ликование: он выследил негодяев, хоть и не без посторонней помощи, но теперь, безусловно, заслуга в раскрытии убийств будет приписана ему, ведь глупо думать, что этому красавцу-аббату нужны подобные лавры. И кто знает, не за горами ли долгожданное повышение? Его рассказ был точен и ясен: он уже мысленно формулировал показания для суда.

Леру помрачнел. Что же это, Господи? Четверо из перечисленных Риго мерзавцев учились в его колледже. Но ведь и вот этот, бормочущий молитву, тоже…

Нет, успокоил себя Леру, разве он проглядел мерзость в этих душах? Всё видел. Видел и был бессилен, ибо шли негодяи теми стезями, на которые увлекала их похоть, жадность, зависть да злоба диавольская. Почему этот, молящийся, не с ними? По отвращению к мерзости да по чистоте душевной. Кого же винить?

Старик вздохнул и засуетился, приказав подать ещё вина, заметив, что Жоэль становится всё бледнее.

Сен-Северен хотел только одного: забыться, перестать помнить, стереть из памяти увиденное и услышанное, но ничего не получалось. Мерзость проступала: перед его глазами урод Шарло снова наигрывал на лютне, д’Авранж зло насиловал девицу, Шатегонтье удовлетворял свою омерзительную похоть, кровавый ручеёк стекал с губ поэтичного вампира Брибри, герцог советовал ему не усердствовать, ибо жаркое выходит потом суховатое, перед глазами мелькали забавы его соплеменника с покойницей, потом его светлость поливал оливковым маслом человечину…

Сатана двоился, троился, и вот стал шестиликим.

Господи, упрекал себя Жоэль, как же он был глуп, как наивен, как слеп! Сколь мало постигал, сколь мало видел и понимал! Жоэль презирал себя и корил, но что толку в бессмысленных укорах?

 Риго заметил, что аббат не убит увиденным, не потрясён, а скорее, сотрясён до основ в чём-то сокровенном. Он почти угадал. Нечеловеческим усилием воли Жоэль, заметив обеспокоенные взгляды полицейских и Леру, сумел обрести хотя бы внешнее спокойствие. Вопрос же, заданный им Риго, был вызван не потрясением, но желанием просто проверить свою догадку. Точнее, уверенность.

— Вы говорили… один мозг. Кто это, Филибер?

Полицейский уверенно кивнул головой.

—Тот, кто сидел на возвышении. Тибальдо ди Гримальди. Правда, я сам его в расчёт не брал.

— Я тоже, — печально обронил де Сен-Северен.

Подали ужин. Корвиль остервенело ел, Риго тоже чувствовал голод, но аббату кусок не лез в горло.

Тут уже начало светать, и Риго вместе с Корвилем откланялись — нужно было обнаружить осквернённый труп, известить начальство, произвести аресты. Риго ликовал. На сей раз негодяям не выбраться: похищение и предумышленное насилие, волшебство и магия, лишение свободы девиц в силу lettres de cachet, — это ордонанс орлеанский и ордонанс блуасский, изнасилование, убийство, преступление против природы, ордонанс Карла IX 1566 года, ордонанс Людовика XIV 1679 года, святотатство с профанацией священных вещей по эдикту Карла IX 1561 года и эдикт Людовика XV 1723 года! И два наинадёжнейших свидетеля. Это тянуло на десяток смертных приговоров.

Аббат никакого ликования не испытывал. Остатка его душевных и телесных сил хватило лишь на то, чтобы добраться до дома, два раза чуть не свалившись от слабости с Нуара. На пороге дома его встретили, выскочив навстречу, испуганный Нотамбуло с взъерошенной шерстью и вздыбленным хвостом, и бледный от ужаса Франческо Галициано.

За двадцать пять лет на службе у господина, которого он знал с пятилетнего возраста, тот впервые не пришёл домой ночевать, а службы у него в этот день не было. Камердинер извёлся от беспокойства — не случилось ли чего с отцом Жоэлем? Не подвергся ли он нападению лихих людей? Не совратила ли его с путей истинных женщина? Жив ли он, Господи? Всю ночь Галициано не смыкал глаз, Полуночник тоже метался по гостиной и ничего не ел, крутился волчком по постели, где не находил хозяина и душераздирающе мяукал, чем только усугублял горестные опасения Франческо.

Теперь Галициано возликовал, увидя аббата живым и невредимым. Но вскоре вновь заволновался. Господин отказался завтракать, не мог смотреть на еду, жаловался на тошноту и дрожь в коленях, на боли за грудиной и сердцебиение. От его плаща шёл едкий запах голубиного помёта, подол был густо перепачкан клоками серой паутины и пылью. Слуга никогда бы не позволил себе такого вопроса, но лицо аббата, бледное, с тёмными кругами вокруг глаз, поразило его.

— Простите, мессир Джоэлино, но … вас … вас не совратили ли… с путей Господних?

Аббат поднял на Галициано исполненные мукой глаза. Поймал его обеспокоенный удручённый взгляд. Тяжко вздохнул, но через силу улыбнулся.

— Один из святых отцов как-то сказал о себе, что хоть жены он и не познал, но не может называться девственником. Вот и я, Галициано, сегодня невинность потерял. Хоть к женщине не прикоснулся. Невинность души …

 Слуга внимательно взглянул на господина, и, как показалось Жоэлю, что-то понял. Во всяком случае, через четверть часа отец Жоэль уже отмокал от ночного кошмара в горячей ванне и парах кипарисового масла, его мыли как ребёнка, потом он оказался в постели, где ему, полусонному, расчесали волосы, натянули ночной колпак и укрыли, подоткнув со всех сторон тёплым одеялом. Ликующе мурлыкая и усыпляя хозяина, рядом пристроился Полуночник. В камине весело трещали дрова, часы отбили, кажется, десять утра.

Аббат наконец провалился в бездонный колодец пустого сна — без сновидений и кошмаров.

 

 

Глава 7

«…рядом с ним полгода находился настоящий гений зла…»

 

…Проснулся он, разбуженный вознёй в гостиной. Вечерело. Аббат разобрал, что Галициано препирается с кем-то и полон решимости не пропустить в спальню господина нежелательных визитёров. Жоэль поморщился, заметив, что отлежал себе руку, и, потянувшись, стал прислушиваться. Резко поднялся, разобрав голоса Бенуа де Шавана и Анри де Кастаньяка.

Торопливо натянул на ночную сорочку халат, вышел к гостям и остановился на пороге.

Бенуа сидел в кресле и выговаривал Франческо, что тот просто обязан разбудить аббата, — слишком важные новости они принесли. Галициано возражал. Нет ничего важнее сна его господина. Анри недоумевал: чего это отцу Жоэлю вздумалось спать среди бела дня, ради всего святого? Ведь всенощной не было… Аргумент камердмнера был убийственен. Его господин для него — первый после Господа Бога! Если ему желательно было поменять день и ночь местами — такова его воля. Пусть спит!

Сен-Северен вошёл в гостиную, Анри и Бенуа кинулись к нему.

— Господи, Жоэль, если бы вы знали, что произошло! Общество в шоке! Погибла Мадлен де Жувеналь! Полиция задержала Камиля д’Авранжа, Бриана де Шомона, Шарля де Руайана, Реми де Шатегонтье, и, вы только подумайте, Тибальдо ди Гримальди и герцога Габриеля де Конти! Полицейские утверждают, что все они причастны к этому делу! Говорят, что располагают всеми необходимыми уликами и свидетелями для обвинения. Маркиза де Граммон просто упала в обморок, графиня де Верней почему-то всё беспокоилась о вас, а все остальные полчаса просто слова вымолвить не могли.

Анри де Кастаньяк поспешил успокоить священника.

— Это, конечно же, недоразумение, но откуда-то просочился странный слух, будто на преступников полицию вывели именно вы, и что вы же — один из главных свидетелей обвинения. И наговорят же…

Аббат поднял глаза на гостей и тут заметил потрясённый взгляд Галициано.

— Так… стало быть… вы… мессир Джоэллино…. Вы ночью выследили Сатану?

Сен-Северен сморщил нос и развёл руками.

— Имел глупость и несчастье, Франческо.

Его гости изумлённо переглянулись.

— Так это не вздорные слухи? Господи! Как же это? Ну, рассказывайте же!

Но отцу Жоэлю меньше всего хотелось вспоминать ужасы минувшей ночи. Он наконец-то проголодался и, заявив гостям, что они ещё устанут слушать эти рассказы, предложил им совместную трапезу. От застолья оба в один голос отказались, но преследовали аббата просьбами поведать о случившемся до тех пор, пока не доняли его.

Он коротко рассказал о ночных событиях, стараясь не столько изложить свои мысли, сколько просто пересказывая слова Риго Леру. Единственный, на кого рассказ аббата не произвёл ни малейшего впечатления, был Полуночник, мирно сидевший в кресле. Галициано же при мысли, что довелось вынести его любимому господину, едва не лишился чувств, Бенуа, поняв, какой опасности подвергались его сестра и Стефани, побелел до синевы. Анри де Кастаньяк выслушал страшное повествование с судорожной, застывшей на губах и перекосившей лицо улыбкой. Он представлял на месте несчастной Мадлен Люсиль де Валье, и всё, что смог — усилием воли унять дрожь в коленях, но не справился с трясущимися руками. Он был до трепета ошарашен, при этом его изумление выразилось весьма лаконично.

— Тибальдо ди Гримальди? Совокуплялся с покойницами и ел человечину?

Жоэль понимал ужас Анри, осмыслившего, что он сам стоял перед убийцей и просил ключ от дома его жертвы. Аббат помнил потрясение, которое испытал сам на чердаке проклятого дома, поняв, что на самом деле подразумевал утончённый ценитель искусства, просвещённый патриций и тонкий мистик под «влечением к потустороннему» и что называл «сакральным союзом со смертью».

«Его мистика — холодна и отстранённа, это не жар страсти, но единение с покоем…» Да уж…

 

…Не он один ужасался. Старуха Анриетт де Верней, посетившая его в это же вечер, была потрясена не меньше, хоть и скрывала произведённое на неё этой новостью впечатление под язвительными насмешками — и над собой, и над аббатом. Голос её слегка дрожал, но сама графиня выглядела помолодевшей и весьма деятельной.

— Я, признаюсь, ничуть не удивлена похождениями моего дорогого племянничка и его дружка-фенхеля. Каким бы кровососом не оказался Брибри, это, в общем-то, ерунда, — настойчиво повторяла она, пытаясь убедить, как понял аббат, саму себя. — Д’Авранж никогда не внушал мне доверия, толстый обжора де Конти — тоже, а одного взгляда на кривое рыло Шатегонтье хватало, чтобы понять, что несть гадости, на которую этот пакостник не был бы способен. Это труха, прах и пепел. Но Тибальдо!…

Жоэль её понимал — потому что и сам был ошеломлён. Но не столько тем, что сотворил Тибальдо в келье дома де Конти, сколько бездной души просвещённого патриция. Отец Жоэль сразу, озарением — ещё там, на крыше — понял, кто именно был организатором этих сатанинских кутежей. Реми… Как же! Ведь он чувствовал, что в его догадках что-то не складывалось. Естественно! Личность Шатегонтье была слишком ничтожна, размах был куда шире.

Это был Тибальдо.

При этом Жоэль понял, что именно потрясло его самого на чердаке дома де Конти — потрясло не ужасом, но непостижимым изумлением, близким к восторгу. Да! Едва аббат сумел отоспаться и опомниться, чтобы начать отдавать себе отчет в своих эмоциях, он снова поймал себя на кощунственном чувстве изумлённого восхищения. Жоэль без конца вспоминал, что опекун проделал с Люсиль де Валье, и как скорбно негодяй оплакивал свою несчастную воспитанницу. Боже мой… Он ведь… он ведь побледнел, услышав новость от полицейского! Кровь подлинно отлила от его породистого лица! Это было за гранью актёрства, это был гений артистизма!

Да, перед ним был подлинно гениальный актёр. Ни одного лишнего жеста, абсолютная маска, сросшаяся с лицом, ни одного неверного слова, ни одной фальшивой ноты! Лекен? Барон? Актеришки! Пустышки, ничтожества, ходячие манекены! Да, у этого человека было право и основание назвать их так. Тибальдо был не только великим актёром, но и действительно невесть как унаследовал пыл итальянских меценатов былых веков, поклонников Тициана и Корреджо, коллекционеров римских статуй и картин — и в то же время хладнокровных убийц, эстетов изощрённого насилия, абсолютно равнодушных к чужой жизни, к добру и злу.

Аббат вдруг вспомнил рассказанную ему ещё бабкой страшную историю неаполитанского короля Ферранте. Это был XV век. Тонкий знаток искусства и собиратель редких книг, Ферранте сажал своих врагов в клети, где откармливал их, а затем убивал и приказывал засаливать тела. Он надевал на их мумии самые дорогие наряды, рассаживал вдоль стен погреба целую галерею покойников, которую и посещал, будучи в хорошем настроении. Вспоминая о своих жертвах, Ферранте заливался смехом. Он был умный и тонким политиком, имел роскошный двор и оставил богатейшие музеи, набитые произведениями искусства…

Тогда в нём, мальчонке, замерла душа, но воображение отказывалось рисовать картины услышанного. Но сейчас Ферранте Неаполитанский обрёл и облик, и движение, перевоплотившись в Тибальдо ди Гримальди.

Но многого Жоэль в Тибальдо всё ещё не понимал. Бесовская непредсказуемость, нежелание поставить предел своим прихотям и инстинкт разрушения всё же никак не сочетались в его понимании с мышлением и поведением человека, обладающего культурой, тонкостью, обаянием почти непостижимыми. Дикий всплеск жуткой чёрной силы «просвещённого патриция» для аббата ничем не объяснялся. Торжествовало безумие антилогики, апофеоз бреда. Этот человек безупречно понимал душу Искусства, и как ему, Жоэлю, казалось, понимал и Истину. Правда, она была для него «не насущной…»

Жоэль снова вспомнил Тибальдо ди Гримальди и его утехи с покойницей. Как мог поклонник Донателло находить удовольствие в мерзостных людоедских кутежах и соитиях с трупами? И как было не утонуть в бездне души того, кто творил такое, вместив в себе невместимое? — думал аббат.

А может, всё наоборот? Не удивлялся ли сам Жоэль скорее тому, как ледяная, скаредная и бесчувственная душа Тибальдо вмещала такой талант и понимание художества? Гримальди отстаивал принципы абсолютной, безусловной ценности Искусства, но декларировал отказ от абсолютной Истины. Не это ли стало началом падения?

Трагедия распада этого духа леденила Жоэлю кровь. Мысль о том, что рядом с ним полгода находился настоящий гений зла, подлинный Макбет, перед которым тускнел и мерк его шекспировский прототип, — нагоняла на виски аббата холодный пот, стираемый нервной рукой.

Он почти забыл о д’Авранже, не думал и об остальных. Но глаза, насмешливые, умные и проникновенные глаза Тибальдо ди Гримальди долго мерещились ему ночами.

 

 

Глава 8

«Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог…»

 

О поимке шести дьяволов в обличии человеческом за день стало известно всему Парижу. Чернь, как ни странно, особо шокирована не была. Похождения Сатаны были для неё скорее поводом для разговора, нежели реальным ужасом. Но пересуды о людоедах, творивших непотребное, не прекращались, радуя возможностью позубоскалить о ненавистных аристократах.

 Общество же было подлинно убито, причём как открывшимися тайными мерзостями, так и сословным позором. И стыд света был особенно остро прочувствован несчастной маркизой де Граммон, для которой эта история закончилась печально: её салон перестал существовать, ибо хозяйку разбил паралич.

Некоторые имели бестактность упрекнуть маркизу в неразборчивости. Однако упрёк не был признан справедливым ни аббатом де Сен-Севереном, ставшим невероятно модным, ни графиней де Верней, заявившей, что если бы слуги дьявола не походили на людей, они никого не могли бы ввести заблуждение.

В кои-то веки нечто вполне разумное сказал и мсье Фабрис де Ренар, процитировавший интереснейшую книгу Иоганна Вейера: «Сатана обладает невероятной хитростью, острейшей проницательностью, несравнимым мастерством в плетении самых хитрых интриг и злобой беспредельной, безжалостной и непроходящей. Даже монахи, отрешённые от мира, искушаются им. Свет же и мирские люди — природное царство Сатаны, и кто в нём живут — в Сатане живут, и не войти с ним в соприкосновение для них столько же трудно, как окунуться в море и не намокнуть…»

Аббат делил теперь своё время между церковными службами и заботой о несчастной мадемуазель Стефани. Случившееся стало для неё, несмотря на открывшееся незадолго до того понимание, кем на самом деле является Камиль д’Авранж, страшным ударом, — внезапным, скорбным и горестным. Одно дело — понять, что человек, которого ты искренне любила годами, не слишком-то нравственен, и совсем другое — узнать, что он — сообщник банды убийц, вампиров и содомитов, один из тех, кто «похоти ради ни в чём не постесняется».

Отцу Жоэлю легче было бы утешить мадемуазель в истерике, но истерики у Стефани не было. Глаза её оставались сухи, но она на глазах бледнела и чахла. Показания на суде Риго, Дидье Корвиля и аббата де Сен-Северена передавались из уст в уста, и хотя отец Жоэль настоял, чтобы Стефани оставалась в постели и не пустил её в зал суда, всё было тщетно, — посещавшие её подруги всё равно поведали ей все ужасающие подробности дела, теперь обнародованные.

 То, что д’Авранж был готов осквернить и отдать её на поругание, доходило до разума мадемуазель, но не до сердца. За что? За высказанные ему упрёки? Сен-Северен понимал, что причина лежала где-то в пределах ненависти, ревности и зависти д’Авранжа к нему самому, — ведь недаром же Камиль напился тогда до положения риз, но мадемуазель де Кантильен он об этом не сказал.

Бенуа де Шаван, как мог, старался отвлечь Стефани от скорбных мыслей, приближение весны тоже радовало, аббат упорно внушал девице мысль, что случившееся для неё — испытание на крепость духа, которое она должна выдержать, сестрица Анри де Кастаньяка Флоранс кормила бедняжку на убой, одновременно ликуя по поводу предстоящей свадьбы братца: тот сделал-таки по совету аббата предложение её подруге Паолин де Тессей.

 

… На третий день после вынесения приговора аббата в церкви нашёл Филибер Риго. Филибер уже знал, что о поимке негодяев доложено королю, и его имя тоже упомянуто его светлостью герцогом Люксембургским. С его светлостью Риго состоял в отдалённейшем родстве через жену и никогда бы не дерзнул напомнить о себе, бедном родственнике, но сейчас об этом факте вспомнил сам герцог, хвастаясь перед его величеством. Знал Риго и о подписанном королем указе о его досрочном производстве в новый чин и о возведении — по особой милости — в дворянское звание.

Милость была подлинно королевская. Подумать только, его сыночек Жозеф — будет уже потомственным дворянином! И всем этим Филибер Риго был обязан отцу Жоэлю, с коим его столкнул в добрый час Господь у полицейских конюшен! Сержант осведомился о самочувствии отца Жоэля, рассказал о предстоящей казни, уже назначенной, и под конец сообщил, что один из заключённых выразил желание поговорить с ним.

Отец Жоэль закусил губу. Он сразу понял, кто хотел видеть его, сознавал, что не сможет отказать Камилю д’Авранжу в этой последней просьбе, но всё его существо воспротивилось. Жоэль, несмотря на то, чему был свидетелем, многого в этой душе не понимал, но предпочёл бы вечное непонимание встрече с мысленно проклятым им. Неожиданно он замер. А что если… что если … если эта встреча … Не взять ли с собой Святые Дары? Или это всего лишь последняя насмешка Камиля? И стоит ли говорить с ним?

Но нет, надо пойти. Он слушал д’Авранжа уже дважды. Выслушает и третий раз. Тяжело вздохнул. Неожиданная мысль заставила аббата вздрогнуть. Господи, ему ведь предстояло встретиться со смертником. Все негодяи были, как он знал, приговорены к обезглавливанию, а не к колесованию. Колесо предназначалось для виновных в предумышленном убийстве, в разбое на большой дороге, в заранее обдуманном убийстве и в краже со взломом. Его же применяли к виновным в насилии над незамужней девушкой. Это была кара для лишённых дворянства, после того как их гербы чернили и разбивали перед эшафотом. Колесованные тела сжигались, невзирая на то, оставались ещё казненные в живых или нет. Но по личному распоряжению министра юстиции, все выродки колеса избежали: постаралась родня каждого, не желавшая позора. Колесование заменили обезглавливанием. Но что это меняло? Им предстояло умереть.

Да, аббат согласился встретиться с Камилем.

 

…Жоэль вошёл в мрачный каземат, куда свет попадал лишь из крохотного оконца под потолком, рассеиваясь во мраке. Тёмная чугунная решётка делила каземат пополам, и по обе стороны её Риго распорядился поставить стулья. Всё это не диктовалось интересами дела, а всего лишь было данью уважения сержанта человеку, который вывел его на след убийц.

Камиль д’Авранж появился из теряющейся в темноте двери тюрьмы. Он был облачен в грубую куртку из толстой холстины, с отверстием со стороны спины и снабжённую длинными узкими рукавами, несколько превосходящими край ладони, в них была продёрнута верёвка, достаточная для того, чтобы стянуть рукав, но руки д’Авранжу развязали.

Теперь они смотрели друг на друга через решётку. Аббат не встал навстречу заключённому — не из презрения, просто плохо держали ноги, и д’Авранж поспешил сесть на тяжёлый стул тёмного дуба, несколько отодвинувшись от стальных запоров железной клети.

— Так значит, ты действительно видел всё и навёл полицию на след?

— Да. Я поймал тебя тогда. Старик Леру рассказал, что видел кутежи в загородном доме де Конти. Я сказал тебе, что мне снится таможня Вожирар. Ты пошёл пятнами и взволновался. И я понял, что там всё и происходит.

— Да, ты отомстил мне сторицей…

Аббат пожал плечами.

— Я не был уверен, и почти поверил твоим уверениям, что ты непричастен к этим убийствам. Всё это были смутные догадки, расплывчатые подозрения, туманные предположения. А того, что довелось увидеть, я и предположить не мог.

— Как ни странно, верю. Но я хотел видеть тебя, чтобы ты мог понять. Это должно удивить тебя. На суде я смолчал. Ведь причиной этих убийств был… ты. Не перебивай меня, — возвысил голос д’Авранж, хотя аббат даже не пошевелился. — Ты всё равно ничего не можешь сказать мне.

У Жоэля мелькнула мысль о Святых Дарах, кои он всё-таки принес с собой, и он вздохнул, поняв, что ему предстоит выслушать не исповедь, а скорее похвальбу выродка свершённым. Их всегда тянет поговорить — Бог весть почему. Они изгаляются и упиваются своими рассказами, и глаза д’Авранжа тоже блестели упоением.

— Я говорил тебе, — начал Камиль, пожирая Жоэля глазами, — что все эти годы я частенько забавлялся с женщинами и девицами. Ничего особенного. Пару раз я даже почти влюблялся, правда… без взаимности. Но влюблённость диктует странную робость и низводит наслаждение до поверхностного удовольствия, я же хотел упоения, жаждал восторга и экстаза и вскоре понял, что их даёт только разврат. Сентиментальные глупцы оспорят моё суждение, но что мне глупцы? Однако, до тех пор, пока я не встретил тебя после нашей столь долгой разлуки… я успел и утомиться, и пресытится. Я не лгал тебе — я почти забыл прошлое. Если ты будешь городить вашу церковную чушь о каком-то там раскаянии — умолкни. В этом мире некому каяться.

Аббат молчал.

— Однако… едва ты приехал, ты что-то оживил во мне. Воспоминания… да, я вспомнил. Точнее, я и без того часто вспоминал о том минутном могуществе, когда усилием воли я смог получить желаемое. Сколько раз я после пытался — и был бессилен. Но вот — стоило тебе появиться… Это было на вечере у герцога Люксембургского. Розалин де Монфор-Ламори… — д’Авранж судорожно улыбнулся. — Красотка. Я возжелал её, но она была холодна, как кочерга. И вдруг… Я увидел её глаза… глаза, искрившиеся влюблённостью, первым цветом юности. Она подошла к тебе, и ты встал ей навстречу. Я слышал её слова… она сказала, что сутана выделяет тебя из толпы, а красота из сотен лиц. Ты помнишь? — Глаза д’Авранжа налились кровью.

Сен-Северен помнил. Он не видел в рассказе Камиля ничего значимого, но не мог не вспомнить слова де Витри. Да, нелюбимые и нежеланные, эти мужчины бесновались, не понимая, что нелюбимыми их делает не отсутствие красоты, а отсутствие любви в них самих. В итоге они не могли обрести подлинного мужества и теряли человечность.

— Я слушал ваш разговор, — продолжал Камиль. — Ты красноречив… когда хочешь. Она спросила тебя, почему нынче в моде такие блеклые цвета? Цвет костюма — отзвук горячки крови, ответил ты, ныне же сила истощилась, остались только сомнения. В моде блошиный цвет. Она слушала, улыбалась, кивала. Как Мари… Она влюблялась в тебя. О, я видел… Она сказала, что ревнует к Господу, который забирает себе самое лучшее! Я почувствовал, что страстно вожделею её и снова… снова ненавижу тебя.

Аббат бросил на собеседника потемневший взгляд.

— Ты считал, что я, несмотря на обеты, воспользуюсь её влюблённостью?

Д’Авранж усмехнулся, презрительно махнув рукавом тюремной рубахи арестанта.

— Нет. У каждого — своя гордыня. Твоя — в том, чтобы устоять, только и всего. Но я вновь ощутил свою дьявольскую мощь. Я попробовал для начала внушить девице мысль, что ты подлинно влюблён в неё и хочешь сложить сан и жениться на ней. У меня получилось! Я приказал ей отправиться к портнихе и заказать свадебное платье. Она сделала это! Потом я увидел её в гостиной маркизы и понял, что сон и явь двоились в ней, и она их уже не различала! Она, уже влюблённая в тебя до безумия, заметила, что твоё лицо совсем непохоже на итальянские лица, и ты снова отшутился. Она попросила разрешение взять тебя в духовники, хотела поговорить с тобой наедине. Ты согласился. Я понял, что овладел её душой. Но разве мне была нужна душа? За эти годы я близко сошёлся с Реми де Шатегонтье. Мы понимали друг друга. Он возненавидел тебя, едва увидел.

Аббат вдохнул.

— Господи, этот-то за что? Не возненавидел же он де Конти или тебя…

Д’Авранж усмехнулся.

— Ты хочешь вынудить меня признать, что я и Реми просто завидовали тебе? — Он закусил губу. — Ты что-то, я помню, говорил об этом. Что гордыня порождает зависть, а зависть — ненависть? Не знаю. Я никогда не признаю, что ты превосходишь меня. Но меня бесило… и Реми тоже… Есть нечто нестерпимое в преимуществе, оказываемом на твоих глазах другому.

Аббат кивнул.

— Когда признаки антипатии его милости проявлялись во всей полноте, я их замечал.

— Он не очень-то и скрывал их. И вот — я рассказал виконту, что могу полностью лишить девицу воли — и предложил ему полакомиться вместе. Реми, как ни странно, не любит девиц — слишком многих пришлось чинить, как он выражается. Таким образом наши интересы не противоречили друг другу. Однако, Реми сказал, что подобная забава, если объект её — не поломойка, но девица из общества, может дорого обойтись. Необходимо было безопасное место для забав, и лучшего, чем загородный домик де Конти, для этого не найти. Он бывал там.

— Так значит… — подлинно удивился аббат, — вы вначале … не планировали убийства?

— Нет, — пожал плечами д’Авранж. — Реми даже предлагал поставить дело на поток — договариваться после с оными девицами — ведь ни одна не осмелится никому ничего рассказать, штопать их, и, шантажируя, требовать, чтобы те открывали нам дорогу в дома, где можно хорошо полакомиться новыми красотками. Я бы не стал убивать.

 

 

Глава 9

«Избранники Бога избираются Им.

Избранные Смерти тоже должны быть избраны самой Смертью…»

 

 

Аббат с заметным облегчением вздохнул. Он всё же не сильно ошибся.

— Но кто предложил то, что было сделано? Тибальдо?

— Ты понял, да? С Габриелем де Конти я и Реми переговорили в присутствии Лоло де Руайана, Бриана де Шомона и Тибальдо ди Гримальди, кои не интересовались женщинами. Банкир неожиданно заметил, что не настолько же Реми и я сошли с ума, чтобы оставлять после девицу в живых? Всё равно мне не удастся вечно держать её в своей власти — рано или поздно какая-нибудь проговорится. Истерички непредсказуемы, и тогда ситуация станет опасной.

Я понял, что он в чём-то прав. Тут ди Гримальди неожиданно заметил, что рациональнее совместить приятное с полезным, и развлекаться только с теми красотками, смерть которых будет полезна каждому. Шесть человек всегда способны обеспечить алиби друг другу. Сам же он заметил, что на движущиеся объекты не претендует, но всегда интересовался… любовью после смерти. Он мистик. Брибри робко спросил, не шокирует ли остальных небольшое кровопускание, он-де с детства до дрожи любил вкус крови. Лоло настаивал на своём праве покончить с девицей: убийство женщины всегда возбуждало его.

Но, в общем-то, при сопоставлении интересов выяснилось, что они ни в чём не противоречили друг другу. Я настаивал на своём праве быть первым. Реми великодушно соглашался быть вторым, и вообще, интересовался любовью Венеры Каллипиги. Брибри со своими вампирическими склонностями вообще никому не мешал. Руайан брал на себя обязанность прикончить девицу. Потом наступала очередь банкира, а что до герцога де Конти, то его светлость, услышав от кого-то из путешественников по Новому свету о вкусе человечины, загорелся желанием её отведать. Что до любви, то он предпочитал снадобья Реми и развесёлых потаскушек пожирнее.

Однако был ещё один неприятный момент — куда девать труп? Реми предложил сжигать его в гашённой извести. Как я теперь понимаю, это был бы наилучший выход, но Руайан заметил, что если труп оставлять на кладбище, предварительно обработав участок особой смесью, уничтожающей следы, это будет возбуждать нервы почище дуэли. Реми знал, о чём речь, — эта смесь отбивает нюх собак и безумно ядовита. Задуманная как развлечение забава начала отдавать криминалом, но меня это действительно развлекало, волновало нервы и будоражило. Никогда раньше я не жил столь насыщенной и полной жизнью.

Разрабатывал все детали Тибальдо ди Гримальди, методично распланировав первую забаву так, словно намечал детали званого ужина. И вот за пару дней до Дня Всех Святых мне удалось выманить девицу, только что вернувшуюся с бала, из дому, посадить в карету де Конти и привезти в загородный домик. Я не знал, насколько увеличивается наслаждение, отражённое в чужих глазах. На глазах пятерых своих сотоварищей я овладел девицей и пришёл в не меньшее возбуждение, наблюдая за Реми. Аппетиты Брибри только позабавили нас. Руайан с наслаждением покончил с ней, и когда тело остыло, оно продолжало наслаждаться с банкиром. Герцог же, отведавший человечины, пришёл в полный восторг.

Аббат почувствовал, что его начинает подташнивать.

— Господи…

—Причём тут твой Господь? Твои истины — фикция. Не каждый, кто не верит в Бога, обязательно людоед, поверь. Реми, например, никогда не участвовал в таких трапезах. Да и я, в общем-то, тоже. Мясо не слишком-то вкусное. Я предпочитаю свинину. Я, кстати, уже с первой же девицей передал тебе привет, вырезав крест на её спине, жаль, ты не догадался.

Сен-Северен судорожно вздохнул, заставив себя всё же справиться с дурнотой.

— Стало быть… Изначально речь шла только о плотских забавах, а не о деньгах?

— Ну почему? Тибальдо сразу сказал, что потеха должна окупаться чистоганом. Руайан заранее прикинул, что старуха Элиза после смерти дочери долго не протянет, а триста тысяч лишними не бывают. Говоря по чести, это-то и стало в дальнейшем камнем преткновения. Реми разозлился, что Лоло так легко сумел поживиться. Но проблема-то была во мне. Я мог овладеть душой только той девицы, которая влюблялась в тебя.

— Но как же… Ведь Люсиль, насколько я понял, не была девицей, кроме того, весьма тепло отзывалась о Реми.

Камиль удивился.

— Ты и это знаешь? Да. Но она недооценивала самолюбие Реми. Он несколько раз выручал её, но она, хоть и весьма высоко ценила его услуги, считала виконта уродом и, понятное дело, отказывала ему. Реми такого не прощает, а тут, кстати, он первый и заметил, что бабёнка втюрилась в твою смазливую рожу. Он сам и потребовал, чтобы она стала второй жертвой Сатаны. Его горячо поддержал и банкир: земля под развалюхой Таде де Валье после того, как рядом построился Субиз, сильно вздорожала, а сама девка так надоела ему просьбами о деньгах, что он, похоже, был готов наплевать на свои высокие мистические убеждения и отыметь мерзавку сам — и даже при жизни. Но в итоге — не захотел поступиться принципами. Или не смог, не знаю.

Аббат с трудом сглотнул комок в горле.

— Он артист.

Камиль кивнул.

— Это есть. Он всегда говорил, что в жизни главное — искренность. Если научиться артистично изображать её, успех обеспечен. Но у него-то талант подлинно божественный. Не человеческим хотением… Такому не научишься. И размах у Гримальди, и склонности запредельные. Ему и Борджа по колено. Я возбуждался, наблюдая за Реми, но банкир меня после акта любви с Розалин стал пугать, а я куда как не боязлив. Но когда Люсиль узнала дорогого опекуна… — Камиль едва не прыснул. — Казалось, эту бабёнку ничем не испугаешь, но тут… — Он снова усмехнулся, видимо, припомнив лицо Люсиль. — У неё, орущей, как шлюха с панели, язык отнялся, когда её дорогой опекун выступил на авансцену и дал знак Руайану.

 Я-то ничего не получил на этом развлечении: перештопанная невинность не возбуждает, зато Реми здорово отыгрался, несмотря на дикие вопли мерзавки. Самолюбие мужчины задевать не нужно, тем более такого, как Реми де Шатегонтье. Он мало того, что надругался над девкой, так и излупил её до полусмерти — к вящей радости его светлости герцога де Конти. Тот сказал, что отбивные так будут только вкуснее. Но пир ему испортил чёртов вампир Брибри, присосавшись к дорогой Люсиль так, что мясо вышло после сухое, как подошва. Две кварты крови выжрал, не меньше.

Этого герцог, несмотря на добродушие и отходчивость, простить Шомону не мог неделю. Не слушал никаких извинений барона. Сказал, что подобный проступок свидетельствует об отсутствии чести, совести и вообще, о полном моральном разложении. И это верно. Шомон — законченный себялюбец и эгоист!

Как ни странно, аббата это даже позабавило. Надо же, оказывается, у этих добродушных отходчивых волкодлаков есть свои представления о чести и даже свои принципы. Раньше он такого и вообразить бы не мог.

Но, воистину, входя в ценности и оценки таких душ — словно входишь в иное измерение, переступаешь через раму в глубины кривого зеркала, и искажения амальгамы корёжат тебя самого…

Но было и ещё кое-что, подлинно заинтересовавшее Жоэля.

— А Тибальдо ди Гримальди… Он как-то обосновывал свои склонности?

—Когда был трезв, то говорил, что это абсурдный бунт против конечности существования. Труп тоже может любить! Говорил, что это последнее проявление фундаментальной веры в вечную телесную гибель в бестелесном бессмертии, месть за смертность и распад. И прочий вздор в том же духе. А когда напивался, то просто изрекал, что чрезмерно горячее лоно и страстные содрогания женщины мешают ему во время акта любви предаваться глубоким размышлениям о сути искусства. Он-де всегда любил покой. А кто покойнее покойниц?

Аббат кивнул. Он, если и не все понял, больше ничего не хотел понимать.

Но д’Авранж рассудительно и спокойно продолжил.

— Весьма разумно было бы предположить, что катафалк, гроб, траурная материя призваны настраивать на торжественный лад и убивать желание, однако в определённых кругах всё это погребальное великолепие, напротив, считается самым элегантным возбуждающим средством, самым испытанным и сильнодействующим из всех изысканнейших афродизиаков. Не знаю, где впервые Тибальдо это попробовал, но практиковал последние лет десять, скупая трупы у гробовщиков. Но он…

— …безумен?

— С чего ты взял? Несколько… бережлив. Ты бы с твоими поповскими суждениями сказал бы «скареден», или «жаден», или как это там у вас? А!  Алчен, вот как. Это удовольствие обходилось недёшево, к тому же тело не всегда было эстетично, а тут — мало того, что и труп свежайший, с пылу с жару, и раскошеливаться-то не приходилось, так ещё и финансовая прибыль немалая. С какой стороны не посмотри — чистая выгода. Он это просчитал моментально и организовал всё просто блестяще. На смерти Люсиль он нажил продажей участка больше трети миллиона ливров, а удовольствие от совокупления с покойницей и вовсе назвал … бесценным.

Аббат почувствовал, что устал. Устал слушать этого урода, устал думать об объяснениях необъяснимого, устал дышать ледяной сыростью каземата, устал смотреть на сизый металл решётки. Но не уходил.

— А несчастная Женевьёв обогащала де Шомона?

— Да… но это пустое. Здесь мы сцепились с Реми. Он требовал Стефани. Это почти двести пятьдесят тысяч ливров. Он хотел купить имение в Анжу, ему не хватало, деньги нужны были срочно.

Жоэль поглядел на д’Авранжа.

— Но ведь тогда Стефани жила ещё дома. Что тебе помешало?

Камиль поднял глаза на Жоэля. Долго молчал.

— Тогда я не готов был отдать её, — выговорил он наконец.

— Почему же потом эта готовность появилась? Я думал, что она хоть немного… дорога тебе. — Аббат поморщился, как от дурного запаха. — А впрочем, ты прав. Что я несу, дурак? Что такому, как ты, может быть дорого?

— Умолкни! Ты подчинил её себе! — взорвался д’Авранж. — Ты отобрал последнее, что мне было дорого! –сейчас глаза д’Авранжа метали искры. Было понятно, что он задет не по касательной. Он подлинно бесновался.

— Разве я осквернил, обесчестил, убил её?!

— Ты сделал хуже. Я… любил её. Но ты своими мерзейшими проповедями добился, чтобы она возненавидела меня, меня, которого любила! Как же я ненавижу тебя, — д’Авранжа затрясло. — Ты сделал это, понимая, что она — единственное, что мне дорого! Ты просто хладнокровно отомстил, отнял её, завладел её душой, потом заподозрил меня, выследил, донёс и добился своего.

Взгляд д’Авранжа почернел. Он затрясся в страшной конвульсии.

— Мерзавец, будь ты проклят, но знай, ты отныне не заснёшь ночами, ибо я не дам тебе покоя, пока не уведу с собой!!! Ты никогда больше не сможешь спокойно спать!

Жоэль почувствовал себя бесконечно усталым. Это непонятное утомление пришло невесть откуда, навалилось и давило душу. Аббат затосковал. Он подумал, что вполне может и уйти, унеся Святые дары, — всё равно этот обвиняющий его в воображаемой низости подлец, даже зная, что пойдёт на эшафот, никогда не раскается в содеянном. Камиль ведал, что творил, всё понимал, но считал себя вправе творить, что вздумается. Изолгавшийся, изгаляющийся и глумящийся, обвиняющий и проклинающий, осознает ли он мерзость совершенного им самим? Жоэлю казалось, что этого понимания в д’Авранже нет. Впрочем… Жоэль же сам назвал его сначала грешником, потом глупцом и мертвецом. Так чего же он ждёт от того, чья душа давно разложилась и протухла в распутном, блудливом теле?

В памяти Жоэля почему-то всплыл Одилон де Витри.

— «Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделённость любовью чревата для иных страшными последствиями…» — пробормотал аббат, вспомнив сказанное ему Одилоном.

— Что? — Камиль уставился на него сквозь прутья решётки. — Что ты сказал?

—Это не я. Это Одилон де Витри. Старик, в принципе, не ошибся, когда предположил, что причина убийств в обделённости любовью. Только я понял это не до конца и — не совсем верно. Это не вас обделяли любовью. Это вы обделены ею. Это не одно и то же. В душах, оскудевших Любовью Божьей, откуда вера, жалость и человечность? «Во многих оскудеет Любовь…» Господь же говорил… «Во многих оскудеет Любовь…»

Аббат поднялся. Больше всего он хотел оказаться сейчас за стенами этого каземата, увидеть человеческие лица и холодное зимнее солнце. Неимоверным усилием воображения, которое почему-то отказывалось служить, аббат пытался представить бокал с коньяком, жареную курицу, горящие поленья в камине, своего кота, — что угодно, лишь бы зацепиться мыслью за что-то совсем обыденное, простое, но не получалось.

— Я, пожалуй, пойду, — тихо сказал он и двинулся к выходу. У двери обернулся. — Прости меня за всё, что я невольно сделал тебе, Камиль. Если я причинял тебе боль — делал это ненамеренно. Моё же прощение тебе не нужно. Я не хочу видеть… Я не приду на площадь. Прощай.

— Ты действительно думаешь, что меня казнят, идиот? — донёсся до него насмешливый шёпот д’Авранжа. — не дождёшься.

 Аббат снова обернулся. Камиль пожирал его взглядом через прутья решётки.

— Ничего ты не дождёшься. Но остановись. Ответь мне только на одно. Ты ведь сам … ты проговорился… Ты ведь тоже одарён этим? Ты ведь … Я же чувствовал… Ты тоже избранный?

 Жоэль в недоумении обернулся и ошеломлённо поглядел на Камиля д’Авранжа. Тот лихорадочно продолжал.

— О тебе говорят, что ты наделён даром… Я не мог воздействовать на тебя, как ни пытался, но когда ты смотрел на меня… Ты ведь делал это, да? Ведь меня давило. Я же чувствовал!

Аббат подумал, что говорит с помешанным. И этих-то кровососов, мужеложников, труполюбов и людоедов Камиль считает избранными? Сен-Северен пожал плечами и сделал несколько шагов к двери.

— Стой же!

Неожиданно в спину Жоэлю ударилось что-то вроде камешка. Аббат удивлённо обернулся. У его ног лежал перстень, совсем простой, серебро с чернью. Зачем Камиль бросил его в него? Жоэль перевёл глаза на заключённого и в недоумении замер: д’Авранж стал бледнее стены и тянулся дрожащей рукой сквозь прутья решётки. Аббат понял, что заключенный просто взмахнул рукой, пытаясь остановить его, а перстень соскользнул с исхудавших пальцев.

Жоэль поднял его. Д’Авранж по-прежнему тянулся к перстню, а аббат, не обращая внимание на попытки Камиля, вертел его в руках. Он видел такие в Италии, в них носили ароматическую смолу. Неожиданно всё понял — нечаянно, озарением. Так вот почему д’Авранж с таким презрением говорил о смерти! В перстне — то, что без покаяния отправило на тот свет отца и брата виконта де Шатегонтье! Но как он мог спрятать его? Почему их не обыскали?

Глаза его встретились с глазами д’Авранжа, и мысли Жоэля остановились. Аббат, как все чада Божьи, избранные Его, не умел ненавидеть. Но вот Доменико ди Романо и тут оказался провидцем. В душу Сен-Северена медленно, подобно холодной струйке ртути, вливалась ледяная злость, омерзение к негодяю, ненависть запредельная. Мари… Розалин… Женевьёв… Мадлен… Стефани… Он хладнокровно надел перстень себе на палец. Зло усмехнулся.

— Я возьму его на память о тебе, дорогой Камиль, вместе со смертью, что в нём находится. Это отучит тебя от презрения к ней. Избранники Бога избираются Им. Избранные Смерти тоже должны быть избраны самой Смертью, а не избирать её по своему произволу. Разница-то, может и незначительная, но пренебрегать ею не стоит, — и, не слушая раздававшиеся за спиной яростные вопли заключённого, аббат прошёл в коридор каземата и захлопнул за собой дверь.

Он вышел в тюремный двор и кивнул Риго, который был рад поболтать с ним. Отец Жоэль хотел было спросить, обысканы ли камеры и удалены ли предметы, могущие облегчить самоубийство, но пароксизм ненависти, заставивший его отнять у д’Авранжа последнюю возможность уйти безболезненно и высокомерно, не удержался в душе, иссяк, словно вода в решете, и миновал.

 Самоубийство, подумал он, не было бы гибельно для этой души, ибо душа д’Авранжа давно была мертва.

— Как они? — спросил он. — Хоть кто-то … кается?

Риго опустил глаза в землю.

— Я видел испуг де Шатегонтье, отвращение и страх перед карой у Шомона. Лучше всех держался мсье д’Авранж… — Аббат опустил глаза, поняв, что с сегодняшнего дня положение изменится. Он отнял силу д’Авранжа. — Было и два преступных покушения, внушённых одиночеством и отчаянием.

— Кто?

— Мсье де Руайан и мсье де Шомон. Сейчас за ними следят постоянно, днём и ночью, через сменяющих друг друга караульных, полицейских чиновников или агентов, назначенных начальником караула. Все связаны, в смирительных рубахах.

— А Тибальдо ди Гримальди?

Глаза Риго вспыхнули и потухли. Он покачал головой.

— Жду не дождусь казни. Это и вправду чудовище. Не утратил ни сон, ни аппетит, потребовал свечей, читает…

— Писание?

Риго нервно вздохнул.

— Романчик мсье Пиго. Пошлейший, откровенно развратный. Я догадывался, что большинство людей в глубине души презирает добродетель и плюёт на честь, но столь явного пренебрежения ими никогда не видел. Д’Авранжу же предложили позвать священника. Сказал, что обойдётся без бредовых напутствий, а потом вдруг попросил позвать вас.

…Распрощавшись с полицейским, отец Жоэль, миновав арочные ворота, оказался в гуще парижской толпы. Было тепло. С неба срывался снежок, но, не долетая до земли, таял. Отец Жоэль зашёл в серый проулок, снял с пальца перстень и нащупал крохотную пружинку.

Под печаткой был махонький кусочек странного серо-чёрного вещества. Аббат вытряс его топкую грязь и старательно растёр по булыжной кладке сапогом. Потом брезгливо закрыл перстень и, пройдя два квартала, швырнул его в Сену.

 

Глава 10

«…Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…»

 

День, когда среди публики виновных повлекли на площадь к воздвигнутым эшафотам, отец Жоэль провёл в храме. Народ же охотно стёкся на ужасающее зрелище, на торжественное празднество законов. Крыши всех близлежащих домов и даже дымоходы были облеплены людьми. Какой-то бедолага даже упал из окна на площадь, поранив других. Женщин было много, среди них немало в изысканных туалетах. Они не отошли от окон и любовались смертью осуждённых.

Уличные проповедники вещали: «Вместо пустых сожалений и жалости да торжествует мужественная нечувствительность, каковую внушает отвращение к злодеяниям, и каждый, видя в виновных врагов Божьих, да не обвинит казнящего за отмщение жесточайшее, но прозреет в нём справедливость закона. И каждый распространит повесть сию в недрах собственного семейства, раскроет детям и запечатлеет в их юной памяти образ преступления и возмездия, любовь к законам и к отечеству, уважение и доверие к властям…»

Отцу Жоэлю весь день, даже в церкви, мерещились выброшенные на свалку обезглавленные тела, которые запрещено было хоронить на освящённой земле. Под вечер он покинул храмовые пределы и направился домой, однако, не сделав и сотни шагов, остановился. Два голубя весело прыгали по булыжной мостовой, похоже, тая в негромком грудном курлыкании любовное чувство. Увы, оно было грубо опошлено — их язвительно облаяла холёная болонка, в которой де Сен-Северен с изумлением узнал Монамура. Аббат огляделся в поисках хозяйки и тут же заметил её на скамье бульвара вместе с Одилоном де Витри.

— Господи, ну зачем, зачем им было это нужно? Чего им не хватало? — старик недоумевал, удивлённо разводя руками.

Аббат уразумел, что они оба вернулись с Гревской площади. Священник понимал, что ему всё равно придётся услышать все ужасающие подробности казни — не сегодня, так завтра, но предпочёл бы оттянуть этот срок. По обречённому выражению лица отца Жоэля графиня поняла, насколько мало он расположен слушать о произошедшем, и пощадила его, высказавшись коротко и по существу:.

— Рассказать-то и нечего, Сансеверино.— Она вздохнула. — Наш соплеменник был великолепен и доиграл Макбета до конца. В некотором роде я им горжусь. Остальные — полуобморочные, поминутно теряющие сознание, жалкие, воющие. Д’Авранж рыдал, Руайан визжал свиньёй, виконт поминутно падал в обморок,  де Конти парализовало, но хуже всех был — к моему стыду — мой дорогой племянничек. Поэт-вампир просто обделался, в прах загадив эшафот. Некоторые говорили, что он-де «насрал на правосудие», но не думаю, что этот поступок был продиктован презрением к юстиции. — Жоэль видел, что графиня уже пришла в себя от былого потрясения, обрела всегдашнее спокойствие и трезвомыслие.

Аббат перевёл взгляд на Одилона де Витри. Тот был явно не в своей тарелке, бледен и грустен.

По бульвару пронеслась ватага мальчишек с вечерней газетой. «Казнь колдунов на Гревской площади!», «Премьера в Комеди-Франсёз!», «Новая пьеса великого Вольтера! В главной роли — Анри Лекен!» Напротив них остановились две прогуливающиеся дамы в сопровождении господина средних лет, купившего газету.

— Что там, Жан-Поль? Премьера? Шестого числа? Надо приобрести билеты, мы с Дениз просто обожаем мсье Вольтера! Как он остроумен, как весел, как тонко подшучивает над предрассудками!

Аббат, глядя вслед удаляющимся, тяжело вздохнул.

— Никак не приду в себя, отец Жоэль. — пожаловался Одилон. —Тибальдо. Камиль. Реми. Габриель, Бриан и Шарло. В чём причина? Люди, которые сидели с тобой за одним столом! Иногда восхищали, как Тибальдо… Бриан… Он ведь так талантлив, Боже, а Шарль! И вот — начали пожирать людей! Колдуны-отравители, кровопийцы, насильники, убийцы и людоеды! Вы что-нибудь понимаете, Жоэль?

Аббат уверенно кивнул.

— Зачем искать второго объяснения, если и первое всё объясняет, Одилон? Оно же только что прошло перед нами. Когда еретичествующий фигляр смеётся над «предрассудками», учит «наслаждаться жизнью» и «руководствоваться разумом», понимает ли он, что в сонме читающих его с удручающим постоянством будут появляться люди — о, далеко не самые худшие! — тут вы правы, Одилон, далеко не самые ничтожные и пустые, — которые последуют его советам? Тибальдо, Камиль, Реми, Габриель, Бриан и Шарло — неординарные, талантливые, умные… Что они делали? Считали предрассудками Бога, совесть и честь, наслаждались жизнью, весьма разумно и даже по-вольтеровски остроумно прятали следы своих забав. И понимает ли этот фигляр Вольтер, что это он убил несчастную Розалин, мадемуазель де Валье, глупышек Женевьёв и Мадлен? Спросить об этом мсье Вольтера — сделает большие глаза, удивится. Разве он в чём-то виноват?

Аббат с тоской уставился на отражение Сен-Сюльпис, дрожащее в луже истаявшего снега, и прикрыл слезящиеся на зимнем холоде глаза.

 — Мы идём, точнее, незримо сползаем к какой-то страшной бездне, из которой несёт смердящими миазмами разложения, гнили и тления, смрадом серы. В душах оскудевает Любовь. Из смрадных бездн выползают страшные существа, обугленные и зловонные, подобные Вольтеру, и словно по волшебству преображаются в людей. Ад даёт им имя, богатство, красноречие — и они ядовитыми словами прельщают человечество. Соблазны от века одни и те же — плотские да скотские, манящие наслаждением, да лукавой прибылью, да величием горделивым. Да, всегда будут те, кто устоят! Подлинно Избранные, но… их всё меньше. А это значит, что эти, ныне обезглавленные, — боюсь, далеко не последние людоеды, которых нам доведётся встретить.

Аббат поймал испуганный взгляд графини де Верней, но пояснил:

—Я стократно замечал отравляющее влияние вольтеровских писаний в Камиле, Шарло, Бриане, Реми, Габриеле, в страшном Тибальдо. Пропитавшись ядовитым духом еретической отравы, они творили страшные мерзости. Но разве меньше заражена душа того же Анатоля дю Мэнэ? Фабриса де Ренара? Эдмона де Шатонэ? Разве не сеют эти смрадные писания — в книжонках по два су, изданные в невесть каких подпольных типографиях, ужасные зубы дракона, кои прорастут в своё время ростками адских боен и кровавых выродков? Ведь забавы Тибальдо и его компании — это, в общем-то, ублажение похоти да набивание карманов — самые низменные грехи аристократии, а вот когда идейки Вольтера овладеют умами черни, тут и Тибальдо не поздоровится. Вольтерьянствующая чернь сметёт с пути всё и всех.

Графиня де Верней испуганно перебила аббата.

— Господи, Сансеверино, полно, вы словно пророчите.

Аббат усмехнулся.

— Упаси Бог. Не хватало мне только пророческого дара, и так целителем прослыл. Просто тяжело. Вы говорили, что я стыдлив. Да, наверное. Ведь самый тяжкий стыд — когда не можешь достойно защитить и утвердить то, чем жив, когда твои слова, в которые вкладываешь душу, — кого-то просто смешат.

Отец Жоэль распрощался с графиней, Монамуром и Одилоном, получив при прощании от её сиятельства приглашение пятницу на жареного карпа по-провансальски. Приглашение принял. Медленно поплёлся домой, по дороге молясь о покое. «Господи Иисусе, что со мной? Помоги мне, ибо изнемогает во мне душа моя…»

Он только вчера повенчал две пары. Анри и Паолин. Бенуа и Стефани. Жизнь не истощалась, несмотря на навалившуюся тоску после последнего разговора с д’Авранжем и повествования старой графини о казни. Но в мире ощутимо становилось меньше любви. Она иссякала незаметными струйками, истаивала зимними сосульками, высыхала, оставляя потрескавшуюся землю и иссохшие души. Господи, что же это? Жоэль боялся, что не сможет больше уснуть, что прошедшая казнь подлинно станет для него, по последним словам д’Авранжа, неотступным кошмаром.

 

Отец Жоэль еле дополз до дома, попросил Галициано наносить воду в ванную. Оказалось, всё уже готово. Поблагодарить Франческо аббат смог лишь жалкой, вымученной улыбкой. Горячая вода обожгла замёрзшие ноги и руки, но не согревала, а лишь будоражила. Взвинченный и нервный, Жоэль вылез из ванны, вытерся, натянул ночную рубашку и, торопливо проскочив в спальню, юркнул под тёплое одеяло, на котором уже давно, поджидая хозяина, лежал Полуночник.

Аббат медленно согревался, глядя в окно. Галициано не задвинул шторы, и в просвет их вошла жёлтая луна, похожая на отрубленную голову. На душе аббата было тоскливо и холодно. Жоэль закрыл глаза, долго лежал в молчании. Сон не шёл.

 В спальню тихо, на цыпочках вошёл Франческо и возмущённо прищёлкнул языком. Он так и знал! Ни минуты даже не сомневался. Опять!

Галициано возмущался справедливо: на кресле у камина лежали белые пуховые носки аббата, которые тот, натурально, снова забыл надеть! Франческо покачал головой, выражая порицание забывчивости господина, потом отодвинул нагло разлёгшегося кота, осторожно присел на кровать и, выпростав из-под одеяла левую ногу отца Жоэля, принялся, ворча, натягивать на неё носок. Аббат сморщил нос и закусил губу: он боялся щекотки.

Галициано, полагая, что господин уже спит, осторожно натянул другой носок на правую ногу. Заботливо подоткнул обожаемому хозяину одеяло сбоку, там, где оно сбилось, поправил подушку, снова подвинул к нему тёплого, мелодично урчащего кота, подбросил в камин дров, задвинул тяжёлые портьеры и тихо вышел.

Чудо. Пушистые носки сразу согрели ноги, тепло волнами заструилось по телу, потеплело на сердце, согрелась и душа. Полуночник благозвучно урчал, напевая свою излюбленную ночную серенаду. В камине лучились поющие и потрескивающие ароматные дрова, струя приятную и лёгкую теплоту. Усыпляющий искрящийся костёр сухих поленьев и вязанки ароматного деревенского хвороста золотил комнату и тоже странно укреплял расслабленность озябшей души.

Аббат недоумённо пожал плечами, нежась на мягкой подушке под тёплым стёганым одеялом. Чего он, дурак, кликушествует? Иссякла любовь? И придёт же в голову такой вздор. «Любовь никогда не перестаёт, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится…»

Веки аббата отяжелели. Через несколько минут он уже спал, тихо дыша и улыбаясь во сне.

Отцу Жоэлю снились бабочки.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

[1]              Термин «либертин» в исходном значении означал свободомыслящего вольнодумца, позднее стал ассоциироваться с образом «безбожного развратника», приверженного  либертина́жу (фр.  Libertinage) — нигилистической философии, отрицающей моральные нормы.

 

[2]      Le marais —  болото (фр.)

[3]      Педерасты (сленг. фр.)

[4]             Грубое ругательство.

[5]    Намек на фамилию графа де Рондина, rondin – бревно, полено(фр.)

[6]      Дерьмовый бордель (фр.)

[7]      Мерзкая потаскуха (фр.)

[8]      На Гревской площади проходили казни дворян.

[9]             При свете луны, друг мой Пьерро,

                Одолжи для стиха моего перо.

                Моя свеча угасла, и нет огня.

                Ради Божьей любви, не гони меня… (фр.)

 

[10]           Тщетно оплакиваю я людское безумие;

                     Скитаюсь вокруг разбросанных обломков мрамора

      Печально на них взирая…( фр.)

[11]             «Там наши удивленные взоры

       Созерцают помпезные остатки хроники Цезарей…» (фр.)

[12]             «Ни в мрак, ни в небо не верю я, –

                но верую в толстого каплуна,

                Когда он подрумянен на вертеле.

                А ещё верю в стакан доброго вина,

      И вера эта спасительна…» (ит.)

[13]  Frocсio (ит.сэнг ) – гомосексуалист

[14]  Я согласен (ит.)

[15]  Нищих(фр.)