Оборотни Митрофаньевского погоста
«There are more things in heaven and earth, Horatio,
than are dreamt of in your philosophy…»
William Shakespeare
«Много есть на небе и на земле такого, Горацио,
что философам нашим совсем невдомёк…»
Уильям Шекспир
Часть первая.
Глава 1.
Ночь на кладбище
Если бы Бог позволил демонам
показать нам их отвратительный образ,
мы подверглись бы умопомешательству.
Иоанн Златоуст
Все бабы — дуры. Порфирий Дормидонтович Бартенев, генерал-майор, профессор фортификации Санкт-петербургской Михайловской артиллерийской академии, был убеждён в этой истине так же прочно, как в том, что в небе есть солнце.
Однако его превосходительство всё же не был женоненавистником, полагая, что баба хоть и глупа, но нужна в хозяйстве. Уже десять лет он неустанно воевал со своей экономкой, Февроньей Сильвестровной Обрезковой, вдовой кавалерийского штабс-ротмистра, женщиной видной, холёной да дебелой. Хозяйствовала она умело и рачительно, обожала буженину и Шато Монтрёз, боялась только мышей и призраков, от первых держа в доме толстого кота Губернатора, а от вторых защищаясь иконой Спасителя. Но идеалом не была, ибо, увы, любила праздную болтовню.
Глупейшим наставлением проводила она Порфирия Дормидонтовича и нынешним вечером, убеждая оставить дурацкую затею ехать на ночь глядя в Лиговку, на дачу к однокашнику, графу Арсению Вениаминовичу Корвин-Коссаковскому, да ещё на беговых дрожках.
— Помилуйте, Порфирий Дормидонтович, что вы такое затеяли? — Февронья Сильвестровна упёрла холёные руки в округлые бока. — Места глухие, тракт нехоженый, после таких дождей — топь там непролазная! Ну как застрянете? Возьмите Сидора да поезжайте в шарабане! А того лучше — утром бы и поехали, чай, не ждёт вас Арсений Вениаминыч раньше субботы! Куда ехать на ночь-то глядя?
Ну, не дура ли? Порфирий Дормидонтович, собравшийся с другом на ночную рыбалку, пока по последнему теплу бабьего лета прекрасно ловились сомы да налимы, только хмыкнул досадливо, поплотнее укутался тёплым пледом да стегнул Красотку. С Английского проспекта, где он квартировал в пятикомнатной квартире в доходном доме Сухотина, до Обводного канала — рукой подать.
Чего же кликушествовать-то?
Бартенев благополучно миновал городские кварталы и вскоре увидал купола небольшой деревянной церквушки Митрофания Воронежского, мимо которой вдоль кладбища пролегал дорожный тракт.
Тут, однако, начались странности.
На западе сошлись тяжёлые зубастые тучи, сожрав закат, и как-то непотребно быстро стемнело. Потом, напугав Красотку, невесть откуда перед коляской проскочила кошка. Может, и не чёрная, в сумерках не разглядеть было, но впечатление оставила прескверное.
Дальше — больше. Кобыла ни с того ни с сего захромала, а стоило дрожкам двинуться на спуск у ограды погоста, как колесо наскочило на камень, оглобли вместе с передней осью ушли влево, сбруя порвалась, кузов соскочил у поворотного шкворня и кувырком полетел под горку — аккурат в гнилое болото!
Сам Порфирий Дормидонтович успел всё же из коляски выскочить, хоть и основательно зашиб колено. Припадая на больную ногу, он спустился с насыпи к болоту и зло сплюнул: снизу шёл непереносимо зловонный запах гнилой тины, коляска наполовину ушла в топь у самого берега. Но чтобы самому извлечь дрожки из вонючей жижи — об этом нечего было и думать.
Перепуганная лошадь тряслась, хромая пуще прежнего, и его превосходительству ничего не оставалось, как привязать Красотку к могильной ограде да опуститься на скамью рядом. До Лиговки оставалось не больше версты, но уже ни зги было не видать. Бартенев впотьмах долго на чём свет стоит костерил болтливую Февронью, заговорившую ему дорогу, потом укутался пледом да прислонился головой к старому вязу. Он решил отдохнуть полчасика, а потом, несмотря на хромающую кобылу и ноющую ногу, всё же добраться до Арсения.
Через четверть часа октябрьские тучи медленно расступились, в их прогале нарисовалась полная луна, осветившая окрестности мертвенным желтоватым сиянием.
Тут Порфирий Дормидонтович несколько раз сморгнул, ибо просто не поверил глазам. Нет, не померещилось.
Из бурой хляби смердящего болота, куда свалились его дрожки, подымалось белёсое марево. В самом тумане не было ничего удивительного, если бы не соткался он вдруг на глазах Бартенева в явственную фигуру и не заскользил к развилке дорог, — как раз в дюжине шагов от Порфирия Дормидонтовича.
Мерзок он был невообразимо: с бельмами вместо глаз, с бурой жабьей отслаивающейся от лица кожей, с толстыми губами пиявки. Но лик чудища проступал неявственно, точно двоясь в тумане.
Призрак не заметил Порфирия Дормидонтовича, оцепеневшего на скамье за стволом вяза, но, повернувшись к погосту, вдруг отчётливо произнёс какую-то абракадабру, как показалось Бартеневу, на латыни:
— Версипеллис цецилиус профундус провоко те кветус постумиус пестиферус.
От звуков его утробного лающего голоса с оголённых ветвей старого вяза с глухим карканьем поднялось сонное воронье, из болота донеслось приглушенное жабье урчание, а одно из надгробий неподалёку от Бартенева с металлическим скрипом сдвинулось к ограде. Из образовавшегося чёрного отверстия на поверхность поднялся гроб, тут же услужливо распахнувшийся.
Порфирий Бартенев, ожидавший увидеть полуистлевший скелет, опешил: физиономия появившегося покойника и вправду была обычным черепом, но выряжен мертвец был бесподобно: лайковые перчатки плотно обтягивали узкие ладони, в карман жилета уходила цепочка золотых часов, сделанная в виде змеиной чешуи. Усопший был в белоснежных манжетах и тёмном фраке от лучшего портного.
«Ишь ты, фертик какой…», — неодобрительно пронеслось в голове Бартенева. Мертвец ему не понравился. Чертовски не понравился. Но дурные впечатления Порфирия Дормидонтовича этим не закончились. Болотный призрак с покойником-франтом неожиданно вместе выкрикнули в ночное небо:
— Ластаурус адверсариус клодиус сакрилегус! Ортамур вос! Венире порро нобис! Посцимус!
Лунный диск тут же заслонила чья-то тень, в придорожной канаве взметнулись комья грязи и сухие листья, нападавшие после дождя, и новый гость, оказавшийся худым мужчиной с крыльями — явно нетопыриными, полупрозрачными и точно рваными по краям, появился перед ними. Лица его в лунном свете Порфирий Дормидонтович не разглядел, но заметил, что неизвестный облачён в длинное ветхое рубище, и продранные лохмотья местами едва прикрывают его бледную наготу.
«И не мёрзнет ведь, нечисть поганая», — досадливо подумал Порфирий Дормидонтович, которого ночной холод пробрал уже до костей.
Неожиданно нечистая сила заговорила понятно. Начал болотный призрак:
— Итак, господа, мы договариваемся или мечем жребий? Я-то полагал, что вы, как истинные аристократы духа, будете сговорчивы. — Теперь сквозь бельма жуткого создания проступили алые зрачки, а в галантной улыбке мелькнули клыки. Оборотень говорил мягко и рассудительно, явно пытаясь склонить собеседников к уступчивости.
Но ничего у него не вышло.
Правда, фрачный мертвец, усевшись на постамент соседнего захоронения, особо не возражал, однако полуголый нетопырь сдержанно, но твёрдо объяснил призрачному дружку, что есть каждый хочет, а аристократизмом сыт не будешь. Да, девиц Черевиных нащупал именно он, многоуважаемый вампир Цецилий Профундус, за что ему большой респект и благодарность, но свою долю каждый получить должен. Девиц Черевиных с княжнами Любомирскими — четверо, и поделиться он обязан. Хотя бы одной. Почему только он будет лакомиться?
— Потому что мне есть нужно, — зло и досадливо отрезал болотный упырь Цецилий, и в голосе его проступило сдержанное рычание голодного пса, — а у вас, инкуба да лемура, баловство одно, под ногами только мельтешите да елозите. У тебя, Клодий, одни забавы на уме, а ты, Постумий, и в забавах-то вовсе не нуждаешься.
Ему снова вежливо, но жёстко возразили. Точнее, мертвец Постумий только усмехнулся, но нетопырь Клодий, обозванный инкубом, прошипел, что присосаться к горлу девицы Цецилию никто не мешает, но забывать о чужих интересах — есть эгоизм невозможный и невоспитанность дурная, отсутствие истинной светскости и добродетели высокой.
Растерянные возражения оторопевшего упыря, что на такие совершенства он отродясь не притязал и никогда не думал о них даже, — его сотоварищи проигнорировали.
В итоге метнули кости, хором обсуждая броски. Увы, нетопырю Клодию, как понял Бартенев, выпали две шестёрки и единица, хлыщу-лемуру Постумию — две пятёрки и тройка, а болотному призраку, вампиру Цецилию, — тройка, четвёрка и шестёрка.
— Верящий в удачу не должен верить в ужин, — язвительно прокомментировал исход жребия щёголь-мертвец Постумий.
Он вынул из жилетного кармана часы, блеснувшие чем-то алым, кажется, змеиной головой. Часы, щёлкнув крышкой, пропели старинный немецкий гавот.
— Ладно, друзья мои, время поджимает, — проворчал он. — Порешим так. Княжон Любомирских и девиц Черевиных делите по-свойски, кто что ухватит. Девочки шикарны, что и говорить. Встречаемся в пятницу в салоне графини Нирод, — подытожил мерзавец, и в оскале его черепа промелькнуло что-то ветреное, даже распутное. — Давненько я там не бывал, однако.
— Договорились, — упырь Цецилий со вздохом кивнул, — я, так и быть, дам Клодию возможность порезвиться на досуге, но право последнего поцелуя остаётся за мной, запомните. Мне есть надо, — снова напомнил он собравшейся бесовщине. — Что до девиц, все они — дурочки безголовые, ужин, конечно, великолепный будет.
— Ваши забавы да поцелуи — такой вздор, — вздохнул разряженный мертвец, но в тоне его не слышалось вызова, и потому никто не обиделся. — Буду надеяться, что кузины вам по вкусу придутся.
Он зевнул и лениво потянулся.
— Ладно, пора. Помните, до будущей полной луны управиться нужно.
Крылатый Клодий, обнаруживший теперь в повороте головы хищный уродливый профиль, кивнул и нагло облизнулся, Цецилий обронил, что надо быть осторожнее: кровь людская всё же не водица: от неё гораздо труднее очистить ковёр. В прошлый раз он немного переусердствовал…
После чего все трое распрощались. Модный франт исчез в гробнице, крылатый демон метнулся ввысь и растаял в ночном небе, а вампир Цецилий мутным туманом растворился над болотом.
Луна пропала в тучах, последние цикады убаюкивающе трещали. Бартенев сонно подумал, что это всё неправильно. Упыри, об этом ведь все знают, в гробах на кладбищах спят, а ночевать в болоте — вампиру не к лицу как-то. В упырей ведь превращаются жертвы несчастных случаев, убитые да самоубийцы, да отлучённые от церкви, да зачатые во время постов, да некрещёные младенцы, родившиеся с зубами или волчьей пастью. Если в округе заводился вампир, подозревались недавние покойники, со смерти которых не прошло сорока дней. Тело выкапывали и освидетельствовали. Если на губах обнаруживалась кровь, тело было нетленным и у трупа отрастали ногти и волосы — дело считалось решённым: труп пронзали колом, обезглавливали, сжигали, причём все это сопровождалось церковными службами. А тут — нате вам: вампир в топи, как пиявка какая али жаба болотная…
Куда это годиться? Непорядок это всё, нелепость чистой воды…
Но тут где-то далеко при церкви звонко и победительно пропел петух, а с дерева сорвалась ветка, стукнув Порфирия Дормидонтовича по плеши и набив над ухом основательную шишку.
Бартенев очнулся и, потирая ушибленное место, с трудом встал со скамьи. Всё тело ныло, першило в горле и чуть подташнивало. Меж тем солнечный луч уже блёкло золотил купол церкви и играл на крестах Митрофаньевского погоста.
Бартенев изумлённо заморгал. Постой, а как же ночные призраки-то? Он, что же, спал, выходит? Значит, демон-нетопырь Клодий, болотный упырь Цецилий с мертвецом-лемуром Постумием ему попросту привиделись?
Это надо же, а? Вот чудеса…
Нет никакой нужды рассказывать, как уставший и злой Бартенев добрался все-таки на рассвете до приятеля, как с трудом нашёл около девяти утра в ближайшей к погосту деревеньке Тентелёвке четырёх мастеровых, которые за три рубля серебром и бутылку «казёнки» тросами вытащили его коляску из болота, и как, наконец, около часу пополудни, друзья сели обедать, пока Анфиса и Калистрат, люди Корвин-Коссаковского, отмывали на дворе дрожки Порфирия Дормидонтовича от зловонной тины да засохшего ила.
Арсений Корвин-Коссаковский и Порфирий Бартенев внешне не походили друг на друга. Бартенев в молодости был хорош собой, но после сорока облысел и расплылся в талии. Арсений же Вениаминович, стройный бледный брюнет с цыганскими глазами, доставшимися ему от бабки-грузинской княжны, в годы гимназические похожий на тощего воронёнка, с годами, напротив, приобрёл лоск и вальяжность, но был по-прежнему подтянут, худ и подвижен. С зализанными височками и приятным лицом, он казался человеком скромным, звёзд с неба не хватающим, но лишь до тех пор, пока вы не ловили взгляд его чёрных глаз, таящих ум почти бесовский, позволивший ему к сорока семи годам дослужиться до тайного советника полицейского департамента.
Арсений Вениаминович был петербуржец, притом классический. С правильной речью и свинцово-антрацитовым блеском в глазах, он отличался туманным отношением ко всему, что способствовало продлению человеческого рода, женился по юношеской беспечности, овдовев, преисполнился отвращением ко всяким матримониальным порывам, любовь почитал за несчастье, в котором может помочь только Бог. Пил весьма умеренно, был скромен и маниакально патриотичен, одобрительно мычал по поводу любых действий властей, относя их к числу непостижимых разумом явлений. Был богат, но скрывал это, мылся в Воронинских банях, в номерах за пятнадцать копеек, вскользь упоминал о какой-то хронической болезни, но никто не мог понять, о чём, собственно, речь. Он любил домашнюю выпечку и жареную курятину, и имел обыкновение жить так, как будто не имел к своей жизни никакого отношения.
При этом те, кто хоть раз сталкивались с Корвин-Коссаковским близко, никогда впредь не отзывались о нём дурно, почтительно умолкая при упоминании одного его имени. И они же часто задавались вопросом: что связывает Арсения Вениаминовича, человека тонкого и одарённого, питомца лучшего императорского университета, с выпускником Главного инженерного училища, недалёким служакой Бартеневым, с которым кроме как о сети железных дорог, о хлебопечении для войск, прессовании фуража да устройстве военных лагерей — и поговорить-то не о чем?
Да, Порфирий Дормидонтович не сведущ особо был ни в литературе, ни в искусстве, но Корвин-Коссаковского, казалось, недалёкость друга ничуть не тяготила. Бартенев никогда не задавал ненужных вопросов, отличался здравомыслием и удивительной наблюдательностью, к тому же, и у Арсения Вениаминовича не раз был случай в том убедиться, абсолютно не ведал страха. Упрям был, правда, и пол женский недолюбливал, но тут Корвин-Коссаковский с ним сходился. А что до книжек новомодных — да Бог с ними, с книжками-то.
…Бартенев опрокинул уже третью стопку водки, закусывая их пирожками с говядиной, меж тем как Корвин-Коссаковский лакомился жареной курицей по-венециански, называемой им так потому, что его кухарка Анфиса тушила жирных деревенских кур в оливковом масле с веточками розмарина и сочным черносливом, в чём Арсению Вениаминовичу виделось нечто экзотическое и заморское.
Порфирий уже рассказал, как неудачно скатился с пригорка у Митрофаньевского кладбища и умолк, но Корвин-Коссаковский, зная дружка как облупленного и понимая, что тот и пешком спокойно пришёл бы к нему в повечерие, как договаривались, терпеливо ждал продолжения рассказа.
Оно и воспоследовало.
— Не знаю, говорить ли? — Бартенев вздохнул. — Странность такая.
Корвин-Коссаковский молча ждал.
— Сон мне этой ночью у погоста привиделся да такой, что не приведи Господь.
И Бартенев неторопливо рассказал о примерещившемся ему кошмаре на кладбищенской скамье. Он нервно усмехался и явно хотел услышать от своего умного друга, что всё это сущая ерунда и пустой вздор, и тут замер и похолодел.
Корвин-Коссаковский сначала слушал его с улыбкой, особо вытаращил свои цыганские глаза и изумлённо заморгал, услыхав латинскую абракадабру, но к концу повествования улыбаться перестал. Он смотрел на Порфирия пристальным тяжёлым взглядом, и губы его нервно кривились. На физиономии же его превосходительства читалось некое даже потрясение, а выражение это появлялось на лице чиновника высшей полиции, ох, как нечасто. Можно даже сказать — вообще никогда не появлялось.
Когда Порфирий умолк, Корвин-Коссаковский медленно поднялся, трясущейся рукой взял лафит коньяка, наполнил пузатый бокал на треть, солидно прихлебнул и уставился в пол.
Бартенев совсем растерялся. Он не боялся, что Арсений посмеётся над ним, но столь странная задумчивость и непонятное молчание удивляли. Уж не всерьёз ли он всю эту нелепицу воспринимает, в самом-то деле?
— Что с тобой, Арсюша? Чего молчишь-то? — Бартенев попытался заглянуть в опущенные глаза друга.
Корвин-Коссаковский пожал плечами.
— Удивительно, — он потёр пальцами высокий лоб и растерянно посмотрел на Бартенева.
Было заметно, что Арсений взволнован, но старается не показать виду. Наконец он смирил дыхание и размеренно проговорил:
— Понимаешь, Порфиша, богач может иногда увидеть себя во сне нищим, а бедняку порой привидится сказочное изобилие. Это обычно. Страхи и мечты отражаются во снах, но… тебе никогда не приснится каломель, если ты не знаешь, что это такое, — он снова прихлебнул коньяк и чуть порозовел.
Бартенев напряжённо слушал. Дружок его часто философствовал, но сейчас говорил что-то совсем уж нелепое.
— Ты о чём это, Арсений? — осторожно спросил Порфирий.
— О том, что в гимназии ты пользовался моими латинскими конспектами, сам ничего не учил, — растолковал Арсений, — профессора Шмидта до белого каления доводил, ни спряжений, ни склонений латинских никогда не помнил и всё путал.
— Инженерам латынь твоя без надобности, — с досадой бросил Бартенев. — На кой бес была мне вся эта ерунда древняя?
Порфирий Дормидонтович и вправду способностями к языкам никогда не блистал, но тем больше восхищался другом-полиглотом, хоть сам Корвин-Коссаковский, воспитанный тремя боннами, англичанкой, француженкой и немкой, не видел в своих знаниях никакого повода для восторга. Но сейчас его превосходительство изумился именно тому, что в видении друга все латинские формы стояли в нужных числах и падежах.
— Но основы-то грамматики латинской ты помнишь? — задумчиво поинтересовался он у Бартенева.
— Смеёшься?
Ничего Порфирий не помнил.
— Ничуть не смеюсь, — покачал головой Корвин-Коссаковский. — Но это не всё. Понимаешь, сон инженера никогда не приснится поэту. Но и поэт никогда не увидит снов инженера, — пояснил Арсений. — Твой сон — сон поэта, он мог бы присниться мне. А что такое инкуб, ты знаешь?
— Не знаю, просто тот упырь болотный нетопыря уродливого так обозвал. А покойника он лемуром именовал. Бессмыслица какая-то.
— Вовсе нет, не бессмыслица, — снова покачал головой Корвин-Коссаковский, — то-то и оно, что не бессмыслица. А имена ещё того забавнее! Клодий Сакрилегус, Цецилий Профундус и Постумий Пестиферус. Это надо же! Versipellis Cecilius Profundus provoco te, quetus Postumius Pestiferus[1]… Lastaurus adversarius Klodius Sacrilegus! Hortamur vos! Venire porro nobis! Poscimus![2] И ты это запомнил! — поразился Корвин-Коссаковский. — Что до княжон Любомирских, девиц Черевиных и графини Нирод… Ты их знаешь?
— Ну, о старом графе Нироде слышал, конечно, а остальные… — Бартенев растерянно улыбнулся. — Да полно, Арсений, а есть ли они вообще на свете-то? Это же сон!
Корвин-Коссаковский наклонился к дружку. Его чёрные глаза напоминали пистолетные дула.
— Они есть, Порфирий. С графиней Екатериной Петровной Нирод я близко сошёлся после того, как год назад у неё бриллианты украли, и супруга её, полковника Владимира Андреевича, что в апреле нынешнего года назначен командиром лейб-гвардии стрелкового Императорской фамилии батальона, тоже знаю. Что до княжон Любомирских, их две сестры, и обе на выданье. Девицы же Черевины — признанные красавицы, племянницы княгини Палецкой. К тому же… впрочем, об этом не стоит. Но и это ещё не всё. — Арсений опустил глаза в пол. — Сегодня суббота, а через неделю, в пятницу, у графини Нирод большой бал назначен, и об этом уже весь свет знает. Ты мог бы увидеть во сне всё, что угодно, но не такое. Такое тебе привидеться не могло.
Бартенев недоумённо развёл руками. Его не обидело и ничуть не задело недоверие друга, скорее удивило.
— Да не выдумывал я ничего, Арсюша, — растерянно проронил он в своё оправдание. — Поверь, что приснилось, то и рассказал. Не веришь мне?
Корвин-Коссаковский рассмеялся, и лицо его словно оттаяло.
— Ты никудышный логик, дружище. Я знаю, что ты ничего не выдумал. Ты и выдумки — две вещи несовместные. Ты просто заблуждаешься.
Бартенев растерялся.
— Заблуждаюсь? В чём? В путаном сне на погосте?
Корвин-Коссаковский наклонился к другу и тихо растолковал:
— Не во сне. Ничего тебе не приснилось, Порфиша. Ты видел это наяву.
Голос Корвин-Коссаковского прозвучал странно, глухо и грустно, даже потерянно, глаза его смотрели с болью и мукой, и Бартенев почувствовал, как по спине его пробежали противные мурашки.
— Ты… ты шутишь, Арсюша?
Корвин-Коссаковский снова покачал головой.
— Не думал даже. А чья могила была та, что отодвинулась?
Челюсть Бартенева отвалилась. С трудом подтянув её, он несколько раз сморгнул, тяжело сглотнул и наконец хрипло проговорил:
— Ты… это…серьёзно?
— Разумеется. Ты помнишь, где это случилось?
Бартенев снова смерил друга внимательным взглядом и в итоге все же поверил, что тот не шутит. Слишком мрачны были его глаза, слишком уж много тоски и непонятной муки в них проступило. Порфирий задумчиво уставился на ломовский серебряный самовар на столе и наморщил лоб, вспоминая.
— Пожалуй, помню, чего там не помнить-то? Там и скамья, и вяз. При луне я ничего толком не видел, конечно, но утром-то всё разглядел. Ограда могильная зелёной краской выкрашена, надгробие серого гранита, ангел чёрный мраморный над урной склонился. На эпитафию я не глянул, конечно, не до неё было, но табличка там была.
Корвин-Коссаковский через силу улыбнулся.
— Ладно, завтра днём мимо проедем. Вот и поглядим.
Глава 2.
Безымянная могила
«Лопата и кирка, кирка,
И саван бел, как снег;
Довольно яма глубока,
Чтоб гостю был ночлег…»
Шекспир, «Гамлет»
В тот вечер хозяин и его гость легли спать рано, едва стемнело, собираясь подняться с зарей, но Бартенев, хоть и чувствовал боль в плечах и ломоту в пояснице, долго лежал на мягкой перине без сна. Его удивило то, как воспринял его рассказ Арсений. Совсем не того Порфирий ждал от друга.
Недоумение его ещё более усугубилось, когда уже за полночь услыхал он наверху, в спальне Корвин-Коссаковского, звук распахнувшейся рамы и размеренный скрип половиц. Арсений не спал, мерил шагами комнату.
Как бы то ни было, воскресный рассвет оба встретили с удочками на местном пруду и речной протоке, ловили корюшку, стерлядь, угря и плотву, потом Корвин-Коссаковскому попалась небольшая щука, а Бартенев вытащил сома.
Оба они словно по взаимному уговору предали вчерашний разговор забвению, но когда улов был сдан на кухню Анфисе, Порфирий, всё это время о чем-то сосредоточенно размышлявший, заговорил:
— Не прав ты всё же, Арсений. Не могло это быть правдой. Разговор этой бесовщины и четверти часа не длился, а после я сразу проснулся — и утром. Следовательно, спал я. Да и будь это наяву, я бы не уснул, наверное, после такого-то.
Корвин-Коссаковский, однако, аргумент серьёзным не счёл и пренебрежительно махнул на него рукой.
— С чего бы? Ты весь день в академии пробыл, потом намаялся с дрожками, сидел в темноте, отдыхал, подрёмывал. Потом — видел то, что видел, а дальше усталость взяла своё, и ты уснул. Я ведь тебя без малого сорок лет знаю. Ты в некотором роде бесстрашен: не отчаянно храбр, а именно из тех, кто просто страха не ведает. Ты если бы и Змея Горыныча увидал — ну, токмо удивился бы. Ты и тут испуган не был, а лишь удивлён. Потому и уснул после — как ни в чём не бывало.
Бартенев польщённо хмыкнул, комплимент Арсения, что и говорить, был приятен, но он тут же возразил другу:
— Постой, смелость тут ни при чём. Ты, что же… в нечистую силу веришь, что ли?
Но и этот аргумент не сразил Корвин-Коссаковского.
— Занимался бы я войсковым провиантом да фортификацией, — вздохнул Арсений, разведя руками, — может, и не верил бы. Но при моей службе, Порфиша, в нечисть начинаешь верить быстро. То одержимых видишь, то бесноватых, а иные и вовсе демоны во плоти и крови.
Тут надо заметить, что Корвин-Коссаковский не шутил и не лгал. С тех пор, как люди потеряли веру в Бога, вера в революцию дошла до фанатизма. Тысячи прекраснодушных мечтателей вступали в ряды народных заступников, однако куда чаще мелькали там корыстолюбивые завистники и негодяи.
На что могли претендовать ничтожный Ишутин, недоучка Нечаев или заурядный литератор Чернов? Учителя приходских училищ, в чиновники шестого класса они могли выбраться лишь к старости, и только революция могла бы дать им всё и сразу, вознеся на вершину власти. И они не брезговали ничем. Когда кружок Ишутина планировал побег Чернышевского, одному было поручено раздобыть яды для стражи, намечалось убийство купца Серебрякова и ограбление почты для пополнения кассы кружка, а юный кружковец Федосеев предложил отравить своего отца…
Для Арсения слова «революция» и «дьявол» давно стали синонимами.
— Бесовщину я вижу поминутно, Порфиша, — мрачно заметил он Бартеневу. — Но я привык именно к людям, ты же говоришь о бесах в чистом виде. Но что мешает им принять облик человеческий? Вот это и надо расследовать.
Порфирий совсем оторопел.
— Ну, это ты уж… это… слишком, — осторожно проговорил Бартенев, напряжённо всматриваясь в лицо друга.
Он давно понял, что тот чего-то не договаривает, скрывает понимание чего-то болезненного, при этом совсем не шутит и вовсе не мистифицирует его. Глаза Корвин-Коссаковского, и без того тёмные, за ночь точно налились свинцом.
— Я понимаю, Арсюша, ты двадцать пять лет в полиции, но что тут расследовать-то? Вампира-то болотного за хвост не схватишь, покойника к суду не привлечёшь, урода с крыльями в небесах, чай, тоже не поймаешь. И что ты, кстати, на могиле-то увидеть хочешь? Имя?
Корвин-Коссаковский последние годы курировал тайную агентуру секретного делопроизводства Департамента полиции, и деятельность его с делами уголовными, а тем более мистическими, вообще никак не пересекалась.
Сейчас он снова развёл руками.
— Сам не знаю, Порфирий.
Собираться в город они начали загодя и, отведав ушицы и жареной плотвы, были готовы к выходу. Бартенев обещал подвезти Арсения к нему на Лиговский, где тот после смерти жены одиноко жил в старом отцовском доме. А пока они быстро миновали расстояние до погоста и остановились как раз там, где из дорожной колеи след колеса уводил вниз по насыпи.
Коляску его вытаскивали понизу, потому след не затоптали.
— Вот тут я на камень впотьмах наехал, — указал рукой Порфирий Дормидонтович, — вот следы копыт Красотки, вот тут я привязал её. А вот и скамья. А могила — вон, ангел чёрный над урной склонился.
Корвин-Коссаковский внимательно разглядывал кладбищенскую диспозицию.
Погост в этом месте полого спускался с холма, захоронения тут явно были старые, ибо между ними росли дубы, клёны и вязы с массивными стволами и мощными кронами. Само кладбище, основанное сорок лет назад, в начале тридцатых годов, из-за разразившейся тогда в городе холеры, подчинялось городской полиции, а не церкви, и изначально называлось Тентелевским, а после постройки церкви святого Митрофана Воронежского стало зваться Митрофаньевским.
Постепенно рядом с холерным участком возникло городское кладбище, престижным, правда, не считавшееся. Богатые захоронения кучковались только около церкви, по окраинам хоронили людей попроще.
Место странного видения Бартенева находилось, однако, как раз неподалёку от храма, к тому же — было удобно расположено при дороге. И потому на могилах здесь возвышались помпезные мраморные кресты и пошловатые надгробия со скорбящими матронами дурного вкуса. Ажурные решётки сменялись тяжёлыми гранитными склепами фамильных захоронений богатых купеческих семей Сытовых, Рудаковых, Дурдиных, кое-где мелькали и дворянские фамилии.
Арсений Вениаминович отметил и то, что могила, из которой выходил бартеневский покойник, на первый взгляд, стояла особняком, но при приближении к ней Корвин-Коссаковский увидел, что на самом деле захоронения были и вокруг гробницы, простые земляные холмы с деревянными крестами, по ветхости наполовину ушедшие в землю, безымянные и заброшенные, заросшие крапивой и бурьяном.
Чёрный же монумент выделялся издали сияющей поверхностью полированного мрамора, и скульптура — рыдающий чёрный ангел, склонившийся над урной с прахом, сделана не в расчёте на дурной купеческий вкус, а была почти что произведением искусства.
Оттенявшая ангела старая плита серого гранита и вправду имела привинченную по четырём углам позлащённую табличку и, подойдя вплотную к ограде, Арсений Вениаминович полушёпотом прочёл там только несколько строк на французском:
«L’homme se decompose,
S’emiette et se consume tout.
Le vent deterre cette chose
Et l’eparpille on ne sait ou.
Et le derisoire fantome,
L’oubli vient, s’accroupit et dort
Sur cette memoire d’atome,
Apres la Mort…»
— Про что это?
Корвин-Коссаковский вздрогнул, услышав рядом голос Бартенева.
Французский язык генерал-майор знал лучше латыни, но, когда рядом был друг, Порфирий Дормидонтович предпочитал себя галльскими вокабулами не затруднять.
— Это про то, что тела людские станут прахом, и ветер единым дуновением рассыплет этот прах по ветру, покойники же лишь во сне нелепыми призраками придут к кому-то ночью на мгновенье, аpres la Mort, после смерти, — мрачно перевёл Арсений и обошёл захоронение с другой стороны, рассчитывая прочитать имя погребённого.
Но, увы, на обратной стороне плиты чернела только лаконичная надпись: «Мemento quia pulvis es». И больше ничего.
— А это о чём? — Порфирий тоже обошёл могилу.
— «Помни, что ты — прах», — со вздохом сообщил Корвин-Коссаковский. — Это латынь.
— Странно, — задумчиво прокомментировал после недолгого молчания Бартенев, — обычно же вот так пишут…
Он указал на монумент в пяти шагах от них, где крикливо золотились слова «незабвенный, вечная память, скорбим».
— А тут словно не только покойника в землю зарыли, но и память о нём стереть пытаются. Однако зачем тогда такие монументы ставить? — недоумённо развёл Бартенев руками. — Уж лучше так, — Порфирий ткнул рукой в покосившийся крест на земляном холме, едва видимый в зарослях побуревшего чертополоха и жухлой крапивы.
Корвин-Коссаковский согласно кивнул.
— Верно, но только едва ли так изначально было. Погляди-ка, табличка в отверстии утопает, раньше там другая была, и ограда с плитой гранитной намного старее этого надгробия. Тут подзахоронение было лет пять назад, тогда наверняка и ангела поставили, тогда же и имя убрали. Гранитная плита ветхая, да и соседние захоронения старые, вот 1843, вон 1857, но за годы мрамор трещины дал бы, а он блестит, целёхонький. Да и краска на ограде не такая уж и ветхая.
— А может, под этой надписью другая?
Корвин-Коссаковский покачал головой.
— Нет, ту табличку вынули, она потолще была, а эту сделали тонкой, она и утопла в старом отверстии. Когда заказывали — глубину выемки не знали, выходит, разные люди это делали. Постой-ка, — Арсений наклонился сбоку над отвесной гранитной плитой, на которую упал тусклый солнечный луч, как раз вырвавшийся в просвет туч, — да, тут и надпись другая была, прямо на граните, да затёрли её. Но это значит, что мастер наждаком работал, а мастеров тут всего двое. Заедем-ка в церковь.
Бартенев не шелохнулся, но внимательно исподлобья разглядывал Арсения. Порфирий давно уже понял, что тот скрывает от него что-то важное, и ему мерещилось в этом и обидное недоверие, и что-то тревожное, пугающее. Не то что Корвин-Коссаковский никогда ничего не скрывал от него, нет, он был, что называется, набит секретами, но сейчас он скрывал не секрет, а боль, притаившуюся и в понуро согнутых плечах, и в уныло опущенных углах губ, и тёмных кругах бессонницы вокруг цыганских глаз.
— Арсений, — Бартенев пошёл ва-банк, — а что ты мне сказать-то не захотел?
— Что? — Корвин-Коссаковский резко обернулся к другу.
— Я, конечно, звёзд с неба не хватаю, но это уж совсем идиотом быть надо, чтобы не понять.
Порфирий плюхнулся на скамью у могилы и заложил ногу на ногу.
— Пусть мне не приснились эти три чудища, а наяву они пообедать сговаривались, и пусть околёсица их латинская некий смысл имела, мне глубоко недоступный, и пусть бал у графини этой намечен на тот самый день, что и трапеза нечисти. Но будь я трижды проклят, если нет чего-то, чего ты мне сказать не хочешь. Ты сам не свой с того часа, как я тебе сон свой рассказал. Глаза у тебя за ночь как у совы стали, и у этой могилы ты уже полчаса крутишься и невесть чего вынюхиваешь, — и это всё из праздного любопытства? Зачем тебе это всё? Дураком меня считаешь?
Глаза их встретились.
— Ну, что ты, Порфиша, зачем? — Корвин-Коссаковский опустился рядом с Бартеневым на скамью и усмехнулся, но усмешка вышла жалкой и невесёлой, даже болезненной. — Ты наделён живым умом и практической смёткой, да и в знании жизни я тебе не отказал бы. Ты вовсе не дурак.
— Ты мне зубы не заговаривай, — перебил Бартенев, уловив в тоне Арсения явную фальшь и стремление уйти от ответа, — чего ты ищешь?
Корвин-Коссаковский отвёл глаза и смущённо улыбнулся. Он чуть досадовал, но и был рад, что Порфирий заговорил об этом, ибо нести такую тяготу одному, в самом деле, было не по силам.
— Понимаешь… — Арсений набрал полные лёгкие воздуха, резко выдохнул, и продолжил. — Мать моя умерла в родах, отец женился снова. Сестры родились, Мария и Анна. Ты их видел, наверное, с мачехой моей на вечерах у нас в гимназии, хоть и едва ли запомнил, они малютками совсем были.
Бартенев молча слушал, пытаясь понять, к чему это друг пустился в семейные воспоминания, о которых раньше никогда ни словом не обмолвился.
— Так вот, я не говорил, — продолжал Арсений, — просто случая не было. Мария замуж вышла за князя Палецкого, а Анна — за Дмитрия Черевина, чиновника из департамента имуществ. Она умерла от болезни груди пять лет тому, в ноябре, а Черевин… — Арсений судорожно сглотнул, — он спился и тоже умер. Дочерей их, двух девочек, сестра Мария в свой дом взяла да и воспитала вместе со своей дочкой, Ириной. Девицам сейчас одной восемнадцать, второй — девятнадцать. В этом году обе выезжать начали.
Бартенев обмер. Понимание, что в его нелепом видении упомянуты близкие его другу люди, да ещё в столь мерзком контексте, заставило его похолодеть.
— Так они… что… племянницы твои?
— Угу. — Корвин-Коссаковский смотрел на дорогу, не желая встречаться взглядом с другом, — и представь, что я почувствовал, когда рассказ твой вчера услышал. В глазах потемнело.
— Господи Иисусе!
Порфирий Дормидонтович внутренне ужаснулся. Он, как уже сказано, придерживался невысокого мнения о женщинах вообще, полагая, что у любой бабы волос долог, да ум короток, что же говорить о девчонках-пансионерках, вообще жизни не нюхавших? С таких, по мнению Бартенева, родителям надо было просто не спускать глаз, пока не будут просватаны.
Но сам разговор ночных бесов, как он теперь вспомнил, был столь язвителен и нагл, что Бартенев невольно понял и то, о чём Корвин-Коссаковский предпочёл умолчать. Видимо, сиротки-то сильно себе на уме, догадался Порфирий Дормидонтович. Но вслух ничего не сказал, жалея друга.
— Так… это… что же теперь делать-то? — растерянно спросил он.
Арсений судорожно вздохнул.
— Ну, для начала постараться понять, что происходит. Совпадение странное. И совпадение ли? There are more things in heaven and earth, Horatio, than are dreamt of in your philosophy… Сиречь, удивительно много есть на свете такого, Порфиша, что философам нашим совсем невдомёк. — Вежливо перевёл он для друга. — Ужаснее кошмара может быть только реальность.
Порфирий задумался, потом осторожно спросил:
— А сам ты… на вечер этот, в пятницу-то, к графине этой самой… попасть можешь? С твоим-то титулом…
Корвин-Коссаковский метнул короткий взгляд на друга. Порфирий, сын обедневшего дворянина, учился без репетиторов и бонн, с детства проявил способности к математике, интересовался военным делом и выбивался наверх сам. При этом Бартенев всегда имел, как замечал Арсений, некий пиетет к титулам и званиям, считал светское общество чем-то удивительно возвышенным и искренне гордился титулом друга.
Сейчас Арсений кивнул.
— Могу, это нетрудно, я уж думал об этом. И через зятя, князя Палецкого, и к самой Екатерине Петровне обратиться могу, и по нашим каналам, конечно. Но там-то за что зацепиться? В твоём рассказе реальна только могила. Это осязаемо. В болото не сунешься, тут ты прав, нетопыря за хвост не схватишь. И потому, — он резко поднялся, — говорю же, поехали в церковь. Там всего два камнереза работают, если одному из них эту работу поручили, он может старую надпись помнить.
Теперь Бартенева не надо было уговаривать, он торопливо забрался на дрожки и, едва друг сел рядом, хлестнул лошадь.
На церковном дворе их встретил колокольный звон к вечерни, несколько старух ползли в храм, мимо пробежал пономарь с двумя кадилами. К удовольствию Корвин-Коссаковского, дверь небольшой сторожки у церковной ограды, где на оконной раме висел аляповатый чёрно-алый гробовой венок, была открыта.
Внутри прыщавый двадцатилетний верзила полировал вручную гранитную лавочку, а рядом испитой мужик лет сорока, явно бывший с похмелья, гравировал на серой плите портрет пожилой женщины.
— Мне нужен тот, кто делал ангела на подзахоронение возле дороги с французской эпитафией, — тон Корвин-Коссаковского, властный и жёсткий, заставил их обоих поднять головы.
Гравировщик покачал головой.
— Нет Потапова, утонул уж с год. Но Ванька не хуже сделает.
Арсений был разочарован, но виду не подал.
— Точно ли? И столько стоит такой?
— Чёрный ангел? Двести сорок рублёв, барин. А можем и белого сделать.
— Ванька — это ты? — прыщавый кивнул, — пошли, поглядим.
Юнец быстрым взглядом окинул пальто, пошив коего стал заказчику в сорок рублей, фасонную шляпу и дорогие лайковые перчатки, твёрдую линию рта, чёрные глаза и зализанные по последней моде височки. Дело пахло заказом, и он торопливо обтёр руки и вышел следом за барином на церковный двор. Арсений и надеялся, что в чаянии дорогого заказа каменотёс разговорится. Они прошли к могиле напрямик, по тропке за храмом.
— Я хотел бы поменять надгробие тёти, проезжал мимо, это мне понравилось, — бросил Корвин-Коссаковский небрежно и повелительно, — жаль, что мастер утоп. Давно это сделано было?
— Года четыре или три тому, барин, когда молодого господина аккурат к тётке прикопали. Народу явилось на похороны… жуть-с.
— Молодой? Чего же умер?
Прыщавый пожал плечами.
— Не знаю, Потапов говорил, что и похороны странные были, и гроб в нашу церковь не заносили. Но не самоубийца, нет, иначе не разрешили бы тут хоронить. Потапов вроде говорил, с Большой Дворянской он. Публика была чистая-с. И все рыдали-с.
— О, а где же имя-то? — словно спохватился Корвин-Коссаковский, останавливаясь у могилы.
— На надгробие не поскупились, а имя, племянника и тётки, сказали, после закажут, хотели на серебре, да так и не пришли. Но фамилия у него такая… обычная.
— Небось, мать заказывала? Может, сама уж умерла?
Но камнерез только развёл руками: профессия сделала его равнодушным к вопросам жизни и смерти, что же говорить о таких пустяках-то? И пока Арсений выяснял время выполнения заказа и возможности транспортировки памятника на Громовское кладбище, оба они вернулись к церкви.
Бартенев терпеливо дожидался друга, при этом ожидание ему скрасил оставшийся гравировщик, рассказавший жуткую историю о призраке чёрного кота. В этого кота превратился чернокнижник Прокопий, живший рядом с кладбищем и лечивший все недуги порошком из костей покойников. Как-то ночью его навестил дьявол и купил его душу, вручив рецепт эликсира бессмертия. Чтобы изготовить эликсир, Прокопий в ночь на Пасху приволок на кладбище грешницу, девицу лёгкого поведения, которую подцепил у гостиницы Михельсона, привязал её к кресту, выколол глаза, отрезал язык и начал наполнять кровью ритуальный кубок, который необходимо было осушить до рассвета. Но, соблюдая тонкости ритуала, он замешкался и не успел. С первыми лучами солнца Прокопий лишился сил, упал на землю и в муках скончался. Когда его нашли, смердящий труп усеяли мириады червей. Очевидцы клялись, что правая нога старца стала кошачьей. После этого на кладбище стали встречать большого чёрного кота, яростно кидавшегося на посетителей погоста и пытавшегося их загрызть.
Порфирий Дормидонтович слушал с интересом, но был рад увидеть вернувшегося друга, по задумчивому виду которого понял, что кое-что тому узнать удалось. Однако заговорил Корвин-Коссаковский не раньше, чем они выехали на Лиговский проспект.
— Не всё безнадёжно, Порфиша. По неточным данным, покойник с Большой Дворянской, умер три-четыре года назад. Молодой человек, не самоубийца, следовательно, по нашим спискам не проходил. Но такой случай, чтобы аристократ умирал молодым — незамеченным не остаётся. Не дуэль ли? Я наведу справки.
У дома Корвин-Коссаковского на Лиговском Арсений снова заговорил, бесстрастно и размеренно:
— Слушай внимательно, Порфирий. Я за неделю всё, что могу, сделаю. Ты же вели Февронье генеральский мундир свой к пятнице в порядок привести. Я и тебе приглашение в дом графини достану. Вдруг чего заметишь? Если что раньше выясню, — к тебе заеду. Сам же ты об этом деле — никому ни слова.
Бартенев кивнул.
Порфирий Дормидонтович не был светским человеком, бывать в обществе не любил, чувствуя себя в светских гостиных как слон в посудной лавке. Но сейчас понимал, что отказать Арсению нельзя. При этом сердцем ощутил, что впереди их ждёт что-то тягостное и мерзкое, что почти осязаемо наползало на них зловонным болотным маревом, сновало, прячась за полуоблетевшими древесными кронами серым нетопырём, подстерегало чёрным котом-оборотнем, норовя наброситься и разорвать.
Глава 3.
Семейные огорчения Корвин-Коссаковского
Причина всех бед мира –
недостаток любви.
Фома Аквинат
Дом Корвин-Коссаковского на Лиговском проспекте был довольно обветшалым. Арсений вырос здесь, мог пройти по всем комнатам и залам вслепую. Ныне, после смерти отца, граф жил один в пяти комнатах бельэтажа, сдавая остальные три этажа.
Он вёл тихую жизнь вдовца-затворника и, хоть женщины ещё выделяли его из толпы и улыбались ему, второго брака не хотел, ибо сам не заметил, как в душе его поселилось некое странное на первый взгляд равнодушие к миру. Арсений не смог обозначить для себя его причины, но с годами всё чаще ловил себя, — нет, не на унынии или вялом тяготении жизнью, но скорее — на величавой тоске Екклесиаста, мудрой печали пресыщения суетой.
Всё, что волновало когда-то, давно утратило смысл, помыслы честолюбивые и любовные опали, как листья в октябре, и сегодня долгими осенними вечерами жизнь спрессовывалась для него до мизера: свеча в шандале, любимые книги, чернильница и лист бумаги. Арсений давно перестал думать о завтрашнем дне, даже написал завещание, отписав всё сыну, обучавшемуся в Сорбонне, и значительные суммы — трём племянницам.
Вчерашний рассказ Порфирия Бартенева подлинно изумил его, потряс неожиданностью и сковал ужасом. Если бы Корвин-Коссаковский плохо знал Порфирия — всё могло бы быть шуткой, но за десятилетия дружбы Арсений ни разу не помнил, чтобы Бартенев солгал или выдумал что-то.
Не тот был человек, чтобы фантазировать.
Сейчас Арсений, облачённый камердинером в домашний халат, сдвинул стремянку к библиотечным полкам со словарями и, нацепив на нос очки, методично перебирал тома. Словарь 1796 года, приложение к грамматике Лаврентия Зизания, «Лексикон треязычный» Поликарпова-Орлова, Seelmann, «Die Aussprache des Latein nach physiologisch-historischen Grundsätzen», Корсен «Ueber Aussprache, Vokalismus und Betonung der lat. Sprache»…
Ага, вот он… Корвин-Коссаковский подтянул к себе переплёт с золотым тиснением. Христофор Целларий. Латинский лексикон с российским и немецким переводом синодальной типографии 1819 года.
Арсений спустился вниз, положил словарь на стол, пододвинул лампу и начал перелистывать страницы.
Ну, да, всё так и есть. Pestiferus — гибельный, пагубный, тлетворный, смертоносный, чумной. Рrofundus — глубокий, бездонный, ненасытный. Sacrilegus — святотатственный, нечестивый, осквернитель святынь.
Что ж, ничего нового Корвин-Коссаковский не узнал. Но слова были куда как не самые банальные и не гимназического курса. Бартенев их сам придумать, конечно, не мог.
Впрочем, сам Корвин-Коссаковский понимал, что просто тянет время — в надежде, что откуда-то вдруг придёт спасительное понимание ускользающего смысла, блеснёт догадка, прольёт свет холодного разума на нелепый мистический морок.
Арсений знал, сколько душевных расстройств, нервной слабости и непрекращающегося сплина скрывают души петербуржцев. Однако Порфирий? Нет, покачал он головой, Бартенев абсолютно здоров, это человек твёрдого и холодного здравомыслия, ему просто не могло ничего примерещиться. Не та натура.
Но Арсений Вениаминович помнил и о том, что сущее не делится на разум без остатка, и в потустороннее — верил. А кто в Петербурге, «городе на костях», в приюте вечных туманов, где под мощёные проспекты веками уходили призрачные тени, чтобы потом то и дело жуткими фантомами вырываться наружу, не верит?
Неожиданно Арсений содрогнулся, осознав нечто, что до той минуты упорно не хотел впускать в душу.
Он потерял мать в младенчестве, но не имел печальных воспоминаний сиротства. Его мачеха, Лилия Галахова, была добра к нему, и Арсений привязался к ней всей душой. Полюбил он и сестру Марию, девицу разумную и спокойную.
Но появившаяся на свет годом позже сестрица Анна всегда казалась ему странной: она была то ли себе на уме, то ли немного не в себе. Ей вечно снились нелепые сны, она видела в доме непонятные тени и по два раза в неделю падала в обмороки. При этом врачи, коих граф Вениамин Данилович, приглашал к дочери, только разводили руками, ничего болезненного в истеричной девице не находя.
Сам Арсений замечал, что припадки и видения происходили с сестрицей только в чьём-то присутствии, пророчества были откровенно вздорны, и сестра Мария тоже видела во всём этом чистой воды притворство да кокетство.
В семнадцать лет Анна вышла замуж за светского красавца Дмитрия Черевина, человека без гроша за душой. Брак оказался несчастливым, молодые не ладили, после рождения дочерей Дмитрий Михайлович завёл на стороне интригу, сильно кутил, быстро промотал приданое Анны и уверял всех, что его жена — помешана.
Анна же весьма досаждала своими семейными неурядицами и брату Арсению, и сестре Марии, а потом сделала единственное предсказание, истинно сбывшееся, напророчив себе скорую смерть, и подлинно в конце года почив на одре неизлечимого недуга. Муж её, овдовев, не занимался детьми, пустился в разгул и однажды утром был найден в проулке мёртвым. Вскрытие показало болезнь печени от излишних возлияний.
Мария, ставшая женой князя Палецкого, взяла племянниц к себе, когда девицам было четырнадцать и тринадцать лет, и оплачивала их обучение в пансионе. Свою дочь Ирину Мария взрастила кнутом и пряником и никогда не жалела об этом. Но племянницы, годами остававшиеся без родительского попечения, увы, не имели понятия о вере и скромности, нисколько не умели себе ни в чём отказывать. Воспитание — вложения под будущие проценты, доход от которых часто зависит от суммы вложенного. Если же не вложено ничего, глупо и надеяться на дивиденды. Лидия казалась Корвин-Коссаковскому и Марии ветреной и легкомысленной, а младшая Нина пугала теми же склонностями, что и её мать, только теперь княгиня не видела в этом придури.
Душевная близость с Марией сохранилась у Арсения и поныне, и он не раз слышал от старшей сестры исполненные беспокойства слова о воспитанницах.
— Арсений, она по ночам встаёт и ходит по дому, при этом, ты поверь, спит! Мы с Акулиной видели, как она по весне шла в полнолуние по перилам балюстрады на террасе летнего парка, где и кошка не пройдёт! Акулька сказала, надо у постели барышни на ночь мокрую тряпку класть, тогда, мол, встанет, на мокрое наступит и проснётся, так у них в деревне с лунатиками поступали. Ну и — кладём.
— Ты считаешь, это лунатизм?
— А ты сам что думаешь? — глаза сестры были напряжёнными и мрачными. — Но откуда это? Анька-то притворялась больше, цену себе набивала, но это не шутки. Нинка шла по перилам, как по паркету! Как ангел вёл, клянусь, иначе сверзилась бы, костей не собрали, там семь футов высоты. Доктор сказал, перерастёт. Мамаша-то её, однако, дурь свою не переросла.
Мария поджала губы и досадливо поморщилась. Судьба сестры порой казалась ей немым укором, и Арсений временами чувствовал нечто похожее.
— А Лидка тоже хороша, егоза и кокетка, причём, не лучшего пошиба, поверь. Как бес в ней сидит. Мужчины чуют, вертятся вокруг — быть беде. А что делать? Ни запрёшь, ни спрячешь. Я не мать, ни прибить могу, ни наказать.
— Так наставляй хоть.
Мария Вениаминовна усмехнулась.
— А то я не пыталась! Не слышат, точнее, слышать не хотят. В голове только ухаживания, балы, офицеры и новые фасоны платьев. Ты сам-то говорить с ними пытался?
Арсений пытался да видел то же самое, что и Мария. Юность, презиравшая авторитеты, но боготворившая кумиров, не внимала ничему. Его вразумлений ни Лидия, ни Нина никогда не слушали, пропускали всё мимо ушей, считали старым глупцом. Корвин-Коссаковский не пользовался доверием у племянниц.
Сам он понимал, что в свои без малого пятьдесят кажется девочкам стариком. Но это только затрудняло его задачу: он давно оставил надежду убедить племянниц в необходимости осмотрительности и скромности. Теперь же он и вовсе не знал, как поступить и как предостеречь их от беды, тем более что, поди-ка пойми, с какой стороны и какой беды ждать-то?
Оставалось сделать возможное: приглядеть за молодыми людьми в свете, навести справки о загадочном покойнике, стараться не допустить скандала.
А скандала Корвин-Коссаковский боялся — именно с тех пор, как девицы вышли в свет. У обеих агенды заполнялись в минуты, вокруг них, как бабочки вокруг цветков, вились молодые франты. Если б мужчины ценили женщин за ум, дурочек было бы куда меньше, но девицы даже не понимали своей обделённости, а среди тех, кто вращался вокруг них, некому было сказать им об этом. В итоге за неполный месяц они стали причиной двух довольно скандальных историй.
Нельзя было забывать и о княжнах Любомирских, дочерях известного спирита, князя Михаила Любомирского, девицах недалёких, но тоже весьма себе на уме. Обе княжны были подругами девиц Черевиных по пансиону. Ни Анастасия, ни Елизавета не выделялись красотой, лица их Корвин-Коссаковскому казались похожими на оладьи — рыхловатые, излишне круглые, местами — с конопушками и рябинками. Но если лица чуть и подгуляли, зато обе отличались, даже в избытке, женскими прелестями — и, в принципе, непритязательным мужским вниманием обделены не были, а уж сорокатысячное приданое каждой и вовсе делало их завидными невестами.
Дружбу племянниц с Любомирскими Корвин-Коссаковский не одобрял: княжны казались ему пустыми и суетными. Дурные привычки отцов становятся пороками детей, и девицы были заражены отцовским увлечением спиритизмом, постоянно говорили о домовых, гадали под Рождество, в любой свободный час разбрасывали карты на каких-то марьяжных королей и глядели в кофейную гущу. Матери у девиц не было: отец их овдовел вскоре после рождения младшей дочери. И, годами предоставленные самим себе, кормилицам, тёткам и боннам, девушки набирались от них не знаний, но вздорных суеверий и откровенной придури.
Все четыре девицы были неразлучны, и причина такой симпатии легко угадывалась. Девицам Черевиным было весьма приятно бывать в доме своих богатых подруг, где их неизменно прекрасно встречали и развлекали интереснейшими гаданиями и светскими сплетнями. Княжон Любомирских общество девиц Черевиных прельщало ничуть не меньше: около красавиц всегда крутились мужчины, некоторые из которых знакомились и с ними.
Сестра Арсения звала эту дружбу сообществом по взаимному оглуплению и развращению, и брат был с ней согласен, однако не видел никакой возможности расстроить эти отношения. Запретить? Запретами глупую юность только раззадоришь.
Юность счастлива, потому что она ничего не знает; старость несчастлива, потому что всё знает. В дочерях младшей сестры Корвин-Коссаковского настораживали и удивительная красота, и непонятное равнодушие, даже отвращение к вере: Лидия убрала из своей комнаты все иконы, а Нина неизменно жаловалась на дурноту в церкви. Всё это было не по вкусу Корвин-Коссаковскому и раньше, а ныне, после рассказа Бартенева, и вовсе пугало.
Было и ещё одно обстоятельство, не нравящееся ни ему, ни сестре.
Обе племянницы терпеть не могли Ирину Палецкую, свою кузину, наследницу весьма значительного состояния. Корвин-Коссаковский знал причины этой антипатии: как-то слышал разговор дочерей Анны о том, что если Ирина и выйдет замуж — только из-за приданого, сама же она без денег и даром никому не нужна. В словах девиц сквозила зависть, ибо ни отец, ни мать их не обеспечили.
Ирина же, воспитанная матерью в весьма строгих нравах и вере, относилась к кузинам с едва скрываемой неприязнью, считала их недалёкими глупышками, полагая, и не без основания, что они компрометируют своим поведением всю семью.
Корвин-Коссаковский не замечал, однако, чтобы в светских гостиных девицы соперничали: Ирина Палецкая морщилась от кавалеров сестёр, кузины же, гордясь числом своих поклонников, редко думали об их достоинствах. За молодой же княжной давно ухаживал сын графини Нирод, и в семье уже пару месяцев ждали помолвки, хоть матери Ирины молодой человек казался несколько слабохарактерным и вялым.
Когда племянницы начали выезжать, Арсению и Марии с мужем всё же пришлось решать вопрос приданого. Они равно боялись дать за племянницами мало — и тем вызвать нарекание в скупости, и посулить много — и без того вокруг красоток кружилось немало лихих мужчин. Зачем же привлекать ещё охотников за приданым? В итоге решили дать за девицами по три тысячи.
Те были весьма недовольны, но вслух недовольства не выказали. Они знали, что с тёткой препираться глупо, от её братца толку тоже не будет, а что до другого дяди, князя Александра Палецкого, так девицы не раз слыхали, что тот звал их отца ничтожным пьянчугой, а мать — вздорной дурочкой. Что с такого взять?
Арсений попытался отвлечься от горестных дум. Что толку терзать себя ожидаемыми ужасами? Он взялся было за последний роман модного писателя — да не пошло. Мысли упорно возвращались к поразившему его видению Бартенева.
Но чем? Чем поразившего? Не тем ли, что оно просто явственно очертило то скрытое беспокойство, что уже давно проступало, тревожило и угнетало? Юная жизнь уязвима и неопытна, она не знает таящихся в мягкой льстящей речи и изысканных манерах опасностей, не понимает и не чувствует зло мира, она открыта и доверчива, видит то, чего нет, но не замечает очевидного. Девица, как никто другой, склонна поверить в иллюзию, и ей абсолютно невдомёк, что её попросту дурачат. Самонадеянность же — подруга неопытности, и видит Бог, худшая из подруг.
Потом Арсений махнул рукой на свои размышления. Утро вечера мудренее.
Он боялся, что не сможет уснуть, но провалился в ночь, едва опустил голову на подушку.
… Рассвет понедельника казался неотличимым от ночи из-за лилово-серых туч, сковавших небо над Невой. Затяжной дождь отстукивал по подоконникам заунывную мелодию, усыпляющую и тоскливую. Бабье лето кончилось.
Арсений Вениаминович, собираясь на службу, был мрачен. Сегодня он собирался навести справки по смертям на Большой Дворянской за тысяча восемьсот семьдесят пятый и семьдесят шестой годы и получить два приглашения к графине Нирод.
Его превосходительство не ждал успеха в поисках и приготовился к большой и нудной работе, но ему неожиданно повезло. Едва он обмолвился своему помощнику Леониду Полевому, что ищет сведения о молодом человеке с Большой Дворянской, умершем или погибшем три-четыре года назад, тот моментально отозвался:
— Не Николаев ли, часом?
«Фамилия такая… обычная», пронеслось в голове у Корвин-Коссаковского. Свою фамилию обычной бы не назвали, а вот Николаев… Конечно же, самая что ни на есть обычная.
Он с любопытством осведомился:
— А кто он такой?
Белёсые брови Полевого, бледного блондина, взлетели на середину лба.
— О… Вы его не знали? Офицер, любимец столичного общества. Его смерть оплакивалась более чем смерть великого полководца.
— Кто он? Чьего рода-племени? Что-то не припомню такого.
— Это понятно, — кивнул Полевой. — Происхождения он тёмного, не иначе, незаконный сынок княжеский.
— Ясно. И что собой представлял?
— О, да ничего, — рассмеялся Полевой. — Был он без всяких познаний, дурно говорил по-французски, но, говорят, был добрым товарищем, всегда готовым опорожнить в приятном обществе бутылочку вина или прокатиться ночью на тройке к цыганам.
Полевой сообщил, что появился Николаев вначале у княгини Барятинской, потом вступил в Яхт-клуб и начал играть. Играл счастливо, и выигранные деньги сделали ему состояние. Всегда хорошо настроенный, он никогда ни о ком не отзывался дурно, что было, однако, следствием расчёта, а не благодушия. Потом Николаев сблизился в Яхт-клубе с влиятельными лицами, собутыльником и увеселителем которых вскоре и стал. В это время стало признаком хорошего тона иметь у себя Николаева за завтраком и обедом. Его видели в балете — в первом ряду, на скачках — на барьере и всегда с сигарой во рту, всегда чуть навеселе и беспрерывно повторяющим одно и то же словечко «шикарно»…
Корвин-Коссаковский напрягся, а Полевой увлечённо продолжал:
— Единственная неудача постигла этого баловня судьбы, когда он в день полкового праздника кавалергардов ожидал флигель-адъютантские аксельбанты, о которых хлопотала за него перед царём одна великая княгиня. Но император назначил своим флигель-адъютантом не Николаева, а Михаила Пашкова. Николаев же удостоился этой чести позднее, протанцевав котильон с царицей. Потом он недолго командовал драгунским полком в Ковно, наконец, получил Кавалергардский полк, и с тех пор о жизни его можно было сказать в нескольких словах: завтраки, счастливая игра, обеды, ужины, скачки и увеселения. Он жил на такую широкую ногу, как будто имел тысяч двести годового дохода.
Корвин-Коссаковский подивился:
— Дивная судьбина. И чем же всё кончилось? Дуэль?
— Вовсе нет. Болезнь печени. Внезапно. У него и не болело-то ничего. Похороны были такие пышные, что, если бы он мог говорить, вероятно, сказал бы: «Шикарно, очень шикарно»
Арсений Вениаминович молчал, чуть не до крови закусив губу. «Княжон Любомирских и девиц Черевиных делите по-свойски, кто что ухватит. Девочки шикарны, что и говорить…»
Он помнил, сколь чужеродно и нелепо прозвучала эта фраза в устах Бартенева. Что же, похоже, он был на правильном пути.
Тут Арсений Вениаминович спохватился.
— А похоронен он где?
— Ну, — замялся Полевой, — того не знаю, конечно, но разузнать нетрудно.
Он тут же получил недвусмысленное указание: до конца дня узнать это, с чем и откланялся.
Арсений, оставшись в одиночестве, задумался. Предпринимать расследование, руководствуясь ночным видением друга на кладбище, ему ещё не приходилось. Текущих дел накопилось множество, отрывать силы полиции на фантомы и призраки было нарушением всех служебных инструкций, и что, собственно, он может найти? Тем более, что шёл он по следу того существа, которое, по рассказу Бартенева, было настроено как раз наиболее благодушно и миролюбиво.
Но других путей не было, царапина же в душе, нанесённая рассказом Порфирия, третий день кровоточила. Девочки были родной кровью, семьёй, что добавляло настойчивости и заставляло пренебрегать делами. И потому ещё до обеда Корвин-Коссаковский направился в дом графини Нирод.
Екатерина Петровна приняла его немедля и, хоть и посетовала, что залы её будут переполнены, ссудила двумя пригласительными, отчасти потому, что её нравился этот таинственный человек из полиции, отчасти — женским чутьём поняв по его пасмурному виду, что привёл Корвин-Коссаковского к ней совсем не праздный интерес.
Напоследок она вежливо осведомилась, будет ли у неё его сестра? Ей, её супругу и их очаровательной дочери и племянницам послано приглашение.
Арсений кивнул, и ему стоило большого труда скрыть болезненную гримасу на лице. Ну, конечно, как же иначе-то? Всё одно к одному.
На обед Арсений Вениаминович приехал домой и снова задумался. Он сомневался, что Николаев похоронен именно на Митрофаньевском погосте, а раз так, стоило подождать с выводами. Однако рассказ Полевого рисовал портрет, удивительно походивший на описанного Бартеневым мертвеца. И даже словечко «шикарно» сходилось.
Корвин-Коссаковский не сомневался, что получит нужные ему сведения уже в конце дня: Леонид Полевой отличался удивительной исполнительностью.
Пока же, механически жуя телячью грудинку, Арсений Вениаминович размышлял о том, рассказать ли сестре Марии о видении Порфирия? Он не опасался, что его примут за сумасшедшего, ибо сестрица была женщиной разумнейшей, но чувствовал себя странно униженным этой историей и опасался смутить сестру. Думал он и том, что предпринять, если окажется, что покойник опознан им правильно. Он решил разыскать его адрес при жизни и разузнать там о Николаеве, что удастся. В принципе, больше ничего ему и не оставалось.
О дальнейшем пока не раздумывал — не было смысла.
Заглядывать слишком далеко вперёд — недальновидно.
Глава 4.
Чумная песенка призрачных часов
Хитрость дьявола превосходит
изощрённостью ум человеческий.
«Цветник» Дорофея
Досье тайной полиции — не вершина знаний о человеке, но кое-что извлечь оттуда можно. Полевой подтвердил свою высокую репутацию, уже к пяти пополудни добыв нужные начальнику сведения, причём, удивившие его самого.
Брови Леонида Александровича снова были подняты.
— Николаев-то, оказывается, — племянник Татьяны Перфильевой, известной питерской ворожеи, почившей лет десять тому назад! К ней, представьте, великие княгини ездили, и она же предрекла день и час смерти императрицы Александры Фёдоровны. Говорили, в белые ночи над могилой её на Митрофаньевском погосте зеленоватое свечение и молочный туман стелется. Померла она лет шестидесяти. Так, оказывается, Николаева рядом с тёткой и похоронили-с!
Если Корвин-Коссаковский чему и удивился, то это именно тому, что вовсе не удивился. Он ждал чего-то подобного. Но если тётка Николаева почила не так уж и давно, непонятно, как её могила оказалась тогда на дорогом участке кладбища, среди захоронений тридцатилетней давности?
Впрочем, с деньгами и связями местечко поприглядней для неё могли запросто и расчистить, раз клиентура солидная. Что до племянника, то насколько он был близок с тёткой-то? Почему его похоронили с ней рядом? Просто родня решила использовать хороший участок или имелось распоряжение умирающего? Но почему тогда на этой чёртовой могиле нет даже имени?
Впрочем, вопросы эти были праздными, задаваться ими можно было сколько угодно, ответа же не предвиделось. Однако в рассказе Леонида Александровича мелькнула одна странность, которую не преминул заметить Корвин-Коссаковский.
— Ты говоришь, покойник-бонвиван в моде был. Но желающих в тех кругах вертеться больше, чем тех, кого туда впускают. Его пустили туда по знакомствам тётки?
Полевой заморгал белёсыми ресницами.
— Да вряд ли. Скорее — из-за неизвестного отца и рожи. Видный он был из себя, рослый. Женщины оглядывались на него и даже заглядывались. Не иначе, чей-то любовник был. А может, и иная причина какая… Дело в том, что не только отца его никто не знает, но и мать — тоже, у кого ни спроси, плечами все пожимают. Да оно и понятно: три года минуло — чего помнить-то?
— Верно…
Арсений Вениаминович несколько секунд задумчиво разглядывал чернильницу и пресс-папье на столе, хоть решительно ничего интересного в них не содержалось, потом кивком отпустил Полевого. Он вдруг вспомнил, что, согласно рассказу Бартенева, покойник почему-то назвал намеченных нечистью девиц кузинами. Но почему? Кузеном девицам Черевиным был только его, Арсения, сын.
Однако Полевой не ушёл, но остановился в дверях и снова обернулся к начальнику.
— Вы просили разузнать, — он замялся, — а тут факт один есть удивительный.
Корвин-Коссаковский вздрогнул, стремительно повернулся к Полевому и впился в него глазами.
— Старуха Перфильева снимала квартиру в доме Крупенникова, на Большой Дворянской, тридцать третий он по номеру, так, говорят, там и сегодня по ночам стоны слышны и похоронная музыка, стук и скрежет, силуэты какие-то мелькают. И сдать эту квартиру у хозяина никак не получается.
— Это возле гимназии Шуйской?
Полевой тотчас с готовностью кивнул. И тут же получил новый приказ:
— С завтрашнего утра разыщи список жильцов этого дома и сугубо узнай, с какого года кто живёт.
Полевой, берясь за поручение, никогда не спрашивал начальника, зачем ему нужны те или иные сведения, и Корвин-Коссаковский ценил его, в частности, и за это. Сейчас Арсения Вениаминовича опять мучила совесть: он тратил время подчинённого на сугубо личные дела, но тревога за близких пересиливала угрызения совести.
По уходе Полевого его превосходительство некоторое время занимался текущими делами, но только покончил с ними, осторожно вынул из сейфа шахматную доску, поставил перед собой и задумчиво разыграл дебют Giuoco Piano. Потом белые и чёрные клетки расплылись перед его глазами, он перестал видеть фигуры, уйдя в себя.
…Что же, Корвин-Коссаковский сумел узнать больше, чем ожидал. Оставалось наведаться в дом на Большой Дворянской, и там по возможности навести справки. Арсений знал этот дом, дом знати, обладателей порядочных средств, требующих квартир со всеми удобствами, людей, имеющих собственные выезды и не заинтересованных в близости к месту службы, а стремящихся к общению с себе равными. Все квартиры там были все одинаково благоустроены, отличались лишь величиной да расположением окон — на запад, на восток, на юг — да по этажам.
Но о гадалке, умершей более десяти лет назад, многого, понятное дело, не узнаешь, ведь в доходных домах жильцы меняются часто. Но даже найдись там старый квартирант — едва ли всплывёт что-то важное
Две удачи подряд Корвин-Коссаковский никогда не ждал.
За окнами осенний вечер по-прежнему шуршал холодным дождём, стемнело рано. Арсений велел подать экипаж. Он решил ехать домой, при этом приказал сделать немалый крюк по Большой Дворянской улице.
Тридцать третий дом, помпезный, четырёхэтажный, с виду ничем не выделялся в ряду столь же величественных строений, и его превосходительство задумчиво окинул взглядом подъехавшую к дому коляску с красными лакеями и даму под вуалью, в горностаях, осторожно сошедшую по шумно отложенной подножке внутрь дома.
«Публика чистая-с», вспомнились ему слова прыщавого каменотёса. Да, это было верно.
Он велел ехать к себе, на Лиговский проспект. Под мелькание фонарей и огней карет постарался забыться, но не получалось. Ничего не получалось у Корвин-Коссаковского и дома. После ужина он долго сидел в гостиной, не зажигая огня, глядя, как в свете фонаря на углу шевелятся ветви старого клёна, образуя на стене причудливые узоры. Мысли в голове кружились странные, тёмные и пугающие, на стене рисовались очертания черепов и скелетов, летучих мышей и змей. Арсений покачал головой и пошёл в спальню, молясь, чтобы дурные видения не помешали выспаться.
И сон его был чёрен и пуст, он спал, точно засыпанный пудом душистого сена.
На следующий день помощник появился в кабинете Корвин-Коссаковского около полудня и неожиданно снова порадовал. Как ни странно, жильцы доходного дома Крупенникова отличались постоянством: пять человек квартировало там почти двадцать лет, и двое — в том самом парадном, где жила старуха Перфильева. Корвин-Коссаковский буквально не поверил глазам, увидев в списке имя Генриха Брандта, чиновника Министерства путей сообщения, их с Порфирием Бартеневым бывшего одноклассника!
Руки его задрожали, дыхание убыстрилось. Невероятно. Ему выпала ещё одна удача, а удача, она как женщина: если не искать с ней встреч, она обидится и придёт сама.
Впрочем, Арсений Вениаминович тут же и скрестил пальцы. Не стоит радоваться заранее — мужчина едва ли будет помнить гадалку, на это нелепо было и рассчитывать. Но Генрих Брандт всё же мог бы порекомендовать его другим жильцам, и самой перспективной Корвин-Коссаковский счёл Софью Одинцову, семидесятилетнюю матрону, вдову действительного статского советника, проживавшую на третьем этаже под квартирой покойной провидицы тоже вот уже без малого два десятилетия.
Полевой же получил пока новое задание — раздобыть полный список приглашённых в дом графини Нирод в пятницу.
Сам Корвин-Коссаковский нарочито задержался на службе, чтобы застать Генриха Брандта дома. Близки они в года гимназические никогда не были, но никогда и не враждовали. Арсений при этом хорошо помнил пунктуального спокойного флегматика Брандта и, хоть прошло почти тридцать лет, как они виделись в последний раз, не верил, что такие люди меняются.
И не ошибся. Брандт узнал его, удивился визиту, но улыбнулся и с невозмутимой сдержанностью спросил, чем обязан счастью видеть бывшего однокашника? Да, от этой натуры глупо было ожидать романтики или сентиментальности. И, понимая, что задерживает ужин Генриха Карловича, Арсений торопливо спросил:
— Я узнал, что ты живёшь в этом доме двадцать лет. Меня интересует Татьяна Перфильева, гадалка, умершая лет десять назад. Она жила в твоём парадном на четвёртом этаже.
Когда перед тобой умный человек — это тоже удача. Брандт внимательно посмотрел на Корвин-Коссаковского и кивнул. Он не счёл нужным задавать пустые вопросы и спокойно подтвердил:
— Жила. За ней часто присылали из Мариинского, из Мраморного… да и из Николаевского дворца.
Он с иронией посмотрел на Корвин-Коссаковского, предлагая ему самому оценить этот странный факт.
— Как выглядела?
— Как ведьма из старой немецкой сказки, что Гензеля и Гретель съесть хотела. Худа, горбата, глаза, кстати, — он усмехнулся, — на твои похожи. Вы не родня?
Корвин-Коссаковский с усмешкой покачал головой. Нет, просто бабка – грузинка…
Брандт же продолжал.
— Она порой так глянуть могла, клянусь, язык к гортани прилипал. Но не шарлатанка, я не слышал, чтобы не сбылось у неё что-то. Клиентуры ходило, о! — он завёл глаза под потолок. — Жене моей предсказала, представь, что двойня будет. И угадала. Мне напророчила как-то походя, к Рождеству, я асессором тогда был, что меня чином обойдут. И опять — в точку. Я ещё сотню рассказов по городу про её прорицания слышал. Старуха явно с чёртом зналась: всё у неё всегда сбывалось точка в точку.
— А племянника её ты знал? Красивый молодой человек.
Брандт удивлённо покачал головой.
— Да кто его знает, кто у неё в племянниках-то был? К ней народ косяками ходил, и купцы, и преподаватели университетские, и офицеры. Да что там, генералы даже бывали, а когда из Николаевского дворца за ней посылали, так караул полицейский снаряжали. Странно, что ты этого не знаешь.
Корвин-Коссаковский спокойно заметил, что полицейский департамент — не маленький, одно отделение редко знает, что делают в другом.
— Хотя постой, — резко оборвал себя Брандт, — племянник, говоришь? Не племянник — племянницы у неё были! И брат был, в карете приезжал пару раз, и две девочки с ним. Она его братом называла.
— А звать его как, не припомнишь?
Брандт покачал головой.
— Я и не знал того никогда.
— А кто сейчас там живёт?
Брандт рассмеялся.
— А никто. В квартире той до сих пор никто дольше месяца-двух жить не может. Хозяин всех гадалок проклял.
— Что так?
Брандт пожал плечами.
— Не знаю, кто на что жалуется. Последним там банкир жил, Нейман, въехал в сентябре, а в начале октября съехал. Сказал, что у него тошнота там невесть с чего начиналась — в столовой и в гостиной, а в спальне — колотило, под двумя одеялами согреться не мог. А вот года четыре назад там месяц жила вдова одна, имени, прости уж, тоже не помню. Та жене моей говорила, что ей в квартире этой постоянно казалось, будто кровь начинает появляться отовсюду, на обоях, на постели, страх невозможный сковывал, ни пошевелиться, ни крикнуть. С остальными жильцами я не разговаривал. Но там никто долго не задерживался. — Брандт бросил быстрый взгляд на однокашника, усмехнулся и добавил, — ключи у истопника нашего, Митьки Корпелова. Я же понимаю, что полицейский не утерпит, чтобы нос в чёртово гнездо не сунуть. Но снимать квартирку не советую, ей-богу, не советую.
Он откровенно смеялся.
Запахи из столовой свидетельствовали о гусе с яблоками и сдобном пироге, оттуда доносились детские голоса, и Корвин-Коссаковский понял, что не стоит больше злоупотреблять временем Брандта, тем более что он узнал всё, что хотел.
Арсений сердечно поблагодарил бывшего однокашника и распрощался, но, после того, как оказался в парадном, задумался. Он вообще-то не собирался посещать квартиру Перфильевой, однако теперь подумал, что вполне может и заглянуть туда, хоть и не понимал зачем. Старуха отдала душу Богу — или чёрту, — десяток лет назад. Что он найдёт в её старом жилище?
Однако, вспомнив, что хотел ещё потолковать с Софьей Одинцовой, Арсений Вениаминович и вправду спустился вниз, сообщил истопнику о желании посмотреть свободную квартиру на четвёртом этаже, взял ключ и поднялся по лестнице к двери с латунной табличкой «8».
Войдя, Корвин-Коссаковский изумлённо осмотрелся. Челюсть его непроизвольно отвалилась.
Из прихожей с роскошным комодом на маленьких ножках и изящной деревянной вешалкой арочный проход вёл в квартиру. Комнаты были обставлены ампирной мебелью наполеоновских времён, мелькало тёмное дерево с бронзовыми фигурами, лирами, львиными головами и сфинксами.
Обивочной тканью служил тяжёлый роскошный шёлк, затканный геральдическими узорами, портьеры сшили из той же помпезной ткани с бордовыми полосами и царственными символами — и это сугубо удивило Корвин-Коссаковского: стало быть, обставлялась квартира на заказ.
Он обратил внимание, что шёлк портьер и обивки старый, но не потёртый, сделанный не во Франции, а в России, ибо мебель вся была карельской берёзы. В комнате стоял несколько затхлый дух, как обычно в нежилом помещении. Интересно, комнаты были меблированы хозяином? Когда?
Задумавшись об этом, Корвин-Коссаковский прошёл в соседнюю залу и замер.
На столе в центре комнаты лежали карты и фишки для покера, тут же рядом валялись золотые монеты и пачки ассигнаций. Стулья были расставлены вокруг стола, некоторые отодвинуты. Арсений почувствовал, что его сковывает липкий страх, ему показалось, что стол был оставлен игроками только что, ибо никто не бросил бы на столе несколько тысяч рублей.
«Господи Иисусе, сыне Божий, спаси и помилуй меня, грешного», прошептал, весь трепеща, Корвин-Коссаковский, осенил себя крестным знамением и торопливо вышел в прихожую.
Здесь снова вздрогнул всем телом: на крышке комода лежали часы изящной ювелирной работы из белого золота, украшенные фигуркой скорпиона, инкрустированного бриллиантами. На конце хвоста скорпиона алело драгоценное жало с рубином насыщенного красного цвета огранки «кабошон».
Это была вещь баснословной цены.
Арсений почувствовал, как по вискам и затылку заструился холодный пот: он, войдя, бросил взгляд на комод. Там ничего не было. Часы появились, пока он был в гостиной.
Несколько секунд Корвин-Коссаковский неподвижно стоял в дверях, продолжая, как заклинание, повторять Исусову молитву. Наконец открыл двери на лестницу и снова остановился на пороге. Сердце колотилось в груди Арсения, как безумное. Плиты лакированного паркета чуть кружились под ногами.
В квартире стояла пугающая, мёртвая тишина. В тёмном зеркале напротив входа отразился сам Корвин-Коссаковский: белое, почти меловое лицо, остановившиеся глаза, потемневшие на висках от пота волосы.
Арсений мучительным усилием воли смирил дыхание, сжал в карманах кулаки. С минуту подумал и решился. Он сделал шаг к часам, методично перекрестил их и нажал кнопку сбоку на платиновом корпусе.
Крышка щёлкнула и распахнулась, а через мгновение вдруг раздались аккорды жуткой чумной песенки.
Jeder Tag war ein Fest,
Und was jetzt? Pest, die Pest!
Nur ein gros’ Leichenfest,
Das ist der Rest.
Augustin, Augustin,
Leg’ nur ins Grab dich hin!
Oh, du lieber Augustin,
Alles ist hin![3]
Не закрыв крышку часов, напрочь забыв об Одинцовой, Арсений Вениаминович нервно рванулся к выходу, захлопнул дверь, дважды провернул ключ в замке и побежал вниз по лестнице, перескакивая через две ступени, ловя похолодевшей ладонью лакированные перила.
Истопник был внизу, Корвин-Коссаковский всунул ему в руки ключи, пробормотал что-то неразборчивое и поспешно выскочил из парадного. Приходить в себя стал уже в экипаже, отдышался, утёр платком пот с висков и шеи, снова смирил дыхание. Теперь ему стало стыдно за своё малодушие. Арсений пытался успокоить себя тем, что ничто не страшно только дураку, но по-прежнему испытывал в душе отвращение к себе.
Трусливое ничтожество, чего он перепугался? От мерзостного ощущения собственной трусости неожиданно захотелось напиться. Впрочем, на повороте с Дворянской на Троицкий мост он не велел останавливаться у винной лавки Карамышева: вспомнил, что дома оставалась початая бутылка коньяка.
Добравшись домой, Корвин-Коссаковский с трепетом пригубил коньяк, уединился в спальне и снова задумался. Чем можно было объяснить карты на столе? Тем, что бывший квартирант, пока не истёк срок аренды, пускал в квартиру друзей. Но если они играли в гостиной, почему не убрали фишки, не сложили колоды, а главное-то — почему не забрали деньги?
Насколько успел заметить Корвин-Коссаковский, там было две-три тысячи. Но это, как он помнил, все-таки не столько испугало, сколько удивило и чуть насторожило его.
Испугался же он по-настоящему, когда увидел часы на комоде. Его поразило именно то, что они появились невесть откуда в пустой квартире. Он, войдя, не запер дверь, но полагать, чтобы кто-то за его спиной, пока сам он был в гостиной, открыл дверь, положил на крышку комода часы — баснословной цены! — и исчез, не удивившись открытой двери и никого не окликнув?
Нелепица.
Значит, часы лежали на комоде, когда он вошёл.
Вот тут и начиналась чертовщина. Часов там не было. Арсений твёрдо помнил и готов был подтвердить под присягой, что на комоде ничего не было. Не было, господа. Крышка комода была перед зеркалом, войдя, Корвин-Коссаковский осмотрелся, отметил дороговизну мебели, оглядел комод и вешалку. Не было там ничего, не мог он не заметить переливов камней и пламенеющий на хвосте скорпиона рубин, ведь после — именно неожиданной вспышкой бриллиантов в полумраке прихожей он и был испуган.
Тут Корвин-Коссаковский и вовсе помрачнел, встал с кровати и снова наполнил бокал коньяком.
Бартенев рассказал, что призрак из могилы вынимал из жилетного кармана часы — блеснувшие чем-то алым, и сказал, что они были со змеёй и пели старинный немецкий гавот. Немецкий гавот… Хвост скорпиона на часах был длинен и загибался вверх. Не показался ли Порфирию этот хвост скорпиона змеёй?
Неужто это те самые часы, Господи? Те самые, что держал в руках погребённый под чёрной мраморной плитой покойник?
Арсений содрогнулся. Нет, бред, чертовщина. Этого не может быть. Это невозможно. Но самое невероятное в невозможном заключается в том, что невозможное случается. Случается вопреки неверию в него или даже наоборот – благодаря ему. Или всё же это не те же самые часы? Эти были швейцарской компании Patek Philippe S.A. Корвин-Коссаковский разглядел на крышке символ фирмы — крест испанского ордена Калатравы.
Надо узнать у Порфирия, не заметил ли он фирмы часов. Но, видимо, нет. Заметил бы, сказал. Тем не менее, его превосходительство дал себе слово заехать завтра к другу в Михайловскую академию, а пока почувствовал, что силы — душевные и физические — покидают его. Он залпом допил коньяк и отвалился на подушку.
Арсений уже засыпал, но тут в полном безмолвии вдруг услышал рядом с собой движение, словно кто-то тихо подкрадывался к нему, и увидел старуху: с мёртвыми чёрными глазами, согнув крючковатые пальцы, дыша трупным смрадом, она тянулась к нему.
Ужас подкинул Арсения над постелью, он вскочил и сел, вцепившись в одеяло. Перед глазами плыл густой туман да жуткое лицо мёртвой старухи.
В спальне никого не было. Арсений торопливо поцеловал нательный крест и забормотал: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящие Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога…»
В глазах просветлело. Сердце забилось спокойно и ровно, он снова откинулся на подушку и вскоре уснул, теперь без миражей и призраков.
Глава 5.
Новый визит на чёртову квартиру
«Если Бог за нас, то кто против нас?»
Апостол Павел
Служебные дела поглотили всё утро, но Арсений Вениаминович ни на минуту не забывал о вчерашнем. Выбраться к Бартеневу смог ближе к обеду и, по счастью, застал Порфирия Дормидонтовича как раз в перерыве лекций.
Тот поднялся навстречу другу, выглядел сумрачным и обеспокоенным.
— Стряслось что, Арсений? На тебе лица нет.
Корвин-Коссаковский заверил друга, что лицо на нём есть, и с ним всё в порядке. Потом уведомил, что к шести вечера в пятницу ждёт его у себя — от него они поедут к графине Нирод. Наконец, помолчав, неохотно рассказал о своих поисках и о визите в дом к тётке покойника. Не скрыл и страха, охватившего его, когда увидел деньги и карты на столе и часы на комоде, которых минуту назад там не было.
— Я думал, — он поморщился, — что я посмелее. Ну да, ладно.
— Чертовщина это, — с армейской прямотой рубанул Бартенев, — чтобы наверху в пустой квартире валялись тысячи и бриллианты, а внизу у привратника ключ? Такого не бывает. Давно бы всё подчищено было.
Корвин-Коссаковский не возразил, но спросил:
— Ты сказал, Порфиша, часы те, у покойника, немецкий гавот играли. Не помнишь, какой?
— Помню, — Порфирий был твёрд, — тот самый, что и часы нашего математика пели, покойника Евграфа Шиловского. Песенка про прошедшую любовь, что ли… Всё, мол, прошло.
Сам Бартенев петь не хотел, ибо знал, что в его исполнении никто оного напева не узнает, ибо слуха музыкального был он лишён начисто.
Арсений, вспомнив, что петь друг подлинно не умел, а в немецком был сведущ не больше, чем в латыни, торопливо напел приятелю припев про Августина.
— Она?
Порфирий кивнул. Она самая.
Корвин-Коссаковский вздохнул и печально улыбнулся.
— Только она не любовная, Порфиша, она — чумная. Все пропало, дескать.
— Ну, того не знаю, а что до часов, так там и цепочка диковинная была, на змею походила.
— А фирмы часов ты не заметил?
Порфирий виновато вздохнул.
—Нет, он в руке часы держал, я только и видел, что цепочку и камень красный.
Бартенев резко поднялся.
— Ладно, у меня два часа сейчас свободные, давай проедемся туда да на месте и поглядим.
Порфирий уже надевал шинель.
Корвин-Коссаковский тоже встал. Ему до нервного трепета не хотелось возвращаться в проклятую квартиру, но он был слишком противен себе в своём вчерашнем малодушии, чтобы проявить его снова. Граф молча последовал за другом, по пути безмерно восхищаясь Бартеневым: тот шёл на нечистую силу, как на вражеский редут, с полным хладнокровием и ледяным спокойствием.
Арсений рядом с ним и сам заметно приободрился.
Истопника на этот раз не было, но тощая консьержка охотно ссудила господ ключами, была полна желания проводить их, но Бартенев с неожиданной для него генеральской вальяжностью отказался от её услуг, и они прошествовали наверх вдвоём.
Ключ щёлкнул в замке, Бартенев пробормотал: «С Богом!» и вошёл. Оставшись на мгновение один за дверью, Корвин-Коссаковский тайком перекрестился.
Войдя, содрогнулся. В прихожей было темно, но Бартенев уже прошёл в зал и раздвинул шторы. Корвин-Коссаковский обомлел и замер: вчерашняя комната была вся подёрнута пылью, и крохотные пылинки кружились в воздухе в просвете пыльных штор.
Пыль лежала на поверхностях столов и бюро, запылены были, точно не протирались годами, подлокотники кресел и полки шкафов. Он заглянул в гостиную. Стол всё так же стоял посреди комнаты, но был пуст. Но этого мало: на нём лежал такой же тусклый и белёсый слой пыли, что и в зале, воздух был затхлый, как в склепе. При этом стулья стояли иначе, чем вчера, точно кто-то весьма аккуратный ровным полукругом расставил их возле стола.
Арсений заметил в углу даже икону, но и киот был подёрнут паутиной, такой же серой, как и всё вокруг. На всём помещении лежала печать застарелой унылой запущенности. Арсений снял икону и платком очистил киот.
Бартенев бросил взгляд на Корвин-Коссаковского, но ничего не сказал, вышел в прихожую. На комоде тоже был слой пыли, ровный, не потревоженный их вторжением.
— А когда, Брандт тебе сказал, жилец прошлый выехал?
— В начале октября.
— Две недели назад, получается?
— Угу.
— Да, напылила нечисть. Столько и за год не накопишь.
Корвин-Коссаковский был благодарен Порфирию за доверие: Бартенев ни на минуту не усомнился в его словах, и понял все правильно. На сердце Арсения потеплело. Потеплело ещё и потому, что сейчас, стоя рядом с Бартеневым, он не испытывал того мучительного вчерашнего страха, почти мистического ужаса, что пережил, увидев часы на комоде. Бартенев, что и говорить, непонятным образом усиливал друга. При Порфирии вокруг таяли химеры, мир сразу обретал определённые, каменные основания, всё становилось просто и понятно.
Бартенев решил ещё раз обойти квартиру. Теперь они зашли в спальню, прошли по другим комнатам. Ничего. Всё везде было запылено и заброшено, везде царил всё тот же тяжёлый дух подземелья, точнее, затхлого склепа. Они пошли к выходу, в прихожей остановились. Бартенев уже вынимал ключи, как напрягся и быстро прошептал.
— Ты видишь? В зеркале?
Арсений видел. В зеркале, точнее, в мутном пыльном зазеркалье, появилось лицо старухи, то ли мёртвое, то ли, со следами старческого разложения. Корвин-Коссаковский закусил губу: у неё были подлинно его глаза, чёрные, с большими фарфоровыми белками, но провалившиеся в глазные впадины и окружённые бурой тенью, те же, что он видел вчера.
Впрочем, мгновение спустя он уже сомневался, что видел что-то, кроме причудливых пыльных разводов на стекле да игры света.
Но Порфирий Бартенев потёр лицо рукой и тихо попросил:
— Пошли отсюда.
Арсения не надо было уговаривать. Они вышли, Корвин-Коссаковский захлопнул дверь и дважды провернул ключ в замке. Они спустились и сдали ключ консьержке.
— Не подошла господам квартира? — любезно, чуть кокетничая, осведомилась она.
Господа не очень-то вежливо что-то промычали в ответ и торопливо покинули парадное. На душе у обоих помутнело, Бартенев пожаловался на лёгкую тошноту, Корвин-Коссаковского тоже чуть мутило.
Арсений повёз Порфирия в академию, почти всю дорогу оба молчали, но, уже выходя из экипажа, Бартенев остановился на подножке. Голос его звучал хрипло, точно в простуде.
— Слушай, а ты можешь племянниц-то своих не везти к графине этой в пятницу?
Корвин-Коссаковский смерил друга печальным взглядом. Он не хотел посвящать его в свои семейные проблемы, но коротко обронил, что спрятать можно только от непогоды, но не от нечисти.
Порфирий, казалось, понял больше, чем хотел сказать Арсений.
— Стало быть, девиц не особо и вразумишь?
— Увы, да, — поморщился Арсений, — они… понимаешь… В общем, родители их годами дурью маялись, бранились да лаялись, не до девчонок им было. А если Ваню, пока поперёк лавки лежит, не выучишь, — всё пропало, Ивана уже не научишь, сам же понимаешь. Поздно теперь вразумлять. Всё, что мы с тобой можем — опознать этих людей в свете да по возможности отвадить. Мне никогда не удавалось ничего внушить племянницам. Молодёжь…
— Ясно, — Бартенев со вздохом кивнул. — Но как их опознать? Не с крыльями же нетопыриными они на бал-то явятся?
— Не с крыльями, конечно, — вяло согласился Арсений. — Беда ещё и в том, что там около двухсот человек будет, Порфиша.
— Сколько? — испуганно ахнул Бартенев.
— Около двухсот, — вдумчиво повторил Корвин-Коссаковский, но тут же и успокоил друга, — но половина — женщины, а из ста мужчин, надеюсь, пятьдесят будут старики да отцы семейств. Ещё человек двадцать пять — люди всем известные, депутаты, высокопоставленные чиновники, приближенные градоначальника и сыновья всем известных отцов. В чистом остатке — две дюжины человек. Это молодые люди, танцоры и женихи. Я велел найти мне полный список этих молодцов и надеюсь вечером или завтра утром получить его. Но всё равно, искать придётся иголку в стоге сена. Да и времени мало.
Он не успокоил Порфирия.
— Две дюжины… Боже мой.
— Я надеюсь отсеять сыновей известных мне людей, тех, о ком хоть что-то знаю. Завтра четверг, один день у нас ещё есть. Списки я возьму с собой домой, всё, что можно, проверю.
Корвин-Коссаковский крепился из последних сил, стараясь не выдать другу своей растерянности и уныния.
— Господи, может, мне это все-таки приснилось, а? — жалобно проронил Бартенев, и Корвин-Коссаковский понял, что минуты малодушия бывают не только у него. — Да ведь даже и догадайся ты — кто они, что делать? Кто тебе поверит, что некий франт — на самом деле мертвец, а другой — упырь болотный?
Корвин-Коссаковский только вздохнул.
— А кстати, — вспомнил Бартенев, — что такое инкуб-то? Ты сказал, что это не бессмыслица.
Корвин-Коссаковский опустил глаза в землю.
— Блудный демон это, Порфирий.
— О, Господи, — простонал в ответ Бартенев.
…Корвин-Коссаковский и вправду получил на следующий день списки приглашённых гостей графини, забрал их домой и после ужина принялся за изучение. Задача оказалась не столь и сложна, его превосходительство довольно легко ещё до полуночи отсеял всех знакомых ему мужчин, составил список тех, о ком ничего не знал. Их оказалось чуть больше тридцати, и он пошёл спать — голова гудела, ноги уже не держали.
Последний из отпущенных ему дней, пятницу, он посвятил изучению тех гостей, кого мог загодя проверить. Бедняге Полевому тоже досталось: пришлось наводить кучу справок. Но работа окупила себя, и в итоге перед Корвин-Коссаковским к трём часам дня в пятницу уже лежала бумага с именами тех, кого он никогда не знал сам и о ком ничего никогда толком не слышал.
В списке был всего семь фамилий. «Князь Макс Мещёрский, князь Всеволод Ратуев, граф Михаил Протасов-Бахметьев, Герман Грейг, Аристарх Сабуров, Даниил Энгельгардт и Александр Критский».
У Арсения Вениаминовича рябило в глазах, нужно было уменьшить список, по меньшей мере, ещё вдвое, но времени уже не оставалось, и в итоге, как ни усердствовал Полевой, как ни старался Корвин-Коссаковский, — это были тёмные лошадки. Только об одном — Германе Грейге — стало известно, что это, возможно, незаконный сын великого князя. Николаев тоже, видимо, был незаконным сыном большого вельможи. Ну и что? Это одно лицо?
Навести подробные справки времени просто не хватило.
В итоге имена и фамилии путались в голове Корвин-Коссаковского и ровным счётом ничего не говорили, но он успокоил себя тем, что сделал всё возможное. К тому же его не оставляла надежда, что в залах графини он или Бартенев заметят что-нибудь такое, что поможет опознать хотя бы одного оборотня, а по тому, кто окажется с ним рядом — они сумеют выйти и на остальных.
Теперь Арсений решил поехать к сестре. В кармане его был список с неизвестными ему именами.
Мария Палецкая все эти дни была занята приготовлениями к балу у Екатерины Нирод, перед зеркалами дочь и племянницы примеряли платья, готовился выезд. Визит брата пришёлся как раз на разгар всей суматошной предбальной суеты.
Навстречу ему вышла племянница Ирина, его любимица, в новом платье — очень мило выглядевшая. Дочери Анны тоже приветствовали его, похваставшись новыми веерами и платьями.
Корвин-Коссаковскому потребовалось не меньше десяти минут, чтобы оторвать сестру от женских забот, хотя, на его взгляд, всё существенное было уже сделано: все они были надушены и напудрены, сто раз примерены шёлковые платья и белые атласные башмаки с бантиками, причёски были почти окончены.
Арсений Вениаминович увёл Марию в гостиную на первом этаже и там, к её удивлению, затворился с нею: он совсем не хотел, чтобы то, что он собирался рассказать сестре, было подслушано кем-то в доме даже ненароком. Мария Вениаминовна не противилась уединению, ибо ещё с порога по сумрачным глазам брата поняла, что её ждут совсем не радужные известия.
Однако то, что она услышала в итоге, просто ошеломило.
Арсений рассказал ей о видении его друга, генерала Бартенева. Рассказал подробно, ничего не скрывая.
Сестра некоторое время исподлобья осторожно озирала брата, стараясь прийти в себя, потом спросила, медленно и несколько неуверенно:
— Прости, Арсений, я твоего друга как-то видела. На жулика он совсем не похож, верно. То, что ты его с гимназии знаешь, — тоже в его пользу. Но всё же… Почему не сон-то? Ты говоришь — он латыни не знает, и ему латинские слова привидеться не могли, да ещё с таким смыслом. Чудно, конечно, но ведь чего не бывает? — Она подняла глаза на брата, поймала его взгляд и снова отвела глаза.
Арсений не мог утешить её.
— Ты не всё ещё знаешь, — и он продолжил рассказ, поведав сестре о том, чем занимался с понедельника до четверга, и что удалось узнать от Полевого и Брандта. Описал Корвин-Коссаковский и два своих визита на квартиру Перфильевой.
— Господи, — оторопело отозвалась сестра, — Арсений, это… это… — Мария умолкла, но помолчав минуту, всё же решительно продолжила. — Прости, но я не могу поверить! Такая дьявольская круговерть — ради двух пустых девчонок, самодовольных глупышек?
— Четырёх, Машенька.
— Да чем они этих вампиров твоих привлечь-то могли? — в голосе сестры, низком и в обычное время мелодичном контральто, проступили испуганно-визгливые нотки. — Не смотри так, я понимаю, мне не хочется верить, но ведь и вправду невероятно…
— За честность я тебя и уважаю, Мари, — кивнул Корвин-Коссаковский, — не хочется верить, правильно говоришь.
— Да я не о том…
— А я как раз о том. Не хочется верить в дурное. Не хочется и верить вообще. Оттого мы и не верим, что — «не хочется». — Он неожиданно отвлёкся. — Я, кстати, нигилистов этих нынешних понимаю. Они не хотят верить ни в праведность, ни в совесть, ни в бессмертие души. Так ведь проще, хоть и пошлее.
Арсений болезненно поморщился.
— А я вот неделю назад в одном томе старинном прочёл, что сердце — не щепка, и душа человеческая — вещь недешёвая, она дороже всего мира. Все сокровища земли не стоят одной души христианской. Знаешь, Маша, я почувствовал, что это верно. Потому что не пошло.
Сестра молча окинула брата взглядом, невольно отметив, как он в последние дни осунулся и побледнел. Последняя фраза Арсения и вовсе заставила её похолодеть: что-то запредельно высокое и неотмирное проступило в ней. Что-то тоскливое и потустороннее промелькнуло и в чёрных глазах брата. Марии стало страшно, и она поспешила спросить, что же теперь делать: ей хотелось перевести разговор на вещи осязаемые и близкие.
— Не знаю, — Арсений вздохнул и протянул ей список, — на, возьми, прочти и постарайся запомнить эти имена. Выучи. Это те, о ком я ничего не смог узнать. Присматривай за девицами, следи за теми, кто рядом крутится. Кто-то из них там будет, сердцем чую.
Сестра проглядела список и покачала головой.
— И я никого из них не знаю. Но ты думаешь, что эти трое демонов твоих — будут среди них, вот этих людей?
Брат кивнул.
— Уверен.
Мария долго молчала, уставившись в пламя камина, но потом, когда Арсений задумался о своём, неожиданно проговорила отчётливым шёпотом:
— Я всегда боялась… мне ведь ещё с детства казалось, что с Анькой беда будет. Она пророчила вздор всякий, влюбилась в этого кутилу, а я знала… знала, что не к добру. Говорила ей, чтобы не выходила за него, чуяло, клянусь тебе, чуяло сердце беду-то неминучую. И эти обе… Чего я себя дурачу-то? Прав ты. Ведь только увидела их по выходе из пансиона — испугалась. У одной глаза девки шалавной, другая — точно тленом кладбищенским тронутая. Чего лгать-то? Я ведь всё это время боялась чего-то мерзкого…
Она обернулась к Арсению, и он вздрогнул, увидев её остановившиеся остекленевшие глаза.
— Да только, знай, сколько бы там душа их не стоила, хоть все сокровища мира за них отдай, ничего ты у чёрта не выкупишь, и…
— Да полно тебе! — Арсений резко перебил сестру и сам не заметил, как вскочил.
Ему стало не по себе, Мария вещала грудным голосом, страшным, почти утробным, испугавшим его не менее скорпиона на невесть откуда взявшихся часах в квартире Перфильевой.
— Опомнись! Что ты пророчишь-то? Молоды обе, ничего ещё не понимают!
Мария сжала губы и умолкла. По её телу, от плеч до голеней, прошла волна дрожи. Она и сама уже сожалела о своих словах, Бог весть как вырвавшихся.
Что это с ней, в само-то деле?
Первая авторская ремарка
Неприлично вторгаться в размеренное повествование с пояснениями, однако пора бы и нам самим определиться с видением господина Бартенева. Было ли оно всего-навсего болезненным сном человека, сильно перенервничавшего, или имелось в этой фантасмагории нечто и реальное?
Точно ли наяву злоумышляли упыри мерзости свои или всё это было миражом путаным? И как случилось, что в безумном мире ночных фантомов человек, самой плотью своей, как стеной, ограждённый от мира духов, вдруг проник в мир потусторонний и постиг там вещи ужасные?
Несолидно водить за нос читателя, поэтому ответим прямо, без экивоков да обиняков: да, всё, что случилось с Порфирием Дормидонтовичем Бартеневым — доподлинной правдой было.
А вот объяснить, как Порфирий Бартенев сподобился такого видения — мы, увы, не можем, тайна сия велика есть. Возможно, что миновал Бартенев в тот пятничный октябрьский вечер некий вход в мир призрачный просто ненароком, и сам того не заметил.
Таким образом, умный Арсений Вениаминович Корвин-Коссаковский прав был, конечно. Были призраки, были. Был вампир Цецилий, был и инкуб Клодий, и лемур Постумий — тоже был.
И вовсе не во сне бартеневском, а наяву они полакомиться сговаривались.
Часть вторая
Глава 1.
Предчувствия и сны.
У тех только видения истинны,
у кого ум свободен от страстей.
У остальных же сны ложны,
и всё в них обман.
Симеон Новый Богослов.
Лидия Черевина, хорошенькая и шаловливая, беспечная к назиданиям и моральным прописям, обладала той счастливой внешностью, которая пленяет даже умудрённые жизнью старческие глаза.
Воспитательницы в пансионе покачивали головами: в тринадцать лет фигура её обрела женственные очертания, в танце она была удивительно грациозна и уже в пятнадцать лет заслужила репутацию ветреницы.
Её сестра была не менее красива. Нину отличал от Лидии более глубокий взгляд светло-голубых глаз и более утончённое сложение. Издалека же сестёр можно было спутать: одинаково белокурые, одного роста, они имели сходную походку, однако одеваться одинаково не любили.
И обе они всем сердцем ненавидели дом тёти, где жили после смерти отца.
В квартире, которую снимал Дмитрий Черевин, они были целыми днями предоставлены самим себе, в тётином же доме, несравненно более роскошном, девицы не имели и сотой доли той свободы, что раньше. Их раздражала размеренная жизнь этого семейства со строгим распорядком, неизменным посещением унылой церкви по воскресениям и редкими выездами в свет или в театр на премьеры.
Но этого мало. Им не нравилась и мелочность тётки, выделившей им жалкое приданое и неизменно подчёркивавшей различие их положения и своей дочери: Ирина Палецкая выезжала в своём экипаже, между тем как им нужно было всякий раз просить тётю о карете, да ещё и объяснять, куда и зачем они едут.
Но больше всего бесила кузина — чопорная, глупая, некрасивая, ревновавшая их к молодым людям в свете, исполненная зависти и злости. Сестры мечтали о том времени, когда смогут вырваться из-под надзора старой княгини и избавят себя от общества молодой княжны.
И едва они вышли в свет, казалось, совсем скоро все их мечты сбудутся: они произвели фурор своей внешностью. Несмотря на проповеди тётки, запрещавшей им декольте и драгоценности, и разрешившей украсить волосы только цветами и ниткой жемчуга, они пользовались огромным успехом.
Правда, Лидия постоянно путала танцы и однажды даже дала обещание двум кавалерам зараз, за что получила нагоняй от княгини, объяснившей это глупейшим кокетством и язвительно заметившей ей, что поступать столь легкомысленно — значит ставить свою репутацию на карту. Но что не скажешь от зависти-то? Ведь её собственная дочь успехом отнюдь не пользовалась, пару танцев вовсе даже с матерью у стены простояла.
Разве непонятно это?
Между тем за Лидией ухаживал племянник княгини Кантакузен, молодой офицер Скарятин, сын генерала Мятлева и сын генерал-лейтенанта, главного начальника почт и телеграфов Рихтера! Нина же трижды получала приглашение от офицера Александра Агапова, её дважды приглашал сын генерала Неринга, а мадемуазель Анненкова сказала, что с неё не сводил глаз и самый красивый молодой человек в зале, родственник петербургского градоначальника Мансуров!
А теперь на бал к графине Нирод княгиня сшила дочке новое роскошное платье и веер у неё новый и парикмахер на утро вызван был. Явно, что хочет эту уродищу замуж отдать, да только — не получится, разве только на деньги кто польстится…
— Ну, тут ты не права, — со вздохом обронила сестре Нина, — у неё в приданом — кофейный и чайный сервизы, столовый сервиз, писанный по золотому полю с итальянскими видами, а по бокам — розанами, материи и обои, меха, драгоценности, мебельные гарнитуры и экипажи, столовое и постельное белье. А украшения! А гардероб! Ткани, кружева, даже туфли и сорочки для жениха!
Лидия не возразила, только презрительно поморщилась и отмахнулась. Стоит ли говорить об этой дурочке-княжне? Потом поделилась с сестрой светскими секретами, которые сама почерпнула недавно у Анастасии Любомирской.
— Настя говорит, если ты желаешь иметь успех, прежде всего надо найти хорошую портниху. Но вполне положиться на её вкус невозможно, нужно пользоваться советами художников и посещать французский театр. Бывать в русском — бесполезно, русские актрисы совершенно не умеют одеваться. За день нужно переменить семь костюмов: утренний, для завтрака, для прогулки или визитов, обеденный, послеобеденный, вечерний и ночной.
Потом Нина узнала, что утреннюю ванну надо брать из молока, куда недурно прибавлять одну-две бутылки хороших сливок. Но, поскольку молоко, а тем более хорошие сливки чрезвычайно трудно достать в Петербурге, молочную ванну можно заменить обыкновенной водяной, в которую, однако, надо прибавлять несколько фунтов миндальных отрубей, две унции розовой эссенции, четверть фунта лаврового листа, несколько марципановых корок, фиалковый корень и фунт соли. Кожа после этого становится шёлковой!
Под вечер, уединившись, девицы ещё раз позлословили насчёт кузины и обсудили свои туалеты. Выделила им княгиня мизер, да только они сумели так исхитриться, что в своих скромных платьях выглядеть будут куда лучше, чем разряженная Ирина. При этом Лидию несколько удивило, что и дядюшка, Арсений Вениаминович, тоже, оказывается, собирается с ними.
— Зачем, интересно?
Нина только пожала плечами. Это её не интересовало. Она любовалась агендами, бальными книжками, которые купила им княгиня. Они были совсем крохотными, с серебряными чехлами, к которым крепился на цепочке карандаш. На диванах были разложены два белых платья на розовых шёлковых чехлах, с розанами в корсаже, рядом лежали шёлковые ажурные чулки и белые атласные башмаки с бантиками.
— Знаешь, — зачем-то обернувшись, почти на ухо сестре прошептала Нина, — мне сон всё время снится, такой чудной. Замок вижу, а там — принц, глаза его — как ночь, он молит о свидании… — она торжествующе рассмеялась, — а потом надарил мне браслетов, бус, жемчугов без счета!
— Эх, какая жизнь тогда начнётся, — взволнованно и мечтательно вздохнула Лидия, явно приняв сон сестры за скорую явь.
Она была уверена, что именно на вечере графини Нирод решится её судьба. Ведь ей накануне тоже приснился удивительный сон. Она вошла в бальный зал невиданной роскоши, к ней подошёл сам Государь. Они смеялись и шутили, потом весело носились в кадрили и в вальсе, потом он ей драгоценный браслет подарил, а ничтожная дурочка Ирина в серьгах изумрудных да в перчатках лайковых, чистоплюйка, лишь с завистью на них смотрела. Его величество развлекал её, шута плясать заставлял для неё, потом повёл в парк, там лебеди плавали, потом афишу она прочла, что на театре премьера, правда, дядя пускать её не хотел, да она его оттолкнула, и тут Государь её поцеловал…
И видела она это отчётливо и ясно, как раз на пятницу, а ведь всем известно, что царя во сне видеть есть самый благоприятный сон для всякого, и предвещает он возвышение и вообще все хорошее! Это и Лиза Любомирская подтвердила, а уж она-то сны разгадывать умеет!
Лизавета Любомирская сны и вправду разгадывала отменно. Да и Анастасия, сестра её, в этом тоже толк понимала. В четверг вечером, за день до бала графини Нирод, все они вчетвером встретились в доме Любомирских.
— Представляете, девочки, — Лизавета Любомирская имела обыкновение слегка вытаращивать глаза, — мне сегодня Ефимка Распадков приснился!
Нина Черевина удивилась.
— Тот самый, что пропал во флигеле?
— Ну, да!
Девицы обучались в Смольном, за которым шлейфом тянулась дурная слава, что там не всё чисто. Среди благородных девиц особенно знаменита была история о таинственном флигеле в глубине двора. Этот флигель был заколочен, но курсистки даже днём боялись подходить к нему.
Однажды перед девчонками решил козырнуть смелостью истопник Ефимка Распадков. Он заявил, что ночью проберётся во флигель и выгонит оттуда нечистую силу. Но после того как дверь за ним закрылась, больше Распадкова никто не видел. Он бесследно исчез.
— И что он говорил, в твоём сне-то? — поинтересовалась Лидия, разглядывая себя в зеркале.
— Сказал, что скоро меня ждёт удивительная встреча, — мечтательно проговорила Лизавета.
— А я какой странный сон видела! — подхватила её сестра. — Помните, что рассказывала нам мадемуазель Никонова про «знак Вечности»?
Девицы кивнули — ещё бы они не помнили. Мадемуазель Никонова преподавала у них французский язык и рассказывала, что в галерее императрицы раньше был знаменитый портрет горбуна в красном камзоле с удивительным украшением на груди. Говорили, что это магистр какого-то древнего мальтийского ордена и на этом украшении — «знак Вечности». Кто сможет прочитать его — тот избранник. Но ни император Павел, ни Александр не сумели прочесть, а с недавних пор возле Эрмитажа стали иногда видеть страшного старика-горбуна. Он появляется около стены равелина, медленно идёт к дворцу и скрывается за высокой оградой — ищет избранника. А вот с портрета горбуна «знак Вечности» исчез.
— Так вот, я видела этого горбуна, и он протянул мне этот знак!
Потом девицы уселись за карты. Лизавета Любомирская гадала лучше всех. И не только гадала, но и привораживать умела, научившись этому из книги, которую нашла на отцовской полке ещё девчонкой.
И ей удалось приворожить одного гимназиста, Владимира Волгина. Он на балу в Смольном пригласил её танцевать, и Лизавета сразу без ума влюбилась в него. Да только пропал он после, и знать о себе не давал. Лизавета же в ночь после новолуния, на утренней заре, когда была одна в комнате, произнесла заговор из отцовской книги: «Как человеку не жить без воды и еды, так и Божьему рабу Владимиру не жить ни дня и ни ночи, без Божьей рабы Елизаветы, своей половины. Аминь». Она прочла заговор семь раз кряду, обернувшись лицом на восток, настежь открыв окно.
И что же? Владимир вскоре появился, начал приглашать её на прогулки, и много объяснил ей о жизни.
— У меня открылись глаза на всё, что происходит, — внушительно сказала Лизавета, — я хоть и не ходила в церковь, но вера маленькая была, я как бы верила тому, что проповедуют церковники. А сейчас я вообще все пересмотрела и понимаю, какой это бред, что происходит в церкви, что она проповедует! Полная бессмыслица. А Володя объяснил, что то, что попы считают грехами, на самом деле есть человеческие чувства, а церковь нас обманывает, пудрит нам мозги, дабы извлечь деньги! Церковь и есть грех. Я полностью согласна. Лучше попасть в ад, чем быть в раю с умалишёнными монахами.
Лизавета теперь была просвещена. Что до Владимира, то вот беда, стал он ей постепенно противен, надоел до одури, и она его возненавидела. Но он не перестал любить её и до сих пор не давал ей прохода.
Лизавета теперь мнила себя кем-то вроде домашнего оракула. Её просили гадать подруги, знакомые и знакомые знакомых, друзья дома и бесконечная вереница лиц, которые потом говорили, что предсказанное сбылось. Эти слова льстили её самолюбию. Присутствие чего-то необычного, потустороннего окутывало действительность романтическим флёром. Она слышала, что сестра отца была колдуньей, бабушка занималась гаданиями и спиритизмом, отец же был известнейший спирит, её же собственные предсказания сбывались с удивительной точностью. Как не гордиться-то избранностью?
Вот только молодые люди, на которых она гадала, почему-то тут же исчезали из её жизни. А рядом оставались те, на которых она ни разу не раскидывала карт. Что за странность?
Это заметила и Ирина Палецкая, противная задавака, которая со смехом сказала Лизавете, что, стоит появиться жениху на горизонте и погадать на него, как его от тебя оттолкнёт навеки, и ничего от этих гаданий, кроме потерь, пустоты и испорченных нервов, не будет. Судьба наша в руках Божьих! Просто думать надо головой своей, а не чужие сказки слушать!
Ну не дурочка ли? Она и в сны никогда не верила! Говорила, что люди, не призывающие перед сном Господа на защиту души, становятся жертвами бесов, и нельзя рассматривать сны как подсказки или пользоваться сонниками, мол, духам тьмы по сонникам очень легко навязать людям веру в них. Они покажут сон, а дальше в жизни разыграют спектакль, подтверждающий сон. Подстроить некое событие для них пустяк. И всё! Человек в ловушке: он верит снам, а не в промысел Божий.
Какова глупышка, а? Не иначе слова мамочки своей повторяет!
Ругалась Ирина и с Лидией, которая усвоила от Лизаветы таинство гаданий, и особенно часто препиралась с Ниной.
— Прекрати эти глупости! — то и дело кричала Ирина на кузину. — Ты давно не видишь того, что есть, а веришь во все, что скажут карты! Не можешь уснуть, боишься темноты, потом сонная бродишь невесть где, а всё равно, словно кошка на валерьянку, кидаешься на всякий вздор!
Понятно, что дружить с такой особой охоты у девиц не было, и вражда их накалялась день ото дня, особенно, когда Ирина потребовала выкинуть из дома все карточные колоды.
Однако сегодня им было не до дурочки княжны Палецкой: девицы встретились в преддверии бала у графини Нирод, чтобы ночью погадать на суженых.
Зажгли свечку, поставили зеркала. Ведь духи, живущие в потустороннем мире, как всем известно, могут пройти через зеркальные коридоры на свет свечи и всё тебе о будущем скажут.
Зеркала стояли друг напротив друга, а между ними — горящая свеча. Получался бесконечный коридор отражений зеркала в зеркале и такое же бесконечное множество свечек. Нужно было, глядя в этот коридор, мысленно задать вопрос.
Все девушки, натурально, спросили о суженых. Ответом должно быть видение жениха. Но, самое главное, после того, как он начнёт приближаться, нужно было обязательно «сломать» зеркальный коридор, чтобы душу твою не похитили.
Первой села гадать Лизавета. Она, как водится, произнесла: «Ряженый-суженый, приходи ко мне ужинать…» Сидит, ждёт. Другие через плечо ей заглядывают, интересно же, что подружке зеркало выдаст. В темноте свеча мерцает, тени от неё колышутся, девчонкам хоть и страшновато, да нет-нет, засмеётся кто-нибудь, чтобы напряжение снять.
Потом совсем тихо стало.
Показалось тут Настёне, что «коридор» ещё длиннее становится, силуэты тёмные мелькают, а по зеркальной поверхности будто рябь какая-то странная пробегает. Насторожилась она. А Лизавета, что ближе всех к зеркалу сидела, вдруг вскрикнула, вскочила, свечу опрокинула. Совсем жутко в темноте стало.
Рассказывала она потом: ни мужского силуэта, ни картин будущего — ничего такого ей зеркало не показало. Сначала издали, потом ближе, увидела она два закрытых ящика, на гробы похожие, стояли они посреди зала на табуретах. Дальше смотреть сил не было — очень уж страшно, она и вскрикнула от испуга.
А вот Лидия, когда девицы успокоились и снова гадать принялись, к своему удивлению, увидела, как в конце зеркального коридора загорелась точка: будто сигара в темноте. Точка стала приближаться, и увидела она силуэт человека: он курил, был в шляпе, лица видно не было. Он постоял, докурил, собрался уходить… и в этот момент поднял голову, и увидела на лице его странную маску, как на маскараде! Лидия быстро отвернулась и «сломала» зеркальный коридор.
Было жутко, но не совсем понятно.
Осталась Нина. То ли от нервов, то ли от позднего времени, но девицу немного клонило в сон, и она с трудом сдерживалась, чтобы не закрыть глаза. И тут вдруг в зеркале что-то мелькнуло. Сон мгновенно слетел, Нина открыла глаза и увидела в отражении, что за ней покачивается какая-то безобразная личина. Она испугалась, почувствовав, что кто-то пытается схватить её за плечо и, забыв про то, как надо заканчивать гадание, кинулась бежать.
Когда она выскочила, подружки сначала смеялись. Оказывается, очень многие девушки пугаются, когда кто-то является им в зеркалах. Но потом всем стало не до смеха. У Нины болело плечо, и, когда сняли с плеча шаль, оказалось, что на плече остались четыре заметные царапины.
Расстроенные, девицы вышли в столовую попить чаю. И тут вдруг, не прошло и минуты, как из комнаты, в которой никого не было, раздался треск и шум, потом звук бьющегося стекла!
Девицы ринулись в комнату — и что же? Оказалось, что в серванте, где стояли семейные сервизы, верхняя полка треснула посередине и упала на вторую, перебив всю посуду на обеих, и затем обе эти треснувшие полки рухнули на третью и, добравшись до четвертой, добили все оставшиеся сервизы. Выжила лишь пара предметов. Весь пол был в стекле.
Раздосадованные, они прибирались весь вечер, не зовя слуг, чтобы скрыть это странное происшествие от отца.
Глава 2.
Бал графини Нирод
Кто не видит суеты мира,
тот суетен сам.
Паскаль
В пятницу на набережной Мойки бесчисленными огнями светились окна дома графини Нирод. У освещённого подъезда с растянутым от порога синим сукном, стояла полиция, и не только жандармы, но и сам полицеймейстер с несколькими офицерами.
Экипажи с красными и синими ливрейными лакеями отъезжали, за ними подъезжали новые. Из карет выходили величественные мужчины в мундирах, звёздах и лентах, дамы в соболях и горностаях осторожно спускались с подножек и, поддерживая пышные подолы платьев, беззвучно проходили по сукну в дом.
Порфирий Бартенев был в раздражении. На него не налезал его парадный генеральский мундир, и Февронья Сильвестровна не могла не брякнуть по этому поводу очередной бабской глупости, заявив, что он весьма раздобрел с прошлой зимы.
А это была откровенная ложь, просто китель дал усадку!
К тому же Бартенев, не привыкший к людным собраниям и живший последние годы анахоретом, совсем растерялся в светской гостиной среди разряженных вертопрахов. Шокировал его и друг, в роскошном фраке и белоснежных манжетах неотличимый от сонма лощёных мужчин и порой просто терявшийся им из виду. Арсений быстро сновал по залу, улыбался знакомым, раскланивался с отцами семейств и неизвестными Бартеневу чиновниками.
Приезжающие гости свидетельствовали своё почтение хозяевам.
Бартенев чувствовал себя по-дурацки, но всё сошло гладко: церемония представления хозяевам закончилась, они вступили в зал, вскоре нашли место у стены и смогли присесть.
Теперь Бартенев чуть успокоился и огляделся.
Здесь были огромные великолепные залы, окружённые с трёх сторон колоннами. Музыканты размещались у передней стены на длинных, установленных амфитеатром скамейках. Дальний зал освещался множеством свечей в хрустальных люстрах и медных настенных подсвечниках, а на площадках по двум сторонам у стены стояло множество раскрытых ломберных столов, на которых лежали колоды нераспечатанных карт. Некоторые гости уже играли, сплетничали и философствовали.
Для гостей в большой столовой слуги сервировали открытые фруктовые буфеты с конфетами и шампанским. Туалеты дам показались Бартеневу чрезвычайно изящными: почти все открытые, они дополнялись бутонами живых или искусственных цветов. Девицы были в платьях светлых тонов, незамысловатых причёсках, простых украшениях, а замужние разрядились в драгоценности и богатые ткани. Шёлковые перчатки дам поднимались выше локтя, кавалеры в штатском носили лайковые, а ему Корвин-Коссаковский велел надеть замшевые и иметь с собой запасную пару.
Людей в мундирах, полагающихся их должностям, было много, военные пришли полковом обмундировании, и Бартенев вскоре окончательно успокоился: он совсем не выделялся из толпы.
Они договорились, что, когда появятся родственники Корвин-Коссаковского, Арсений представит его князю Палецкому. Граф описал Порфирию девиц, но когда они появились в зале, генерал снова растерялся.
Сестра друга, княгиня Палецкая, была приятной особой лет сорока, темноволосой и стройной, но её тёмно-синие глаза совсем не походили на глаза брата. Рядом с ней была красивая темноволосая девица с такими же синими глазами. Князь Палецкий оказался рослым мужчиной лет пятидесяти с тонкими кавалерийскими усами.
Он вёл ещё двух девушек — в розовато-белых платьях, похожих на сусальных ангелов: с одинаково белокурыми волосами, кукольно-красивыми лицами и голубыми глазами. Бартеневу их представили как девиц Черевиных, и он понял, что именно за ними ему и надлежит наблюдать.
Он склонил голову в поклоне, и тут слева к ним подошёл полный курчавый человек лет пятидесяти с большим носом и старомодными бакенбардами, оказавшийся князем Любомирским. Девицы Черевины тут же бросились к двум девушкам, которых Бартенев сначала не разглядел за широкой спиной их отца.
— Дочурки мои, рекомендую, — пробасил ему князь, — Елизавета и Анастасия, прошу любить и жаловать.
Девицы Любомирские показались Бартеневу не особо привлекательными, хотя почему, сказать он не смог бы. То ли лица их были излишне округлы, то ли глаза слишком не девичьи, Бог его знает, только не понравились они ему и всё тут. Платья их были излишне роскошны, как у замужних дам, что почему-то тоже не шло им.
Однако долго разглядывать княжон не пришлось: вокруг девиц уже начали увиваться молодые люди, к Черевиным подскочили несколько кавалеров. Так как девушки были в сопровождении дяди, все мужчины, желающие танцевать с дочерью и племянницами Палецкого, представлялись ему.
За пятницу Бартенев сумел выучить список Корвин-Коссаковского наизусть и сейчас отдал должное прозорливости друга и его знанию жизни. Только трое в этой толпе были не из списка: полный молодой человек, назвавшийся Алексеем Ливеном, и высокий брюнет Пётр Старостин. Этих двоих в семье Палецких давно знали. Первым же к ним подошёл сын хозяйки дома Андрей Нирод, высокий юноша с ладной военной выправкой. Он пригласил на первый танец Ирину Палецкую, ту самую черноволосую с синими глазами.
А вот дальше завертелись перед глазами Бартенева светские хлыщи — аккурат из чёртова списка. Порфирий Дормидонтович изо всех сил напрягал память и зрение — да только что толку?
Молодой князь Всеволод Ратуев, подошедший от ломберных столов, оказался угловатым юношей, которого девицы оглядели с небрежением. Он был совсем нехорош собой: невысокий, кучерявый, с неприятными, томно-распутными глазами и заметным шрамом на щеке. И это инкуб, распутный демон? Не верилось в то Бартеневу.
Но почти одновременно с Ратуевым невесть откуда появился молодой мужчина необычайной красоты и попросил полонез у Лидии Черевиной. Девица в ответ кивнула и записала его имя «Аристарх Сабуров» в книжку, прикреплённую к корсажу.
Сабуров огляделся, глаза его на миг встретились с взглядом Корвин-Коссаковского, и Арсений Вениаминович ощутил, как его словно околдовало. Этого он больше всего и боялся. Черты Сабурова — чеканные да точёные, поворот плеч боярской стати, пресыщенный барственный взгляд, ленивая улыбка — все привлекало женское внимание, точно магнитом.
Корвин-Коссаковский побледнел и закусил губу. Не иначе, как он это, вампир проклятый, чёртов Цецилий…
Пока Арсений Вениаминович пытался смирить волнение, хоть лицо его сохраняло абсолютно безмятежное выражение, князю Палецкому представили Германа Грейга, смуглого молодого брюнета с идеальным пробором. Франт расшаркался перед Ниной Черевиной. Один из чиновников подошёл в сопровождении Даниила Энгельгардта, стройного румяного белокурого модника, и Макса Мещёрского, офицера артиллерии, тоже блондина с шальными глазами, прибывшего на месяц из действующей армии. Молодцы были хороши как на подбор — рослые, широкие в плечах. Они пригласили на польку девиц Любомирских.
Арсений заметил, что Герман Грейг, черты смуглого лица которого несли в себе что-то воровато-цыганское, и Даниил Энгельгардт приветствовали друг друга по-свойски и явно были давно знакомы. Оба были весьма привлекательны, но, пока рядом стоял Аристарх Сабуров, казались не очень заметными и явно проигрывали ему.
Бартенев тем временем совсем стушевался и беспомощно переглянулся с Корвин-Коссаковским. Он не очень-то успел разглядеть молодых щёголей, только одного, кажется, узнал, а все остальные показались ему на одно лицо, разве что Сабуров был куда красивей прочих, и Порфирий Дормидонтович понадеялся, что друг преуспел больше.
Тут в центральных дверях раздался перекрывший говор толпы смех, и в них показался грузный человек лет тридцати, уже лысеющий, с короткими новомодными бачками и изящными усиками. Этот оказался графом Михаилом Протасовым-Бахметьевым, приехавшим из Парижа и представленным им хозяйкой. Он тут же затеял с Ниной Черевиной разговор о путешествиях.
Однако она слушала его вполуха, глядя на ещё одного молодого красавца, который долго стоял у стены, беседуя с генералом от инфантерии, и наконец подошёл к ним. Андрей Нирод представил им Александра Критского, которого всё девицы рассматривали удивлённо и жадно. Бартенев тоже смотрел на него, но испуганно и подозрительно.
Ослепительно красивый, похожий на итальянца со старинной картины, Критский, на взгляд Бартенева, был излишне слащав, но на такого, конечно, нельзя было не обернуться. Протасов-Бахметьев тут же втесался между Ратуевым и Критским, и спросил у последнего, давно ли он из Италии?
Тот ответил, что уже неделю в Петербурге. Ратуев же заметил, что собирается в Рим в январе, на что толстяк завистливо заметил, что он счастливчик. Сам Протасов-Бахметьев никого на танец не пригласил, мотивируя это тем, что в чужих краях разъелся и стал слишком уж неуклюж.
В итоге девицы Черевины и Любомирские оказались приглашёнными на все танцы, два свободных оставалось у Ирины Палецкой.
В соседнем зале загремел вальс, и молодые люди, ангажируя девиц, исчезли.
— Господи, ты хоть что-то заметил? — прошептал Бартенев, подойдя вплотную к другу и наклонившись к самому уху Корвин-Коссаковского, — у меня в глазах рябит, они все одинаковые.
— Не все, Порфирий, не все, — глаза Арсения показались Бартеневу сумрачными и больными. — Я, признаться, рассчитывал хотя бы нескольких сразу отсеять, но, увы… Могу только предположить, что Всеволод Ратуев едва ли из твоих оборотней будет. Да и толстяк Протасов-Бахметьев тоже. Те должны иной вид иметь, для девиц манящий. Но остальные, будь все проклято, как на подбор добры молодцы, — зло пробормотал он сквозь зубы.
— Да, Ратуев не похож… А ты уверен, что они здесь? — осторожно спросил Бартенев, косясь на нервно сжатые руки друга в лайковых перчатках.
— Если и сомневался — теперь абсолютно уверен, — твёрдо кивнул Арсений, — у Макса Мещёрского глаза шалые, Герман Грейг и Даниил Энгельгардт тоже — «победители петербургские», а Грейг ещё и, по слухам, незаконный сынок великого князя, такие избалованы и развращены с детства. Аристарх Сабуров — просто принц какой-то из сказки, ей-богу, что до Критского… тоже Аполлон Бельведерский. Девицы на него смотрели как на божество. Тут они.
Бартенев остановил его.
— Постой, я совсем спутался, сказать забыл. Мещёрский этот тут ни при чём, он у нас в Академии учился. Имени я не запомнил, но его самого видел на занятиях. Он толковый, кстати, хоть и шальной, и герой Хивинского похода. А сейчас, наверное, на побывку приехал из армии, мне говорили — он был на Аладжинских высотах, когда корпус Лорис-Меликова отошёл к Александрополю.
Корвин-Коссаковский просветлел и облегчённо улыбнулся.
— Слава тебе, Господи. Хоть одного отсеяли. Ты точно его помнишь?
— Да, я не сразу его узнал, но когда он повернулся и девице поклонился, вспомнил его.
— Прекрасно. Пока танцы — ничего мы поделать не сможем, но за ужином — надо постараться очутиться напротив них. Смотри в оба, внимательно разглядывай каждого. У меня только на тебя и надежда, что узнаешь что-то: жест, слово, взгляд какой…
Бартенев кивнул.
Он заметил, что на самом деле для женщин и девиц бал — подлинное ристалище выдержки. Здесь не полагалось проявлять душевные страдания, разочарование и дурное настроение, но предписано было приятно улыбаться и естественно поддерживать светский разговор. Неприглашённые дамы сидели по углам с масками вместо лиц, оглядывая злыми глазами кружащихся в танце. Хозяйка дома, графиня Нирод, обходила знакомых кавалеров, тихо прося пригласить особ, вынужденных сидеть в сторонке.
Тут Бартенев услышал непринуждённый разговор своего друга с хозяйкой. Корвин-Коссаковский искренне восхищался убранством гостиной и танцевальных залов, тонко и иронично сравнивал этот роскошный праздник с тем убогим балком, что дала недавно графиня Любенецкая, о которой он точно знал, что она во вражде с графиней Нирод, потом увёл хозяйку в танцзал.
Порфирию Дормидонтовичу неловко было остаться одному, тем более что у окна сидела дама в оранжевом платье, которая тот и дело многозначительно посматривала на него. Но Бартенев танцевал плохо и сейчас просто боялся перепутать фигуры. Это продолжалось целую вечность, пока из других дверей снова не появился Корвин-Коссаковский и не избавил его от неприятного положения.
Сам же Арсений Вениаминович был весьма доволен: ему удалось расспросить хозяйку о молодых людях, и Екатерина Петровна, приняв его интерес за беспокойство дяди о племянницах, была весьма красноречива. Правда, первые несколько минут она пылко, с материнской любовью и гордостью, расхваливала своего сынка Андрея, брак которого с наследницей рода Палецких Ириной был её мечтой. Как следствие, все остальные молодые люди не шли ни в какое сравнение с её ангелом-Андрюшенькой. Но подобная предвзятость была на руку Корвин-Коссаковскому, меньше всего желавшему услышать дежурные комплименты гостям.
Ему даже не требовалось изображать интерес — он и так слушал графиню с удвоенным вниманием.
— Молодой Всеволод Ратуев? Приличный, говорят, молодой человек, отец его дипломат наш не то в Вене, не то в Брюсселе, сынок вроде тоже по дипломатической линии пойти намерен. Мальчик серьёзный и неглупый. Богат. Но… невзрачен, совсем невзрачен. Не то, что мой Андрюшенька, он ещё в гимназии всё балы открывал.
Корвин-Коссаковский любезно кивнул, продолжая внимательно слушать, иногда задавая наводящие вопросы.
— Макс Мещёрский? О… лихой вояка, из бесшабашных. Кстати, говорят, дуэлянт, приехал недавно из Турции. Даниил Энгельгардт? О, будьте осторожны, и девочек предостерегите: девки, цыгане, Стрельна да Яхт-клуб. А семья разорена… Он и Герман Грейг — лихачи. Грейг? Он москвич. Ну и, сами знаете, не носить фамилию отца, как это горько, должно быть… К тому же крупно играет на скачках и всё неудачно, да ещё и по блудным девкам шляется. Сейчас, говорят, в Москву опять собрался, тут уже в долг не дают…
Арсений Вениаминович только понимающе улыбнулся.
— Аристарх Сабуров? В Париже его называли негодяем. Сами понимаете, такого просто так не уронят. Александр Критский? Ох, зачем девочкам такое? Да, богат, но красивый муж — чужой муж, сами понимаете. Протасов-Бахметьев? Кто его знает, он гость мужа, говорят, все по Парижам да Лондонам раскатывает…
Остальная часть беседы была снова посвящена восхвалению Андрея Нирода, красавца и умницы, мальчика чистого и скромного. Корвин-Коссаковский понимал, что похвалы графини сыну, безусловно, пристрастны, а вот насколько правдиво её злословие, не знал.
И всё же светская болтовня дала больше, чем мог ожидать Корвин-Коссаковский, и он сообщил другу, что, пожалуй, из общего списка можно почти уверенно исключить троих — Ратуева, Энгельгардта и Макса Мещёрского. О Протасове-Бахметьеве всё-таки справки в Париже навести надо. Наиболее подозрительны Аристарх Сабуров и Александр Критский. Слишком красивы, слишком…
— А почему ты этих троих вдруг исключил?
Арсений вздохнул.
— Не исключил. Но один совсем некрасив, девицы на него и не взглянули. Энгельгардт, говорят, разорён, Мещёрского ты узнал. Протасов-Бахметьев слишком толст для первого любовника. Что до Грейга… Не знаю, но едва ли эта нечисть будет привлекать к себе внимание как к незаконным детям. А вот Сабуров … Не знаю, что и подумать. Но ты за всеми наблюдай, нам хотя бы ещё одного из них опознать, а уж двое остальных рядом, я думаю, крутиться будут.
Бартенев снова кивнул.
Между тем молодёжь веселилась от души.
Во время полонеза «отбивали даму»: кавалер, которому не досталось партнёрши, подбегал к первой паре и, хлопнув в ладоши, отбивал даму себе. Первый же кавалер переходил ко второй даме, второй — к третьей, а последний кавалер, оставшись без дамы, либо уходил прочь, либо бежал отбивать даму первой пары.
Танцоры не ограничивались одной залой — вереница польского следовала и в другие комнаты.
Глава 3. Нелюди среди людей
Гораздо легче найти ошибку,
нежели истину.
Ошибка лежит на поверхности,
а истина скрыта в глубине.
И. Гёте
Во время танцев на балу Корвин-Коссаковский пытался посмотреть на своих племянниц отчуждённым взглядом мужчины — и ужаснулся. Это были именно те пустые существа, которых похотливое мужское желание безошибочно вычленит как лёгкую добычу.
С ними не о чем было говорить, ничтожность жизненного опыта не позволяла им разобраться в том, кто перед ними, отсутствие нравственных устоев и умения думать делало их совершенно беззащитными перед любым соблазнителем, низменность вкусов и притязаний позволяла почти любому светскому вертопраху с лёгкостью покорить их.
«Все они — дурочки безголовые, ужин великолепный будет…» — содрогаясь, вспомнил Арсений слова упыря Цецилия.
Да, не дурак этот вампир Цецилий, ох, не дурак. Наглядел точно.
Порфирию Дормидонтовичу при помощи Корвин-Коссаковского, в котором графиня Нирод видела одного из самых дорогих гостей, удалось за столом во время ужина разместиться столь удачно, что он видел почти всех молодых людей и девиц, кроме Елизаветы Любомирской и Всеволода Ратуева, сидевших с той же стороны стола.
Бартенев теперь спокойно и вдумчиво разглядывал гостей графини, время от времени опускал и закрывал глаза, пытаясь воспроизвести в памяти своё кладбищенское видение. Он понимал, насколько другу важно, поелику возможно, отмести лишних подозреваемых.
Но, увы, ни в одном из гостей он не разглядел ничего демонического.
Толстый парижанин Протасов-Бахметьев был уже не юн, под глазами виднелись мешки и сетка мелких морщин, говорил он на хорошем французском, как истый парижанин, был вежлив и галантен. Бартенев оглянулся в бок — на Всеволода Ратуева. Тот, с копной вьющихся волос и бледным лицом со шрамом на щеке, тоже был абсолютно обыкновенен, мало ел, но много пил, однако, выпитое, казалось, не бодрило его, а лишь усыпляло.
Ничего похожего на упыря не проступало и в Германе Грейге, брюнете с томными маслеными глазами. За столом он рассказывал забавные истории и смешил девиц, сидел между девицами Черевиными, напротив Лизы Любомирской и смотрел на неё чуть влажными глазами. Энгельгардт расположился рядом с Ниной, Макс же Мещёрский — справа от Лидии Черевиной и напротив Анастасии Любомирской. В них, на взгляд Бартенева, тоже не было ничего странного — ни голосом, ни манерами, ни внешностью они на упырей не походили.
Александр Критский ничего не говорил, был тих и очень спокоен. Бартенева удивило, что он почти не поднимал глаз от тарелки, на вопросы же отвечал негромко и любезно, но сам в разговор не вступал, с улыбкой слушая Протасова-Бахметьева, рассказывавшего о разных парижских и берлинских диковинках.
Аристарх Сабуров, зеленоглазый красавец-брюнет, сидел рядом с князем Любомирским, с которым беседовал о спиритизме. Собеседник князя, собственно, не участвовал в разговоре, а просто кивал время от времени, и только однажды задал князю вопрос о месмеризме.
Он, как отметил Корвин-Коссаковский, почти не обращал внимания на девиц, но явно понимал, что красив, и умело пользуясь магией своих черт, смотрел вокруг глазами созерцателя. Завораживала не только красота, но и спокойная уверенность в себе, и девицы Черевины смотрели на красавца Сабурова, просто пожирая его глазами.
Арсений нахмурился. Сбывались его худшие опасения. Молодые девушки бросаются от любви к таким, как Сабуров, в пропасть, умирают от туберкулёза, а они говорят, что устали от чувств. Сердце таких мужчин не выдерживает слишком много любви, жара сердца в них нет, и на их страсть женщинам рассчитывать не стоит. Они вспыхивают ненадолго и быстро угасают. Слишком быстро.
Тут Протасов-Бахметьев неожиданно обратился к Корвин-Коссаковскому. Дело в том, что как раз накануне газеты сообщили о раскрытии сильно нашумевшего преступления — убийства, которое произвело в Петербурге сенсацию: убийцами оказались люди из общества, коих на убийство толкают обычно лишь ревность или оскорблённая честь. Здесь же убийцы прельстились парой серёг.
Корвин-Коссаковский неохотно рассказал эту историю, которую знал со слов следователя Ивана Путилина. Убитую с глубокой раной на затылке обнаружили в её квартире. Лицо было в кровоподтёках, несколько зубов выбито. Тут же валялся новый никелированный топорик. Туалет, шкаф, комод — все было перерыто.
Среди разбросанного белья полицейские обнаружили коробочку серёг с бриллиантами. Прислуга показала, что дня за четыре до смерти барыня вернулась домой с подругой и двумя молодыми людьми. Подругу она знала: француженка она, проживала на Офицерской.
Один из молодых людей оставил карточку. «Павел Жирар, почётный гражданин города Цюриха»… Путилин нашёл подругу покойной, поведавшую, что неделю тому назад в «Вене» они познакомились с двумя элегантными молодыми людьми, а Путилин вспомнил, что рядом с рестораном на Гоголевской есть магазин металлических изделий — «Пек и Прейсфренд». В магазине Пека топорик был опознан, и приказчик запомнил шикарно одетого молодого человека, ведь клиентами там были, в основном, рабочие и пожилые хозяйственники. Но кто он?
Запросили швейцарское консульство о Павле Жираре. Он оказался пожилым человеком, и вспомнил, что к нему недавно заходил тайный советник Долматов с сыном. Полицейские раздобыли фото младшего Долматова, и подруга убитой тотчас же признала в ней одного из «элегантных знакомых», прислуга ответила: «Они-с!», а приказчик от Пека сказал с уверенностью: «Они самые-с и есть!»
Преступники были арестованы. Долматов был откровенен: «Деньги нужны были до зарезу, — мы и зарезали…»
— Глупость это всё, — брезгливо подытожил Корвин-Коссаковский.
— А почему глупость-то? — недоуменно спросил Герман Грейг. Он тоже внимательно прочёл газеты.
Корвин-Коссаковский спокойно растолковал, что глупо убивать жертву, если тебя рядом с ней видели. Ещё глупее приобретать орудие убийства там, где вас могли запомнить, но, если преступникам не хватило ума держаться на расстоянии от жертвы, где уж им было об осторожности с орудием убийства подумать.
— Вас послушать, господин Корвин-Коссаковский, — кокетливо проговорила Елизавета Любомирская, не спускавшая глаз с Александра Критского, — так раскрытие преступлений — пустяк. А преступники-то, чай, не лыком шиты.
Корвин-Коссаковский усмехнулся.
— Я встречал среди преступников изворотливых, но умных — никогда. Преступники — это люди, перешедшие грань, где злой умысел претворяется в деяние. Это нелюди. Нечисть.
Их разговор привлёк внимание всего стола и стал общим.
Бартенев тем временем осторожно переводил глаза с одного на другого молодого человека, и уже был готов уже сказать себе, что встреча упырей у Митрофаньевского погоста, что бы там не говорил Корвин-Коссаковский, была просто плодом его воображения. Он досадливо надкусил тетеревиное крыло, немного выпил, и тут вдруг в тихо журчащем за столом разговоре услышал:
— Убийство — это, конечно, глупость несусветная и вздор величайший…
Порфирий Дормидонтович вздрогнул всем телом.
Нет, ничего в этих словах особенного не было, но что-то странно насторожило Бартенева, словно кольнуло. Он растерянно поднял глаза и тут в ужасе понял, что не приметил в общей беседе говорящего. Единственно, что ему запомнилось — тихий тон мелодичного баритона, голос сдержанный и приятный. Он оторопело повернулся к Корвин-Коссаковскому, и тот, сразу заметив его движение, поймал взгляд друга, но сделал ему знак не волноваться.
Между тем Протасов-Бахметьев рассказывал девицам анекдот о парижанине, приехавшем в Одессу. Его прекрасный костюм привлёк внимание портного-еврея. «Скажите, пожалуйста, где вы шили свой костюм?» — «В Париже» — «А это далеко от Одессы?» — «Да, десять тысяч вёрст» — «Кто бы мог подумать? Такое захолустье, а как шьют!»
Все рассмеялись.
Бартенев теперь не отрывал взгляд от молодых людей, но того голоса, что взволновал его, больше не слышал.
После ужина он торопливо отвёл Корвин-Коссаковского в сторону.
— Я идиот, Арсений, — прошептал он, — я услышал его голос, но не узнал, кто говорил. Но он здесь. Он сказал: «Убийство — это, конечно, глупость несусветная и вздор величайший…» Это он! Не могу понять почему, но это он!
Корвин-Коссаковский вдумчиво выслушал и кивнул.
— Да потому, что он раньше сказал, что «забывать о чужих интересах — есть эгоизм невозможный и невоспитанность дурная, отсутствие истинной светскости и добродетели высокой…» — вот что это тебе напомнило. Это говорил Клодий Сакрилегус, демон-инкуб, в твоём видении, дружище. Интонация та же, вот ты и узнал его.
— Точно, — поразился Бартенев, — жаль, что я его не заметил! Но он здесь!
— Ты только не волнуйся, — успокоил Арсений приятеля. — Конечно, здесь. Я слушал, не обронит ли кто словечко «шикарно»… — Корвин-Коссаковский хладнокровно сжал руку другу, — но его никто не произнёс. Ты, главное, не волнуйся.
Но сам Корвин-Коссаковский, уговаривая друга не волноваться, нервничал. Арсений знал, что его намерение опознать таинственных упырей и спасти племянниц от столь опасного знакомства — трудновыполнимо, но теперь с горечью понял, что оно почти обречено. Сказать девочкам правду было невозможно, но и скажи он её — воистину принята она будет за «глупость несусветную и вздор величайший».
Что же оставалось?
Арсений Вениаминович поднял грустные глаза на племянниц. Окружённые мужчинами, они оживлённо болтали. Все оборачивалось хуже, чем он предполагал.
Тут Корвин-Коссаковский заметил у окна свою сестру. Мария Палецкая чисто женским чутьём угадала тревогу брата и тихо подошла к нему.
— Ты нашёл их? — губы Марии Вениаминовны, прикрытые веером, почти не двигались.
— Нет. Но из этой компании лучше никого на порог не пускать. Расскажи о них Нине и Лидии любые гадости. Что хочешь, выдумай.
Княгиня смерила его странным взглядом.
— Как я их не пущу? Завтра же все с визитами явятся.
Корвин-Коссаковский вздохнул.
— Да, тут никуда не денешься. Но кроме Всеволода Ратуева, Протасова-Бахметьева и Макса Мещёрского, никого в гости не приглашай. Поди, отличи тут людей от нелюдей, — зло прошептал он напоследок.
Мария Палецкая медленно перевела взгляд на Аристарха Сабурова.
— Мне этот Сабуров подозрителен. Он говорил с Лидией в зале. И с Нинкой болтал. Впрочем, навязчивым не показался.
Корвин-Коссаковский тоже это заметил. В присутствии женщин вокруг Сабурова, казалось, сгущался воздух, и пульсировали непонятные токи гипнотического очарования, взгляд его завораживал и околдовывал, голос, как дудочка гамельнского крысолова, покорял и увлекал в неведомую бездну, но сам он в круговороте этого мистического приворота казался молчаливым отшельником.
— Нет, ты только посмотри!
Корвин-Коссаковский удивлённо обернулся за гневным взглядом сестры, но ничего не увидел. Бал заканчивался, гости расходились.
— Ох, святая простота, — бросила княгиня, заметив недоумение брата, — веер, веер!
Княгиня Палецкая была взбешена напоследок замеченным ею непотребным обстоятельством: Лидия Черевина, зажав свой веер в правой руке, прикрывала им ладонь левой, а Нина, стоя неподалёку, тоже играла веером, грациозно открывая и закрывая его.
— Да что случилось-то? — удивлённо поинтересовался Корвин-Коссаковский.
— Ты что, идиот? Молодым не был?
О! Корвин-Коссаковский закусил губу. Действительно, идиот. Он просто забыл, что веер служил не только для свежего дуновения на разгорячённое танцами лицо дамы, но и в качестве языка общения девиц с молодыми людьми.
Сам он когда-то знал его, да за давностью лет успел запамятовать всю эту любовную чепуху.
— И что они этим хотели сказать и кому?
— Кому — того я не видела, но там стояли четверо — и этот Сабуров среди них. Одна говорила — «сохрани эту тайну», другая — «твои желания будут исполнены».
— О, мой Бог, уследишь тут…
Корвин-Коссаковский вспомнил юность и вздохнул.
Да, молодёжь изобретательна и находчива, в извечном стремлении полов друг к другу они, конечно же, легко одурачат умную, но неповоротливую зрелость, которой даже в голову не придёт обратить внимание на взмах веера или перчаток. Ох, быть беде…
— А где Ирина?
— В отличие от тебя, братец, мой муж не забыл молодости, — ядовито прошипела Мария, — вон они стоят у входа.
Точно, у арки, ведущей к выходу, стояли князь Палецкий и его дочь Ирина. В руке князя был зажат веер дочери, рядом стояли Андрей Нирод и Пётр Старостин. Все, похоже, прощались, князь любезно кивал молодым людям, что-то объясняя, его дочь скромно молчала, опустив глаза в пол.
Корвин-Коссаковский тяжело вздохнул, сестра же прошептала.
— Мне кажется, это Сабуров. Я как его увидела… — она вздохнула. — Тебе-то я поверила, да не совсем, а тут сердце прямо заныло. Красавец писаный, как с картинки, и не живой какой-то… Точно упырь.
— Графиня Нирод сказала, что в Париже его не шибко жаловали. А вот, что упырь именно он — то пока не доказано, — механически поправил Корвин-Коссаковский.
Но на самом деле Критский и Сабуров, что скрывать, сразу привлекли его внимание — именно красотой. Слишком красивы были огромные и страстные глаза Критского, слишком чиста матовая кожа Сабурова, слишком уж хорошо они танцевали.
Сейчас Критский стоял у окна и смотрел в ночь, сжимая в руках пару лайковых перчаток, казался задумчивым и немного печальным. Но с дамами он не кокетничал, а тихо говорил Протасову-Бахметьеву о какой-то картине:
— Мне кажется, это не подлинник, Михаил. Ведь по картине можно нарисовать портрет живописца. Беллини написал множество мадонн, не печальных и не улыбающихся, погруженных в ровную задумчивость. Это созерцательные тихие души — и не таков ли был сам художник? Он точно соединяет помыслы на сосредоточенности бесстрастного и бесцельного созерцания. Или, вернее, цель его неизвестна, и оно само становится высочайшей целью искусства. Но это полотно… суетно, Михаил, — он покачал головой. — Это не Беллини.
Корвин-Коссаковский помнил, что Критский протанцевал с девицами только по разу, потом уединился в курительной, вышел к ужину, но не пытался занять место рядом с девицами Черевиными или Любомирскими. Напротив — он сел рядом с Протасовым-Бахметьевым, сам ни с кем не разговаривал, смеялся мало, на девиц и глаз-то особо не поднимал. Сабуров был куда разговорчивее, но тоже не лез на рожон.
Но толку-то? Чем меньше эти красавцы старались привлечь к себе внимание, чем скромнее держались, тем с большим восхищением поглядывали на них девицы, к концу вечера уже буквально не спускавшие с обоих глаз.
Корвин-Коссаковский слышал, как восторженно они перешёптывались, обсуждая их манеры и лица. Невесть откуда узнанные Лизой Любомирской сведения о богатстве молодых людей и вовсе вскружили им головы.
Арсений тяжело вздыхал. В принципе, до этого он действовал, как обычный полицейский: просто шёл по следам, которые находил, выискивал улики, проверял и сопоставлял показания. И они привели его к уверенности в том, что он и без того прекрасно понимал: видение Бартенева не было ни сном, ни галлюцинацией.
Но, увы. Племянниц Корвин-Коссаковский знал не хуже сестрицы: не очень умные, неосторожные, склонные к поступкам шальным и опрометчивым, они не прислушаются к его словам. Предостережений против молодых мужчин и советов вести себя сдержанно и осмотрительно они слышали достаточно, но никогда им не следовали. Они просто не поверят ему.
А к тому же правда иногда бывает неправдоподобней любой лжи: недаром ведь даже Мария усомнилась в его словах. Стало быть, нужно придумать нечто такое, что заставит девиц самих шарахаться от этих кавалеров.
Но что придумать, а главное-то, от кого шарахаться?
Беда была ещё и в некотором, замеченном им и сестрой лицемерии девушек: они скромно опускали глаза, выслушивая наставления, не вступали в споры и избегали пререканий, и, казалось, понимали сказанное. Увы, их последующее поведение всякий раз неопровержимо доказывало, что слова родни улетели по ветру.
Арсений надеялся теперь просто напугать их рассказом о ловеласе и преступнике, но пока не понимал, кого нужно обвинить.
Тут его мысли были прерваны: подошёл Бартенев, которого Корвин-Коссаковский обещал отвести к нему на Английский проспект. Арсений проводил сестру с девицами и зятя, с которым попрощался на три недели, ибо тот собирался на следующий день в инспекционную поездку в Москву. Распрощался и с хозяйкой бала, и они вдвоём с Порфирием, погрузившись в экипаж, поехали по ночным улицам.
Некоторое время оба молчали, но потом Бартенев заговорил.
— Что ты собираешься делать?
Корвин-Коссаковский вздохнул.
— Я? Не знаю. Может, завтра приеду к сестре — попытаюсь поговорить с Ниной и Лидией.
— И чего скажешь? — уныло поинтересовался Бартенев.
— Пока сам не знаю, — вздохнул Корвин-Коссаковский, — в правду-то никто не поверит, но скажу, что они опасные преступники в розыске или известные соблазнители. Придумаю что-нибудь.
Бартенев промолчал, просто бросив на друга невесёлый взгляд.
— Сестра подозревает Сабурова, я — скорее Критского, а ты? — Корвин-Коссаковский задал этот вопрос просто, чтобы отвлечься от тягостных дум.
— Не знаю. Этот Критский один уехал в роскошной карете, я следил за ним, — ответил Бартенев, глядя в окно, где на набережной мимо пробегали фонари, — два лакея на запятках, лошади — лучших кровей. А что до девиц, — Порфирий низко опустил голову, стараясь не встретиться взглядом с другом, — ты побереги их.
— В смысле? — Корвин-Коссаковский растерялся.
— Сами они себя не уберегут.
— А… да, это я знаю.
Арсению было тошно. Он заметил то же, что и Порфирий: девицы были легкомысленны, точь-в-точь как их мать, жадно ловили страстные мужские взгляды, явно чувствовали себя желанными и отчаянно кокетничали.
Что ж, желание нравиться часто рождается у женщин прежде желания любить…
А кого винить?
Арсений насупился. Господи, ведь были потеряны всего несколько лет взросления, всего несколько лет, пока их мать, поглощённая своими истериками и видениями, и отец, пустой и суетный, проводили время в праздности. Впрочем, занимайся они дочерями — возможно, воспитали бы нечто и вовсе непотребное.
Это казалось Арсению непонятным и несправедливым. Он не видел вины девочек в том, что они родились не в самой лучшей семье и не у самых умных родителей, но при этом — не видел и выхода из ситуации. Недостаток ума и жизненного опыта — не греховны, но, увы, пагубны.
Господи, спаси и сохрани.
Глава 4.
Тревожная неделя
Бесы гнусны, но, будучи по природе ангелами,
они обладают необъятным могуществом.
Малейший мог бы уничтожить землю,
если бы Божественная благодать не делала
бессильной их ненависть.
Преп. Серафим Саровский
Субботнее утро Корвин-Коссаковский убил на размышления. Он решил не торопиться, но проследить, кто из всех этих галантных кавалеров навестит дом князя Палецкого в ближайшие дни, а, кроме того, отправил депешу в Париж — разузнать подробности о графе Протасове-Бахметьеве.
О Данииле Энгельгардте и Германе Грейге можно было разнюхать в Яхт-клубе, где у него был свой человек, за остальными просто следить. Но главное — Аристарх Сабуров и Александр Критский.
Слишком красивы, слишком…
Сказано — сделано. Но чиновничий аппарат весьма сильно пробуксовывал в выходные, и в итоге нужные сведения Корвин-Коссаковский получил только вечером в понедельник.
Что же, Протасов-Бахметьев и вправду был известен в Париже, хоть в последнее время там не появлялся, выехав в Берлин. Он был известным меломаном, коллекционером и собирателем антиквариата. Говорили, что получил солидное наследство. Витрины его кабинета содержали солидную коллекцию табакерок, ваз горного хрусталя, наполненных драгоценными камнями и дорогими безделушками. От своей бабки он унаследовал страсть к драгоценностям. С собой он всегда носил замшевый кошелёк, наполненный неоправленными камнями, которые любил перебирать.
В его доме на Мойке располагалась коллекция музыкальных инструментов, включавшая рояли немецкого и французского производства, пианино, арфу, пианолы, фисгармонии и механические органы. Основную ценность коллекции придавали двадцать скрипок европейских мастеров, включая Амати, Гварнери и Страдивари. Коллекцию нот, хранившихся в роду Протасовых-Бахметьевых ещё с XVIII века, граф дополнил новыми приобретениями. Он имел также коллекцию автографов, писем, литографий и фотографий с автографами деятелей литературы и искусства, а для музыкальных представлений оформил домашний театр в духе елизаветинского барокко. Но главной его жемчужиной оставалась коллекция живописи, унаследованная частью от деда, частью от матери. Во время путешествий за границу его сиятельство покупал небольшие картины старых голландских и фламандских мастеров. Коллекция его была одной из крупнейших в России, но, в отличие от других, никогда не была открыта для посещения публики.
Услышав все это, Корвин-Коссаковский мысленно вычеркнул Протасова-Бахметьева из списка подозреваемых.
Тогда же в Яхт-клубе подтвердили, что Даниил Энгельгардт и Герман Грейг там завсегдатаи. Борис Лурье, крупье Яхт-клуба, передал Корвин-Коссаковскому приглашение зайти поболтать.
Арсений Вениаминович именно так и собирался поступить.
Теперь оставалось навестить сестру и узнать, кто из молодчиков наведывался за эти дни в дом.
К его удивлению, Мария сообщила, что в воскресение заходили Макс Мещёрский и Михаил Протасов-Бахметьев. С коротким визитом был и Андрей Нирод. Заходили и Ратуев с Энгельгардтом.
Ни Аристарх Сабуров, ни Александр Критский не заглядывали.
Корвин-Коссаковский ничуть не огорчился, но несколько растерялся. Не ошибся ли он? Где логика? Ему казалось, он исходил из правильных суждений: бартеневской нежити гораздо удобнее было представиться людьми состоятельными и привлекательными внешне. Это выгоднее, ибо действует безотказно, и девицы куда быстрей клюнут на богача-красавца, нежели на разорённого урода.
Между тем, зашли Ратуев, отнюдь не блещущий красотой, обнищавший Энгельгардт, шальной герой Хивинского похода Мещёрский да толстяк Протасов-Бахметьев, на которого девицы почти и не глядели. Как же так?
Корвин-Коссаковский даже несколько испугался — на карте стояло слишком много, чтобы допускать ошибки.
Логика диктовала одно: рассказать всё девушкам, предостеречь их от дурных знакомств. Но Арсений Вениаминович опять решил отложить разговор с Ниной и Лидией.
Он снова задумался. Мог ли быть искомым упырём — вообще одним из троих — Всеволод Ратуев? Точно ли разорён Энгельгардт? По отношению к ним Корвин-Коссаковский просто верил глазам и рассказу графини Нирод, а между тем, точны ли сведения графини? И Ратуев… Красота нужна обольстителю-инкубу Клодию, но зачем она упырю Цецилию или мертвецу Постумию?
Господи, помоги, подскажи! Арсений нервничал и злился на собственное недопонимание, называл себя глупцом и плохо спал по ночам. Ему все время мерещились какие-то кошмарные призраки, подкрадывающиеся к девицам и разрывающие их на куски, а где-то на задворках памяти звучал тихий напев флейты и заведённой монотонной шарманкой звенели слова: «Augustin, Augustin, leg’ nur ins Grab dich hin! Oh, du lieber Augustin, аlles ist hin!..»
Он просыпался в холодном поту.
Во вторник у Марии Вениаминовны наконец побывали Александр Критский и Аристарх Сабуров, и снова — Макс Мещёрский и Протасов-Бахметьев. Последний пригласил Лидию с Ниной на прогулку, но девицы сослались на боязнь простудится: на дворе и вправду сильно похолодало.
Княгине показалось, если бы девиц на прогулку пригласили Сабуров или Критский — им любой мороз был бы нипочём, но те оба всего-навсего засвидетельствовали своё почтение хозяйке дома, её очаровательной дочке и племянницам. Критский осведомился об адресе князя Любомирского, а Сабуров и вовсе ни о чем не спросил, только сообщил, что собрался на службу в Исаакиевский.
Тут случилось чудо. Лидия, до того не выносившая посещений церкви, вскоре после ухода Сабурова попросила карету и поехала в храм. Кучер Палецких на вопрос Корвин-Коссаковского, куда он возил барышню, ответил, что как раз к Исаакию. Девица была на службе. Потом вышла из собора с тем барином, который до этого визит делал, но он распрощался с барышней, в карету её посадил, а сам в своём экипаже уехал.
Корвин-Коссаковский подумал, что почти вычислил мерзавца Клодия Сакрилегуса, и, по удивительной случайности, во вторник, отправившись вечером поужинать в «Додон», наткнулся на Аристарха Сабурова, заглянувшего туда с той же целью.
Здесь Корвин-Коссаковский вполне разглядел молодого красавца. Безупречная строгость бледного лица, высокий лоб, глаза с мутной поволокой. «В Париже его называли негодяем. Сами понимаете, такого просто так не уронят», пронеслось в мозгу Арсения Вениаминовича. Но почему его так назвали? Бросал женщин или иные мерзости творил? Даром такое не уронят, это верно, но почему?
Сабуров удостоил его радушным вниманием, пригласил к себе за столик, оживлённо заговорил о бале у графини, о Протасове-Бахметьеве, сделавшем ему визит, о своих планах поездки в Париж. Корвин-Коссаковский внимательно слушал, вглядывался в красивые черты, пытаясь рассмотреть за ними дьявольский лик Клодия Сакрилегуса, но не видел ничего, кроме чарующей улыбки лощёного аристократа.
Разговор был спокоен и мягок, но неожиданно Корвин-Коссаковский решил, что глупит, пытаясь по-светски подстроиться под собеседника и быть ему приятным. Арсений подумал о том, что до того часа не приходило ему в голову: кем должен представиться оборотень? Человеком высокой порядочности или распутником? Разумеется, озарило его, упырь должен проповедовать принципы высокой морали, а не шляться по Яхт-клубам да блудным домам. Притвориться нравственным ему необходимо. Стало быть, глупо было затевать разговоры о нечистой силе, но нужно было лишь понять, как мыслит этот красавец.
— А вы, как мне сказали, служите в Департаменте полиции? — тем временем вежливо осведомился Сабуров, — Криминальная полиция?
— Нет, полицейские ребусы я решал только в ранней юности. — Корвин-Коссаковский опустил глаза и потёр виски. — Однако хотел бы спросить, — продолжил он резче и жёстче, снова вспомнив слова графини Нирод, — в свете говорят, по вашему адресу в Париже несколько раз роняли слово «негодяй». Точно ль так?
Сабуров, казалось, ничуть не был задет, он рассмеялся и пожал плечами.
— Не знаю. Я искренне недоумеваю, когда мне говорят, что я переступаю через людей. Это неверно. Не переступаю. Я просто не беру их в расчёт. Я — логик, в моём мышлении самый жёсткий критерий истины — закон, а все, что не подходит под него, отметается. В том числе и мелкие частности и пустые формальности.
Корвин-Коссаковский оценил откровенность Сабурова. Пока этот человек высказывал не самые высокие мысли, однако, по крайней мере, не лгал, и Арсений, не комментируя слова собеседника, неторопливо и рассудительно проговорил:
— Истина и подлость несовместимы.
Его собеседник с минуту молчал, пережёвывая телятину. Корвин-Коссаковский глотнул немного вина.
— Правильно ли я уяснил? — всколыхнулся вдруг Сабуров, почему-то вспыхнув. — Вы намекаете, что пока человек остаётся подлецом, он не может правильно рассуждать?
Арсений внимательно вгляделся в собеседника. Что же, в уме ему не откажешь: понял он всё правильно.
— Нет, — улыбнулся Корвин-Коссаковский, — подлец может обронить верное суждение, основанное на четырёх принципах логического мышления: на опыте, чистом разуме, авторитете или традиции. Он может сказать, что на улице дождь, и это суждение вполне может быть истинным. Он может правильно цитировать классиков и верно сопоставлять их мнения, он может даже развить цепь безошибочных логических суждений, а уж математически и вовсе может мыслить безупречно. Но он неизменно исказит суждение там, где речь пойдёт о высшей Истине. Дурак не может рассуждать умно, подлец — истинно.
Брови Сабурова сошлись на переносице.
— То есть ум, основанный на логике, всегда будет искажаться, когда речь идёт о морали?
Корвин-Коссаковский уточнил:
— Ровно настолько, насколько искажён рассуждающий. Только святость делает ум подлинным. — Он посмотрел в глаза Сабурову. — Заметьте, духовную доктрину нашего времени определяют мысли людей кривой морали и тех, чьё душевное здоровье спорно, однако их умишки прекрасно ориентируются в правилах логики.
Глаза Сабурова заискрились. Его явно заинтересовало сказанное.
— Правильно ли я понял? — проговорил он, глядя в тёмный угол, где сновали официанты, — вы утверждаете, что мышление нашего времени — результат умопостроений негодяев или болезненных психопатов? Так?
Корвин-Коссаковский кивнул.
— Это прелестно. Но доказуемо ли?
— Как ни парадоксально, разумному человеку невозможно доказать ничего, в чем он сам не хотел бы убедиться.
Сабуров только любезно улыбнулся.
— А я не знаю, в чем я хотел бы убедиться. Но верно, что едва ли вы можете мне что-то доказать. Я соглашусь только с тем, что совпадает с моими мыслями.
Корвин-Коссаковскому хотелось бы навести разговор на женщин, заставить собеседника высказаться, и он сменил тему разговора, заметив:
— Мне показалось, вы имеете весьма большой успех у женщин. Вы любите женщин?
Лицо Сабурова окаменело.
— Мужчину почему-то влечёт к женщине, особенно по вечерам, ближе к ночи, — он отложил салфетку. — Но днём?
— Стало быть, не любите?
— Никто не отвергает женщины, если может стать её любовником, но как ни восхитительно соитие, дальнейшее присутствие женщины в моей спальне мне невыносимо…
Встреча оставила у Корвин-Коссаковского двойственное впечатление, Сабуров на лету схватывал тезисы собеседника, но суждения его были далеки от чистоты и подтверждали сказанное графиней Нирод. Давно привыкший разгадывать душевные тайны, Корвин-Коссаковский пока назвал Сабурова умным, но душевно искажённым человеком, при этом ничего необычного или запредельного, суть от нечисти — в нём не проступало.
К тому же Аристарх Андреевич явно не пытался выдавать себя за высоконравственного человека — и Корвин-Коссаковский не почувствовал в нём лицемерия.
Но тогда получалось, что он… вовсе не инкуб?
На следующий день Корвин-Коссаковскому в светской гостиной у графини Любенецкой на Невском довелось столкнуться с Германом Грейгом. Представление о нём, как о незаконнорождённом сыне значительного человека подтвердилось, но, в отличие от Сабурова, Грейг ни разу не сказал правды. Более того, он вообще не имел в своей речи ни одной основательной фразы.
— Вам понравилось у графини Нирод?
Тот бросил взгляд на Корвин-Коссаковского.
— У Екатерины Петровны? Ну… бал есть бал.
— Мне показалось, вы там многих знаете. Мещёрского? Энгельгардта?
— Нет, что вы? Мы почти не знакомы.
— Но вы говорили, как старые друзья.
— Мы просто учились вместе, но я вращался в других кругах.
Грейг настойчиво пытался подстроиться под говорившего, точно желая угадать, каких слов от него ожидали. Корвин-Коссаковский знал, что подобное стремление может сделать из человека лицемера, а, в конечном счёте, и подлеца, и морщился. Можно доверять цинику, но лицемеру — никогда, лицемер сам не знает, когда врёт, а это самый опасный вид лгуна.
С какой стороны не заходил Корвин-Коссаковский, он везде натыкался на скользкие ответы и пустой взгляд. Грейг напомнил ему нетопыря из старой басни о сражении птиц и зверей. Пока побеждали птицы, летучая мышь говорила, что она птица, ибо летает, а когда побеждали звери, называла себя зверем, потому что зубаста.
Но если предположить, что Грейг — инкуб или вампир, зачем ему выглядеть столь ничтожным?
Расставшись с Грейгом, Корвин-Коссаковский неожиданно в книжном магазине на Невском увидел Александра Критского. Подойдя, Арсений Вениаминович заметил, что тот купил несколько книг на итальянском, две из которых рассказывали о веке великих злодеяний, о Висконти, Малатеста или Цезаре Борджа.
Арсений Вениаминович поприветствовал Критского и осторожно поинтересовался:
—Любите истории о злодеях?
Критский покачал головой, улыбнулся и спокойно ответил, что его много лет занимает удивительная загадка Чинквеченто.
—Я пытаюсь понять, чем эти люди отличаются от моих современников. Почему ими руководили такие жестокие страсти? Время Борджа раскрыло все возможности, жившие в человеческой душе. Сила била через край, её хватало даже на злодеяние. Но почему потом жизнь словно остановилась, оцепенение усталости сковало людей, оставив только холодную и циническую игру ума? Почему? Политической страсти, веры в свою счастливую звезду, которая привела когда-то к трону Сфорца, потом никогда уже не было больше. Тонкие ходы Макиавелли вдруг устарели, и вместе с народными мятежами были сданы в архив старинные кинжалы тираноубийц. Почему на смену им пришла пора осторожности и душевной замкнутости? Почему восторжествовали скука, умственная лень, тупая жестокость? Почему? А как изменились лица, вы заметили?! Ничто в портретах Бронзино не напоминает одухотворённые профили первых Медичи, угасших так внезапно, так необъяснимо… Почему? Истощение силы?
— Человек Чинквеченто поставил себя на место Бога, — ответил Корвин-Коссаковский, — и изнемог. Возможно, тот всплеск страстей отнял силы человечества на несколько столетий вперёд.
— Тогда человек подлинно слаб, — улыбнулся Критский.
Он смотрел на Корвин-Коссаковского из-под полуопущенных век, и его чёрные, бархатные, подлинно итальянские глаза, напоминали зрелые маслины. Взгляд был грустен, а черты несли печать усталости.
— Вы считаете Борджа сильным? Ведь в нём была сила упыря, но не человека… — проронил Корвин-Коссаковский, внимательно вглядываясь в собеседника.
— Да, — твёрдо кивнул Критский. — Человек вообще гораздо ярче способен проявить себя в подлости, чем в подвиге. Подлость картиннее, театральнее, что ли… Может быть, именно поэтому та эпоха немного напоминает театр с шекспировскими страстями. Сегодня же, — он улыбнулся, — я удивляюсь нынешним драматургам. Что они ставят на сцене? Из чего сегодня можно слепить высокую драму жизни? Из вечерних чаепитий и партии в преферанс? Они ходят по воскресеньям в церковь, в пост кушают капусту и уверены, что попадут в рай.
—А вы не верите в рай? — осторожно осведомился Арсений.
Критский страдальчески поморщился. В голосе его проступила затаённая страстность.
—Я удивляюсь этим мещанам, верящим в бессмертие! Эти двуногие глисты возжелали вечности, подумать только! Земные дни проводят в праздности, спят и жрут — и в награду хотят вечность? Господь таких и на порог не пустит, сгниют все, как падаль на погосте, и ничего от них не останется, уверяю вас. Подумать только, нам, зрячим, — тоска, а им, слепым, — сусальная даль рая! Глупцы. Как же…
Критский, кивнув на прощание Корвин-Коссаковскому, вышел на Невский и растаял в туманной пелене моросящего дождя.
Корвин-Коссаковский снова тяжело задумался. Этот красивый и странный юноша не казался пустым, он умел думать и имел своё мнение. Он не пытался выглядеть лучше, чем был, и в нём проступало что-то несовременное, даже надмирное. И это не отталкивало, а скорее привлекало Арсения. В его красоте, не сабуровской, чуть изломанной и двоящейся, но в бестрепетной красоте рафаэлевских ангелов, не было заметно того надлома, что померещился Корвин-Коссаковскому в Аристархе Сабурове.
Было и ещё одно. Он заметил, что люди дьявола, народники и бомбисты, никогда не понимали красоту. В них была удивительная глухота к искусству, полная «мёртвость» души, они были сугубыми утилитаристами, примитивными мещанами.
Критский же явно был наделён утончённым пониманием прекрасного, много думал, умел сравнивать и рассуждать.
Мог ли он быть инкубом Клодием? Бес-эстет? Странным было и его поведение: он появлялся в доме Палецких на считанные минуты и не скрывал, что это — именно визит вежливости и не более того. С девицами не заигрывал, вообще был спокоен и сумрачен.
Корвин-Коссаковский вздыхал с нескрываемой горечью: нечисть оказалась намного сложнее, чем ему казалось.
Среда порадовала Корвин-Коссаковского ещё одним неожиданным сообщением, за истинность которого ручался Полевой. Он уточнил сведения об Энгельгардте. Нет, графиня и тут не обманула Арсения Вениаминовича: семья, когда-то процветавшая, была на грани разорения. Корвин-Коссаковский задумался. Если это правда, тогда зачем Энгельгардту девочки с тремя тысячами? Его должна интересовать Ирина с тридцатью или княжны Любомирские.
Но это в том случае, если он — не упырь. Упырю-то как раз деньги не нужны…
Итак, если Энгельгардт будет ошиваться возле Лидии и Нины — вот тогда он и есть вампир Цецилий.
В этот же день Даниил Энгельгардт и Герман Грейг заглянули к Палецким. Первый быстро откланялся, второй передал девицам Черевиным привет от Елизаветы Любомирской и сообщил, что они званы к князю Любомирскому в воскресение на спиритический сеанс.
Услышав эту новость от сестры, Корвин-Коссаковский побледнел. Нина и Лидия часто бывали в доме подруг, но сейчас Арсений просто боялся отпускать их туда одних.
Он достал свой список: «Князь Макс Мещёрский, Герман Грейг, Аристарх Сабуров, Даниил Энгельгардт, граф Михаил Протасов-Бахметьев, князь Всеволод Ратуев, Александр Критский»
В принципе, он теперь уверенно отсеял Макса Мещёрского, которого узнал Бартенев, Протасова-Бахметьева, Всеволода Ратуева и Даниила Энгельгардта, которые, как сказала сестра, не произвели на племянниц ни малейшего впечатления. В его списке осталось всего три имени: «Аристарх Сабуров, Герман Грейг, Александр Критский».
Это они? Кто? Кто? Кто? — стучало в его мозгу, и там же омерзительный голосок по-прежнему навязчиво и надрывно напевал: «Augustin, Augustin, leg’ nur ins Grab dich hin! Oh, du lieber Augustin, аlles ist hin!..»
Арсений упал головой на руки. Проклятие! Неужели он не сумеет найти трёх упырей среди семи человек? Идиот, снова ругнул он себя, думай, думай, думай.
В одну из свободных минут Корвин-Коссаковский, в сотый раз анализируя видение друга, задумался. Он искал вампира и инкуба — убийцу и развратника. А мертвец Постумий? Его-то как найти? Тот, в кого воплотился Николаев, племянник чертовки-ворожеи Перфильевой, где он? По каким приметам искать его-то? Кем будет лемур?
Кроме часов и роскоши костюма Бартенев-то ничего больше не приметил.
В любом случае, на роль инкуба Клодия Корвин-Коссаковский уверенно отобрал теперь Аристарха Сабурова. В том совпадало всё, что Арсений считал необходимым для блудной нежити: красота, богатство и откровенно продекларированное отсутствие твёрдых принципов.
Но на следующий вечер Корвин-Коссаковский снова усомнился в этом: он засиделся на службе, заехал с Фонтанки к Бартеневу, потом возвращался домой пешком. Проходя мимо Мариинского театра, заметил скопление народа. Сегодня давали «Баядерку», а сейчас балет уже закончился, публика разъезжалась.
Тут Корвин-Коссаковский увидел знакомые силуэты и напрягся: Даниил Энгельгардт и Герман Грейг усаживали в экипаж девиц Любомирских. Молодые люди восторгались балетом, обсуждали танцоров, девицы восхищались примой. Наконец экипаж тронулся, и Энгельгардт с Грейгом медленно побрели к набережной. Корвин-Коссаковский осторожно приблизился и последовал за ними.
Арсению на самом деле было не по пути, но он, пользуясь темнотой, изредка освещаемой фонарями, двинулся за молодыми франтами, надвинув на лоб шляпу и чуть прихрамывая, одновременно опираясь на трость. Заметив своё отражение в витрине, ещё ниже ссутулил плечи. Впрочем, его стремлению подойти поближе к говорящим и остаться неузнанным гораздо больше способствовала увлечённость самих молодых людей занимательной беседой.
Они не замечали никого вокруг.
— Итак, Герман Генрихович, вы что, наконец определились? Или жребий бросать будем? — голос Энгельгардта был звучен и отчётлив.
Корвин-Коссаковский вздрогнул. Слова эти почти дословно повторяли слова бартеневских упырей. Сердце его гулко заколотилось в груди, в глазах потемнело. Он приблизился ещё на полшага.
— С чем там определяться? — Грейг укутывал горло шарфом и его слова прозвучали чуть сдавленно, — какой жребий? Можно подумать, глаза разбегаются. Хрен редьки не слаще, а раз так, какая же разница-то? А вы-то, Даниил Фёдорович, чего избрали-с? — теперь в голосе Грейга позвучала издёвка.
Энгельгардт тяжело вздохнул.
— Да и нам всё равно, что коньяк, что вино… Но, пожалуй, младшая.
— Ну, что ж, ваш выбор, — с усмешкой обронил Грейг, — свояками будем.
— Кстати, этот Мещёрский тоже не прочь свой кусок урвать, крутится там целыми днями. Лизавета его не особо жалует, а вот Настёна на него очень даже поглядывает, — спохватился его собеседник. — И Критский, и Ратуев тоже не прочь поживиться, как я погляжу.
— А Критский кого обхаживает?— нахмурился Грейг, явно видя в нём неодолимого соперника.
— Не пойму я его. Денег у него, как грязи. К тому же он из себя все эстета корчит, а тут две жабы, одна другой лупоглазее, — проскрипел Энгельгардт. — Но он там бывает, сам видел.
— Бывает? Да… Не нравилось бы — ушёл бы на все четыре стороны. А так девочки на любителя, конечно. До Венер им далеко, но афедроны недурны-с, — заметил Грейг, — очень даже лакомые, что до физиономий, так ночью все кошки серы, — голос Грейга был теперь спокоен и размерен. — И смотри, как бы та история не всплыла.
Энгельгардт хмыкнул.
— Ты не расскажешь, дорогуша, — так и не всплывёт.
Тут оба вышли на набережную и кликнули извозчика.
Корвин-Коссаковский проводил карету глазами, сдвинул на затылок шляпу и распрямил плечи. Ныла спина, кололо виски. Подслушанный разговор двух упырей и циничная расчётливость нищих повес смутили и насторожили его.
Сам он ненавидел цинизм. Циники оценивают бесценное, уценивая его до ничего не стоящего, насмехаются над чужой верой за неимением своей, отрицают недостигнутое и с краденым фонарём ищут честность. И как же все они надоели…
Но получалось, что в своих размышлениях Арсений был недалёк от истины. Эти оба негодяя явно нацелились на княжон Любомирских, но интересовало их все-таки приданое, а не возможность погубить девиц. Это были явно не упыри, но сказанное ими об остальных настораживало ещё больше.
Однако, с другой стороны, упыри могли и вжиться в роль нищих повес — и тогда это они. Разговор же о жребии и вовсе смешал Корвин-Коссаковскому все карты. До этого ему казалось, что надо найти в этой толпе людей троих, прикидывавшихся высоконравственными. Но теперь Арсений Вениаминович понял свою ошибку. Прикинься упыри праведниками, они сразу привлекут к себе совершенно ненужное внимание. Зачем на фоне вороньей стаи сиять белым опереньем? Им нужно быть — как все! Ничем не выделяться.
Но тогда исчезал последний шанс заметить и обнаружить нечисть, ибо, похоже, абсолютно все в этой компании были откровенными подлецами.
Да, истинный человек может быть только самим собой. А вот подонки-то — кем угодно.
Все последующие дни Корвин-Коссаковский плохо спал ночами, въявь нервничал, в своем кабинете то и дело ломал перья и трясущимися руками массировал виски, сжимаемые болью.
В Яхт-клубе, куда Корвин-Коссаковский добрался к одиннадцати часам в четверг, его ждали весьма интересные новости, которые опровергли мнение, недавно высказанное Критским, — о том, что времена великих подлостей миновали.
Борис Лурье, крупье из игорного дома, знал всех клиентов наперечёт. Корвин-Коссаковский протянул ему список с фамилиями. Борис Рафаилович почесал за ухом и усмехнулся.
— Князь Мещёрский? Он давно не был, во всяком случае, последний раз я видел его летом. Но ему играть не на что, разве что богатую невесту себе подыщет. Аристарх Сабуров, — Лурье почесал теперь дурно выбритую щеку, — красавец заходил, но ставок не делал, просто следил за игрой. Герман Грейг, о, этого знаю, наш человек. В прошлом году проигрался в прах, но с помощью известного педераста Ширинского дела свои поправил. Даниил Энгельгардт. Тоже завсегдатай. Он на содержании у богатой вдовушки, и монеты из неё тянет исправно. О возрасте вдовы лучше не спрашивай.
— Я правильно тебя понял, Борис? — скрывая недоумение, перебил его Корвин-Коссаковский. — Герман Грейг — содомит?
— Нет, — блеснул глазами Лурье, — только когда проиграется. Но попку свою ценит высоко и меньше, чем за десять тысяч, честь не продаёт.
Корвин-Коссаковский откинулся в кресле и схватил ртом воздух. Помолчав, продолжил.
— Ладно, понял, а если всё-таки вдовой поинтересуюсь?
— Ну, — рассмеялся Лурье, — тебе же хуже, Арсений. Вдовица шестидесяти трёх лет, и когда она тут бывает, мы специальное кресло из курительной выносим, на заказ сделанное. Во вдовице веса — девять пудов. При этом злые языки утверждают, что особа весьма любвеобильна и от молодых своих любовников редкой выносливости требует, а ещё… — Лурье опустил глаза в пол и затрясся от еле сдерживаемого смеха, — любит на дружка сверху опуститься да основательно на нём попрыгать. Так что мы и господину Энгельгардту всегда по приходе тоже кресло помягче подставляем. После таких трудов ему, полагаем, отдохнуть надо-с. Мученик-с.
Лурье беззвучно хохотал.
Корвин-Коссаковский теперь не открывал рта, но шумно втянул воздух через нос.
Лурье же свой длинный нос спокойно сунул в список и продолжил.
— Кстати, о Грейге. Сынок незаконный большого человека. И традиции в семействе крепкие. Сам Герман Генрихович уже штук восемь незаконных ублюдков по свету разбросал, заботой о которых себя никогда не обременяет.
— А чем он вообще занимается?
— Не делает он ничего, — заверил Корвин-Коссаковского Лурье, — да и делать ничего, полагаю, не умеет. Можно понять богатых бездельников, но как понять нищих лодырей, а? Не постигаю. История с ним, кстати, была дивная-с. Ты в курсе? Совратил он девицу в номерах, потом на него упал взгляд одной состоятельной особы. Так он девицу в блудный дом продал, а на вырученные средства гардероб себе новый справил. Но… не вышло. Богатая аристократка всё же по здравом размышлении предпочла выйти за старого банкира. Деньги к деньгам-с.
Лурье опустил глаза в бумагу и продолжил.
— Так, граф Михаил Протасов-Бахметьев… А он здесь? Хм… Не игрок. Болтун и сплетник. Но пакостей чёрных за ним не помню. Князь Всеволод Ратуев, о, это отдельная история…
Корвин-Коссаковский просто прикрыл глаза и тихо спросил, что за история?
— Несмотря на уродство, он весьма любвеобилен и предпочитает девочек лет двенадцати. Ему специально подыскивают подобный товар. Он пристрастился к подобному в Лондоне, где был с папенькой-дипломатом. Так вот, в прошлом году одна из таких девчушек огрела его по физиономии торшером бронзовым и распорола щеку. Скандал был немалый, ох, немалый…
Корвин-Коссаковский вздохнул.
Лурье же невозмутимо продолжил:
— Александр Критский, я его тут дважды видел. Скромен и мил. Да только не привык я верить в скромность, да ещё таких херувимов. Но сплетен о нём не слыхал. Юлий Ширинский ему за ночь, представь только, пятьдесят тысяч обещал, но — получил отказ. Однако, возможно, просто мало предложил, кто знает? — завершил свой экскурс Лурье, заметив брезгливо оттопыренную губу Корвин-Коссаковского.
Арсений Вениаминович пожалел, что не нашёл Лурье до бала графини Нирод. Впрочем, что бы это изменило?
Нечисть на нечисти сидела и нечистью погоняла, а он тут инкуба с упырём да лемуром ищет, дурак.
Любого бери, зло подумал он, вот тебе и упырь.
Глава 5.
Бесовская страсть
Больше всего тиранят сердце страсти.
От их исполнения — радость кратковременная,
а коли не исполнятся, то причиняют скорбь
продолжительную и несносную.
Феофан Затворник
Утром в пятницу к Арсению неожиданно приехала сестра. Мария сообщила ему новость о внезапной болезни Нины Черевиной. Девица жаловалась на страшную головную и сердечную боль, упадок сил, была вся в поту. Говорила о металлическом привкусе во рту. Вызвали доктора, но пока его ждали, недомогание прошло само. Никитин приехал и насторожился, заподозрил симптомы простуды, но…
— Никакая это не простуда, Арсений, поверь, и не притворялась она, была полупрозрачная. И не материнская это придурь, та во всех обмороках своих всегда румяная была, кровь с молоком, а эта… И с чего ей притворяться-то? Не в пансионе же они, не на дежурство ей идти, наоборот, она с сестрой прогуляться хотела в парке да на ногах едва устояла и не пошла.
Арсений Вениаминович побледнел и вскочил.
— Кто-то из гостей бальных вчера приходил?
— Нет, никого не было, только эта чертовка Лидия ходила в лавку за бахромой, это за углом, недалеко от парка.
— И что?
— Её видела моя горничная Нюрка, я её за пудрой в магазин Фланцева послала. Так она говорит, что на набережной видела молодую госпожу с человеком весьма приятной наружности. Красавец, сказала.
— Господи, — утёр платком Корвин-Коссаковский выступившую на лбу испарину. — Она описала его?
— Да, — кивнула Мария Вениаминовна.
Она была сестрой полицейского, за годы изучила брата, и потому расспросила горничную заранее, зная, о чём непременно спросит Арсений.
— Нюрка говорит, высокий, бледный, с тёмными волосами. Глаза — зелёные. Шляпа на нём чёрная, пальто едва не до пят. В руках — трость. Красивый такой, говорит, что невольно оглянешься. Я так понимаю, она и сама на него не раз оглянулась.
— Глаза зелёные… Сабуров?
— Я тоже на него подумала. Только… — Мария замялась.
— Что — только?
— То ли Нюрка врёт, то ли не поняла чего. Она сказала, что странное там что-то было. Говорит, барин молодой госпоже вроде бы втолковывал, что не хочет он ей, мол, жизнь испортить, потому, сказал, больше ей искать с ним встреч не надо. А барышня говорила, мол, что жить без него не может… Нюрка уверена, что барышня Лидия её даже не заметила, говорит, с господина этого она глаз ни на минуту не сводила.
Корвин-Коссаковский задумчиво смерил сестру взглядом. Он ничего не понял. Если Сабуров и есть инкуб, то — что он говорит? А если он не Клодий — зачем на свидание приходить было? Ведь он, судя по всему, уже успел вскружить девице голову. Хочет окончательно свести дурочку с ума? Да, похоже.
— А что сама Лидия? Ты говорила с ней?
Сестра вздохнула.
— Доверится она мне, как же! Но я, сразу как от Нюрки про свидание Лидии услышала, к ним с Нинкой зашла. О новой тафте, что в лавку привезли, потолковала, отрезы им, мол, на платья купить хочу. Так ты знаешь, Нинка бледная была после приступа-то, а Лидка — просто сияла, светилась вся. Если Сабуров ей отставку дал — чего бы ей сиять-то? А тут, клянусь, глаза горят, румянец на щеках. Ничего не понимаю.
— Да, поди разберись, — вздохнул Корвин-Коссаковский.
Сам он был весьма далёк от пыла молодости, у него даже воспоминания о тех годах не осталось.
— Тут уж ничего не поделаешь, — развёл он руками, — но ты скажи девицам, что в воскресение я сам с ними к Любомирским поеду — из-за болезни Нины, мол.
Сестра кивнула и уехала.
Рассказ Марии огорчил Корвин-Коссаковского. Арсений понимал, что не сумел уследить за девицами, как не смог понять движений веера на балу, но сейчас понимание, что Лидия уже успела влюбиться в Сабурова, совсем обессилило его.
Он вдруг почувствовал себя старым и ни на что не годным. Снова пронзило понимание, что он, в принципе, взялся за абсолютно безнадёжное дело. И даже не потому, что придётся иметь дело с силами страшными, безжалостными и бесплотными, нет, в нём самом иссякала вера в себя, в своё понимание происходящего, в возможность спасти неопытную юность от когтей дьявола.
Арсений вдруг вспомнил, как когда-то в молодости увидел возле одного гостиничного притона, на деле — блудного дома, стаю тёмных жирных летучих мышей — странных, с удивительно человеческими мордами. Они были повсюду. И всё там — от номеров до самого воздуха — было пронизано каким-то нервозным вожделением. Он часто после видел этих нетопырей во сне. И, стало быть, нетопырь-Клодий сумел уже подкрасться к девице. Сумел, сумел…
Арсений начал молиться — тихо и жалобно, как ребёнок, прося наставить, помочь, укрепить.
И минута слабости быстро миновала.
Корвин-Коссаковский вспомнил невесть где слышанную максиму: «Нам не велено сделать так, чтобы Истина восторжествовала, нам заповедано — свидетельствовать о ней…» Да, именно этим принципом он всегда безотчётно руководствовался. Сделать всё, что можешь, на пределе сил. Оценивать итог твоих трудов — дело Божье, тебя же будут судить по тому, сделал ли ты всё, что мог. Ощущение абсолютной безнадёжности возможно только в аду. «Кто находится между живыми, тому есть ещё надежда, так как и псу живому лучше, нежели мёртвому льву…»
Тут Екклесиаст был прав.
На следующее утро у своего родственника по матери, князя Шаховского, куда Корвин-Коссаковский зашёл справиться о здоровье хозяина дома, поправлявшегося после сильной простуды, он встретил Александра Критского. Тот был всё так же тих, кроток и немного грустен. Он пожаловался, что сглупил.
— Умные люди проводят лето на родине, а промозглую осень и зиму — в Италии. Я же с мая по октябрь проездил по Италии, а теперь обречён на петербургскую слякоть.
— Где вы были в Италии?
— Объехал почти всю, с августа жил в Болонье.
Арсений удивился.
— Мне казалось, вас привлекает живопись. Почему же Болонья?
Критский понимающе кивнул.
— Да, Болонья — город без особых художеств, но в ней есть что-то веселящее глаз. Это город счастливых здоровых людей, тучных житниц и виноградников, и никакое другое место не сравнится с ней по изобилию и дешевизне всевозможной снеди. Красивые женщины, обильные обеды, умные разговоры, хорошие концерты. Путешественники гостят здесь подолгу и уезжают с сожалениями. Там довольство без отупения, живость без суеты, образованность без педантизма. Я провёл там два месяца.
Критский лучезарно улыбался, упиваясь своими воспоминаниями.
Корвин-Коссаковский улыбнулся и проронил, что ему всегда больше нравилась Флоренция.
— До сих пор грущу по горам Фьезоле, по синеве флорентийских далей, по серебристым оливкам…
— Да, во Флоренции — гений и страсть Италии, — с улыбкой согласился Критский, — в Болонье же — только благоразумие. Этому городу не удалось совершить ничего великого, он не дал ни одного гения и ни одного святого… — Критский улыбнулся, — но там спокойно.
Теперь он печально вздохнул. Его черты — утончённо красивые — странно гармонировали с его рассказом. Он сам казался итальянцем, сошедшим с портрета Веронезе, человеком, потерявшим свою землю обетованную.
Критский, как знал Арсений от сестры, в доме их почти не бывал. Ни Нина, ни Лидия о нём не упоминали. Значит, Сабуров, решил он. А вот кто остальные? Если Критский, Мещёрский, Протасов-Бахметьев и Ратуев явно ни при чём, выходит, упыри — это Сабуров, Грейг и Энгельгардт? В принципе, почему нет?
Та фраза о жребии была брошена неспроста, ох, неспроста. Да и дружки они. Нечисти в них вселиться было бы куда как удобно.
Лидия влюбилась. Влюбилась, едва увидела молодого красавца Аристарха Сабурова. Он был именно тем, о ком она всегда мечтала, кого видела в снах.
Но первый восторг быстро сменился страданием: Аристарх Сабуров не оказал ей того внимания, какого ей хотелось, но танцевал и с Ниной, и с княжнами Любомирскими, и с их кузиной Ириной, да и со всеми девицами на балу. Ей же хотелось, чтобы он выделил именно её, её одну, именно ей явно выказал предпочтение.
Но и обидеться не могла. Она ничего не могла, кроме только повторять его имя, лаская его на губах, и ловить взгляд его задумчивых зелёных глаз. Но и поймать его было нелегко.
Спокойный, холодный и равнодушный взгляд Сабурова скользил по её лицу так же, как по убранству зала, накрытым столам и оркестру. В нём не было той страсти, какая виделась ей обязательной во влюблённом, она же хотела, чтобы он всеми мыслями, всеми чувствами принадлежал ей, только ей одной!
Стоило ему заговорить — она трепетала, стоило улыбнуться — она таяла, стоило взглянуть на другую — она умирала.
Более всего Лидия ревновала к сестре, но та, на вопрос нравится ли ей Аристарх Сабуров, только пожала плечами. Дома Нина постоянно уединялась, и это стало раздражать Лидию: ей было плохо в одиночестве. От девиц Любомирских она узнала все, что могла, о своём предмете: откуда родом, где учился, сколько имеет душ. Любое известие о нём грело душу, воспоминание о танце с ним пьянило, она молилась на него, точно на божество.
Последующие визиты молодого человека в дом Палецких ничем Лидию не порадовали: Сабуров был подчёркнуто вежлив и всё. Несмотря на то, что ей удалось оказаться внизу в холле, когда он приехал, и проводить его в гостиную, он не воспользовался этим, чтобы передать ей записку с назначением свидания, и не произнёс ни одного комплимента, был отстранён и холоден.
Лидия ничего не понимала. Она должна была привлечь Аристарха Сабурова любой ценой, потому что он был смыслом её жизни. Она смутно помнила наставления воспитательниц в пансионе о девичьей гордости, о необходимости ждать первого слова поклонника, но сама ясно понимала, что это вздор.
Чего ждать, если каждый день без него был пустым и пропащим? Любовь неожиданно вобрала в себя всю её жизнь, захватила всё пространство души, вытеснив всё остальное. В Сабурове воплотился весь смысл жизни, он был её единственной и всепоглощающей страстью. Вся жизнь проходила только в надежде видеть любимого.
Лидия написала Аристарху Сабурову. Благодаря хитрой уловке ей удалось отправить письмо так, что этого никто в доме не заметил. Ей было все равно, что он подумает — она жаждала его любви.
Жажда оставалась неутолённой.
Аристарх Сабуров не ответил.
Лидия написала снова, умоляя о свидании. Ответа снова не было.
Во время одного из визитов Сабуров обмолвился, что будет на службе в Исаакиевском. Лидия вздрогнула от восторга и возликовала. Он назначил ей свидание! Но в церкви её ждало новое разочарование.
Сабуров совсем не замечал её, выстоял всю службу в правом притворе, среди мужчин, потом удивился, когда увидел её, и, казалось, совсем не был рад встрече. Говорил же и вовсе нечто непонятное. Что не может любить, что никогда не сможет посвятить себя женщине. Любовная страсть — это пустое, отсчитай шестьдесят шесть дней и простись с нею.
Лидия молча слушала мелодию его голоса и смотрела в его глаза.
Она ничего не поняла из его слов, кроме того, что он не желает любить её. И это понимание ранило её пулей навылет. Что происходит в душе, когда рушится, распадаясь на осколки, воздушный замок души? Слышны тихие стоны, но кто увидит боль сокрушённого сердца и разлом души?
Лидия не хотела верить. Он просто не понял, как она его любит, он просто не понял, твердила она себе.
Лидия снова и снова писала ему, назначая свидания, умоляя о встрече. Сабуров приходил, вялый и полусонный, почти не скрывая равнодушия. Ронял тяжёлые слова, говорил, что не может любить её, что скоро уедет.
Она ничего не понимала. В её мире — мире влюблённых марьяжных королей и дам червей — никто так не говорил.
Он должен полюбить её, просто должен.
Между тем, она узнала, что имя Аристарха Сабурова среди девиц в свете произносилось с придыханием, о его победах над женщинами ходили легенды. Лидия жадно выслушивала всё, что о нём говорили, но по-прежнему ничего не понимала.
Княгиня Палецкая, заметив страсть девицы, всё же попыталась осторожно её образумить.
— И не думай даже, Лидия, пути не будет. Видала я уже таких мужчин.
Лидия презрительно сморщила носик: тётка угадала слишком много, однако племянница тут же поспешила разуверить Марию Вениаминовну.
— С чего вы взяли, тётя? Нужен он мне, как же!
— А то я первый день на свете живу…— тётка не любила, когда её считали безмозглой дурой, — не пялься на него, Лидия, такие мужчины счастья не приносят.
— А какие приносят?
Княгиня, удивившись, что та задала ей вопрос, а не выскочила, как обычно, из комнаты, и внимательно оглядела Лидию. Высока и элегантна. Волосы редкого цвета выбеленного льна и нежная кожа великолепны, черты правильны, лицо невозмутимо-спокойное — ни восторга, ни возмущения не прочесть. Лидия была редкой красавицей.
Рассмотрела княгиня на балу и молодого Сабурова.
Если это не бес, а человек… Княгиня попыталась оценить его, как мужчину, отметила ум и хладнокровие, невозмутимую сдержанность и внутреннюю сосредоточенность, скользящую в ледяном отблеске зелёных глаз. Непрост, очень непрост. Но не скажешь же заносчивой юной девице, что такой мужчина вовсе не для неё? Не поймёт-с.
Но вопрос, заданный племянницей, требовал ответа. Какие мужчины приносят счастье? А это как раз, дорогая моя, зависит от женщины. То, что осчастливит одну, у другой костью в горле застрянет. Однако, что до Сабурова, то едва ли он удостоит тебя, Лидочка, вниманием. Да и будут ли для такого что-то значить женщины?
Тем не менее, беды племяннице тётка совсем не хотела.
— Лидочка, тебе нужен человек помягче. Тонкий, душевный, чтобы понимал женскую душу.
Лидия вздохнула. Слова тётки звучали просто издёвкой. Почему она, признанная красавица, не может заполучить в мужья Сабурова?
Тётка же, не слыша возражений, продолжала.
— Лучше предпочесть разумного и спокойного человека какому-то принцу из сказки.
Лидия смерила тётю внимательным взглядом и снова ничего не сказала.
— Такой же, как Сабуров, — тётка вздохнула, — это лунный свет на воде, блеск фейерверка. Это не для семьи, поверь, милочка.
Однако, все тёткины увещевания, как водится, пропали втуне.
Вторая авторская ремарка.
Однако если уж признали мы видение господина Бартенева истинным, не пора ли нам определиться и с нечистью? Ведь беда господина Корвин-Коссаковского проистекала во многом оттого, что неоткуда было почерпнуть ему понимание сути инкубов. Не знал он, что согласно теории каббалы, демоны являются изнанкой Божественного творения, «клиппот», сиречь, шелухой мироздания. Не знал он и многого другого.
Но на что нам самим теории всякие и допотопные сочинения? Теория, как сказал когда-то коллега Клодия, демон Мефистофель, всегда сера и скучна, и только древо жизни зеленеет пышно, трепеща на майском ветерке клейкими листочками. Поэтому оставим мудрые иудейские каббалистические трактаты и вернёмся к нашему повествованию, лишённому всякого теоретизирования. Расскажем обо всём попросту, без ссылок на конвенции заумные.
Итак, пора нам уронить пару слов и о тех, кого так настойчиво и тщетно искал Корвин-Коссаковский, поведав заинтригованному читателю о происхождении и статусе сих упырей, сиречь, рассказать, кто они, каковы и откуда взялись.
Клодий Сакрилегус, скажем по-свойски, гадиной был редкой. Причём это не раз отмечал даже его товарищ, упырь Цецилий Профундус, который, как станет явственно из дальнейшего, ангелом тоже куда как не был, не отличаясь ни истинной светскостью, ни добродетелью высокой.
Не знаем, стоит ли определять место инкуба Клодия в иерархии демонов или не незачем утомлять этим читателя-то? Наверное, для разумных людей вполне достаточно будет упомянуть, что происходил оный инкуб из древнего уважаемого рода римских ламий, и не последним был в рядах пакостников-совратителей девиц. Его непосредственным патроном был бывшее Начало, ныне демон Велиал.
В России Клодий оказался в екатерининские времена, попав туда в качестве любовника одной итальянской певички, кою благополучно обольстил и сожрал, а после так и остался здесь, на берегах Невы, полностью натурализовавшись.
Был подлец оный не просто притягателен, а вызывал у женщин непреодолимое влечение, доводящее его жертв до умопомрачения. По нему сходили с ума, писали ему записки кровью, из-за него травились и вешались. Клодий же аккуратно и методично записывал влюблённых в него дурочек в особый реестр загубленных душ и от души хохотал. Впрочем, нет. Тут мы маху дали. Он хохотал вовсе не от души. Души у него не было, ибо был он, как уже сказано, нежитью. Он просто хохотал — весело и беспутно.
Ну а что сказать о вампире Цецилии? Этот тоже рода был римского, старинного, патрицианского и многочтимого — жрецов Эмпузы, издавна пил он кровь с жертвенников и обрёл бессмертие. Веками жил в краях тёплых, иногда путешествовал по Европе, особенно любя военные компании, предоставлявшие в изобилии трупы окровавленные, свеженькие и парные, сиречь, короче, всё, ему потребное.
Был Цецилий также большим поклонником революционного террора, весьма уважал доктора Гильотена, преклонялся и перед Наполеоном. Любовь к великому императору его, надо сказать, и подвела, когда в составе Четвёртого корпуса генерала Богарне влетел он во время наполеоновского похода, не подумав хорошенько, в эту мерзкую холодную Россию.
Нет, вначале-то в армии неплохо было, крови — залейся, но чем дальше в лес, тем больше болот. Тут-то и попался Цецилий неожиданно в руки каким-то бесноватым пейзанам, что поймали его во время ужина да, повязав, швырнули в топь, обозвав его, почтенного родовитого демона-вампира, «мерзким упырём». Каково, а?
Понятно, что глупы были эти пейзане до ужаса, полагая, что он вот так просто взял да и утонул. Для него, пиявки, болото, можно сказать, домом-то родным было. Отсиделся Цецилий в топи несколько недель, потом — наружу вылез и решил найти свой полк. Но тут, как на зло, холода ударили невозможные, и пришлось Цецилию перезимовать на ближайшем погосте. По весне же оказалось, что войска обожаемого императора эту варварскую страну уже покинули. Вот такая беда приключилась, что тут поделаешь-то?
Расстроился Цецилий ужасно, огорчён был едва ли не до слёз. Впрочем, осмотревшись, чуть успокоился. Жить и тут можно было — правда, не в соседстве с дубинноголовыми пейзанами. И с годами перебрался он в столицу этой холодной империи, где нашёл дружков в лице лемура Постумия и инкуба Клодия и с годами совсем обрусел.
Цецилий восхищался своими собратьями, которым удалось захватить и ревностно патронировать почти всю Северную столицу империи, особенно высший свет, где водилась самая сочная и свежая дичь. При этом вампир Профундус, хоть и сам славился искусством очаровывать, не мог не отдать должного дружку Клодию. Тот так умел заворожить всех вокруг, что казался неотразимым красавцем и годами кормился делами блудными в высшем свете Санкт-Петербурга, не возбуждая ни страхов, ни подозрений, используя лишь свои удивительные навыки завораживающего обольщения.
Цецилий же тоже стал со временем весьма благородным, культурным и начитанным, даже можно сказать, просвещённым вампиром, однако всё равно во всем зависел от собственного аппетита. Однако вкусы Цецилия за годы минувшие тоже заметно утончились. Если раньше жрал он всё, что под зуб подворачивалось, то теперь, под влиянием соплеменника своего Клодия Сакрилегуса, столичного жителя и утончённого любовника, стал Цецилий гурманом и предпочитал высокопитательную и омолаживающую кровь юных девственниц, остальным же ныне — высокомерно брезговал.
Постумий же Пестиферус, что важно понять, ни в крови, ни в девицах вовсе не нуждался, а был особым видом нежити, именуемой пустотой. У него и обличия-то своего отродясь не было, ходил он в вечных личинах.
В иерархии демонов высший уровень соотносим с ангельским, состоящим из серафимов, херувимов и престолов. И бывший престол, ныне демон Астарот, веками там заведует унынием и бездельем, склоняет людей к отчаянию и самоубийству. Именно он-то патроном был лемура Постумия.
Был Постумий тоже «клиппот» — шелухой мироздания, заражая души пустотностью, как чумным дыханием. Заболев пустотой, человек терял лучшие годы, отдавая их то услаждающим пустым грехам, то праздной суете, то туманным мечтаниям, а иногда — унылому заблуждению пустозвонной мысли или утолению бессодержательного любопытства.
А иной раз пустота — и это была лучшая из трапез Постумия, — приводила жертву к отчаянному выстрелу в висок или к перилам моста. И, как от чумы, выживали от дыхания Постумия Пестиферуса единицы.
Постумий, в отличие от похотливого наглого Клодия и прожорливого злобного Цецилия, натурой был бестрепетной и спокойной, даже ленивой. Сам он считал себя философом, любил забавляться наблюдением за разбегающимися на воде кругами, обожал любоваться на облака, а ещё — часто заглядывал в бездну. Но бездна этого не любила. Постумий пугал её.
Как мы помним, лемур Постумий ещё на погосте наблюдал за перепалкой дружков со свойственным ему философским спокойствием, резонно полагая, что все девицы, да и не только они, развращённые Клодием и укушенные Цецилием, всё равно рано или поздно попадут к нему на стол. А раз так — куда же торопиться и о чём беспокоиться?
Ну, а Клодий-то, Клодий? Подлинно ли он подобрался к девицам-то?
Ох, подобрался, ещё как подобрался…
Но не будем забегать вперёд.
Часть третья.
Глава 1.
Злоба дьявола
В людях добро смешано со злом,
но в падших духах господствует одно зло.
Блаженный Августин
В пятницу Корвин-Коссаковский нанёс визит князю Михаилу Феоктистовичу Любомирскому.
Арсений Вениаминович иногда встречал этого человека в свете: дородный вдовец, с шапкой курчавых волос и пышными гусарскими бакенбардами, он казался сошедшим со старого портрета минувшего века. Он был приветлив, опрятен, говорил неглупо, подшучивал довольно остро и по большей части насчёт добродетели, церкви, духовных лиц и обрядов.
Страсть его к женскому полу, о которой неоднократно слышал Корвин-Коссаковский, уже начинала его делать смешным. Ему было за пятьдесят, однако ж он ещё очень молодил себя. Михаил Феоктистович чрезвычайно ловко танцевал, искусственная белизна его лица спорила с искусственною чернотой волос, и яркий румянец покрывал его щеки. Ничто не могло быть совершеннее его наряда: так было все хорошо пригнано, и в этой броне выступал он против спокойствия женских сердец, и все движения его были так свободны, что никто не мог бы подозревать тут чего-нибудь поддельного.
Однако Корвин-Коссаковский невольно почувствовал тайное отвращение к этому повапленному гробу, видя печать ада в сардонической улыбке до ушей, обнажавшей хищный рот Любомирского. Не нравились ему и глаза князя — налитые кровью и совсем неживые.
Князь любил поболтать о былых временах, часто заводил философские диспуты о России. Заговорил он о ней и сегодня, тыча в газетный лист, сообщавший о новой осаде крепости Карс Кавказским корпусом русской армии, потом шёпотом, как посвящённый, толковал о ходе операции. Несколько минут делился с гостем размышлениями о большой политике и будущем России.
Наконец философично заметил:
— Ещё Мишле задавался вопросом о нашем народе, вопрошая, не есть ли он летучая пыль, что, взметнувшись в воздух, носится над русской землёй? Или это вода, подобная той, что превращает наш безрадостный край в обширное грязное болото? Нет, уверял он. Песок куда надёжнее, чем русский народ, а вода далеко не так обманчива…
— Россия такая страна, о которой, что ни скажешь, всё будет правдой. Даже если это откровенная чушь, — пробормотал в ответ Корвин-Коссаковский, то ли соглашаясь, то ли оспаривая.
Его сейчас не интересовали ни политика, ни Мишле.
— О судьбах России впору только гадать, ваша светлость. Кстати, — лёгким светским тоном осведомился Арсений Вениаминович, — говорят, вы увлечены спиритизмом?
Он рассчитал правильно: князь сразу сел на любимого конька, и ещё четверть часа восторженно цитировал Корвин-Коссаковскому «Книгу медиумов», что рассматривает дьявольскую природу зла, как результат невежества людей, а на самом деле именно дьявол-то и указывал человечеству путь дальнейшего просвещения и очищения.
— Злоба дьявола — наше заблуждение? — изумлённо вопросил Арсений Вениаминович, внимательно разглядывая князя.
И тут же услышал, что зло является таким же необходимым элементом мира, как и добро, люди же по невежеству просто не понимают этого. Все в мире происходит исключительно по желанию Бога. Значит, Богу нужно существование зла. Поэтому бороться со злом — идти против воли Бога. Добро и зло — это две стороны единого процесса, поэтому изменить здесь в принципе ничего нельзя. Удаление зла нарушит равновесие в мире, что приведёт к его гибели. Поэтому если уничтожить зло, то остановится мировое развитие. Зло необходимо и для лучшего понимания добра, в качестве тёмного фона для более яркого проявления добра. Ведь для того, чтобы лучше оценить свет, нужно одновременно видеть и тень. К тому же, то, что кажется нам злом, во вселенском смысле — как раз добро, поэтому со злом в нашем понимании бороться бессмысленно. И вдобавок, без зла было бы скучно жить, ведь праведники все такие пресные…
Корвин-Коссаковский знал, что подобные взгляды медленно, но неизбежно превращают исповедующих их в подлецов, а занятия спиритизмом — к одержимости. Но сейчас спорить с князем не стал — напротив, выразил предельное любопытство и крайний интерес, в итоге добился подлинной цели своих манёвров: был приглашён на воскресный сеанс в дом князя.
Настойчивость Арсения Вениаминовича диктовалась и боязнью его отпускать племянниц одних в то общество, где они окажутся без присмотра, и пришедшим ему в голову тревожным соображением: ведь нечисть собиралась совратить не только его племянниц, но и дочерей князя. Не начали ли они именно с них?
Подслушанный на набережной разговор давал все основания для такого предположения.
Тут заметим, что Корвин-Коссаковский дьявола вообще-то не боялся. Дьявол играет нами, когда мы не мыслим истинно и не имеем в душе Бога. Арсений же Вениаминович мыслил верно, верил истово и, к тому же слишком часто видел людей, похожих на чертей: нигилистов, атеистов, анархистов, декадентов, террористов, диссидентов да содомитов, тех, кто заражают общество, как раковая опухоль, внося хаос в мозги людские и порождая неустойчивость в душах.
Они появились именно тогда, когда «просвещение» подорвало веру в сатану, и образованному человеку стало стыдно верить в существование отвратительного существа с хвостом, с когтями, с рогами. Лютер ещё видел его и даже швырнул в него чернильницей, но у просвещённого европейца уже не было этого зрения.
Но, убив Бога, человек поставил себя на его место, а убив дьявола — он тоже возжелал стать им сам.
И вот, искусство стало воображать дьявола, а философия занялась его теоретическим оправданием. Появился демонизм сомнения, отрицания, гордости, бунта, похоти, разочарования, тоски, презрения, эгоизма и даже скуки. Поэты изображали Прометея, Денницу, Каина, Дон-Жуана, Мефистофеля, причём все они оказались чуть ли не гениальны и воплощали то «мировую скорбь», то «благородный протест», то какое-то «высшее бунтарство»
А между тем вокруг медленно проступала дьявольщина: один за другим выползали из непонятных бездн одержимые «спасители земли Русской», — с бомбами, с безжалостной злостью к незнаемому ими самодержавию, дышащие убийством и похотью. Корвин-Коссаковский знал их вечную зависть, неутолимую ненависть, воинствующую пошлость, беззастенчивую ложь, бесстыдство и властолюбие, попрание духовной свободы и жажду всеобщего унижения.
Господи, спаси и сохрани…
Но то, что видел на старом погосте Бартенев, по-прежнему было для Корвин-Коссаковского непонятным. Описание друга рисовало нечисть в чистом виде, циничную и голодную, но как найти её среди людей? Какой облик она приняла? Этим вопросом он задавался непрестанно.
В своей библиотеке Арсений откопал старинную книгу о том, как проступают в человеке черты дьявольские и по ночам вяло перелистывал страницы. «Сатанинские люди узнаются по глазам, улыбке, голосу, словам и делам. Тот, кто занимается чёрной магией, незаметно становится дьяволообразным…» «Лик человека — зеркало внутренней чертовщины: рыжий цвет волос, стеклянный взгляд, косоглазие и заострённые уши, тики, большие родимые пятна, поросшие волосами…»
Арсений также вычитал, что традиционный признак лукавого — хромота. От «одержимых дьяволом» вдобавок исходит необъяснимый дурной запах. У них холодное тело, кожа без морщин — гладкая и натянутая, необычайная физическая сила и чрезвычайная бледность. Ещё одна «чёртова мета» — боязнь остаться наедине с собой, человек ищет себе разнообразные «занятия», увлекая в них окружающих. Истеричный смех — ещё один симптом дьявольщины. Дьявол много смеётся, он всегда смеётся. «С визгом и хохотом …»
Люди сатаны обманывают, обольщают, льстят. Изломанным и запутанным, лживым и фальшивым, им свойственна словесная шелуха, «лишние слова», они склонны всё и вся оспаривать, чтобы доказать обратное. Для них характерно внезапное исступление, они часто кипят необъяснимой злостью. Это смерч, крутящийся столбом на одном месте, негреющее пламя и переполненность, за которой пустота.
А что ещё? «Демоны имеют человеческое обличье, но в отличие от людей, не отбрасывают тени…»
Корвин-Коссаковский с досадой отбросил книгу. Всё это ничем ему не помогало. Все гости в зале у Екатерины Нирод тени отбрасывали, все были равно спокойны, воспитаны, галантны. Никто не хохотал и не имел родимых пятен, заострённых ушей или косоглазия, никто не хромал и не был рыжим.
Но чему удивляться? Ему нужны были не люди, одержимые дьяволом, но, напротив, нелюди, принявшие человеческий облик!
Нечисть, притворившаяся людьми.
Глава 2.
Гостеприимный дом князя Любомирского
Это Бога нужно молить,
а черту — только шепни…
И. В. Гёте
В воскресение Корвин-Коссаковский появился с племянницами в доме князя Любомирского на Большой Конюшенной. Предварительно он узнал всё, что мог, о самом князе.
Михаил Феоктистович лицом был довольно известным. Радушный хлебосол и именитый меценат, он был одновременно ярым поклонником Антуана Фабра д’Оливе, Александра Сент-Ива д’Альведейра и Луи Клода де Сен-Мартена, зачитывался «Трактатом о реинтеграции существ в их первоначальных качествах и силах, духовных и божественных» Мартинеса де Паскуали, и в известных кругах слыл опытным спиритом.
Дом князя показался Арсению Вениаминовичу пошловато-роскошным: слишком много было кругом позолоты, мрамора и бархата. Среди гостей толпились те, кто подлинно интересовал его превосходительство, те, кого Корвин-Коссаковский знал понаслышке, и те, кого он вовсе не хотел знать. Но главное — тут были Аристарх Сабуров, Даниил Энгельгардт, Герман Грейг и Александр Критский. Позже появились Макс Мещёрский и Всеволод Ратуев.
Арсений Вениаминович приветствовал хозяина, сказал, что в сеансе участвовать не будет, так как несведущ в мистике, но с удовольствием понаблюдает, а пока прочтёт трактат Мартинеса, о коем много наслышан. Он и вправду сел у окна с трактатом, точнее, закрылся им, и стал внимательно разглядывать гостей.
Он был рад, что все гости собрались в одном зале, все у него на глазах — часть за вистом, другая — играя в преферанс. Как ни странно, вокруг хозяина, князя Любомирского, собрались не старики, а молодёжь, они говорили о привидениях и о магнетизме — это была любимая тема Любомирского.
Племянницы Корвин-Коссаковского шептались с дочерями князя, при этом Арсений Вениаминович заметил, с каким странным видом, болезненным и экстатическим, смотрит Нина на молодых людей, но понять, на кого конкретно устремлён её взгляд, не смог. Зато Лидия выдала себя с головой: она торопливо подошла к Аристарху Сабурову и поздоровалась с ним. Он склонил голову в поклоне, но вид имел равнодушный и спокойный.
Даже вялый.
Тут Корвин-Коссаковский заметил ещё одну странность: Макс Мещёрский с нескрываемой неприязнью смотрел на Критского, одновременно бросая странные взгляды на Сабурова. Первого он старался оттереть от девиц Черевиных, а Сабурова явно ненавидел: при взгляде на него шальные глаза князя наливались кровью.
Ратуев тоже подошёл к девицам. Корвин-Коссаковский услышал, как он делает любезный комплимент Нине Черевиной, называя её истинным медиумом и утверждая, что она не должна волноваться — у неё обязательно всё получится. Это же горячо подтвердила и Анастасия Любомирская, бросив быстрый взгляд на Грейга. Тот же явно обхаживал Елизавету Любомирскую, что-то шепча ей на ухо, пользуясь, как понял Корвин-Коссаковский, свободой царящих в доме нравов.
Даниил Энгельгардт оживлённо говорил о чем-то с Критским, между тем Аристарх Сабуров препирался с хозяином дома. Он напомнил ему случай с княжной Барятинской. Та увлеклась спиритическими сеансами, вначале вызывала духов умерших родственников, потом известных личностей. Тут на контакт со спириткой вышел дух, назвавшийся Велеросом. По прошествии нескольких дней в доме княжны стали раздаваться постукивания, шелест невидимой одежды, поскрипывания и вздохи. Вскоре стала являться призрачная мужская фигура, а через полгода несчастную забрали в дом скорби с умопомешательством.
— Я бы на вашем месте, мадемуазель, — обратился Сабуров к Нине Черевиной, — не занимался всей этой чертовщиной. Это весьма опасно.
Его неожиданно поддержал Александр Критский.
— Я со своей стороны всё больше прихожу к убеждению, что это действительно чертовщина. Никогда не поверю, что душа, искупленная Спасителем, может после смерти вертеть столы, чтобы убедить нас в своём бессмертии.
Возник спор. Ратуев счёл спиритизм безобидным развлечением, Грейг видел в нем забаву, а князь Любомирский — даже положительное духовное искание. Энгельгардт полагал его шарлатанством.
Корвин-Коссаковский вздохнул. Сложнее всего с Истиной в те времена, когда всё кажется истиной. Иные же идеи, особенно оккультные, были не столько убедительны, сколько заразны. Они носились в воздухе, как бациллы, гоняясь за умами, и заражали нетвёрдые головы удручающим вздором.
Иные глупели просто на глазах.
— Это не шарлатанство, — заявил тем временем Критский, — при самом скептическом уме тот, кто присутствовал на сеансах, не может отрицать чего-то действительно сверхъестественного, но все эти пустые ответы на пустые вопросы кажутся мне не очень достойными духов. Я отношу их к тем лукавым бесам, которых блаженный Августин называет духами лжи. В древности они выдавали себя за богов, в века последующие одержимые ими звались колдунами, а в наше время они превратились в стучащих духов.
— И трудно понять, — кивнул Сабуров ему в ответ, — как люди, которые никогда не доверились бы незнакомцу, наивно доверяются неизвестным потусторонним существам, которые к тому же столь часто попадаются на лжи.
Корвин-Коссаковский не участвовал в споре, но весьма удивился мнению, высказанному Сабуровым и Критским. Однако тут же подумал, что, если один из них, а то и оба — подлинно — «духи злобы поднебесной», то ничего естественнее такого притворства с их стороны и быть не может. Но мнение остальных было ещё более непонятным.
Арсений Вениаминович снова почувствовал себя усталым, старым и запутавшимся в ситуации.
Но одно было для него бесспорным: Лидия была страстно влюблена в Аристарха Сабурова, смотрела на него как на божество, притом, что сам он, несомненно, тяготился обожанием девицы. Он не пытался вызвать её ревность, ухаживая за княжнами Любомирскими, но внимания на Лидию не обращал, за столом сел между мужчинами, говорил тоже только с ними.
Но Корвин-Коссаковский тоже был мужчиной и понимал, что, если Сабуров подлинно решил покорить девицу, то действует абсолютно правильно: его внешность сама по себе была огнём свечи, на пламя которой глупые девицы летели, как мотыльки на свет, и сгорали. Красота — злая мистика, она дурманит и кружит голову, парализует волю и разум. Она способна свести с ума особ и поумнее Лидии Черевиной.
Но как, как предотвратить её гибель? Не запереть же в подвале, чёрт возьми!
Арсений и на минуту не допускал мысль, что Сабуров может жениться на Лидии. Даже если допустить, что он не инкуб, не демон-искуситель, а человек, что ему в Лидии, пустой, неумной, кокетливой девчонке?
А Сабуров был явно умён. Когда Арсений Вениаминович сел за стол с игроками в вист — он с удивлением убедился в необыкновенных талантах Сабурова: тот словно обладал шестым чувством, феноменальным чутьём игрока, и Корвин-Коссаковский снова вздохнул.
С такими мозгами он мог дурачить Лидию, как ребёнка.
При этом Сабуров высказывал сегодня взгляды разумные и спокойные. Когда за столом разговор зашёл о революционерах, Сабуров назвал их орденом безбожных монахов.
— С аскетической суровостью, фанатической ненавистью к инакомыслящим и сектантским изуверством этот орден трудится над созданием больших яслей, из которых собирается кормить человечество, почитаемое им просто за овечье стадо…
— Стало быть, вы придерживаетесь традиционных верований — семья и отечество? Новомодные принципы эмансипации вам чужды? — осторожно спросил Корвин-Коссаковский.
— Женщине разумной и хорошо воспитанной столь же противно посягать на права мужчины, сколько разумному мужчине — злоупотреблять слабостью женщины, — задумчиво обронил Сабуров. — Если он не подлец, конечно.
Корвин-Коссаковский внимательно поглядел на него и ничего не сказал, вспомнив, что именно этого человека, по словам графини Нирод, в Париже называли «негодяем».
Арсений снова был почти уверен, что это и есть инкуб Клодий Сакрилегус.
Неожиданно Сабуров снова заговорил, причём, обращаясь к гостям Любомирского.
— Господин Корвин-Коссаковский не так давно сказал мне, господа, что вся доктрина нашего времени пошла, подла, глупа или безумна — ибо таковы её носители. Но обоснование этого утверждения дать отказался.
К ним ближе подсел Александр Критский, на слова Сабурова обернулся и Макс Мещёрский.
— Как-как? — он, казалось, по-настоящему удивился.
Корвин-Коссаковский усмехнулся, чуть откинувшись в кресле.
Арсений не надеялся, что разговор поможет ему понять, кто из гостей Любомирского нечисть. Однако был не прочь попытаться вовлечь их в разговор в надежде, что кто-то обронит что-то такое, что позволит узнать его. Он всё ещё надеялся услышать словечко «шикарно» или поймать намёк на видение Бартенева в случайно брошенной фразе.
— А кого вы сами считаете корифеями нового времени? — спокойно осведомился он у Сабурова.
— Ну, если брать властителей дум, направлявших в последние столетия умы, — Сабуров ненадолго задумался, — то перелом времён мне видится, пожалуй, в эпохе Ренессанса, в Лютере и Кальвине. Затем Декарт и Бэкон, среди последующих назвал бы Вольтера, Руссо, затем Канта, Гегеля и, конечно, Шопенгауэра.
— А кого определите подлецом?
— Ну, уж, — усмехнулся Сабуров, — это и без дефиниций понятно.
— Фальсификатор и клеветник человеком высокой добродетели не является? — уточнил Корвин-Коссаковский и, поймав усмешку Сабурова, кивнул. — Хорошо. Начнём с Лютера. В его полемике сотни случаев лжи и наговоров, шутовства и непристойности. Герцог Георг Саксонский называл его «самым хладнокровным лжецом, какого он когда-либо знал»: «Сей монах-отступник лжёт нам в глаза, как окаянный злодей, бесчестный человек и клятвопреступник». Известно и навязчивое пристрастие Лютера к нечистому: его писания против целомудрия развратны и грязны до омерзения. Будете отрицать?
Сабуров пожал плечами.
— Я лютеровых писаний сам не читал. Он сломал католические догматы, заставил миллионы думать по-иному, но так ли много от того изменилось в мире?
— Много, — размеренно кивнул Корвин-Коссаковский, — да и Кальвин изменил не меньше. Меняя мысли людей — меняешь мир. Ну, раз не читали, пропустим. Тогда Декарт. Он сделал мышление простым, но умный простоты-то не ищет. Френсис Бэкон. О! Даже его биографы надорвались в попытке примирить умственное величие этого человека с его нравственным ничтожеством. Он всегда, точно жидкость, принимал форму того сосуда, в который был заключён. Нравственное поведение требует стойкости, но Бэкон был безволен. Он с лёгким сердцем женился по расчёту, равнодушно смотрел, как казнили его покровителя и друга, пресмыкался перед Бекингэмом. Он — подлец. Будете спорить?
— У него живой и деятельный ум, — пожав плечами, возразил Сабуров. — Он давно в могиле, но его мысли служат человечеству. Что за дело нам сегодня, каким он был при жизни?
— Рад, что вы не возразили, назвав его человеком чести. Он был подлецом, а, Аристарх Андреевич?
Сабуров рассмеялся. Разговор его явно забавлял.
— Ну, в какой-то мере, да.
— Отлично. Что до того, какое нам дело до того, каким он был? — Корвин-Коссаковский горько улыбнулся, — о, это очень важно, уверяю вас. Мысли правят миром, ибо формируют души. Если вы усваиваете мысли содомита — вскоре вы почувствуете склонность к содомии. Если вами правят мысли убийцы — рано или поздно в вашей руке окажется топор. Если же вы разделяете воззрения подлеца — вы неизбежно им станете. Именно поэтому меня и страшит наша новая мировая доктрина — она состоит из мыслей подлецов и психопатов.
— Интересно, очень интересно, — задумчиво протянул Критский.
— Увы, — покачал головой Корвин-Коссаковский, — ничего интересного. Однако продолжим. Вольтер и Руссо. Они ненавидели друг друга, но нет людей более сходных. Экзальтированная впечатлительность, внутренняя противоречивость, импульсивность, постельные аномалии и раздвоение личности. Не было ни одной фразы Вольтера, которую он не опроверг бы своим поведением. То же и Руссо. Робкий и наглый, несмелый и циничный, проклинающий свою литературную славу и думающий только о её увеличении, мечтающий о хижинах и обитающий в замках, гордый республиканец на содержании мадам Помпадур, живший со служанкой и влюблявшийся только в великосветских дам, проповедующий принципы воспитания и отправляющий пятерых своих детей в приют для подкидышей, восхваляющий небесное чувство дружбы и ни к кому его не испытывающий, — он так часто давал повод усомниться в его чести и совести, что нынешние исследователи предпочитают определить его как параноика, страдающего раздвоением личности. А это был кумир Робеспьера.
Критский снова с улыбкой вмешался в разговор.
— Могу себе представить, что вы наговорите об остальных, но Шопенгауэр! Вы и его отнесёте к лицемерам и подлецам?
Корвин-Коссаковский бросил внимательный взгляд на Критского.
— Шопенгауэр считал невозможным связывать мораль с соображениями пользы или ответственности перед Богом, ибо этим разрушается логика чистого бескорыстия. Это даже не идеализм, а идиотизм, господа. «Логика чистого бескорыстия»! Что до внутренней противоречивости, её в нём не меньше. Забота о чужом благе, считал Шопенгауэр, пролагает спасительный путь над бездной отчаяния, в которую ввергает эгоизм. Неплохо, однако сам философ был мизантропом, отличался резкостью суждений, недоверием к людям, крайней подозрительностью и мнительностью. Чёрных пакостей, тут вы правы, всё же не творил и даже любил… Правда, только собак.
Критский усмехнулся.
— Может быть, в мыслях он был лучше самого себя?
Корвин-Коссаковский пожал плечами.
— Я не люблю людей, которые расходятся с собственными мыслями. Мне видится в этом зачаток безумия, Александр Васильевич.
Критский мягко улыбнулся, но ничего не ответил.
— Ненавязчиво пытаетесь проповедовать Божественные заповеди? — поинтересовался Сабуров. — Неужто вы, как наш классик[4], считаете, что отсутствие веры приведёт к каннибализму?
— Ну, что вы… — Корвин-Коссаковский снова пожал плечами, — люди делятся на тех, у кого слово не расходится с делом, и тех, кто вообще не имеет своих мыслей, а в деяниях реализует лишь повседневные нужды. Только первые способны понять бессмысленность мира без Бога, у остальных же мысль так далеко не простирается. Нет Бога — значит, можно завести ни к чему не обязывающую интрижку, одурачить женщину, поживиться за счёт ближнего, насплетничать, донести, оскорбить или унизить.
— И провозглашая это, наша полиция яро преследует людей, идущих в народ, готовых пожертвовать собой, грозит им тюрьмами и ссылками, — иронично вставил Сабуров. — Разве это по-божески?
Корвин-Коссаковский почувствовал, что теряет интерес к разговору. Его слушали, но, кроме Сабурова и Критского, никто не возражал.
Он всё же ответил:
— По-божески – это быть творцом, а не разрушителем. Но поймите, человек может создать только то, что будет его образом. Сварливый хам весь мир вокруг себя превратит в царство свар и хамства, неуч создаёт безграмотный мир, равнодушный к чести превратит мир в сообщество подлецов, а самовластная нетерпимость к чужому мнению попытается заставить всех перестать думать. Мне страшен мир, который могут построить наши «ходоки в народ», оторванные от жизни пустые мечтатели и глупые доктринёры.
Сабуров молчал, потягивая коньяк и с интересом слушая суждения Корвин-Коссаковского.
Тот лениво продолжал.
— Если мир определяется только слепыми материальными силами, как можно надеяться, что историческое развитие хаоса, которому нет никакого дела до стремлений человека, приведёт вдруг к царству прогресса? Но кто над этим задумался? — Корвин-Коссаковский пожал плечами. — Я же по старинке верю в Бога. И в дьявола.
Он, наконец-то, подвёл разговор именно к тому тезису, по которому хотел услышать высказывания присутствующих, надеясь опознать чёртовых упырей. Но тут их беседу неожиданно резко прервали.
Раздались крики и женский визг. Все испуганно вскочили.
С Ниной Черевиной случился обморок.
Корвин-Коссаковский кинулся к племяннице, ничего не понимая. До этого спириты сели вокруг круглого стола, начались вопросы, которым отвечали стуки, но Арсений Вениаминович, поглощённый необходимостью вычислить беса Клодия и беседой с Сабуровым и Критским, не обращал на них внимания.
Всеволод Ратуев, сидевший рядом с Ниной, пытался помочь. Он бормотал, что девушка — настоящий медиум, он сам видел, как внутренний огонь как будто излучается от неё сквозь смертельную бледность, покрывающую черты, глаза её широко раскрылись и сияли фосфорическим блеском…
— Она походила на Пифию на треножнике…
Корвин-Коссаковский отнюдь не был благодарен болтуну, который только мельтешил под ногами и мешал привести девушку в чувство.
Помогла Лизавета Любомирская, быстро сбегавшая в свои комнаты за нюхательной солью.
Арсений же Вениаминович в очередной раз за вечер поморщился от дурного впечатления. Лидия даже не приблизилась к сестре, но, воспользовавшись всеобщим замешательством, снова подошла к Сабурову и начала что-то страстно втолковывать ему, смотря на него, не отрываясь, взглядом почти одержимым. Тот слушал со скучающим видом, смотрел на девицу с тоской, и что-то время от времени отвечал, лениво и односложно.
Герман Грейг тоже изумил Корвин-Коссаковского: он не сел за стол спиритов, но предпочёл преферанс и, когда девица упала в обморок, даже не обернулся, увлечённый игрой. Даниил Энгельгардт, сидевший за столом спиритов возле князя Любомирского, смотрел на полуобморочную девицу в недоумении и испуге.
Корвин-Коссаковский помог Нине одеться, позвал Лидию, собравшись отвести девушек домой. К его удивлению Лидия сказала, что приедет позже, с дочерью госпожи Мятлевой. Арсений побледнел, сжав зубы. Вокруг стояли гости, препираться с вздорной девчонкой Корвин-Коссаковский не мог. Он метнул на неё злой взгляд и осторожно повёл пошатывавшуюся Нину вниз по парадной лестнице.
По ступеням девушка, опираясь на него бледной рукой, шла, закрыв глаза. Корвин-Коссаковский ни не минуту не заподозрил притворства: Нина была полупрозрачна, на её шее и щеках выступили бисеринки пота.
Он помог бедняжке сесть в карету и велел ехать к Палецким. Сам сел напротив, боясь, что девушка соскользнёт с подушек на пол. Он видел, что Нине совсем дурно: глаза её закатывались, с лица то уходили все краски, то, напротив, на щеках проступал нездоровый багровый румянец. Ближе к дому она стала беспокойней, на несколько минут, казалось, пришла в себя, и тут совсем перепугала Корвин-Коссаковского.
Лицо её одеревенело, глаза засветились странным, подлинно фосфоресцирующим в темноте кареты светом, она сделала попытку подняться, но снова откинулась на подушки и вдруг почти закричала:
— Мёртвые… Они мёртвые!
Корвин-Коссаковский сам помертвел от испуга: голос Нины был совсем не похож на её голос, звучал утробно и глухо.
— Этот скелет, они мёртвые. — Она умолкла, потом голос её зазвенел напряжённо и отчаянно, — мёртвые!
Арсений подумал было, что девица, больная сомнамбулизмом, о чём он доподлинно знал от сестры, увидела за столом вызываемых духов, но тут же и оцепенел. А не видела ли Нина призраков Митрофаньевского погоста? Не о них ли она говорит?
Корвин-Коссаковский схватил племянницу за ледяные руки.
— Кто? Кого ты видела, Нина?
Девица, однако, казалось, просто не услышала его. Она продолжала тихо визжать, ещё больше пугая дядю.
— Скелет он, просто скелет! Она его за человека считает — а он просто мёртвый с того света! Мёртвый, давно мёртвый! Покойник! И мохнатые чёрно-серые с хвостами везде!
Глаза девушки закатились, и она при толчке кареты точно кукла повисла на плече Арсения.
Тут они въехали в парк дома князя Палецкого. Заслышав шум экипажа, навстречу им вышла княгиня и, завидев брата, осторожно выносящего Нину из экипажа, бросилась к ним.
— Что случилось?
— Пошли за врачом, Мария, беда тут…
И Корвин-Коссаковский понёс девушку, уже очнувшуюся и всё ещё продолжавшую бормотать об умерших, наверх в её спальню. Мария тут же отправила кучера Корвин-Коссаковского за доктором Никитиным, сама же побежала впереди брата, распахивая перед ним двери. Опущенная на кровать, Нина ещё несколько минут что-то шептала, видимо, о сестре, повторяя: «Она не знает, что он не человек, не принц, совсем не принц, он мёртвый… и он… он тоже…»
Потом неожиданно быстро погрузилась в сон.
— А Лидия где?
— У Любомирского осталась, чертовка, сказала, с Татьяной Мятлевой приедет.
Мятлевы жили рядом, через три дома от Палецких, но сестра неодобрительно покачала головой.
— Не мог я там с девчонкой препираться, — раздражённо пояснил, заметив её гримасу, Корвин-Коссаковский, — эта едва на ногах держалась.
В ожидании врача Арсений рассказал сестре о вечере в доме князя, о явной влюблённости Лидии в Сабурова и о его равнодушии, постарался объяснить, сколь неожиданным был для него обморок Нины, поведал и о том, как девица в карете вдруг заговорила о мертвецах.
— Ты думаешь, она их углядела?
— Почему нет? Ты же сама говоришь — лунатичка. Бог весть, что ей открылось. Могла и увидеть. Ратуев сказал, что она во время этого сеанса на Пифию походила. И не соврал, кстати. В карете у неё глаза тоже светились, как у зверя лесного, а лицо неподвижным стало, точно из фарфора. Напугала она меня, — прошептал Арсений.
— Думаешь, она в Сабурове упыря разглядела?
— Не знаю. Нина, наверное, о сестре говорила, но в зале у Любомирских она на Лидию не смотрела, Лидия с Татьяной Мятлевой сидели у окна. Я видел и Нинку, и Лидию, они в трёх саженях друг от друга были. Но лицо Нины было повёрнуто в центр залы, она у стола спиной к стене сидела, да, она видела меня и Сабурова…
Тут, прервав их разговор, подоспел доктор.
Глава 3.
Катастрофа
Ибо дьявол, рыча как жестокий лев,
с бесами лукавыми окружает нас
и осаждает постоянно,
стремясь душу поглотить, словно птенца.
«Цветник» Дорофея
Доктор осмотрел больную, но снова ничего не нашёл. Пульс девицы теперь был ровным и спокойным, дыхание лёгким и глубоким. Ни жара, ни лихорадки. Он прописал ей какие-то успокоительные порошки и откланялся, получив свою обычную мзду за визит.
Арсений с сестрой тихо обсуждали происшествие, как вдруг на часах пробило полночь.
Княгиня встревожилась.
— А где Лидка-то? Давно бы ей воротиться…
Корвин-Коссаковский, который в беспокойстве о больной племяннице забыл о здоровой, тоже заволновался.
— Съезжу-ка я к Мятлевым. Коли они ещё не вернулись…
— Я нашего дворецкого разбужу, вдвоём поезжайте.
— Вздор, тут же рядом.
Через пять минут он уже подъезжал к дому Мятлевых. Но окна дома были уже темны, чего не могло бы быть, если бы тут дожидались дочь со званого вечера. Сторож, вышедший на стук, сказал, что молодая барышня давно воротилась, но ни о какой её подруге он ничего не знал.
—Татьяна Витальевна давно воротились. Одни-с.
Арсения Вениаминовича пробил мороз. Он начал умолять сторожа побеспокоить молодую госпожу, передать, что Корвин-Коссаковский спрашивает о своей племяннице. Тон господина был молящий, лицо человека приличного, одет был в дорогой фрак и роскошное пальто — и сторож, ничего не обещая, всё же ушёл в дом.
Вернулся он минут через десять, за которые Корвин-Коссаковский продрог бы до костей, если бы не снедавшее его беспокойство.
Сторож появился и быстро подошёл к калитке.
— Барышня Татьяна Витальевна сказать изволили, что мадемуазель Черевина ехать с нею раздумали и ещё до отъезда её взяли извозчика, аккурат сразу после того, как какой-то господин Сабуров домой уехали-с.
Корвин-Коссаковский почувствовал, как земля уходит из-под ног. Чуть придя в себя, Арсений отдышался и ухватился рукой за ограду. Он отнюдь не порадовался такой наблюдательности барышни Мятлевой, ибо она свидетельствовала о том, что чувство Лидии замечено в обществе и обсуждается всеми, безусловно, вредя репутации девицы. Но, с другой стороны он был благодарен Татьяне за намёк, ибо тот откровенно указывал ему направление поисков пропавшей девицы.
Корвин-Коссаковский торопливо протянул сторожу рубль за труды и почти бегом устремился к экипажу. Он понимал, что безнадёжно опоздал, но дал кучеру адрес дома на Итальянской улице, где, как он знал, проживал Сабуров.
Арсений знал, что проиграл. Если Сабуров уехал сразу после него, около девяти, а Лидия последовала за ним — надеяться было не на что. Лидия погибла. Она давно в руках инкуба.
И не Сабуров ли каким-то дьявольским приёмом и вызвал приступ Нины, чтобы отвлечь его? Эта мысль не давала Корвин-Коссаковскому покоя. Под стук копыт по мостовым Арсений словно впал в забытьё, погрузившись в мутные, обрывочные размышления. Он давно понял, что беспомощен повлиять на дочерей Анны: подчинить себе чужую волю и разум можно, только притянув их более сильной волей и более глубоким разумом, как магнитом — железо. Но как и чем притянуть осенний лист, ветром занесённый на середину запруды? Этот лист непредсказуем и подчинён только ветру, его взбалмошным и суетливым порывам.
Увы, дом Сабурова был пуст, лакей меланхолично сообщил, что к господину Сабурову проезжала какая-то белокурая мадемуазель, провела у него два часа, после чего Аристарх Андреевич её выпроводили-с, посадили на извозчика, а сами взяли саквояж и отбыли на вокзал.
— Он собирался уезжать?
— Да-с, чемодан ещё вчера собрать велели-с.
Корвин-Коссаковский вздохнул. Да, он проиграл.
Мерзкий инкуб ускользнул.
По дороге к Палецким Корвин-Коссаковский сидел неподвижно. За окном кареты светились огни Адмиралтейства, фонари мимолётно освещали сжатые руки Арсения в коричневых лайковых перчатках, почему-то казавшихся теперь горчично-жёлтыми.
Он закрыл глаза и снова задумался. Итак, проклятый инкуб всё рассчитал точно. Вызвал припадок у одной сестры — и хладнокровно овладел другой. Ему и вправду незачем было после этого оставаться здесь. И выходит, он настолько верил в успех, что даже чемодан велел уложить загодя.
Что до Лидии… Теперь она вкусила запретного плода — причём, приняв его из самых бесовских рук. Корвин-Коссаковский ни минуты не верил, что этот демон не воспользуется приездом девицы и не соблазнит её. Впрочем, Лидию-то и совращать-то не надо: давно уж обольщена девица подружками недалёкими да мечтами пагубными. А от мечтаний о принце до лап инкуба — путь в пару ступенек.
Но где Лидия сейчас? Неужели влюблённая дурочка полагает, что этот демон на ней женится?
В доме у сестры его ждали дурные новости. Лидия действительно вернулась вскоре после того, как он уехал, сестра была рада, что всё обошлось, думая, что они просто разминулись в дороге, а вот с Нинкой случилась беда. К утру она была вся в жару, металась по постели и бредила всё теми же мертвецами да упырями.
Мария Вениаминовна не знала, что делать: снова ли вызывать Никитина к больной или понадеяться на домашние средства?
Корвин-Коссаковский поднял на сестру измученные глаза и устало пояснил:
— Не обошлось, Маша, ничего не обошлось. Не разминулись мы с Лидией. Лидка специально там осталась, а как только Сабуров уехал, за ним на извозчике поехала. И не скроешь того, я от Мятлевой это узнал, и глупо думать, что Татьяна одна в курсе: в свете, сама знаешь, что один знает, завтра всем будет известно.
Княгиня Палецкая замерла бледным изваянием, Корвин-Коссаковскому показалось, что у неё шевелятся волосы, как змеи на голове Медузы Горгоны. Но это просто было игрой каминного пламени и предутренних теней.
— Господи… Так это он… Сабуров и есть твой вампир?
Арсений устало потёр лицо руками.
— Инкуб, — почти бездумно поправил он сестру. — А что Лидка-то сказала, вернувшись?
— Ничего, сказала, что ей белая тафта нужна, и к себе ушла. Я с Нинкой сидела, не до бесед было. Так он…
— Ну, конечно… Белая тафта.
— Господи, вот дурочка-то… — сестра в ужасе закусила губу и умолкла.
— Нинку хоть побереги, не выпускай никуда. Никого не принимай, скажи, барышня нездорова.
— Постой, но может, свататься приедет? Приданое добавим…
Корвин-Коссаковский никогда ещё не видел на лице сестры столь жалкого выражения.
— Она же… она думает, что приедет! Тафта… Платье свадебное…
Арсений вздохнул. Инкуб женится на Лидии? Нет, такого родственника он не хотел за все сокровища мира. Но вообще-то его мнение, и Корвин-Коссаковский прекрасно понимал это, значения не имело. Человек мог бы сыграть в благородство — если на кону стояло бы нечто значимое для него, но демон благородства не проявит. Нечего было и обольщаться.
— Он уже исчез. И чемодан, слуга сказал, накануне ещё собрать велел. Не догонишь. — Корвин-Коссаковский уверенно покачал головой. — А вот сплетни завтра же пойдут, и дурная молва об одной кузине и другим реноме испортит. И тут Иринку больше всех жалко — ибо ей-то, бедняжке, подлинно ни за что достанется.
— Подожди, — Мария покачала головой, словно пытаясь отбросить сказанное братом, — но, может, Сабуров… полюбит Лидку-то? Она же это… красивая.
— Не тешь себя иллюзиями, это не человек, а просто нежить. Какая любовь?
И всё же Арсений на что-то надеялся, сам не понимая — на что. Слабость надломленного духа молила Бога о чуде, о несбыточной возможности свести вместе несводимое, всё как-то уладить, устроить, превозмочь беду.
Утро Корвин-Коссаковский проспал на диване в малой гостиной, укутанный пледом. Мария Палецкая проигнорировала просьбы брата, лёгшего в пятом часу утра, разбудить его в десять, и Корвин-Коссаковский проснулся в полдень. Мария оправдалась тем, что сама проспала, однако она безбожно лгала брату: ей хотелось, чтобы он выспался, что до медика да любопытствующих — принять их могла и она сама.
Сестра Мария сказала проснувшемуся Арсению, что утром Нина смогла съесть немного бульона, но потом к ней вернулась лихорадка. Девушка на глазах превращалась в мумию и, Корвин-Коссаковский пришёл в ужас: девица подлинно казалась жертвой упыря, худела и сохла на глазах.
Нина в себя до обеда так и не пришла, что до Лидии, то она, на минуту заглянув к сестре, провела всё утро у окна, выглядывая подъезжавшие экипажи.
Княгиня перестала злиться на племянницу. Бросая торопливые взгляды на бедную девочку, мраморным изваянием застывшую у окна и ждущую приезда своего принца и его сватовства, она чувствовала мучительную жалость к бедняжке и молилась про себя, чтобы Арсений ошибся.
Белая тафта…
Экипажи меж тем подъезжали с регулярностью часового механизма, причём, жаловали в основном вчерашние гости князя Любомирского: официально — для того, чтобы осведомиться о здравии одной сестры, а на деле, чтобы пронюхать, что возможно, о другой.
Заезжали Даниил Энгельгардт, Герман Грейг и Всеволод Ратуев, уподобляясь в глазах княгини мухам, слетевшимся на кровавую рану. Прибыл и сам князь Любомирский, изображая беспокойство, хотя его физиономия напомнила княгине морду толстого кота, крадущегося к сметане. Что же, ханжество всегда питает неодолимую любовь к скандалам.
Корвин-Коссаковский, ко времени его приезда проснувшийся, вышел в гостиную вместе с сестрой.
Князь выразил беспокойство по поводу болезни Нины Черевиной и опасение — не явился ли причиной припадка его спиритический сеанс, ведь девочка столь чувствительна, настоящий медиум. Потом поинтересовался, как добралась домой сестрица бедняжки Нины? Всё ли у мадемуазель Лидии в порядке?
Корвин-Коссаковский видел, что князь злорадствует, и тяжело вздохнул, понимая, что завтра будет злорадствовать весь свет. Но врождённая светскость не позволила графу послать Любомирского к чёрту. Арсений Вениаминович с деланым добродушием ответил, что всё в порядке и нет ни малейшего повода к беспокойству.
Приехавшие с отцом Елизавета и Анастасия Любомирские хотели навестить больную подругу Нину. Однако та крепко спала, только временами начиная метаться по постели и стонать. Но к девицам, оторвавшись от окна в другой гостиной, подошла Лидия. Корвин-Коссаковский слышал, что они, отойдя в сторону, о чём-то шептались. Лидия оживлённо что-то рассказывала подругам, но тут Анастасия вскрикнула, покачала головой и начала что-то доказывать Лидии, та побледнела, но явно не поверила суждению подруги.
Князь же, с любопытством озирая Лидию, выразил надежду, что все обойдётся, при этом его слова можно было истолковать и как заботу о больной, и как пожелание замять неприятную историю со здоровой сестрицей. Глаза же Любомирского, лучащиеся любопытством и хитростью, не оставляли сомнений в том, что сам князь сделает всё, чтобы история замятой не была, распространив сплетни, насколько это возможно.
Потом приехал Александр Критский. В отличие от остальных, он ничем не поинтересовался, лишь выразил надежду, что мадемуазель Нина скоро поправится, и откланялся. Корвин-Коссаковский понял, что ошибся на его счёт: просто обманулся внешней привлекательностью.
Вскоре Корвин-Коссаковский получил подтверждения быстрого распространения слухов. Через час после обеда к нему и сестре подошла его племянница Ирина, глаза её были опущены, но губы плотно сжаты.
— Приходила Танька Мятлева, сказала, что ночью Лидия была у Сабурова. Это правда?
— Когда приходила? — Корвин-Коссаковский и сам прекрасно знал это, просто хотел понять пути распространения сплетен.
— Полчаса назад. Говорит, что все видели, едва он уехал, она выбежала от Любомирских и взяла извозчика.
— Почему они решили, что она к нему? Она домой приехала.
— Как бы ни так. По Итальянскому бульвару проезжал Протасов-Бахметьев, он видел, как она заходила к Сабурову в дом, отпустив извозчика. Этот… господин, — Ирина поморщилась, — тут же полетел в Яхт-клуб, потом заехал к князю Любомирскому, там историю всю узнал, а он не настолько глуп, чтобы два и два не сложить. Молчать не стал, и ещё до отъезда гостей все уже всё знали!
Голос девицы дрожал от гнева.
Корвин-Коссаковский хорошо понимал злость племянницы: ущерб репутации семьи, что и говорить, был значителен. Слухи такого рода распространялись молниеносно и вредили всем членам семьи. Скомпрометированный дом переставали посещать приличные молодые люди, матери противились желанию сыновей брать себе невесту из «опороченного семейства», даже если сама девица ничем себя не запятнала, но просто приходилась родней обесславленной. Молва всегда полагала, что если плесень забралась в дом, она заражала всё.
— Что, твой Андрюшенька тоже к нам носа теперь не покажет? — усмехнулась княгиня.
Мария Вениаминовна не очень-то одобряла роман дочери с Андреем Ниродом: мальчишка казался ей честным, но несколько слабохарактерным, а маменькиного сынка в мужья дочери она не хотела.
Ирина блеснула глазами.
— Не знаю. Может, и невелика потеря, но сплетни пойдут — не отмоешься. Тогда и последнему нищему рада будешь.
— Ну… полно, Ирина, уймись! — Княгиня резко повернулась к дочери и приказала: — Иди к себе.
Ирина ушла, а брат и сестра молча переглянулись. Дело, что и говорить, принимало печальный оборот.
Впрочем, долго предаваться страхам времени не было, — пришла в себя Нина, и Корвин-Коссаковский с сестрой поспешили к племяннице. Девица за ночь, казалось, потеряла не меньше семи фунтов, была бледна как чахоточная, на щеках при этом снова алел румянец.
На вопрос дяди, что с ней случилось у Любомирских, Нина посмотрела на него непонимающим взглядом.
Между тем проходил час за часом, Лидия все стояла у окна, а Сабуров не приезжал. Семья села за обед в молчании, причём Ирина выйти в столовую не пожелала.
Княгиня, не желая нагнетать и без того тяжёлую обстановку, распорядилась отнести обед и Нине, и Ирине в их комнаты. И брат, и сестра за столом старались не разговаривать и не смотреть на Лидию, все ещё продолжавшую прислушиваться к шуму за окном.
Неожиданно вошла Анна, служанка княгини, и подала барышне Черевиной письмо, пришедшее только что. Арсений со вздохом смотрел, как девица читала эпистолу, не ожидая ничего хорошего от любых известий. Он понимал, что это письмо от Сабурова.
Лидия замерла, пытаясь проглотить комок в горле и успокоиться. Её сильно трясло. На миг Корвин-Коссаковского пронзила безумная надежда, что чёртов инкуб всё же может проявить милосердие и не станет ломать глупой девчонке жизнь, но в следующую минуту Арсений уже корил себя за пустые надежды. Чем меньше иллюзий, тем лучше.
Лидия развернула письмо. Пробежала по строчкам, потом медленно перечитала. Девица долго смотрела на письмо прозрачными голубыми глазами, потом покачала головой и проговорила еле слышно:
— Это… это… — она вскочила и отошла на другой конец залы и тогда снова развернула листок.
Стояла она там долго. Так долго, что Корвин-Коссаковский поднялся и медленно подошёл к племяннице, но та вдруг повернулась и бросилась к двери, потом на полпути странно взмахнула руками и упала на ковёр, как подкошенная. Арсений не успел подхватить её.
Сестра Мария подняла с полу письмо. Оно было прощальным. Сабуров извещал, что покинул Санкт-Петербург. Пока он не может сказать, куда направляется. В письме не было ни слова о самой Лидии, о проведённой вместе ночи — ни одного упоминания.
Лидия оправилась от обморока совсем не скоро, и было заметно, что она уже в болезни. К ночи начался жар, бедняжку то сотрясало в ознобе, то по ангельскому личику струились ручейки пота.
Княгиня, понимая причину недуга, не стала вызывать доктора, но поила племянницу отваром ромашки, листьев мелиссы, зверобоя и мяты. Арсений сидел у постели больной Лидии и шептал успокоительные слова.
Он пытался объяснить, что умирающая любовь может превратиться в болезнь и мучить годы. В нас словно умирает раздробленный кусок души, и душа жестоко страдает от увечья. Но боль, не уставал повторять он, можно усмирить упрямым терпением. Только первые муки невыносимы, если перетерпеть их, они пройдут. Смерть любви — это смерть части души, но душа бессмертна и погибшая часть души возрождается, снова вырастает. И вероятность встретить счастье у переживших крах любви куда больше, чем у остальных. Ведь у них уже есть опыт несчастья — великий опыт знания подводных камней любви и умения обходить их…
—Высшая же любовь, Лидочка, это любовь Бога. Он любит каждого, а много ли на земле людей, которые отвечают Ему взаимностью? Даже у любящих Бога любовь к Нему слаба и немощна. И их, любящих, единицы, большинство и знать об этой любви ничего не хочет. Вот и выходит, что высшая любовь, которая есть во Вселенной, это именно безответная любовь…
Тут Лидия открыла глаза и прошептала, что Аристарх тоже на самом деле никого не любит…
— Никого, совсем никого…
Кошмар случился ближе к полуночи, когда Корвин-Коссаковский счёл, что ничем больше не может помочь. Он, строго заповедав сестре никого не принимать, решил ехать к себе на Лиговский. Мария вышла проводить его к парадному входу.
Они тихо беседовали у экипажа Арсения, когда неожиданно где-то послышался негромкий треск раскрытой оконной рамы. За ветвями голых деревьев, пробежав глазами по фасаду, они ничего не заметили, но тут раздался негромкий вскрик за углом. Брат с сестрой ринулись туда, и через минуту, не успев отдышаться, наткнулись на безжизненное тело в белой рубашке, похожей на саван.
Лидия была мертва, бросившись вниз с коридорного пролёта на третьем этаже.
Глава 4.
Умопомрачение
Диавол влагает дурные похоти
в покоряющихся ему.
От него прелюбодеяние,
блуд и все, что есть худого.
Св. Кирилл Иерусалимский
Когда Лидию только принесли в дом, Нина неожиданно пришла в себя и вышла в зал, где суетились вызванные медики и околоточный. Она увидела тело сестры и неожиданно навзрыд расплакалась, закричав: «Она тоже мёртвая!», потом стала биться в истерике.
Девица визжала и выла, никак не умея успокоиться. Как Корвин-Коссаковский ни пытался унять её крики, ничего не выходило. Кричащую Нину удалось утихомирить только медику Петровскому, приехавшему вместе с Никитиным, причём весьма странным образом. Доктор, устав от страшных надрывных криков, схватил девицу за воротник, залепил ей оплеуху и строго сказал хриплым басом:
— Иди спать.
К немалому изумлению Корвин-Коссаковского, это неожиданно подействовало. Нина тут же утихла и послушно кивнув, ушла к себе. Арсений пошёл было следом, но тут на ковре наступил на что-то, скрипнувшее под подошвой. Он поднял упавшую, видимо, с шеи девушки цепочку со странным круглым амулетом, похожим на образок. Рассмотрев его ближе, удивился. Это был не образок, но изображение странного знака с непонятной надписью на восточном языке.
Корвин-Коссаковский сунул его в карман, и тут же забыл о нём за похоронными заботами. Когда же Арсений спустя полчаса заглянул к Нине — девушка, к его удивлению, очень спокойно спала, опустив с одеяла прозрачную руку. Он перекрестил её, но для верности запер дверь в спальню.
Ирина Палецкая, узнав о гибели кузины, примолкла и закусила нижнюю губу. После она ревностно помогала матери в печальных хлопотах, бегала не хуже служанок с поручениями, но за целый день не сказала ни слова. Днём пожаловал Андрей Нирод, и княгиня краем уха слышала препирательства дочери с поклонником. Тот, надо сказать, маменькиным сынком не выглядел, долго в чём-то убеждал Ирину, потом уехал.
— Ну, что, поклонник откланялся? — осведомилась княгиня.
Она подлинно считала, что сожалеть особенно не о чем.
— Посватался, — холодно ответила дочь.
Княгиня резко обернулась.
— Что?
— Говорю же, предложение сделал, — снова отозвалась Ирина.
— А ты что?
— Ничего, — так же раздражённо бросила дочь, — сказала, отец вернётся, тогда решим. Не до него сейчас.
— А о скандале-то он слыхал?
— А кто о нём не слыхал-то?
Княгиня ничего не ответила. Дочурка, на её взгляд, слишком много себе позволяла, но не до вразумлений было. Да девица, похоже, в них уже и не нуждалась.
День похорон Лидии Арсений проклял, ибо никогда не переживал ничего хуже. По церковным канонам самоубийц и даже подозреваемых в самоубийстве никогда не отпевали в храме, не поминали в церковной молитве за Литургией и на панихидах и не хоронили на церковных кладбищах.
Ему самому тяжко было видеть, с каким маниакальным упорством несчастные родители выбивали у священноначалия благословение на отпевание детей-самоубийц. Кого обманывали? Священник просил Господа: «…со святыми упокой…». Но кого со святыми упокоить-то?
Однако сейчас Корвин-Коссаковский был растерян и смятён. Он считал смерть несчастной Лидии помрачением от отчаяния, а убийцей полагал Сабурова, мерзейшего оборотня-инкуба. Смерть от демона — не повод отказывать в каноничном отпевании, но кому и что он мог объяснить?
В итоге Лидию не отпевали, но, благодаря обширным связям Корвин-Коссаковского, ему разрешили похоронить племянницу на отдалённом погосте в церковной ограде — «быстро и тихо».
Палецкие никого не извещали о похоронах, сам Арсений написал только Бартеневу, но когда гроб выносили из дому, во дворе собралась толпа. Публика была снова — «чистая-с», Корвин-Коссаковский узнал князя Любомирского и Макса Мещёрского. В толпе стояли Герман Грейг, Даниил Энгельгардт, граф Михаил Протасов-Бахметьев, князь Всеволод Ратуев и ещё многие из тех, кого видеть Арсений Вениаминович вовсе не желал.
Ни уехавшего Сабурова, ни Александра Критского на похоронах и соболезновании не было.
При выносе гроба Корвин-Коссаковский уловил обрывок разговора князя Любомирского с Протасовым-Бахметьевым.
— Нет-нет, даже келейно молиться за самоубийцу нельзя! Ибо, поминая о душе самоубийцы, молящийся делается сообщником его душевного состояния, входит в область его душевных томлений, соприкасается с его грехами, не очищенными покаянием. — Любомирский был твёрд. — Грех и молиться.
— Но почему? — Недоуменно почесал нос Протасов-Бахметьев. — Мне кажется, по христианскому милосердию и состраданию нужно обязательно молиться за таковых, а Господь уж сам рассудит.
— Вздор! Вздор! Молитва за самоубийц — это тяжкий грех. Не надо быть милосерднее Господа. Умершие неестественной смертью остаются живыми мертвецами, пока их век не кончится. Таких покойников нельзя хоронить среди добрых христиан! В былые времена их вообще в безлюдных местах бросали, да корой и сучьями прикрывали, — громко витийствовал Любомирский.
Корвин-Коссаковский закусил губу почти до крови и смертельно согрешил, про себя пожелав обоим мерзавцам сдохнуть, не быть погребёнными и вовек не найти успокоения. Ни слов поддержки, ни помощи ждать ни от кого не приходилось, и только Порфирий Бартенев подлинно помог Арсению Вениаминовичу, пригнав большой лафет из академии. В итоге толпа, жаждавшая подробностей гибели девицы и свежих сплетен, очень скоро вынуждена была довольствоваться пустым двором. Однако иные светские щёголи сочли нужным проводить гроб до погоста — для того, как безошибочно понял Корвин-Коссаковский, чтобы было о чём поговорить вечером между партией в вист и вечерним чаепитием.
Искушение — страшное и смрадное, — ждало Корвин-Коссаковского на Громовском кладбище. Полил дождь — холодный, промозглый. Гроб быстро опустили в могилу: служители погоста торопились, боясь, что опустевший лафет застрянет в грязи. Толпа любопытствующих, чтобы не залипнуть в комьях грязи, поспешно разбрелась по своим и наёмным экипажам, озирая церемонию погребения из окон карет и нагло перешёптываясь.
Когда на гробовой холм опустился последний венок, и Мария с Ириной сели в карету, Порфирий Бартенев подал Арсению руку и едва ли не силой усадил в свой экипаж. Они тронулись, но слева их неожиданно обогнал лихач-извозчик.
Чёрная карета уже миновала их экипаж, и тут из окна её вдруг раздался щелчок и зазвенел напев:
Jeder Tag war ein Fest,
Und was jetzt? Pest, die Pest!
Nur ein groß’ Leichenfest,
Das ist der Rest.
Augustin, Augustin,
Leg’ nur ins Grab dich hin!
Oh, du lieber Augustin,
Alles ist hin!
Глаза Порфирия Бартенева расширились, встретившись с глазами друга, рука его сжала запястье Корвин-Коссаковского, словно тисками, да что толку: пароконный лихач уже выехал на аллею и уезжал за ворота, а между ними громоздились тяжёлый экипаж князя Любомирского и карета Палецких.
Бартенев приказал немедля трогать, да всё, понятно, без толку. Когда они наконец миновали ворота — лихача и след простыл.
Корвин-Коссаковский приказал сестре не выпускать Нину на улицу и спать в её спальне, и никого не принимать. Мария выполнила его приказ, но, к её удивлению, почти никому не приходилось отказывать. Никто не приезжал, разве что Протасов-Бахметьев навестил их, да не приняли. Его не приняли бы в любом случае: Корвин-Коссаковский считал его сплетником и мерзавцем, и не замедлил пересказать сестре то, что услышал от Ирины.
Между тем скандальная история стала достоянием света, о ней судачили вкривь и вкось. Судачили бы и больше, но внезапное исчезновение основного героя скандала и гибель его жертвы чуть сковывали уста.
Корвин-Коссаковский бесился, сильно побледнел и осунулся, но что было делать?
Однако было в этой круговерти бед кое-что и приятное — Нина начала быстро поправляться, бред её неожиданно прекратился, по ночам она теперь спокойно спала, а однажды утром за завтраком вдруг проронила и вовсе неожиданное:
— Бес отлетел от меня. Его нет здесь.
— Ты видела его? — изумился Корвин-Коссаковский.
Нина покачала головой, глядя куда-то в пространство.
— Нет, не видела, но в то же время как-то видела: тёмный клубок, как дым, но живой…Он улетел.
Арсений читал, что соитие с бесом блуда проходит во сне. Бес, казалось бы, — только фантом, но он даёт наслаждение гораздо большее, чем страсть с человеком. Это глубокий экстаз, однако последствия его гибельны. Это необратимая утрата жизненной силы. При продолжительной же связи болезненно ослабевает душа и гибнет тело…
Но если Нина больше не видит беса, то почему?
Следующие дни заставили Корвин-Коссаковского бояться одного из тех исходов, которому великий поэт империи предпочитал суму и посох. Арсению Вениаминовичу стало казаться, что он медленно сходит с ума.
На пятый день после похорон Корвин-Коссаковский по приглашению приехал в дом своего знакомого — барона Ливена. Арсению Вениаминовичу было одинаково плохо одному и на людях, но хотелось отвлечься от горьких мыслей, и он выбрал самое незаметное место в углу гостиной.
К несчастью, там собралось достаточно большое общество, и именно тут Корвин-Коссаковскому впервые и показалось, что ум его помрачается. Многие, не зная о его родстве с Лидией да и просто не замечая, оживлённо обсасывали историю девиц Черевиных, причём, Арсению вдруг стало казаться, что он окружён нечистью — вампирами, упырями и оборотнями. Хрюкающие рыла, сальные губы, длинные языки и волчьи глаза досужих сплетников мелькали перед ним унылой одуряющей каруселью.
Потом Корвин-Коссаковскому вдруг померещилось, что старая тётка Ливена, которую он знал с детства, — семидесятилетняя Пелагея Спиридоновна — на самом деле покойница, он понял это, едва увидел её совиные глаза с фарфоровыми белками.
Старуха въявь злорадствовала, уверяя, что девка-то Черевина — совсем дурочка, коль на такого Финиста-Ясна Сокола польстилась. Куда уж ей такого принца-королевича поймать да с таким приданым-то! Принц-то её и одурачил, наобещал, небось, что женится, а сам — хо! — улепетнул давно. Чай, давно в Париже али Лондоне путешествует…
— Жаль дурочку, — присовокупила старая ведьма тоном, который без лишних слов свидетельствовал, что ей жаль девицу не более потерянной английской булавки.
Сидевшая рядом с ней старуха, которую Корвин-Коссаковскому представили как Софью Кирилловну Одинцову, вдову действительного статского советника, неожиданно обронила:
— Тут и жалеть-то тут нечего. Девчонке бедной это сызмальства напророчено было. Ещё Татьяна Феоктистовна матери её сказала, что беда девку ждёт.
— Татьяна Феоктистовна? Перфильева?
— Она, — кивнула старуха, — сестрица Михаила Феоктистовича. Она всегда как в воду глядела.
Корвин-Коссаковский поднял голову. Он понял, что перед ним та самая старуха Одинцова, к которой он не зашёл, испугавшись призраков чёртовой квартирки на Большой Дворянской, да после просто в суете забыл про неё вовсе. Но то, что она сказала…
Возможно ли? Правильно ли он всё понял? Получается, что князь Михаил Феоктистович Любомирский — брат Татьяны Перфильевой? Она что, выходит, урождённая княжна Любомирская? А почему, собственно, нет? Тогда становились понятны и обширные связи гадалки, и квартира в богатом квартале, и привилегированное местечко на погосте. Всё сходилось.
Но… тогда, получается, что и покойник Николаев — родственник князя Любомирского?
Сам князь Михаил Любомирский, бывший тут же, надо сказать, и не подумал опровергнуть своё родство с Перфильевой, только вздохнул, пробормотав: «Мир праху сестрицы». Потом злорадно захрюкал из-за ломберного стола, со смаком повествуя жадным слушателям всю историю девицы Черевиной с самого начала.
— Да она ещё у графини Нирод, как увидела его — так сразу и влюбилась. Ну, а он, небось, не будь дурак, голову ей закрутил. Ему, чай, не впервой. На его счету — девиц без счета, две — висельницы, три али четыре — утопленницы. У него, это камердинер сабуровский по-пьяному делу рассказывал, целый ларец на столе — а в нем всё письма девиц влюблённых, штук сорок, не меньше. Востёр, ничего не скажешь.
— А куда он уехал?
— В деревню, — рассмеялся князь, — в галицинскую.
Его не поняли и переспросили, и Любомирский со смехом растолковал:
— Однажды князь Владимир Голицын напроказил в Европе, и ему было высочайше приказано немедленно вернуться в Россию и безвыездно проживать в своей деревне до особого распоряжения. Голицын подчинился, вернулся в Россию и начал ездить по империи, переезжая из одного города в другой. Так его занесло и в Астрахань, где губернатором был его старый приятель Иван Тимирязев. Тот удивился: «Как попал ты сюда, Володя, тебе же велено жить в деревне?» Голицын и говорит: «В том-то и дело, что я всё ищу, где может быть моя деревня. Объездил я почти всю Россию, а деревни моей всё нет как нет…»
Гости расхохотались.
— Что ни говори, — подхватил Ливен, — а когда мужчина богат да собой красавец, трудно ему приходится.
Разговор не иссякал, в основном, благодаря графу Протасову-Бахметьеву, который успел стать истинным любимцем публики, а всё из-за своих обширных интересов и широкой образованности. У князя Шахматова, имеющего коллекцию вин, граф проявил себя знатоком виноделия, княгине Щукиной точно оценил стоимость её камней, оказался Протасов-Бахметьев знатоком и антиквариата.
Корвин-Коссаковский, однако, старался не слушать его, но внимательно прислушивался к разговорам старух.
В уголке Одинцова толковала с Пелагеей Спиридоновной:
— В этом Сабурове мне давно бесовщина мерещилась. Бесы, они ведь такие: любят принять облик лихого молодца и обольстить красавицу. Особенно лёгкая добыча для них — вдовушки, тоскующие по мужьям. Случается, рождаются от таких сожительств бесенята.
— Ты ещё скажи, что Сабуров — бес, — хмыкнула Пелагея Спиридоновна.
— А почему нет? — старуха кивнула сама себе, — бес может довести и до смерти, поселившись в сердце да внушив тоску волчью. А уж совратить! Мне ещё мать рассказывала, как однажды к вдове, которая собрала на посиделки несколько девиц, заявились трое молодых людей и начали угощать всех сладостями. Тут у одной девицы выпало из рук веретено. Нагнувшись, она с ужасом заметила: у всех молодцов видны хвосты, а на месте сапог лошадиные копыта! Девица мигом смекнула, что это бесы. Сделав вид, будто ей хочется пить, вышла да побежала на село за подмогой. Пока она созвала людей, пока привели попа и явились к вдове, все были уже бездыханны. А тех молодцов и след простыл.
— Ах, нет, Софья Кирилловна, какой из Сабурова-то бес? — усмехнулся Протасов-Бахметьев. — Не было у Сабурова никакого хвоста! И копыт не было. А что девицам он головы кружил, так тут, я вам скажу, голову с мозгами не закружишь…
Корвин-Коссаковский исподлобья рассматривал злословящего графа.
Его сиятельство обладал странной внешностью: был недурён собой, однако красавцем его никто не назвал бы. Лицо Протасова-Бахметьева при повороте головы или перемене освещения странно менялось, даже волосы — вроде бы пепельные — на свету казались белёсыми, но при свечах в гостиной отливали чернотой. Он казался грузноватым, однако двигался удивительно легко, говорил быстро, словно сыпал словами, при этом никакой скороговорки не ощущалось. Сплетничал же просто бесподобно и, пробыв в столице всего неделю, оказался в курсе всех последних новостей, а в нескольких интригах принял самое непосредственное участие, в том числе и с Лидией Черевиной.
Своё же появление в одиннадцатом часу на Итальянском проспекте у дома Сабурова Протасов-Бахметьев ничтоже сумняшеся объяснил тем, что ехал навеселе от Шахматова.
— Я и сам оторопел, признаюсь, когда девицу-то Черевину увидал, не ожидал ведь того вовсе-то, — то и дело повторял он, слегка вытаращивая глаза.
Герман Грейг, артистичный и язвительный, обожал сплетни и интриги высшего света. Он поддержал болтовню графа. Всеволод Ратуев тоже, как выяснилось, любил быть осведомлённым в тех вещах, о которых люди порядочные предпочитали не знать. Он обожал сплетни, и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Сейчас они втроём снова живо обсуждали случившееся.
— Подлец ваш Сабуров, — неожиданно послышалось рычание вдруг из угла гостиной, — знал же, что сирота девчонка. А ведь сказано: «Кто обидит сироту или вдову…»
Корвин-Коссаковский с удивлением поднял глаза. Это сказал человек с шальными глазами, князь Максимилиан Мещёрский. Он же жёстко продолжил:
— Ни чести, ни совести у этого Сабурова. Жаль, сбежал, я бы мерзавца вызвал, и лоб прострелил ему навылет, — в голосе князя была неподдельная злость. — Негодяй, и ничего больше. Просто негодяй.
Все враз замолчали. Даниил Энгельгардт играл в преферанс с Александром Критским, все остальные после реплики Мещёрского пустились в обсуждение последнего указа государя.
При этом красавец Критский неизменно выигрывал в преферанс, в вист, в покер и в бостон. В этот вечер он дочиста, как липку, ободрал своих партнёров, но никто не заметил, чтобы в его рукаве был припрятан туз или мухлевал бы он краплёными картами. Просто шла масть. Везунчик. Энгельгардт проигрался в пух, однако воспринял это философски, при этом, отдав долг, заметил как бы между прочим:
— Вообще, любовь заслуживает снисхождения. Я слыхал, недавно одна из камер-фрейлин украла дорогое жемчужное ожерелье императрицы. Воровку изобличили, и выяснилось, что деньги девице потребовались, чтобы выручить любовника, крупно проигравшегося в карты. Девицу удалили от двора, но императрица пожалела влюблённую дурочку и назначила ей пожизненную пенсию.
— Да, любовь… — романтично вздохнул Протасов-Бахметьев, — но я всегда подражаю Апраксину. Тот однажды бросился в ноги цесаревне, вытащил из ножен шпагу и приставил к своему сердцу со словами: «Если ты останешься глуха к моей страсти, я убью себя!» Та равнодушно ответила: «Так и убей, одним дураком на свете меньше будет!» — и вышла из комнаты. Апраксин после того спокойно поднялся на ноги, отряхнулся, вложил шпагу в ножны и удалился по своим делам.
— Ну, так значит, вовсе не дурак был, — оценил князь Любомирский. — Зацепил — поволок, сорвалось — не спрашивай.
— Сабуров, похоже, тоже так думал, да только у него никогда не срывалось.
Тут Корвин-Коссаковский заметил, что Ратуев, Грейг и Энгельгардт стали прощаться, странно поглядывая друг на друга. Арсений отнёс это наблюдение к проигрышу Энгельгардта и вскоре просто забыл об этом. Сам он чувствовал страшную усталость и какое-то тупое уныние.
Он проиграл, проиграл вампирам вчистую, и теперь был посмешищем других упырей, хохотавших над его бедой. Все эти люди, совершенно равнодушные к чужому горю, просто слетелись на него, как мухи на кровь, и жужжали, жужжали, жужжали…
И чёртова песенка треклятых часов тоже звенела в голове Корвин-Коссаковского мерзейшим аккордом. Осенняя слабость сковала пальцы, слипались, набухая тяжестью, веки, и хотелось просто завыть от отчаяния и тоски.
Воспользовавшись тем, что все гости прошли в столовую, Корвин-Коссаковский вышел в холл, сбежал по ступенькам вниз, цепляясь за перила, и вышел в ночь, не желая оставаться среди этих нелюдей, просто боясь спятить.
Корвин-Коссаковский хотел спросить у князя Любомирского о Николаеве, но не сейчас, — сейчас вид этого упыря выводил его из себя. Арсений вышел на улицу и чуть потряс головой, надеясь выкинуть оттуда надрывно звенящий мотив.
«Augustin, Augustin, leg’ nur ins Grab dich hin! Oh, du lieber Augustin, аlles ist hin!» — издевательски звенел чёртов напев у него в мозгу, мутя и отравляя.
В небе, удивительно чистом и высоком, сиял белый месяц, тонкий, как серп. На минуту Арсения пронзило какое-то странное чувство: словно он должен что-то понять, словно он упустил или безнадёжно забыл что-то важное, а какая-то необходимая подсказка — вот она, здесь, рядом.
Но всё тут же и ушло, на Корвин-Коссаковского снова нахлынули горестная обида и тяготящая сердце ноющая боль.
Он не помнил, как добрался домой, и всё, что осталось в памяти, когда он преклонил измученную голову на подушку, были всё те же хрюкающие рыла, сальные губы, длинные языки и волчьи глаза, инкубы, вампиры, оборотни, нетопыри, чёрные призраки…
Глава 5.
Утопленница
Никто не принуждал диавола
восстать против Бога:
он это сделал сам.
Прародителей наших соблазнял сатана,
но не связывал их свободы.
Потому и они согрешили свободно.
Феофан Затворник
Как ни странно, спал Арсений Вениаминович без сновидений, проснулся отдохнувшим и чуть успокоенным. Вспомнил о груде неразобранных дел в департаменте, подумал, что с похорон не видел друга Порфирия и не поблагодарил его за помощь, и решил вечером заехать к нему домой — посидеть, просто поболтать, выпить доброго вина.
К девяти утра приехал на службу, почти до полудня был поглощён делами, вызвал к себе Полевого, но Леонида Александровича, к немалому удивлению Корвин-Коссаковского, не оказалось на месте.
Арсений Вениаминович несколько раз посылал за ним, наконец, вышел в коридор из кабинета, спустился на второй этаж, где располагалась канцелярия обер-полицмейстера, при которой работала сыскная полиция.
Корвин-Коссаковский уголовными делами не занимался, но с начальником сыскной полиции, титулярным советником Иваном Дмитриевичем Путилиным, был в отношениях приятельских. Тот часто заходил, делился новостями, порой и анекдоты травил, но чаще жаловался на малый штат уголовного сыска. Отделение насчитывало, кроме самого Путилина, его помощника, четырёх чиновников по особым поручениям, дюжину сыщиков и два десятка вольнонаёмных служащих, имевших гражданские чины.
Сейчас Корвин-Коссаковский издали увидел Путилина и Сергея Филипповича Христиановича, правителя канцелярии градоначальника, тоже приятеля Корвин-Коссаковского. Они поднимались по лестнице, но обратил Арсений Вениаминович на них внимание потому, что в коридоре раздавались жуткие женские всхлипывания, надрывные и горькие. И издавал их какой-то смутно знакомый ему человек, шедший рядом с Путилиным.
Они подошли ближе, и Корвин-Коссаковский подлинно изумился: рыдал князь Михаил Феоктистович Любомирский! Но узнал его Арсений Вениаминович с трудом — и только по бакенбардам и шевелюре, ибо лицо князя постарело на десять лет и потемнело, веки покраснели, а глаза запали.
Князь Любомирский не поздоровался с Корвин-Коссаковским, но просто потому, что не разглядел его, в этом Арсений Вениаминович был уверен. Князь шёл, шатаясь и поминутно взвизгивая, опуская временами голову и мотая ею, как бык, отгоняющий слепней. Беднягу качало из стороны в сторону, как пьяного. Путилин поддерживал его, Христианович пытался успокоить.
Тут Корвин-Коссаковский заметил наконец Полевого, прижимавшего к себе пакет с пончиками, что продавались неподалёку, в кондитерской Филиппова на углу. Вид у помощника был испуганный, и Корвин-Коссаковский торопливо подманил его к себе, понимая, что тот в курсе произошедшего с князем.
Он не ошибся. Леонид Александрович, даже выходя за пончиками, умел добывать нужные сведения.
— Что там стряслось?
— Беда-с, — прошептал Полевой еле слышно, — около семи утра, знакомый сыскарь сказал, из Невы труп девицы выловили. Судя по всему, в воде пробыла несколько часов. Опознали быстро. Дочь это князя Михаила Феоктистовича Любомирского оказалась, Анастасия. Ему только что сообщили и привезли на опознание. Сейчас в мертвецкую пойдут-с.
Корвин-Коссаковский онемел, застыв на месте. На какие-то секунды в его душе промелькнуло мстительное чувство: случившееся с дочерью князя показалось ему карой за язвительное злорадство Любомирского по поводу смерти Лидии Черевиной. Но чувство это тут же и исчезло: слишком явным было горе несчастного, слишком царапал душу его надрывный, почти женский визг, слишком ощутимой была боль отца.
— А где выловили-то?
— Опять возле Академии художеств.
Словечко «опять» в речи Полевого относилось к давней примете. С тех пор, как лет сорок назад из Египта в Санкт-Петербург привезли двух сфинксов с какими-то колдовскими иероглифами и установили на набережной напротив здания Академии художеств, все утопленники со всей Невы выше по течению каким-то безошибочным курсом плыли именно к сфинксам. Возникла даже легенда, что фараон Аменхотеп создал в катакомбах Фив некий страшный колдовской культ, используя в своих жутких обрядах тела забальзамированных мертвецов, а привезённые сфинксы охраняли-де эти мумии.
Корвин-Коссаковский раньше был уверен, что причина частого обретения утопленников у Академии связана с каким-то аномальным течением, но теперь промолчал и осторожно приблизился к Путилину, Христиановичу и князю.
Любомирский наконец узнал его и сквозь слёзы, которыми захлёбывался, кивнул. Его проводили в кабинет Путилина, тут же примчался какой-то длинноносый сыщик в штатском, и в воздухе пряно запахло валерьянкой. Корвин-Коссаковский осторожно боком протиснулся в кабинет за Путилиным, тот бросил на него внимательный взгляд и кивнул.
Умное лицо Путилина, обрамлённое длинными густыми бакенбардами, проницательные карие глаза и мягкие манеры всегда нравились Корвин-Коссаковскому. Начальник петербургской сыскной полиции был одарён редкой наблюдательностью, спокойной сдержанностью и своеобразным лукавым добродушием. Сейчас он без слов понял, что Корвин-Коссаковский заинтересован в этом деле и, возможно, может чего и подсказать.
Корвин-Коссаковский же всегда удивлялся, как Путилину не лень тратить себя на общение с уголовниками, как правило, редкими выродками из беглых солдат и крестьян, подловатыми приказчиками, пьяными ямщиками да потаскухами из дешёвых меблирашек.
Но Путилину это нравилось, про него можно было сказать «qu’il connaissait son monde»[5], и с его удивительными способностями раскрытия преступлений Корвин-Коссаковский уже сталкивался.
А не так давно в день рождения Арсения Вениаминовича за чаркой Путилин и вовсе насмешил его сетованиями:
— Теперь хороших дел не бывает, Арсений, все — дрянцо какое-то. И преступники настоящие перевелись, их и ловить-то скучно. Убьёт и сейчас же сознается. Да и воров настоящих нет. Прежде, бывало, за вором следишь да за жизнь свою опасаешься: он хоть только и вор, а потачки не даст! Раньше вор был видный во всех статьях, а теперь что? Плюгавцы одни! — горестно сокрушался Путилин.
— Иные говорят, что в былые годы и трава-то была зеленее, — расхохотался Корвин-Коссаковский. — Но было бы о чём сожалеть…
Сейчас малороссийский выговор Путилина звучал мягко: несчастного отца было воистину жаль. Христианович тоже суетился рядом: видеть мужскую истерику было невмоготу, да и не последний человек, что и говорить, пострадал.
Девицу привезли в морг при управлении, и все, обойдя корпус, спустились в подвал. Волны не пощадили лица Анастасии, но руки с гарнированными пальчиками в золотых колечках и кружева на платье были целы, и Корвин-Коссаковский понял, почему Любомирскую быстро опознали: по всему было видно, что не из простых утопленница.
Узнал же её, как выяснилось позже, старый камергер Винер, видавший девицу в свете и бывший на набережной, когда околоточный приметил тело в воде.
Сам Арсений Вениаминович подошёл ближе, сжал зубы и побледнел. «Мерещится, мерещится…»
Но ему не мерещилось. На шее девушки возле яремной вены были чётко различимы две точки — тёмно-синего цвета, вокруг которых расползалась краснота. Утопленницу могло сколько угодно бить волнами о гранит набережной, но таких травм река нанести не могла.
Корвин-Коссаковский не заметил, чтобы тёмные точки кому-то бросились в глаза. Сам он всмотрелся в шею утопленницы только потому, что помнил о Цецилии Профундусе, остальные же просто глядели на лицо.
Князь узнал дочь и снова по-бабьи заверещал, раскачиваясь из стороны в сторону.
Любомирского успокоили, увели и, наконец, напоив чаем и валерьянкой, расспросили.
Обстоятельства дела оказались туманны. Накануне днём князь видел дочерей за завтраком около десяти утра, потом около полудня поехал с визитами и вернулся около четырёх, но дочерей не видел, они выехали на прогулку, а сам он, вздремнув, к восьми вечера приехал к барону Ливену. Домой вернулся в четвёртом часу ночи — задержался у Ливена за бостоном. Ничего не встревожило его и ничего не обеспокоило.
В комнатах дочерей не горел свет, и он прошёл к себе в спальню, позвав камердинера. Лёг — это он запомнил — сразу после четырёх ночи, часы как раз отбили, и почти сразу уснул. Утром его Леонтий в одиннадцать утра разбудил, хоть до полудня будить не велено было, но из полиции господа пожаловали и потому побеспокоил его камердинер на час раньше.
Вот и все, что удалось от него узнать.
Между тем людьми Путилина из дома Любомирского были доставлены княжеский камердинер Туров и горничная княжны Анастасии. Выглядели они порядком удивлёнными, недоверчиво и оторопело выслушав известие о гибели одной из хозяек. Переглянулись и поджали губы.
После Леонтий Туров, вызванный первым, спокойно сообщил, что, уложив барина, сам вернулся к себе в комнату на третьем этаже, ничего подозрительного в доме не заметил. Что до княжон, то их обеих видел последний раз в столовой около восьми вечера, обе ужинали.
— Не запомнил ли ещё чего?
Леонтий покачал головой.
— Всё как обычно было, ваше высокоблагородие. Барышни, как всегда, на кофее гадали, смеялись, около девяти, это я уже просто снизу слышал, на клавикордах играли. Потом я к себе пошёл и спал, пока его светлость не позвонили уже под утро, около четырёх.
— А утром вы барышню Лизавету не видели? Она знает про сестру?
— Я, когда из полиции пришли, барина разбудил, а когда он ушёл, стучался в комнаты к барышне Лизавете, да она не отворила. А тут и нас с горничной забрали.
Допросили и горничную Екатерину Мальцеву. Та рассказала, испуганно косясь на рослого Путилина, что барышня Анастасия позвала её вчера около десяти вечера, она, Катерина, постели барышням уже подготовила, и тут помогла барышне раздеться. Та свет гасить не велела, сказала, почитает ещё. А она, Катерина, к барышне Лизавете поспешила.
— Ты у обеих барышень служишь?
Горничная покачала головой. Барышню Лизавету сестра её обслуживает, Пелагея, да она в Выборг на три дня отпросилась, к родителям, отец болен, она же, Катерина, обещала барышням, что будет и за Пелагею, и за себя в эти дни работать.
— Я в двух спальнях убиралась в эти дни, закупала продукты для экономки да выгуливала пса его светлости, Вельяра, — девица хоть и заметно смущалась, но отвечала спокойно и вдумчиво.
— И ничего странного в барышне Анастасии перед сном не заметила? Не огорчена ли чем была? Не плакала ли? Не получала ли каких писем? — поинтересовался Путилин.
Екатерина пожала плечами. Глаза её несколько затуманились, а голос зазвучал принуждённо и даже отчуждённо.
— Не нашего это ума дело — в господские дела лезть. Письма? Это дворецкого, Алексея Дмитриевича, спросить надо. Он за парадные комнаты, столовую, винный погреб и буфетную отвечает. И письма в его ведении. А так всё было как обычно.
— А гости в последний день были? Кто заходил?
— Заходили, — кивнула девица. — Барышни днём чай и кофей потребовали, когда принимали каких-то господ. Барин тогда с визитами уехали-с, только как звать-то этих господ, это только Алексей Дмитриевич знать может, они же ему представлялись да барышня Лизавета про то скажет.
— Сегодня утром ты барышню Анастасию Михайловну видела?
— Утром? Нет, когда я пришла — её не было.
— И ты не встревожилась?
Горничная снова пожала плечами.
— А чего тревожиться было? — Глаза Екатерины по-прежнему были холодны и спокойны, — моё дело постель убрать, в спальне всё в порядок привести, собаку выгулять, а не за барышней глядеть.
— Барышня часто вставала рано?
Мальцева задумалась.
— Да когда как. Барышни, с бала вернувшись, порой до полудня спят, порой разбудить их велят то в девять, то в десять. Но в этот раз будить не велено было. Я вошла в комнаты в десять, увидала, что барышни нет, и убрала спальню.
— Ни письма, ни записки на столе не было?
Мальцева покачала головой.
В разговор вмешался Корвин-Коссаковский. Он задумчиво спросил девушку:
— А собака господская… Ничем вас в эти дни не удивила?
Девица вздрогнула и изумлённо поглядела на человека с цыганскими глазами, задавшего этот странный вопрос, потом выпрямилась в струнку, потом отчётливо кивнула.
— Это да, было. Вельяр как с ума последние дни сошёл, то метаться начинает, то прятаться, то дрожит от страха. — Глаза самой девицы расширились. — Он умный пёс, команды знал и слушался всегда. А тут ничего не слышит, а выведешь гулять — не бегает, как раньше, в парке, а сядет у порога и воет. Дворник сказал, что в доме может случиться пожар или кто-то умрёт. Я экономке про то говорила, но Мария Зиновьевна только рукой махнула да дурой меня обозвала.
Путилин с удивлением поглядел на Корвин-Коссаковского, но ничего не сказал.
Потом сыщики отправились в дом князя, по дороге один из них, длинноносый и жёлчный, выразил надежду, что суть сие любовная драма, и девица письмо всё же оставила, иначе — убийцу им вовек не отыскать.
— Знаю я эти хоромы господские, комнат до сотни на трёх этажах, и никто никогда не знает, чем другой занят.
Корвин-Коссаковский кивнул. Он был у князя и согласился со словами сыскаря.
Дом Любомирского состоял из лицевого корпуса, выходившего на Миллионную, боковых продольных флигелей и двух поперечных, окружавших южный двор, примыкавший к набережной Мойки. Лицевой фасад радовал мотивами флорентийскими, окна были обрамлены строгими наличниками, простенки декорированы парящими музами. Со двора крыльцо вело в оранжерею — зимний сад, и листья пальм бросали на плиты мраморного пола гигантскую тень. Из сада входили в комнату, здесь прямо против широких дверей сада был вход, окаймлённый грациозной аркой — предметом восхищения гостей. В огромной столовой впору было устраивать спектакли. Парадные комнаты дома располагались со стороны Мойки и выходили окнами на набережную.
Корвин-Коссаковский, как уже вскользь замечалось, в уголовных расследованиях не участвовал, но уголовное производство знал и сейчас, так же, как и путилинские сыщики, не был исполнен оптимизма. Девица оказалась в Неве глухой ночью, возможно, до прихода отца домой. Сестра Лиза едва ли видела её уходящей из дома, но Арсению казалось, что Елизавета всё же не могла не знать причин гибели сестры.
Арсений Вениаминович видел сестёр Любомирских нечасто, однако никогда не замечал меж ними вражды или сердечной неприязни. Они звали друг друга «Лизок» и «Настёна» и, видимо, хорошо ладили. А раз так — одна не могла не доверить другой свою сердечную тайну.
Всё, что было нужно, — расспросить Елизавету Любомирскую.
Между тем дом встретил их нерадушно — грубой руганью мужчины средних лет в ливрее дворецкого и надтреснутым дискантом полной рыжей толстухи с лицом царицы. Они препирались ожесточённо и яростно, и каждый чувствовал себя несправедливо обиженным.
Князь, которого под руки вывели из кареты его камердинер и увязавшийся за ними Христианович, застонал и гневно велел им умолкнуть.
— Уймитесь! Что вы трещите-то, как сороки?
Слуги, заметив князя и приехавших чиновников полиции, испуганно замолчали. Михаила Феоктистовича, совсем убитого, положили на диван, Катерину Мальцеву послали за барышней Елизаветой, но она успела шёпотом сказать экономке страшную новость. Толстуха побледнела и опустилась на стул в гостиной, схватившись за сердце, при этом глаза её странно блеснули.
Услышавший известие дворецкий, напротив, казался ошеломлённым и словно сбитым с толку. Путилин же, ничуть не подозревавший слуг, не теряя времени, потребовал проводить его в комнаты погибшей. За ним последовали сыщики и Корвин-Коссаковский.
Спальня была обставлена с той же излишней роскошью, что и весь дом. Горничная и вправду навела здесь образцовый порядок: покрывало было заправлено, подушки взбиты, на столе и на каминной полке — ни пылинки, в вазе у трюмо стояли свежие цветы из оранжереи. Ни письма, ни записки нигде не было.
Путилин спустился в холл и принялся за дворецкого Алексея Кузьминского.
— Кто вчера приходил в дом, после того, как князь уехал?
Дворецкий поморщился.
— Не знаю-с. Одного помню, этот… такой… Протасов-Бахметьев. А остальные… Визитки все оставляли, да пропала с утра шкатулка-то. Хоть это и пустяки — ведь барышня Лизавета Михайловна помнит всех.
— Что-что пропало? — насторожился Путилин. — Какая шкатулка?
— Шкатулка, — в голосе слуги прозвучали злые нотки. — Исчезла, будто и не было её, а так — четыре года на комоде у входа стояла. Я думал — Мария Зиновьевна взяла, да она вон какой крик подняла, говорит, не видела её вовсе. А кому эта шкатулка нужна, — того и понять нельзя, рухлядь старая, и замок там поломан, и рассохлась вся. Я в неё визитки складывал, чтобы не терялись.
— Но как это может быть, чтобы вы не заметили приходивших? Как этому поверить?
— А это очень даже просто, — с готовностью кивнул Кузьминский, словно только и ждал этого вопроса. — Его светлость уехали, а мне велели извозчика взять да на Васильевский съездить к другу их старому, Игнату Филимоновичу Шеншину, да отвезти приглашение на среду на званый обед госпоже Голохвастовой. А потом крюк велели сделать, да заехать в Мариинку, где Михаилу Феоктистовичу три билета-с на премьеру в кассе оставлены, по шестнадцати рублёв в партер. Их забрать велели-с. Я господина этого, Бахметьева, видел, а после уехал, но Леонтий сказал, что четыре экипажа ещё после подъезжали, но чьи — он не ведает. Барышня Лизавета знает.
— Постой, — вкрадчиво спросил Путилин, — а почему это князь тебя послал, а не с кучером приглашение отправил, а?
Дворецкого снова не удалось сбить с толку.
— Потому как его светлость сказать изволили, что у меня голова на плечах имеется, а у Ивана-кучера — чугунок с дерьмом-с. Он третьего дня перепутал улицы возле кирхи немецкой да приглашение госпоже Голохвастовой так и не завёз.
— Так, а когда ты вернулся, ни одного экипажа у дома не было?
— Почему не было-с? Барин уже приехать изволили-с, я его светлости билеты отдал. А Игнат Филимонович со мной записку передали-с, так я её Михаилу Феоктистовичу тоже доставил. Потом барин сказал, что вечером к Ливенам поедет, велел мне распорядиться экипаж подать-с к восьми вечера, а вот визитки…
Дворецкий замялся.
— Какие-то визитки на подносе на комоде лежали, и я, не глянув, их в шкатулку сгрёб. А утром — шкатулка пропала. Но тут странно… Господа оставляют визитки, когда не заходят, а просто о здоровье справляются или приглашение какое оставляют.
Путилин задумался. Исчезновение шкатулки было первым, что наталкивало его на криминальную версию гибели княжны Любомирской.
Он неожиданно вскинулся.
— Да что я время на тебя трачу, барышня-то где? Она-то сестру когда видела? Где она? Быстро позовите.
Увы, его приказ не выполнили.
Горничная, когда её позвали, с досадой обронила, что нужно найти их шорника Кирюшу — дверь в комнату барышни Елизаветы Михайловны заперта и темно там, а Кирюша может любой замок открыть. А она, сколько не стучала — не отзывается никто. Из гостиной доносились всхлипы старого князя, и слышался тяжёлый дух какого-то снадобья, гнетущий и чуть усыпляющий.
Шорника искать не стали: один из сыщиков по приказу Путилина, решившего, что сейчас не до церемоний, выбил дверь ногой. Полицейские осторожно вошли внутрь, раздвинули шторы.
Спальня Лизаветы Любомирской отличалась от спальни сестры наличием большого зеркала над комодом, жёлтым цветом портьер и балдахина и полнейшим беспорядком. Здесь явно с момента пробуждения девицы никто не убирался.
Но самой девицы не было. Екатерина Мальцева не смогла сказать, каких вещей Елизаветы Михайловны нет на месте, на первый взгляд, всё было тут, но только её сестра Пелагея могла бы точно сказать, чего не достаёт в шкафах или сундуках.
А вот зачем барышне могло вздуматься запирать спальню — на этот вопрос Катерина только пожимала плечами.
— Раньше Елизавета Михайловна так никогда не делали-с, это точно.
Подошёл пошатывающийся князь, от которого сильно пахло вином и бромом. Он был совсем сломлен, глаза же странно ожили, казались огромными. У Корвин-Коссаковского в голове снова промелькнула злая мысль: «Почему нужен был труп дочери, чтобы этот упырь стал человеком?»
Но минуту спустя он снова устыдился этого злого помысла.
При этом Арсений Вениаминович отметил одну странность. Он прекрасно понимал, почему Путилин почти не тратит времени на слуг, ни в чём их не подозревая.
В каждом преступлении есть свой определённый круг подозреваемых. В смерти жены — следует обратить особое внимание на мужа, при краже серебряных ложек — на подозрении будут слуги, но при гибели молодой барышни — причину следует искать в любви, а раз так — особо нужно было отметить молодых людей, приходящих в дом. Молодые люди интересовали и его: Корвин-Коссаковский понимал, что среди пришедших днём к Любомирским точно были упыри.
Но странным, и весьма, было всё же отношение слуг к известию о гибели барышни Анастасии Михайловны. Корвин-Коссаковский это отметил сразу. Экономка была вроде ошарашена, дворецкий удивлён, горничная почти равнодушна, а камердинер и просто безразличен. Он даже не разыгрывал горе, не говоря уже о том, чтобы испытывать его.
Следовательно, девицы не пользовались в доме любовью челяди.
Почему?
Полиция предположила, что Лизавета Любомирская, проснувшись утром, не нашла сестру в доме, и, возможно, решила выйти на прогулку, подумав, что та гуляет. Но далеко уйти не могла, так как не велела закладывать экипаж. По ближайшим улицам отрядили сыскарей. Время при этом приближалось к трём часам, а барышня, как сказала экономка, в это время никогда не гуляла.
День к тому же холодный, промозглый, чего ей на улице делать-то?
На вопрос Путилина, как могло получиться, что она, Мария Караваева, заправляя хозяйством, не знает, где находится её госпожа, экономка зло ощерилась.
— Нам стократ говорено было, что в господские дела нечего нос совать. Наша забота — за порядком в доме наблюдать да указания барские выполнять. Сказано, подать обед в час — в час и подать, сказано — в пять обедать — так чтобы и было, — экономка смотрела не просто уверенно, но точно была теперь чем-то разозлена.
Князь, узнавший, что младшей дочери нет дома, предположил, что она у Нины Черевиной, но Корвин-Коссаковский возразил. Нина больна, в доме никого не принимают, да и случись Елизавете Михайловне к ним поехать — экипаж бы взяла — путь-то отсюда не близкий. Не иначе барышня рядом на Миллионной или на набережной — в ювелирной или шляпной лавке.
Сыщики же пока тщательно обыскивали дом, надеясь найти записку девицы. Но, увы, — не было не только записки, а и никаких следов личного дневника погибшей барышни, меж тем горничная сообщила, что «Анастасия Михайловна часто вечерами записывали что-то в книжицу толстую в сафьяновом переплёте, и сестрица её, Лизавета Михайловна, такую же имели-с».
Но никакой книжки, дневника, письмеца, открытки или визитки в комнатах девиц не нашли. Что до книг на полках шкафа в зале, то, рассматривая их, Корвин-Коссаковский не мог не вспомнить слова Батюшкова, сказанные после посещения книжных лавок Петербурга ещё до наполеоновского похода: «Книги дороги, хороших мало, древних писателей почти вовсе нет, но зато есть мадам де Жанлис и мадам Жевинье, два Катехизиса молодых девушек и целые груды французских романов — достойное чтение тупого невежества, бессмыслия и разврата. Множество книг мистических и казуистских».
Именно это и было в шкафах девиц Любомирских.
Полицейские обсуждали, стоит ли перелистать страницы в книгах, но Путилин сказал, что это вздор. Если девица бросилась в Неву сама и оставила записку о самоубийстве — она её не прятала бы. Надо подождать возвращения сестры — тут причина сама всплывёт. А вот исчезновение визиток — подлинно странно, за него и уцепиться надо. Если в дом приходил убийца, девицу на улицу выманил, а после с набережной в воду спихнул, он-то и был заинтересован, чтобы визитки исчезли.
Но Лизавета Любомирская всё не возвращалась, при опросе же челяди выявились ещё кое-какие подробности. Дознаны они были от камердинера Леонтия Турова. Тот показал, хоть и уверен не был, что барышня Анастасия Михайловна накануне утром письмо кому-то писала, а после сама его разорвала, да сожгла обрывки в камине.
Все остальные слуги очень толково рассказывали о своих обязанностях в доме, но едва речь заходила о молодых хозяйках — тупо умолкали.
Корвин-Коссаковский понял, что почти все слуги знают о своих госпожах что-то дурное, по крайней мере, чести им не делавшее, но молчат, а причина молчания — в опасении, что за любую откровенность им достанется от князя Любомирского.
Арсений Вениаминович видел, что и Путилин это прекрасно понимает.
— Ой, нечисто тут, ой, нечисто, — пробормотал Иван Дмитриевич почти на ухо Корвин-Коссаковскому, — не гулящие ли девочки были, а? Уж больно рожи у челядинцев странные.
— Я раньше иногда бывал в доме, — тихо ответил Корвин-Коссаковский, — обратил внимание на книги на полках. Мистика, про спиритов всё. В доме ни одной иконы. Князь спиритические сеансы устраивать горазд был, девицы тоже бесовщиной этой увлечены были. Камердинер же сказал, гадали они всё то на кофе, то на картах. Мне кажется, челяди это не по душе было. А насчёт кавалеров — не знаю. Дурного я не слышал, однако девицы они с приданым, и на балах по углам не сидели, хоть собой и не красотки. За каждой по сорок тысяч давали.
— Интересно. Да, слушай, а почему ты про собаку-то спросил?
Корвин-Коссаковский понимал, что этого вопроса ему не миновать, Путилин непременно задаст его. Но правду сказать не мог, однако успел придумать оправдание.
— Мне бесовщина в этом доме давно мерещилась, — обронил он рассеянно, — я и подумал, что собака могла что-то учуять.
Третья авторская ремарка
Тут, пожалуй, снова ненадолго прервёмся и попытаемся сами поразмышлять о случившемся. Итак, неужто точно всё случившееся было делом рук бесовских? Да как же это?
А очень просто. Чтобы не держать читателя в недоумении обидном — поясним все прямо, толком, ничего не утаивая.
Дело в том, что ещё накануне бала графини Нирод, мерзавец Клодий Сакрилегус, развалившись в кресле у стола на квартирке колдуньи Перфильевой, которую снимал задарма и втайне от хозяина, каллиграфическим почерком выводил на дорогой высшего разбора гербовой бумаге в шестьдесят копеек серебром за лист фабрики Способина прочувствованные строки, время от времени почёсывая кончик носа и смахивая с длинных ресниц слезу умиления.
Умиления своим талантом, разумеется.
И было, скажем откровенно, чем умиляться. «Мне казалось, я мёртв, зрел и холоден», — писал он теми фиолетовыми чернилами, что при просушке оставляли на бумаге удивительный парчовый отблеск. — «Научить человека снова мечтать дано не каждой. Но ты сумела, и я вновь в сказке, волшебной и чарующей…»
Тут он зевнул, ибо, принимая человеческий облик, почему-то постоянно не высыпался, особенно на убывающую луну. «Ты для меня — возможность обрести себя. Узнав тебя, я научился терпеть. Терпеть пожар страсти и боль, за которой — боязнь быть отвергнутым…»
Клодий остановился, снова зевнул, подумав, не выпить ли коньяку? Выпил, затем продолжил: «Но знай, я никому теперь тебя не отдам и не позволю отнять у меня. Но отпущу, если сама захочешь уйти…»
«Как же, дура, уйдёшь ты», — хмыкнул он и задумался. Не присовокупить ли на конец письма стишок, нечто вроде того, какими была забита его памятная книжка. Он пролистал образцы.
Как ты чиста и прекрасна,
Нежнее цветка по весне,
Взгляну на тебя — и тревога
Крадётся на сердце мне.
И кажется, будто я руки
на алтарь возложил,
Молясь, чтобы Бог тебя вечно
Прекрасной и чистой хранил…
Мерзавец Клодий решил было списать стишок, но потом махнул рукой и решил не заморачиваться с поэзией. Зачем?
«Многое хочется сказать», — деловито продолжил он высокой прозой, — «но ещё больше — оставить недосказанным. Ощутить твой аромат, прикосновение губ и шелковистой кожи, как предвкушение сумасшедших ощущений страсти…»
— Что это я накропал-то? — сам удивился он, — а впрочем, сойдёт, главное — хорошо кончить. Хорошо кончить — это всегда хорошо, — хохотнул он. — «Пересохшими губами я шепчу твоё имя… И на глаза наворачиваются слезы от страха безнадёжности. Услышу ли от тебя те слова, которых так жду?»
«А что, очень даже неплохо получилось, — с гордостью подумал он. — Цецилию такого отродясь не сочинить, да и Постумию тоже… Плебеи-с»
Потом он методично переписал письмо ещё раз.
В вихре вальса на балу Клодий сумел передать Нине Черевиной эту любовную записку. Он был уверен в успехе: подобного сорта девицы, ещё нисколько не любя, уже воображают, что любят: увлечённые желанием быть любимыми, воодушевлённые подъёмом душевных сил, — они с головой кидаются в омут страсти, не успев даже понять, что вовсе не влюблены, но лишь воодушевлены.
Девица часто притворяется, что ей нравится мужчина лишь для того, чтобы понравиться ему. Тут-то и увязнет. А коготок увяз — всей птичке пропасть.
Впрочем, под уверенностью в успехе у Клодия было и более весомое основание. Его дружок Цецилий давно насмотрел глупышку Нину Черевину. Она была сомнамбулой и истово верила в сновидения. И вот уже с месяц девице начал сниться сон, будто где-то в роскошном особняке её ждёт и просит прийти к нему таинственный человек. Он молит о любви, говорит, что ему нужна только она, и в голосе его столько скорби, страсти и боли… От него веет теплом и нежностью, его глаза пленяют тихой печалью… Она видит только его руки с перстнем из турмалина и огромные глаза…
Тут они с Цецилием, надо сказать, крупно повздорили.
Мерзавец Профундус, мерзкая пиявка болотная, настаивал, чтобы глаза были серыми. Шалишь, дружочек! Решил полакомиться в одиночку? Не выйдет. В итоге глаза туманного принца в сновидении девицы на глазах обрели цвет неба и заискрились любовью. С каждой ночью сновидение становилось отчётливей, и все отчётливей проступали черты таинственного незнакомца.
Когда до бала оставалась неделя, негодяй Цецилий Профундус, эгоист и рвач, всё же признал, что сожрать девицу успеет и после того, как он, Клодий, с ней немного позабавится. В итоге незадолго до бала девица увидела во сне его — писаного красавца, не узнать которого среди остальных было так же невозможно, как не заметить сияющий огранённый алмаз среди серой речной гальки.
Дальше — больше.
На глупеньких девиц действует мужская мощь, а в какой ипостаси она выступит, победителя или смиренного паладина, не столь уж и важно. Клодий метнул монету: орёл — он будет первым любовником, решка — робким обожателем. Выпала решка. Ну, что же, меньше движений — больше достижений. В вихре танца Клодий шутя покорил сердце Нины, легко уверил девицу, что сердце его принадлежит ей, и он не может больше противиться сердечной приязни, она должна знать о его любви. Ведь он пришёл сюда только потому, что узнал — она будет здесь…
Но любит ли она его?
Клодий прекрасно знал магию слов любви, хоть сам всегда смеялся над глупостью девиц, таявших от любовных признаний, как апрельский снежок на солнце. Знал и силу красоты и не сомневался, что устоять перед напором мужской покорности, склонённой со словами любви к её ногам, ни одна дурочка не сможет.
Нина, увидевшая в нём предмет своих мечтаний и принца своих сновидений, была влюблена в него раньше, чем он заговорил. Клодию оставалось лишь назначить час свидания у дома Палецких, куда он обещал прийти через день, утром.
Несмотря на самолюбие, Клодию пришлось согласиться с тем, что не он один одарён талантами и остроумием. Когда он увидел в бальном зале своих дружков, то вынужден был признать за ними и юмор тонкий, и артистизм немалый.
Цециций рассмешил его, ну а Постумий так и удивил просто. Все-таки в уме им не откажешь…
Дружки, как истинные джентльмены, крутились около девиц Любомирских, и явно не без успеха, по крайней мере, на физиономиях их при прощании написано было выражение паскудное и сияющее, видать, от души повеселились оба.
Впрочем, некогда Клодию на дружков-то было любоваться, времени было в обрез.
Заворожённая его красотой девица уже почти ничего не соображала, он же открыл ей удивительную тайну. Он бывал в дальних краях и много путешествовал, и в Риме однажды один святой человек подарил ему образок из самого Иерусалима с древним знаком Вечности и Любви. «Если наденет его твоя возлюбленная, — сказал он, — верна тебе будет, забыть тебя не сможет. Более того, стоит ей только позвать тебя ночью, поцеловав образок, — ты тут же ей и приснишься…»
Нина охотно надела образок. В итоге — путь в спальню девицы Клодию был отныне открыт.
… Ох, какие же сны начала видеть с того дня девица, какие видения её посещали — от яви и не отличишь, какие ласки дарил Нине по ночам её прекрасный возлюбленный, как страстно обнимал! Голова девицы кружилась, она перестала различать день и ночь, не видела ничего, кроме своего любимого — ну тут уж, что же? Таковы женщины.
Столь же весело забавлялся он и с Елизаветой Любомирской, которой вручил такое же письмо в вихре бала, и такой же образок, и которой так же заповедал хранить эту тайну сердечную даже от сестры и подруг.
Тем временем Цецилий Профундус, наглый и прожорливый упырь, подкрадывался к девице Анастасии Любомирской, и потихоньку уже лакомиться начал, и подходы искал к девице Лидии Черевиной, и вдруг…
Вдруг случилось такое, чего не ожидали и не предвидели ни утончённый инкуб Клодий Сакрилегус, ни умный упырь Цецилий Профундус, ни мудрый лемур Постумий Пестиферус! В планы нечистой силы вторгся элемент русской рулетки, сиречь дурной случайности.
И в итоге Клодий, Цецилий и Постумий сами оказались зрителями позабавившей их бытийной драмки, что, скажем прямо, немало повеселило Постумия, но здорово обозлило Клодия и Цецилия.
Однако не будем забегать вперёд…
Часть четвертая.
Глава 1.
Шалости нечисти
Ибо не совершит человек греха,
прежде чем не расположится ко всякому злу
или забвением, или гневом, или неведением.
«Цветник» Дорофея
Князь Михаил Феоктистович Любомирский к пятому часу просто слег, беспрестанно стонал и звал дочь.
Между тем непонятное исчезновение Елизаветы Любомирской насторожило уже всех. Если девица, подлинно ничего не зная о гибели сестры, отлучилась в модные лавки — давно бы уже воротилась. Сыщики, направленные на её поиски, обошли все близлежащие места и магазины и вернулись ни с чем: княжны Любомирской там никто не видел.
Теперь полицейские испуганно переглядывались. Если одна сестра выловлена утром из Невы, а второй нет дома почитай невесть с какого часа, — не резонно ли предположить, что погибли обе? Но с чего бы таким богатым молодым барышням вдвоём в Неву-то бросаться? Если же стали они жертвой убийства, — опять же, пойди-пойми: кому их убивать-то надо было? Обе девицы — богатые наследницы и могли привлечь только охотников за приданым.
Тут мысль Путилина пошла уже истинно криминальным путём: он пожелал узнать о завещании князя. Любомирский, разбуженный от сонных зелий, коими его напичкали доктора, сказал, что оставил всё дочерям, у него других наследников нет.
— Ну, а после дочерей кто наследует?
Князь поднял на Путилина сонные, заплывшие глаза. Он понял и задумчиво покачал головой.
— Нет… не может того быть. Сестра моя умерла. Есть родственник, мой двоюродный брат, Алексей Любомирский. Он в Москве с женой живёт. Детей у них нет. Нет, не он это. И не нищий он, и сам говорит — жить не для кого. И не мог он внучатую свою племянницу… — Князь снова завыл, — любит он Настёну-то… Не он это… Зачем ему… Доченька моя!… Кровиночка!
Корвин-Коссаковский поморщился, сердце его сжалось: князя, что ни говори, было жаль. Арсений давно простил его сиятельству злословие и язвительные остроты, ибо перед лицом такого горя можно было простить всё на свете.
Но один вопрос Корвин-Коссаковский Любомирскому задал:
— А Николаев, что умер года четыре назад, кем вам приходился, Михаил Феоктистович?
Князь тупо посмотрел на Арсения Вениаминовича, явно не понимая, о чём он спрашивает, но потом всё же сообразил и неохотно ответил.
— Что за разница… Племянник он мне был.
— А чей он сын? У вас с Татьяной ещё одна сестра была? Или брат?
Князь мрачно поглядел на него исподлобья.
— Если не по праздному интересу спрашиваете…
— Не по праздному, — твёрдо проговорил Корвин-Коссаковский.
Любомирский вздохнул. Глаза его теперь были живыми и больными.
Он с явным неудовольствием проронил:
— Танькин он сынок, но не Перфильевский, Перфильев уж умер тогда. Сынок он был большого человека, что Таньку тогда обхаживал. Она его всегда после племянником называла, говорила, что сын, дескать, дальней родственницы.
Корвин-Коссаковский задумчиво кивнул и ничего не сказал. Потом, уединившись в зимнем саду, погрузился в тёмные, непроницаемые размышления. Арсений Вениаминович был абсолютно уверен, что дело это не будет числиться Путилиным среди раскрытых, ибо уверенно прозревал за произошедшим шалости бесовщины.
Да, всё это были проделки Клодия Сакрилегуса, Цецилия Профундуса и Постумия Пестиферуса. И то, что покойник Николаев был родным этой семейке по крови, усугубляло его подозрения во сто крат.
Но кто? Кто они? По сути, он уже проиграл, хоть и изначально, едва услышав от Бартенева о разговоре нечисти, Корвин-Коссаковский оценивал свои шансы как весьма скромные.
«Наша брань не против крови и плоти, но против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной…» Но где уж ему скрещивать шпагу с духами злобы поднебесной… Он не смог спасти Лидию, не сумел предупредить и гибель Анастасии Любомирской…
Вечером до князя дошло, что Лизаветы тоже нет дома. Она бесследно пропала. Однако, пройдя сквозь пары успокоительных микстур и сонных зелий, это известие не убило, а скорее удивило Любомирского.
— Нужно найти её, она, наверное, на Невском, у ювелира, — бубнил он, глядя в одну точку.
Сыщики сказали Путилину, что на Невском были, но княжны нигде нет, но тот и так понимал, что ситуация становится сложней с каждой минутой.
За окном уже смеркалось, и теперь приходилось сделать горький вывод о возможном двойном преступлении в доме Любомирских.
Обратно в Департамент Корвин-Коссаковский направился с Путилиным около шести пополудни. Солнце давно исчезло под плотным покровом грязно-серых туч, с Невы поднимался белёсый туман, погода была сырой и пасмурной. Путилин сказал, что к ночи будет проливной дождь, а, может, и мокрый снег. Корвин-Коссаковский кивнул.
Поздняя балтийская осень выпала мягкой, но сейчас время её ощутимо кончалось.
— Куда, по-твоему, девчонка-то младшая запропастилась? — Путилин глядел мрачнее тучи.
— Она тоже мертва, — уверенно выговорил Корвин-Коссаковский, ни минуты не сомневаясь в своих предположениях.
Путилин зло, но согласно кивнул. Да, этот вывод напрашивался. В случайность исчезновения Елизаветы Любомирской в день гибели её сестры Анастасии — верилось с трудом.
Но Иван Дмитриевич все же высказал некоторое предположение.
— Слушай, Арсений, а не могло ли быть так, что девицы из-за кавалера повздорили, одного не поделили, младшая с ним сбежала, а старшая в отчаянии — в реку кинулась?
Версия была логична, но кто кавалер-то? При мысли, что с девицами Любомирскими подшутил Клодий-Сабуров, Корвин-Коссаковский горько усмехнулся. Едва ли. Сабуров исчез, но исчезновение Клодия не помешало бы Цецилию и Постумию забавляться дальше, ведь именно так между ними-то и договорено было. Арсений был уверен, что тут действуют не люди, а нечисть.
Однако делиться с Иваном Дмитриевичем рассказом Бартенева Корвин-Коссаковский не собирался, слишком хорошо осознавая, что прагматик и агностик Путилин просто не поймёт его и, конечно же, не поверит. Но кое-что Путилин сделать мог — тем более что штат, на численность которого Иван Дмитриевич не уставал жаловаться, был в три раза больше, чем у Корвин-Коссаковского.
Арсению подумалось, что Путилин мог бы и помочь ему в поисках, даже сам того не понимая.
— Ты, Иван, проверь тех, кто в доме в последние дни крутился. Я там видел Даниила Энгельгардта, Германа Грейга и Ратуева. Их и проверь.
Путилин тщательно записал имена и кивнул.
— Дрянное дельце свалилось, ох дрянное, — вяло посетовал он.
Расставшись с Путилиным, Корвин-Коссаковский, хоть и помнил, что собирался к Бартеневу, взяв извозчика, направился к сестре Марии. Он хотел узнать о здоровье племянницы. Нина не была на похоронах сестры, княгиня не захотела везти её туда, да и сам Арсений был того же мнения.
Теперь он, покачиваясь на рессорах экипажа под мерный шум начавшегося дождя, снова задумался о чёртовой песенке, прозвучавшей из кареты, опередившей их на кладбище.
Это, конечно, могло быть и совпадением: мало ли часов с одинаковым боем! Но Арсений покачал головой. Сам Корвин-Коссаковский в совпадение не верил. Он закрыл глаза, откинувшись на подушки, пытался восстановить в памяти картину похорон, вспомнить, кто сел в наёмный пароконный экипаж…
Увы, он просто не видел этого, следя за служителями погоста. Явно не заметил этого и Порфирий Бартенев, не то, конечно, сразу сказал бы ему.
А что в итоге? Ещё один упущенный шанс.
Впрочем, Корвин-Коссаковский теперь, после гибели Лидии Черевиной и Анастасии Любомирской, почему-то не ощущал уныния, того чувства беспомощности и малодушной слабости, что сковывали его поминутно после бала у графини Нирод. Смерть девушек породила в нём нечто совсем другое.
Теперь в душе Арсения ртутью расплывалась холодная ярость и леденящая сердце злость. Понимание, что, если что-то случится с Ниной, дело будет иметь для него только академический интерес, не заставляло его успокоиться, но напротив, бесило. Корвин-Коссаковский в ослеплении бешенства и клокочущего в груди гнева твёрдо решил, что, если не сумеет добраться до нечисти, тогда сотворит то, о чём до сей минуты и помыслить не мог.
Он разроет с Бартеневым на Митрофаньевском погосте чёртову могилу, извлечёт из неё покойника и проткнёт треклятый труп осиновым колом! Болото ему, конечно, не осушить, нетопыря в небе не поймать, а вот гроб — вещь реальная, его пощупать можно. Вот гроб-то он и достанет!
От этой дикой, кощунственной и даже святотатственной мысли его всего вдруг сотрясло, но минуту спустя Корвин-Коссаковский уже успокоился. Это решение почему-то наполнило его непонятной силой и укрепило дух.
Однако у Палецких его ждали добрые вести. Нина явно начала поправляться, минувшей ночью спокойно спала. Случилось и ещё кое-что — не менее странное и приятное. Весь день девица просидела в зале, укутанная тёплым пледом, расспросила княгиню о похоронах сестры, при этом дважды назвала Марию Вениаминовну «тётушкой», а Ирину Палецкую «сестричкой», что весьма изумило последних.
Нина назвала и вошедшего Корвин-Коссаковского «дорогим дядей», чем тоже ввергла его почти в ступор. Чуть придя в себя, Арсений Вениаминович попытался снова спросить племянницу о видении у Любомирских, при этом твёрдо решил ни словом не обмолвиться Нине о гибели Анастасии.
Тут он и вовсе оцепенел.
Нина Черевина опустила глаза в пол и вдруг твёрдо проговорила:
— Там мертвец был, покойник. И скелет. Я видела — прошёл он к Настёне, а там, за ними, зеркало стояло. Анастасия была в том зеркале, а он — нет! Она думала, что он жених, а он мёртвый! — голубые глаза Нины были осмысленны и налиты слезами. — Я кричала ей, чтобы она побереглась, но она отвернулась, не поверила мне. Да только я не ошиблась. Не было его в зеркале-то, не было… — прошептала Нина. — А скелет, тот всё заигрывал с Елизаветой, то про духов ей рассказывал, то про моды, а сам всё к ней костлявые руки протягивал, на ухо шептал что-то. Потом на меня как глянет… — девушка снова побледнела до синевы.
— А за Лидией этот покойник тоже ухаживал? — осторожно спросил Корвин-Коссаковский, страстно желая узнать правду, и одновременно, боясь снова расстроить хрупкое здоровье Нины.
— Он на меня смотрел, меня он убить хотел. Красавцем прикинулся, обманул, а сам он — призрак ночной, навь…
— А Лидия?
— Она — в саване… тоже мёртвая.
Корвин-Коссаковский глубоко задумался. Было понятно, что девушка сейчас была вменяема и разумна. Её взгляд казался твёрдым и осмысленным, она явно понимала, что говорила, при этом точно пересказывала своё видение. А если не называла покойников по именам — так только потому, что не могла их узнать в гостях князя Любомирского. Выходит, она видела не гостей, а именно Клодия Сакрилегуса, Цецилия Профундуса и Постумия Пестиферуса, — тех же, кого видел и Бартенев.
Но почему Нина вдруг заговорила так внятно и чётко, почему стала так спокойна и тиха? Безусловно, на неё повлияла смерть сестры, она закричала тогда, что Лидия «мёртвая»… Но кем, кем был Сабуров? Скелетом или покойником?
Этого было не понять.
— …Я давно знала, что ко мне приходит по ночам демон любви, — слабым голосом продолжала Нина. — Однажды ночью проснулась и увидела тёмный силуэт высокого мужчины. Он стоял посередине комнаты и смотрел на меня. Лица было не разобрать, я увидела только светящиеся глаза. Как ни странно, меня он вовсе не напугал. Но, видимо, я сразу уснула. Как-то в другой раз я проснулась и увидела его стоящим у моей кровати, он наклонился ко мне и рассматривал меня. И эти глаза я тоже увидела вблизи. Но опять не испугалась, а просто уснула. И потом… Его самого не видела, была как в трансе — то ли сплю, то ли нет, но ощущаю его прикосновения. Ощущения очень приятные — не испытывала таких никогда. Просыпаюсь — все тело сотрясается в конвульсиях… Ощущения, что кто-то ложится на тебя, я не могла двигаться и говорить. Обычно под утро. Я слышала все звуки, и шум от проснувшихся родных. Я никогда не сопротивлялась его натискам, ощущала огромное наслаждение.
Корвин-Коссаковский молча слушал племянницу.
— Он приходил ко мне во сне несколько ночей подряд. Во сне он стоял в дверном проёме, не приближаясь к моей кровати. Его глаза пытливо смотрели на меня и от него исходила такая животная страсть, что мне становилось страшно. Тем не менее исходящая от него сила передавалась мне, и я испытывала небывалое возбуждение. Такое состояние в обычной жизни мне не было знакомо, я никого не хотела так, как желала его.
Он представлялся мне красивым, и однажды я мысленно его попросила: «Покажи свое лицо». И что же я увидела! Такой урод — морда огненная, глаза горят. После этого на моем теле стали часто появляться под утро пятна, похожие на растопыренную пятерню, но они быстро исчезали. Но мне всё равно нравились эти ночные посещения, я пребывала в жгучем нетерпении весь день. Лица его теперь не было видно, он все время был сзади и я потрогала его как-то за плечо. Плечо было холодным и будто вытесанным из камня. А когда я попыталась отстраниться, то ногой дотронулась до его ноги. А там вместо стопы было что-то твёрдое. Копыто! Меня прошиб холодный пот и захлестнул страх.
Но голос его мне очень нравился. И кожа. Она была мягкой и прохладной. Не как у людей. Однажды я видела его руку, когда он положил ее передо мной. Обычная мужская рука, прохладная. Я попробовала обернуться, но он надавил на плечо, не давая смотреть. А руку убрал. А за день до смерти Лидии утром я проснулась, вижу на бедре — дорожка из царапин, а на плече слова: «Tibi erit mihi, et ego revertar ad vos …»[6]
Арсений побледнел и распорядился, чтобы Палецкие по-прежнему никого не принимали, даже не пускали в дом. Приказал сестре спать в одной комнате с Ниной, в трепете велел повесить на окно вязанку чесноку и поставить на сервант икону Спаса, сам же поехал к себе на Лиговский.
Корвин-Коссаковского снова искусило желание повидаться с другом, но час был слишком поздний, Арсений решил навестить Бартенева на следующий день и, едва раздевшись, рухнул на постель, совершенно обессилев за этот долгий и тяжёлый день.
Кто же они такие, эти властители запредельной любви? Самое обыденное объяснение давали, как всегда, вездесущие психиатры: особая форма самогипноза, когда человек не может осознать момент перехода сознания в состояние транса. Но почему из века в век описания таинственных незнакомцев у женских постелей — неизменно одно и то же. Одинаковые мечты? Но почему же эти сущности не посещают всех мечтающих?
Церковники так же из века в век твердили, что эти пришельцы обычные бесы — посланники дьявола. Именно таким изысканным способом демоны губят людские души, то есть ведут их к вечной погибели. Но кто такой дьявол? Злой дух — отвечает церковь. А что есть дух? Существо особого, нематериального мира. Там нет пространства и времени — в нашем понимании этих категорий. Тот мир пересекается на каком-то уровне с нашим, и это даёт возможность «потусторонним» обитателям этого мира добираться до нас. И в день бартеневского видения эти сущности снова посетили наш мир. Посетили с нескрываемой целью — полакомиться.
Что же, полакомились мерзавцы до отвала, что и говорить…
Глава 2.
Новые скорби князя Любомирского
Бесы наводят уныние на душу в предположении,
не истощится ли её терпение,
не покинет ли она Бога.
«Цветник» Дорофея
Увы, планы Корвин-Коссаковского были снова нарушены, притом, с самого утра. С трудом поднявшись, он приехал на службу, мечтая о чашке горячего чая, коего не успел выпить дома. Арсений уже вдыхал его аромат, когда зашёл Путилин.
— А ты новости-то знаешь? — осведомился он. — Оказывается, Ратуев убит, а Энгельгардт опасно ранен в грудь и лежит при смерти.
— Как? — ахнул Корвин-Коссаковский, подлинно оторопев. — Когда? Что случилось?
— А ничего особенного. Дуэль. Причины неизвестны, секундантами были Мещёрский и Протасов-Бахметьев. Стрелялись позавчера. Грейга сейчас дома нет, допросить я его про дружка не мог, а вот Протасова вчера видели у в ресторане Палкина, на Невском. Пока ничего больше не знаю.
Арсений побледнел и замер.
Путилин также сообщил, что князю Любомирскому совсем плохо, он разбит и охает, между тем Елизавету Любомирскую так и не нашли, несмотря на то, что каждый час осведомлялись у околоточных. Кроме того, Иван Дмитриевич поделился некоторыми данными, обнаруженными его людьми.
Выяснилось, что в доме чаще всего в последние дни мелькали Макс Мещёрский, Всеволод Ратуев, Герман Грейг и Даниил Энгельгардт, да ещё бывал нередко граф Протасов-Бахметьев. При этом если раньше с девицами часто видели Александра Критского, он барышням на гитаре играл и пел с ними, то уж неделя минула, как он больше не заглядывал.
Путилин ещё вчера собирался побывать у всех и вынюхать, что только возможно. И вынюхал пока про дуэль.
Но тут в кабинет ворвался тощий сыщик, дежуривший в доме Любомирских и надзиравший за подготовкой к похоронам, — с новыми известиями, притом кошмарными.
Час назад барышня Елизавета Любомирская была найдена! И вовсе не люди Путилина разыскали девицу.
Она отыскалась абсолютно случайно, просто ненароком. Экономка князя Мария Караваева, едва ударяли холода, всегда пополняла хозяйственные запасы сухофруктов, мёда и варенья, вместе с кухаркой Лукерьей Власенковой перенося их на кухню. Мёд и варение они хранили в подвале, а мешки с сушёными яблоками и курагой — на чердаке.
И вот, когда они загрузили кухонные шкафы горшками с мёдом да банками с вареньем, Лукерья полезла на чердак за курагой. Не было её полчаса, а так как Мария Зиновьевна не любила, чтобы слуги зря прохлаждались и на минутное дело час расходовали, она, заметив отсутствие кухарки, сама поднялась на чердак.
В темноте она сначала споткнулась и упала, потом все же поднялась и тут натолкнулась на тело кухарки. Власенкова была в глубоком обмороке, рядом с ней валялась разбитая лампа, с которой та полезла на поиски кураги. Экономка ринулась за нашатырём и новой лампой, но снова поднявшись на чердак, — теперь со светом, чтобы привести Лукерью в чувство, — едва устояла на ногах сама, ибо увидела молодую барышню.
Елизавета Михайловна висела в петле на кровельной перекладине.
На крики Караваевой сбежался весь дом, и первыми подоспели люди Путилина. Они быстро вместе со слугами снесли сверху обморочную Лукерью, которая от нашатыря быстро пришла в чувство, потом занялись покойницей, сразу направив одного из сыщиков за Путилиным.
Путилин зло сплюнул и поспешил на Миллионную, за ним последовал и Корвин-Коссаковский, правда, медленно, никуда не спеша.
Арсений Вениаминович понимал, что произошло нечто ужасное, но душа отказывался воспринять его, а ведь ему казалось, что он готов к этому. Итак, бесовщина подлинно полакомилась всласть, мерзавцы получили своё сполна, а он, Корвин-Коссаковский, так и не смог ничего понять, ибо то ли нелюди были слишком похожи на людей, то ли люди ничем не отличались от нечисти.
Арсений снова задумался. Чаще всего около девиц крутились Энгельгардт и Грейг, они хладнокровно поделили девиц, но, как показалось Корвин-Коссаковскому, целились только на деньги, однако девицы явно не отвечали ни одному из них взаимностью. Что до Протасова-Бахметьева и Ратуева, они оба на девиц большого внимания не обращали и ухаживаниями себя не обременяли, в основном — в карты резались. Впрочем, осёкся Корвин-Коссаковский, комната Перфильевой… Там же были карты… чьи?
Но нет, это нелепость… Оборотней-то всего трое. Всего трое…
То-то и беда, что всего трое, а приглядишься, так и каждый…
Но почему стрелялись Энгельгардт с Ратуевым? В чём дело? Нечисть стреляться не будет, точнее, её ни ранить, ни убить нельзя. Выходит, ошибался он, и теперь Ратуева и Энгельгардта смело можно из списка исключить.
Невиновны эти упыри, получается.
В доме Любомирского снова был переполох, тем более тягостный, что туда как раз привезли дорогой гроб из похоронной конторы и суетились служащие с венками и живыми цветами.
Глаза слащавого приказчика конторы, опытного похоронных дел мастера, едва он услышал от камердинера о новом несчастье, подёрнулись, как заметил Корвин-Коссаковский, слезой. Слезой счастья. Любомирский не поскупился на самый дорогой гроб для старшей дочки, неужто младшую-то обделит?
Арсений Вениаминович видел закушенную губу приказчика, боявшегося, что его ликующая улыбка будет замечена, и вздохнул. Так устроен мир. Кому война, а кому мать родна. Сам он всегда сторонился людей, которых кормит смерть, не без основания полагая, что сохранить душу в целости в таких местах трудно.
Однако какие бы пороки не рождались в душах от постоянного соседства со смертью, в этих людях были и добродетели. Ни новая истерика князя, узнавшего о гибели младшей дочери, ни суета слуг, ни заботы полиции — ничто не могло отвлечь приказчика от сокровенной цели.
И стоицизм натуры, и смиренное терпение окупили себя. Несчастный Любомирский, хоть и приказал отсрочить похороны Анастасии до завтрашнего дня, вынужден был заказывать новый гроб для её сестры и, естественно, заказ получил тот, кто уже был под рукой. Стоя с привычно постным лицом, приказчик потирал руки.
Корвин-Коссаковский снова вздохнул. Сколько упырей-то вокруг…
Сам Корвин-Коссаковский слышал, как экономка тихо рассказывала горничной, что на Рождество обе барышни на женихов гадали. В одно блюдце положили уголь, в другое — комок засохшей глины, в третье — щётку, в четвёртое — кольцо, затем тянули предметы. Уголь обозначал смерть, глина — остаться в девках, щётка — старого мужа, а кольцо — счастливую свадьбу. И ведь обе они тогда по куску угля вынули…
Ещё и смеялись тогда, не поверили…
Тем временем Елизавету Любомирскую осторожно вынули из петли и снесли вниз. Вид тела, с распухшим лицом, тёмной бороздой на шее и отёкшими руками был так страшен, что слуги в ужасе метнулись, кто куда, и расползлись по комнатам испуганными тараканами.
У трупа остались только полицейские, Путилин и Корвин-Коссаковский. Лизавета была не в платье, но в длинной белой ночной сорочке, как с ужасом подумал Корвин-Коссаковский, очень похожей на ту, в которой выбросилась из окна Лидия Черевина.
Белая тафта… саван…
Тут, к его удивлению, Корвин-Коссаковский заметил, что по шее девицы, рядом со смертной удавкой петли, идёт тонкая цепочка странного металла, похожего на золото с чернью, кулон которой уходил под рубашку, но под тонкой полупрозрачной тканью слегка просвечивал. Это был не крест, но что-то вроде ладанки. Путилин тоже обратил на кулон внимание и осторожно вытащил его наружу.
Корвин-Коссаковский вздрогнул и едва заметно побледнел. Он уже видел такой же. Тот упал с шеи Нины, когда доктор схватил её за воротник и залепил во время её истерики пощёчину. Сейчас он наклонился над телом, внимательно рассматривая кулон. Да. Точно такой же. То же изображение непонятного знака, на обратной стороне — такая же нечитаемая надпись на древнем языке.
Ну и что? Возможно, одна девица просто купила пару кулонов — и подарила один подруге, только и всего.
Но, поразмыслив, Корвин-Коссаковский покачал головой. Нет. Кулон был странен, это он заметил ещё в доме Палецких. Вещь была необычная, привозная. Елизавета Любомирская была богата и могла позволить себе любое украшение, но почему она выбрала именно эту странную и довольно неброскую безделушку?
Путилин, заметив, как Корвин-Коссаковский разглядывает кулон, быстро спросил:
— Что тут написано?
Арсений вздохнул.
— Не знаю, но странно всё. И надпись непонятная, и вещь… не девичья какая-то. На украшение совсем не похожа. Скорее, амулет какой-то. Надо бы узнать у ювелиров, сама ли она покупала его и откуда вообще вещь? И ещё… Нет ли на сестре такого?
— Ну, это узнать просто, — отозвался Путилин, и они вдвоём поспешили в зал, где уже был установлен гроб Анастасии для прощания с телом.
Сложность была в том, что в зал уже стеклись заплаканные родственники из Москвы и светская публика. Но Путилин кое в чём стоил приказчика гробовой конторы и к вопросам жизни и смерти относился безразлично. Он потребовал быстро вызвать тех, кто выловил тело из Невы и кто обряжал его, и тут же начал пристрастный допрос, вопрошая, был ли на утопленнице кулон с цепочкой?
Полицейские твёрдо сказали, что кулона не было. Это же повторили слуги в доме.
— Она колье любила с рубинами, — тотчас отозвалась и экономка, — а цепочки не любила и не носила.
— Он мог и быть на ней, да в Неве его сорвать с шеи могло, — предположил один из сыщиков.
Путилин задумался, а Корвин-Коссаковский ещё раз внимательно рассмотрел надпись на кулоне. Тут Ивана Дмитриевича отвлекли полицейские, а Арсений, зажав кулон в руке, вышел из залы, свернул в пустую комнату рядом и уединился за портьерой у окна.
Ему понадобилась минута, чтобы вынуть из кармана брюк кулон Нины и сравнить оба амулета. Они были абсолютно одинаковы, как серьги из женских ушей. Надпись тоже повторялась.
Буква в букву.
…Если бы Корвин-Коссаковский был злопамятным, послеобеденный час принёс бы ему подлинное удовлетворение.
И без предсмертных писем невозможно было предположить, что некто из слуг затащил девицу на чердак и повесил. В самоубийстве Лизаветы никто ни в доме, ни в полиции не сомневался.
Корвин-Коссаковский видел, как князь отводит от него глаза и морщится, вспоминая своё былое злорадство. «Нет-нет, даже келейно молиться за самоубийцу нельзя! Ибо, памятуя о душе самоубийцы, молящийся входит в область его душевных томлений, соприкасается с его грехами, неочищенными покаянием. Грех и молиться…»
Корвин-Коссаковский тоже помнил эти слова князя и сейчас старался на него не смотреть.
Но тут совершенно неожиданно была найдена пропавшая накануне шкатулка. Она оказалась стоящей в зимнем саду на маленьком столе. Справедливости ради стоило сказать, что она совершенно терялась в тени зелёных пальм и была обнаружена дворецким Алексеем Кузьминским, который открывал двери распорядителю похорон. Путилин подоспел к шкатулке одновременно с дворецким, и оказалось, что тут-то и были оставлены, к вящему удивлению домочадцев, два прощальных письма девиц.
При этом ни в одном письме не объяснялись причины поступка, лишь говорилось, что жизнь их бессмыслена, и жить они больше не желают.
Князь был безутешен, кричал в голос, челядь же на все вопросы полиции только пожимала плечами, объясняя, что в господские дела им соваться было не велено, они и не совались.
В шкатулке на дне лежали и визитные карточки, Корвин-Коссаковский неспешно проглядел их. Кроме нескольких, ему не известных, все остальные тут побывали. Герман Грейг, Аристарх Сабуров, князь Макс Мещёрский, Даниил Энгельгардт, граф Михаил Протасов-Бахметьев, князь Всеволод Ратуев, Александр Критский…
Тут к князю по его просьбе пожаловали настоятель Исаакиевского собора протоиерей Пётр Лебедев и отец Платон Карашевич, магистр богословия. Увы, ни титул, но мольбы князя не имели результата. Духовенство, хоть и сострадало несчастному отцу, было твёрже кремня.
— Церковь молится только о своих членах, до самоубийства же доходят люди, самовольно отсёкшие себя от тела Церкви. Господь говорил: «Я есмь лоза, а вы ветви; кто пребывает во Мне, и Я в нем, тот приносит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего. Кто не пребудет во Мне, извергнется вон, как ветвь, и засохнет; а такие ветви собирают и бросают в огонь, и они сгорают» — в них страшное предупреждение для маловеров и отступников, — убеждал несчастного отца настоятель храма.
— Зря хлопочете вы об отпевании, прекратите собирать себе на голову гнев Божий. О самоубийцах молиться можно только дома, а подавать о них в церкви ни на Литургию, ни на панихиду нельзя. Господь им судья, а Вы пострадаете за непослушание, — вторил ему отец Платон.
Любомирский рыдал, сулил огромные пожертвования храму, уверял, что ни одна из дочерей не могла покончить собой, запискам же абсолютно не верил.
— Правосудие Божие ошибки не совершит, и этим успокойте себя, елико возможно, — повторял отец Пётр, — Христос не спасает людей насильно, и души тех, кто не позаботился очистить их при жизни через покаяние и веру во Христа, вряд ли и Господь может очистить, даже если об этом горячо молятся родственники.
Но князь бился головой о стену и заклинал именем Божьим отпеть его несчастных дочерей.
— Как отпевать, если душа перешла в иной мир в настроении, враждебном Церкви? Как можно, молясь за самоубийцу, допустить себя до прикосновения к тому богоборческому настроению, которым душа была заражена? Как воспринять в свою душу все те хулы и безумные помыслы, коими были полны души самоубийц? Не значит ли это — подвергать свою душу опасности заражения такими настроениями? Обо всем этом должны подумать те, кто упрекает Церковь в немилосердии.
Арсений Вениаминович про себя недоумевал, почему князь-спиритуалист не успокоит себя «Трактатом о реинтеграции существ в их первоначальных качествах и силах, духовных и божественных» Мартинеса де Паскуали, а настаивает на православном отпевании?
Но мысли эти были праздными и пустыми. При этом Корвин-Коссаковский подлинно надеялся на милосердие Господне, ибо был уверен, что девицы всё же вовсе не самоубийцы, но жертвы нечистой силы. Однако рассказать об этом Корвин-Коссаковский не мог, тем более — не мог убедить священство.
Любомирского же подлинно было жаль: он смотрел совсем стариком, сгорбился и ссохся, словно за пару дней прожил десятилетие.
Сам Корвин-Коссаковский раздумывал над совсем другими вещами. Он не знал, как поступить: подождать, пока люди Путилина наведут справки об амулете или сделать это самому? Неожиданно напрягся: мысль, пришедшая ему в голову, ошеломила его простотой и истинностью.
Племянница Нина перестала бредить и начала поправляться практически с часа смерти Лидии. А почему? Не потому ли, что этот амулет, невесть откуда взявшийся на шее девушки, в это время и слетел с неё? Но раз Нина носила его на шее — кто лучше неё знает, откуда он взялся?
Корвин-Коссаковский собирался объехать знакомых ювелиров и уточнить, не знает ли кто из них о безделушке, а между тем — ответ был у него под носом. Костеря себя последними словами за недогадливость и глупость, Арсений, не предупредив и Путилина, выскочил из дома Любомирского и крикнул извозчика.
В пролётке вздохнул. Он опаздывал, везде безнадёжно опаздывал, но сейчас ему открывалась единственная возможность узнать правду, открыть истину.
Итак, кто и когда мог дать Нине украшение? От кого она могла доверчиво принять его, не заподозрив дурного? Впрочем, последнее было нелепостью, наивная девица не приучена была подозревать обман. Но если Лидия въявь влюбилась в Сабурова, при этом девицы вовсе не ссорились и не соперничали, не значит ли это, что у Нины был совсем другой кавалер, и именно этот поклонник преподнёс её амулет?
Если так, то это, скорее всего, Александр Критский.
Но минуту спустя Корвин-Коссаковский покачал головой. Нет. Он не ухаживал ни за одной девицей, в гостях сидел за карточным столом, и Нина не подходила к нему. Между тем, Корвин-Коссаковский уже не знал, кого и подозревать. Энгельгардт и Ратуев ухаживали за Анастасией, Грейг и Мещёрский — за Елизаветой. За всеми остальными Корвин-Коссаковский наблюдал и не заметил ничего подозрительного.
Тут Корвин-Коссаковский обомлел. Он проезжал мимо дома Сабурова и вдруг увидел … его самого. Аристарх Андреевич стоял у своего экипажа и наблюдал за тем, как лакеи снимали с запяток кареты его саквояжи. Потом пошёл в дом следом за ними.
Арсений почувствовал, что задыхается. Он был уверен, что уже никогда не увидит этого инкуба. Как же это? Корвин-Коссаковский крикнул извозчику, прося остановиться. Они уже успели проехать пол квартала.
Корвин-Коссаковский вышел, двигаясь словно в тумане. Зашёл в маленький зал второсортного ресторана, что-то заказал.
Итак, инкуб Клодий вернулся? Надолго ли? Зачем? По логике, Клодию нечего тут было делать. Знает ли он о гибели Лидии? Куда он ездил и зачем приехал? Корвин-Коссаковский вынул часы, заметив, что за окном уже сгустились сумерки. На часах было шесть вечера.
Но чего он ждёт? Арсений поднялся и устремился в дом Сабурова.
Глава 3.
Откровения подлеца
Дьявол — большой оптимист,
если думает,
что людей ещё можно ухудшить.
Кто-то из трезво мыслящих.
В доме Сабурова в бельэтаже горел свет. Корвин-Коссаковский ринулся вверх по лестнице, не обращая внимания на крик лакея, появившегося внизу. Распахнув дверь в зал, Арсений Вениаминович остановился.
Сабуров сидел в домашнем халате у камина и читал какое-то письмо, на шум у двери обернулся, увидев Корвин-Коссаковского, встал. Выражение его лица было задумчивым, немного печальным, но, в общем-то, — скучающим.
Корвин-Коссаковский с усилием оттолкнулся от колонны, прошёл, ничего не видя, в комнату.
— Зачем? — Корвин-Коссаковский почувствовал такую усталость, что потемнело в глазах.
Он хотел спросить, зачем этот инкуб вернулся, но спёрло дыхание.
— Вы об этой истории с Лидией? — изуверски осведомился Сабуров. — Я только сегодня узнал. А вы что, Арсений Вениаминович, вызвать меня приехали?
Корвин-Коссаковский не сразу понял, что он говорит.
— Что? Вызвать? А… да нет. Теперь всё равно. Нечистую силу не обыграешь, тем более что все козыри у вас на руках. Вы — Клодий Сакрилегус? — Он остановился.
Сабуров поглядел на него, изумлённо подняв брови. Потом с лёгкой запинкой осведомился.
— Кто? Что? Господи Иисусе, да вы… здоровы ли?
— Наверное, нет. Но почему бы вам теперь не сказать-то? Убудет разве? Вы тот самый, с Митрофаньевского погоста?
Сабуров несколько секунд ошеломлённо глядел на своего собеседника, словно пытаясь понять, нормален ли Корвин-Коссаковский.
— Простите… — он чуть наклонил голову, — какой погост?
— Мой друг вас там видел. Когда вы сговаривались погубить девиц Черевиных и Любомирских.
Сабуров выпрямился, отошёл к оттоманке, где на столе стоял коньяк, и налил бокал для гостя.
— Я сидел с вами за одним столом, слышал вас да и о вас самом кое-что слышал. — Он протянул бокал Корвин-Коссаковскому. — Вы не походите на умалишённого, и предположить столь внезапное помешательство… Что за погост? Кто и кого видел? Когда?
Терять было нечего: Корвин-Коссаковский спокойно рассказал Сабурову о видении Бартенева. Сабуров слушал удивлённо, иногда отводя голову назад, словно стараясь взглянуть на собеседника издали и убедиться в том, что тот не бредит.
Наконец Аристарх Сабуров явно успокоился и задумчиво проронил:
— Так вы меня за инкуба приняли? Интересно.
— За инкуба. Скажете, это не вы?
Сабуров пожал плечами.
— Видение вашего друга — всего лишь видение. Я — никакой не Клодий, крещён Аристархом, им и являюсь.
— А то, что вы с девушкой сделали?
— А что я сделал-то? Я вообще, уверяю вас, племянниц ваших старался не замечать. Что до Лидии — я её, поверьте, никогда не совращал и не заманивал, и в мыслях того не было.
— Вы же понимали, что она совсем молода и влюблена в вас. Были бы человеком — пожалели бы. Свели с ума…
Глаза Сабурова блеснули, он усмехнулся.
— Вздор. Я мог бы, постаравшись, свести с ума эту чернявенькую, княжну Палецкую. Там есть с чего сводить. Эту же… не сводил, поверьте. Всеми силами отпихивал.
— Вы — дьявол.
Сабуров махнул рукой.
— Вздор. Так вы как я понимаю, вызывать меня не намерены?
— А я могу убить нечистую силу?
Сабуров снова взглянул на него и после долгого молчания проронил:
— Idée fixе — опасная штука. Я же вам сказал, видение вашего друга — может быть реальностью, а может и не быть ею, но я — реальность.
— Вы сказали, что разумному мужчине противно злоупотреблять слабостью женщины, — с упрёком бросил Корвин-Коссаковский.
На глазах его выступили слёзы — отчаяния и бессилия.
— Верно, сказал, — кивнул головой Сабуров, — и добавил, «если он не подлец». Но я — подлец, вам же об этом говорили.
Он улыбнулся.
— Однако не нежить я вовсе, вы уж поверьте.
Арсений странно посмотрел на Аристарха Сабурова — точно впервые видел. Как может человек творить подлости, признавать это — и жить?
Сабуров же, заметив его взгляд, неожиданно рассмеялся, низким, немного утробным голосом, от которого Арсению стало страшно, и Корвин-Коссаковский снова подумал, что, несмотря на все уверения это человека, по-прежнему считает его упырём.
Сабуров сел, закинул ногу на ногу, несколько минут смотрел в огонь камина, потом заговорил:
— Ладно, не собирался я исповедоваться, но расскажу. Просто, чтобы вы поняли. Началось это в тот самый день, когда отец уволил мою гувернантку Натали. Он обвинил её в том, что она меня, отрока, совратила.
Сабуров усмехнулся.
— Отец ошибся. Это я её совратил. Ничего ещё не умея и не зная, я влёкся к женщине и уже тогда — добивался своего. Я ловко прикинулся жертвой — и её отослали…— Он умолк.
— Куда? — мрачно уточнил Корвин-Коссаковский.
Сабуров поднял на него искрящиеся смарагдом глаза.
— Понятия не имею. Я забыл о ней раньше, чем ей велели собирать вещи. Сегодня, напрягая память, я не могу вспомнить её лица. И так потом было всегда. Я никогда не мог вспомнить лиц, хотя запоминал все изгибы тела.
— И ни в одной не увидели человека? — Корвин-Коссаковский удивился.
— Нет. Скажу по чести, мне даже в голову не приходило, что это возможно, пока…— Сабуров умолк.
— Пока?
— Пока однажды не влип, — усмехнулся Сабуров. — Я влюбился в молоденькую княжну Грацианову, и это было худшим моим воспоминанием.
— Почему? — удивился Корвин-Коссаковский.
— Потому что нелепое чувство наделило меня непонятной робостью, лишило свободы и повязало по рукам и ногам. Я даже задумался о женитьбе, что было, конечно, чистым безумием. Я никогда бы не подумал, что это возможно. Как говорят, в ревматизм и в любовь не верят до первого приступа. Глупец, мечтающий о вечной любви, заслуживает того, чтобы его мечта сбылась. Это женщине нужна любовь, а мужчине нужна женщина.
— Постойте… но я слышал о Грациановой…
— Да, дурная вышла история, — мрачно кивнул Сабуров, — я совратил её и сделал всё, чтобы освободится. Мужчина должен знать всё о любви и научиться жить без неё. Я обычно говорил женщинам правду — что не люблю. Тут, сказав то же самое, солгал — в первый раз. Или не солгал? Но я, и любя её, ненавидел. Точнее, я понял, что просто больше люблю свою свободу.
— Я вспомнил. Мы выловили тело Грациановой из Невы, отец был убит горем и вскоре умер.
— Что-то подобное произошло бы в любом случае. Я укоротил и обрезал нить, которая все равно рано или поздно оборвалась бы. Вечная любовь изобретена провансальскими трубадурами, когда жизнь длилась около тридцати лет. Сегодня человеческая жизнь слишком длинна для любви. Просто-напросто слишком длинна. Чтобы любовь была вечной, равнодушие должно быть взаимным.
— И вы не жалели о ней? Она ведь любила вас…
— О, да, безгранично. Но безграничная любовь только безгранично развращает. Мужчина всегда боится женщины, которая любит его слишком сильно. Ведь женская любовь, требующая себе всего, деспотична, и каждая по-настоящему влюблённая женщина — в большей или меньшей степени безумна.
Сабуров усмехнулся.
— В любом случае, я был теперь свободен и счастлив этой обретённой свободой. Теперь я ценил её в сто крат выше, чем раньше, и, если и добивался любви других, то только для того, чтобы иметь лишний повод любить себя. Любовь стала лишь самой поэтичной формой пустой траты времени.
— И чем же вы отличаетесь от дьявола? — растерянно проронил Корвин-Коссаковский. — Ведь только ему не нужна любовь…
Сабуров с усмешкой пожал плечами.
— Мне кажется, что я рассуждаю, в принципе, как обычный мужчина. Мало найдётся мужчин, для которых любовь — самое важное на свете, и это по большей части неинтересные мужчины. Их презирают даже женщины, для которых любовь превыше всего. Я же роковым образом привлекаю тех, кто мне совершенно не нужен.
— Вы — дьявол. Если Лидия была, как вы говорите, не нужна вам, зачем вы воспользовались её любовью?
— Потому что мужчину влечёт к женщине, — спокойно ответил Сабуров. — И даже давно и окончательно разочаровавшись, всякий раз пробуешь ещё раз.
Сабуров встал и прошёлся по комнате.
— Надеюсь, вам не показалось, что я оправдываюсь. Я рассказал это по трём причинам. Не могу видеть слёз на мужских глазах. Мне стало жаль вас. К тому же, я хотел разуверить вас в вашем заблуждении. Никакой я не мертвец, не вампир и не инкуб. Я — человек, живой и обычный.
Корвин-Коссаковский откинулся на спинку кресла и облизнул пересохшие губы. Как полицейский, он в молодости выслушал тысячи признаний и явок с повинной, и только священническое сословие было в этом опытнее его. Сабуров не лгал ни в одном слове — Арсений понял это, едва тот заговорил. Истина страшно и грубо проступала в его свободно льющемся голосе, в сверкающих глазах и даже в каком-то самовластном вызове собеседнику.
— И вы не хотели бы полюбить?
Сабуров покачал головой.
— Нет. Виной всему, наверное, внешность. Я привлекаю не женщин, а подлинно пиявок, девиц, обделённых в детстве родительской любовью, каких-то полупомешанных страстных дурочек. Это не женщины, это бездонные бочки, жажду любви которых никто не в состоянии утолить. Измученный их постоянными требованиями любви и ревностью, терплю их из последних сил, но потом утомляюсь и ухожу, оставляя после себя зияющую рану. Я знаю, что причиняю боль, но если не уйти, будет союз двух мучающих друг друга людей. И только.
— И скольких вы погубили?
— Глупости наделали не все, но дюжина дурочек наберётся, — Сабуров брезгливо поморщился. — Но, видит Бог, я предупреждал вашу племянницу, что любить её неспособен, — Аристарх тускло улыбнулся. — В любом случае, я — не тот, кого вы ищите, хоть, может быть, стою мертвеца, упыря и инкуба вместе взятых.
Глава 4.
Легион Велиала
Ум, принявший дурные помыслы,
уже не нуждается в сатане,
ибо сам становится сатаной.
Симеон Афонский
Корвин-Коссаковский встал.
— А почему, — мысль эта совсем неожиданно ударила его, — почему вы всё о дуэли-то спрашивали? Меня убить хотели или свой лоб подставить?
Сабуров не смутился.
— Вас, дорогой Арсений Вениаминович, поверьте, убивать бы не стал. Что до своего лба… Нет, подставлять лоб под пулю тоже не собирался. Я… жить хочу, как ни странно. Меня Господь либо для большого покаяния, либо для кары великой бережёт, но я на себя руки никогда не наложу и смерти искать тоже не собираюсь. Так вы не считаете меня убийцей вашей племянницы?
— А что за разница, кем я вас считаю? — спросил с досадой Корвин-Коссаковский. — Вы не смогли убить упыря в себе и стали губить души. Вы — убийца. Да и упырь тоже. Может, не тот, кого я ищу… Но если таков человек, Господи, — пробормотал он почти про себя, — то каким же будет бес?
На скулах Сабурова заходили желваки, но он ничего не ответил.
Корвин-Коссаковский в безмолвии пошёл к выходу. Он ни на минуту не задержался у двери, при этом чувствуя в душе полнейшую опустошённость. Его усилия в который раз показались ему пустыми и бессмысленными, все члены снова сковала вялая слабость, он с трудом спустился по лестнице, цепляясь и временами повисая на перилах. В глазах было темно, он почти ощупью нашёл входные двери.
Холодный ноябрьский вечер веял морозом. Обернулся Корвин-Коссаковский внизу, уже у кареты.
Сабуров стоял у парадного входа и молча смотрел на него. Он вызывал в Арсении и жалость, и брезгливость. Корвин-Коссаковский сел в карету, велел было ехать к Палецким. Но тут снова изумился. Сабуров подошёл к экипажу и остановился у двери.
Теперь он поразил Корвин-Коссаковского. На лице его была спокойная улыбка, лёгкая и очень ему шедшая. Он казался ожившим ангелом с фрески Рафаэля.
— Насчёт вашего упрёка. Постарайтесь меня понять… Девица стала моей любовницей, тут я, конечно, негодяй. Но не сделай я этого, я всё равно оказался бы негодяем, Арсений Вениаминович. Став моей любовницей, она выбросилась из окна, а пошли я её, как хотел, к чёрту, вы бы её точно под тем же окном нашли или из Невы к утру выловили. Не в упырях тут дело, господин Корвин-Коссаковский, поверьте. От иных таких пиявок, как ваша племянница, и упырям впору спасаться-то…
Сабуров почти хохотал. Глаза его искрились смарагдовым блеском.
Корвин-Коссаковский понимал, что Сабуров мстит ему за унижение, но не мог не признать, что аргумент Аристарх Андреевич нашёл убийственный — потому-то и хохотал, подлец.
Но убийственность аргумента — не есть его истинность. Да, влюблённая дурочка могла совершить непоправимое, не получи она желаемого. Но она совершила непоправимое, поняв, что её Прекрасный Принц — простой выродок, гаже и мерзостнее любой нежити. Что было хуже? Неужели у бедняжки только и был этот выбор?
Однако, несмотря на жуть состоявшегося объяснения, Корвин-Коссаковский поверил Аристарху Сабурову. Поверил признанию, что Сабуров вовсе не инкуб. Да, Сабуров был не вампир, не мертвец, не инкуб, но оборотень-волкодлак, шутя перегрызший глотку жертвы, даже абсолютно не имея аппетита.
Вампиру Цецилию-то хоть подлинно есть надо, а этому-то, этому-то что надо было?
Воистину, впору дьяволу ужаснуться ничтожеству своему перед ликом человеческим.
Корвин-Коссаковский искал, но не находил оправданий Сабурову. Дьявольски умный, он прекрасно различал добро и зло и, значит, творил зло осмысленно. Не мог он не понимать и слабости своей жертвы, и её недалёкости. Лидия была ему не нужна, но он хладнокровно воспользовался моментом — ради пустого разврата, ибо не мог не понимать, что девица влюблена.
Ведь что есть разврат в сокровенном смысле этого слова? Тайна разъединения душ при слиянии тел, тайна небытия. Сабуров не любил, но хладнокровно допустил слияние тел. И в самом деле наслаждался гибелью своей жертвы.
Покоробили Арсения и походя оброненные Сабуровым слова. «Я привлекаю не женщин, а подлинно пиявок, девиц, обделённых в детстве родительской любовью, каких-то полупомешанных страстных дурочек. Это не женщины, это бездонные бочки, жажду любви которых никто не в состоянии утолить, и измученный их постоянными требованиями любви и ревностью, терплю их из последних сил…»
Неужели он прав, и так значима родительская любовь? Да, девочки — обе — подлинно были обделены ею, совсем не знали её, не чувствовали. Неужели от этого сформировались такие души — не умеющие дарить любовь, но — истинные пиявки, вампиры страсти?
Но если Сабуров — человек, значит, Клодий — Критский? Корвин-Коссаковский влетел во двор Палецких, едва не забыв расплатиться с извозчиком, и ринулся вверх по лестнице. Он молил Бога, чтобы к девице не вернулась прежняя болезнь, или не случилось какой иной напасти, и, заметив Нину в столовой, вздохнул с видимым облегчением.
Девица была по-прежнему спокойна, она молча сидела у окна, глядя на оголённые ветви клёна.
Однако, заметив Корвин-Коссаковского, к нему поспешила сестра
— Арсик, что у нас было… — Глаза Марии Вениаминовны чуть запали от бессонницы, — я спала в спальне с Ниной, как ты сказал. Так среди ночи из камина полено вдруг выпало, горящее, я подскочила, да обратно его. А с чего ему выпадать-то? Потом, ты не поверишь, портьера подниматься начала, а окно закрыто, и ветра не было… Тут я Иринку крикнула, та святой воды поскорей принесла, окропили занавеску с молитвой, так утихло всё…
Ирина стояла рядом, явно перепуганная, с остановившимися глазами.
— Это он… — тихо и отрешённо пробормотала Нина. — Это он приходил. За мной.
— Критский? — сыграл ва-банк Корвин-Коссаковский.
— Он не Критский, просто навь.
— Это он тебе амулет на шею повесил?
Нина наморщила лоб.
— Амулет? А… да. Сказал, в знак любви. Но он обманул, он не живой.
Корвин-Коссаковский вздохнул. Что же, он всё же был недалёк от истины.
Клодий Сакрилегус, приняв вид красавца Александра Критского, покорил на балу у графини Нирод сердце Нины и подарил ей колдовской амулет. С того дня девушка, и без того сомнамбула, стала управляемой инкубом. Но что произошло у Любомирского? Почему Нина вдруг увидела во время спиритического сеанса мертвецов? Этого он по-прежнему не понимал.
— А на сеансе спиритическом мертвец был кто? Энгельгардт? Грейг? Ратуев?
Нина, не отрывая глаз от окна, покачала головой.
— Нет, он просто у двери стоял, не входил. У него вместо лица — череп. А этот тайный ухажёр Анастасии — его нет, зря Настёна не поверила мне. Он по душу её пришёл, не жених он. А мертвец просто ушёл, он на часы поглядел и ушёл.
Корвин-Коссаковский растерялся, попробовав прояснить все снова.
— А звали-то мертвеца как?
— Не знаю, он же мёртвый, да только разодет был франтом и часы с бриллиантами…
Корвин-Коссаковский кивнул. Конечно. Но кто мог стоять у двери и не заходить? Кого не было у Любомирского? И зачем он заглядывал?
Но этого бедняжка Нина явно не знала.
Арсений Вениаминович, снова распорядившись беречь девицу, как зеницу ока, никого не принимать и на порог не пускать, поехал домой, но по пути заехал к старому знакомому — Николаю Измайлову, полиглоту и коллекционеру антиквариата. Показал ему медальон. Старик долго разглядывал безделушку под лампой в лупу, потом полез за каким-то каталогом, водрузил на нос круглые очки в золотой оправе, долго рылся в книге, переворачивая листы, и наконец заговорил:
— «בלייעל» Странно. Это иврит. Прилагательное «блияаль» — это «без ярма», не подчиняющийся Богу. У нас это имя стало собственным. Велиал, Белиал… Демон, дух небытия, разврата, лжи и разрушения. Я где-то читал, что этот демон обычно является в прекрасном облике, он свиреп и вероломен, но его юный, чарующий облик заставляет в этом усомниться. Он слывёт самым извращённым демоном ада, а также самым могущественным. В Библии имя Белиал связано с понятиями «суета», «ничто» и «не-бог». Считается самым сильным демоном, превосходящим даже Люцифера… Откуда вы это взяли, Арсений Вениаминович?
Корвин-Коссаковский пожал плечами, ненавязчиво давая понять, что при его службе в руки может попасть невесть что.
— А выше что за слово — мельче?
— לגיון? Легион.
Корвин-Коссаковский кивнул. Легион Велиала. Вот, стало быть, откуда его нечисть.
— А что за материал? Из чего это сделано? — мрачно осведомился он.
Старик снял очки и развёл руками
— Недоумеваю, право слово. По весу вроде слоновая кость, но по цвету чёрный турмалин, шерл. Но тот был бы тяжелее…
Глава 5.
Догадки Бартенева
Нечистые духи могут знать наши мысли,
но извне, из наших слов и занятий.
Но они не могут знать мысли,
которые ещё не обнаружились.
Иоанн Кассиан Римлянин
Утром Корвин-Коссаковский сразу направился в Департамент полиции. Тут его ждало нечто и вовсе неожиданное.
— Ты пятно у утопленницы на шее со следами зубов видел? — этими словами встретил его на лестнице второго этажа Путилин.
Да, напрасно господин Корвин-Коссаковский полагал, что Путилин ничего не заметит и не поймёт.
И вопрос-то Арсений Вениаминовича о собаке весьма насторожил полицейского, и амулетик таинственный сильно удивил. Путилин решил точно выяснить, был ли талисман, найденный на шее младшей сестре, также и на старшей. И потому внимательно осмотрел шею утопленницы, желая узнать, нет ли там следа от цепочки. Тут-то и заметил Иван Дмитриевич вещь удивительную: на шее девицы возле яремной вены след был от укуса, окружённый пятнами синюшными.
— Видел, да только мало ли откуда оно? — отвёл глаза Корвин-Коссаковский, пожав плечами.
Он был уверен, что верных выводов из увиденного Путилин всё же не сделает.
Недооценил, ох, недооценил он Ивана Дмитриевича.
— Только этого мне и не хватало. Терпеть не могу эту чертовщину. Любое ворье и убийцы понятнее. Только доктора Шпатца не хватало.
— Ты о чём это?
— А ты не слыхал о нём? — удивился Путилин. — Был такой — Генрих Шпатц. Незадолго до начала наполеоновских войн окончил университет в Праге и поступил в австрийскую армию военным лекарем, а в тысяча восемьсот восемнадцатом году поселился в Вюрцбурге с молодой женой. Был он состоятельным и быстро стал одним из самых модных врачей в городе. Занимался благотворительностью, работал в больнице для бедных, написал несколько работ по военно-полевой хирургии и лечению некоторых инфекционных заболеваний. Однако в тысяча восемьсот тридцать первом году распродал свое имущество и уехал в Чехию по приглашению Пражского университета. Через месяц после его отъезда в полицию Вюрцбурга обратились бывшие ассистенты Шпатца, которые утверждали, что супруги Шпатц были… вампирами!
— Глупая шутка?
Путилин кивнул.
— Медики указали на исчезновение некого Иохима Фабера. Отставной солдат, однорукий инвалид, тот служил привратником в госпитале для бедных, где работал Шпатц. И он действительно исчез за год до описываемых событий. Полиция произвела обыск в бывшем особняке доктора, и обнаружила в подвале останки 18 человек! Там же был найден скелет без руки со следами хирургической ампутации. Эти кости судебные медики идентифицировали как останки Фабера. Опознать остальные скелеты не удалось — их закапывали обнажёнными. Тогда многие вспомнили, что доктор Шпатц часто брался устраивать судьбу своих неимущих пациентов, как правило, нищих бродяг. Вспомнили и другие странности из жизни доктора: несмотря на то, что особняк Шпатца был большим, однако абсолютно вся прислуга была приходящей, и никто из слуг не оставался в доме на ночь.
— Его разыскали? — поинтересовался Корвин-Коссаковский.
— Как бы ни так. Власти отправили в Прагу запрос и получили ответ: в Пражском университете таковой не появлялся и никакого приглашения ему никто не посылал. Попутно выяснилось, что в австрийской армии никогда не числился хирург Шпатц. Следствие зашло в тупик. А через полгода покончил жизнь самоубийством один из доносчиков. Незадолго до смерти он снял маленькую квартирку в бедном пригороде, порвал все связи с родственниками и друзьями, стал бояться солнечного света, и целые дни проводил в комнате с закрытыми ставнями, страшно похудел и питался только сырой свиной кровью, которую покупал у мясника. В результате начал страдать от страшных болей в желудке, но лечиться и принимать нормальную пищу отказывался, а спустя год повесился на потолочной балке. Второй доносчик пережил первого на полгода: он убил своего маленького племянника и пытался выпить его кровь. Его увидела няня малыша, которая в состоянии аффекта ударила кровопийцу каминной кочергой.
— Господи Иисусе…
Путилин был бестрепетно спокоен.
— В полиции одни считали Шпатца его вампиром, другие — членом сатанинской секты, практикующей человеческие жертвоприношения, третьи — незаконным патологоанатомом. А доносчики просто фанатично уверовали, что их бывший патрон — вампир, и помешались на этой идее.
— Ну, а тут что, по-твоему? Общего маловато.
— Не знаю пока. Но следы на шее — странноватые, что и говорить. Да и твой список…
— Ты допросил их? Что выяснил о дуэли?
— О, да, я Энгельгардта разыскал дома, сначала припугнуть хотел. Да только он полумёртвый, грудь прострелена. Оказывается, стрелялись они из-за девиц Любомирских, можешь себе представить? Я этих княжон, конечно, не в лучшем виде видел, но те, кто их на балах видали — в восторг не приходили. Но Энгельгардт мне на ухо пробормотал, что спор вышел из-за девицы Анастасии Любомирской, Ратуев вызвал его, ибо считал, что тот — ему соперник. Я напрямую спросил, может, просто сорок тысяч не поделили? Смутился, дескать, как можно, любовь и все такое… Но лжёт он, как сивый мерин.
Спокойно вынеся это заключение, Путилин вынул из дорогой и явно презентованной кем-то табакерки понюшку табачку, и воздухе запахло сушёными абрикосами.
— В итоге Энгельгардт прострелил Ратуеву левое лёгкое и задел какой-то сердечный клапан, ну и концы тот отдал той же ночью, а Ратуев тоже попал Энгельгардту в грудь и чем всё кончится — пока неизвестно. Врач только плечами пожал, да глаза от меня отвёл, а это плохой признак. А тут наутро девицу из Невы выловили. Вот и пойми тут что-нибудь.
Корвин-Коссаковский был, в принципе, согласен с предположениями и выводами Путилина.
— А остальных гостей Любомирских ты расспросил?
— Не всех. Александра Критского нигде нет. Но к дуэли он отношения не имел, это точно. Энгельгардт говорит, не было его там. Критский, как я выяснил от Протасова-Бахметьева, снимал квартиру на Большой Дворянской в крупенниковском доме, тридцать третьем, но съехал. Причём, привратница, швейцар и истопник говорят Бог весть что. Швейцар утверждает, что красивый молодой человек въехал туда три недели назад, привратница уверена, что никто вовсе не вносил залога и не появлялся в доме, а истопник вообще ни о каком Критском даже не слышал.
Корвин-Коссаковский вздохнул. Этого следовало ожидать. Клодий Сакрилегус и должен был исчезнуть. Но следы зубов на шее девицы оставил не инкуб Клодий, а упырь Цецилий, между тем, кто он — об этом Корвин-Коссаковский всё ещё ничего не знал. Однако ни Клодий, ни Цецилий убивать девиц не собирались, а между тем — обе девицы Любомирские были мертвы. Не дело ли это рук Постумия Пестиферуса?
Но этот-то кто, Господи?
Экономка в доме Любомирского сказала Путилину, что его светлость распорядились назначить похороны на завтра в полдень. Корвин-Коссаковский, услышав об этом, попросил разрешения взять найденный на шее Лизаветы загадочный амулет: с тех пор, как были найдены записки о самоубийстве, полиция потеряла к нему интерес.
Вечером, когда время уже близилось к шести, Корвин-Коссаковский распорядился ехать на Английскую набережную, благо это было совсем рядом. Арсений решил повидаться с Порфирием Дормидонтовичем и заночевать у него.
Февронья Сильвестровна, экономка Бартенева, встретила Арсения Вениаминовича приветливо, однако не могла не посетовать на хозяина. Порфирий Дормидонтович, по её словам, совсем от рук отбился. Гулять вечерами перестал. Ест плохо, аппетита, говорит, нет.
— Выписал в Публичной библиотеке какие-то жуткие книги про демонов, и каждый день велит ему кофея сварить крепкого да фунт табаку принести — и читает до полуночи. Разве это дело?
Тут, однако, к нему вышел сам Бартенев, встретивший его кивком и мрачными словами:
— Это ты, Арсюша? А я как раз к тебе собирался.
На сей раз Корвин-Коссаковский удивился: Бартенев похудел, мундир болтался на нём, как на вешалке. Узнав от друга печальную историю дочерей князя Любомирского, Порфирий долго молчал, потом проронил:
— Ты не кори себя, что ты мог сделать-то? — между тем было заметно, что сам Бартенев не перестаёт сокрушаться.
— Да с тобой-то что, Порфиша? Ты на себя не похож.
Корвин-Коссаковский не ожидал услышать ничего определённого, и тем сильнее был потрясён, когда Порфирий, отослав Февронью Сильвестровну за самоваром, закрыл дверь, и, тяжело плюхнувшись на диван, горестно проронил:
— Нашёл я упыря твоего, Арсюша. Разыскал. Сегодня утром.
Корвин-Коссаковский тихо сел рядом, внимательно вглядываясь в лицо Бартенева. Арсений не ждал, что тот сейчас назовёт ему убийц девиц Любомирских, но слушать приготовился внимательно, ибо глупцом Бартенева не считал никогда.
Тот начал с виноватым выражением на похудевшем лице.
— Я тут книг в Публичной библиотеке набрал, чтобы тебя не отвлекать. — На скулах Бартенева заходили желваки, — читал-читал. Думал, впустую. Но нет, вчитывался долго и тут вдруг нашёл главное.
Он умолк.
— Чего же? — не выдержал Арсений Вениаминович.
Нервы Корвин-Коссаковского были на пределе.
— То, что нечисть эта своего облика не имеет. Ведь Клодий этот крылатый, ты сказал, что он демон распутный, но он же нетопырь уродливый. Как же с таким рылом-то распутничать? А Цецилий, упырь который, так тот и вовсе полупрозрачный. Выходит, им тела нужны, рассудил я.
Порфирий тяжело вздохнул.
— Но тут у демонолога одного католического я нашёл, что если демон вселяется в человека, тот бесноваться начинает. И в Евангелиях о бесноватых есть много. А почему? Потому что воля и душа человеческие бороться начинают с бесом. Однако ведь там, у этой графини на балу, подумал я, никто не бесновался. Выходит, они в тех телах предстали, которые им противиться не могут. Что же это за тела? Да те, в которых души уже нет…
— Что? — ошеломлённо перебил Корвин-Коссаковский.
Он внимательно слушал Бартенева, но сейчас просто растерялся.
— Что за тела-то?
— Трупы, — спокойно обронил Бартенев так, словно говорил о ловле окуней. — Вот я и подумал, не навести ли справки в морге-то? Всего то и надо, что три молодых трупа.
— Навёл? — Корвин-Коссаковский знал, что у друга слово с делом не расходится.
— Навёл, — кивнул Порфирий, — сказал, что кучер у меня пропал, молодой, двадцати пяти годов. Ищу, мол…
— И что? — Корвин-Коссаковский затаил дыхание.
Он подумал, что при всей простоте рассуждения Бартенева вполне разумны и могут помочь найти нежить.
— Ничего. — Бартенев потёр лоб, — обычно тела забирают родственники для похорон, но есть и тела бродяг да беглых солдат, да неопознанных висельников и пьянчужек всяких. И тогда я понял, что снова ошибаюсь! Там, у графини, все они лощёные были, и физиономии у них, ох, не плебейские. Выходит, надо искать трупы пропавших аристократов. Но эта публика, опять же, хоронится с честью и всем известна. Представь, появляется в обществе такой господин, граф какой-нибудь али князь, а ему тут кто-нибудь и скажет: «А как же так, ваша светлость, ведь вы, как всем известно, померли-с…»
— И что ты сделал дальше? — затаил дыхание Корвин-Коссаковский.
— А дальше я подумал, что нежить-то наша, должна, получается, гостями представиться! Теми, кого никто давно не видел! И тут я и вспомнил про Мещёрского-то! Мне говорили, что он храбрец и герой, был в корпусе Лорис-Меликова. Я и подумал-то: компания идёт, а что он тут делает? Решил, что ранен был да на побывку отпущен. Но танцевал он, как угорелый. Куда же ранен-то? И неделю назад запрос по нему отправил. Сегодня утром ответ-то и пришёл. Погиб он, Арсений! Погиб ещё в сентябре!
Тут Февронья Сильвестровна занесла самовар и начала накрывать стол к ужину. Корвин-Коссаковский молча следил, как она наливает в блюдце вишнёвое варение, ставит на стол блюдо с дымящимися пончиками, но видел при этом залы графини Нирод и пышные апартаменты князя Любомирского, снующую публику, фраки, манишки и белоснежные манжеты.
— Ты прав, Порфиша, ты прав, — прошептал он. — Пришлые… Клодий Сакрилегус — это приехавший из Италии Александр Критский. Его до того полгода никто не видел. Цецилий Профундус — убитый при Алексадрополе Максимилиан Мещёрский, но тогда… третий, Постумий Пестиферус, это, стало быть, приехавший из Москвы Грейг?
Бартенев бросил на него осторожный взгляд.
—А поймать-то мы их успеем?
Этот вопрос не сразу дошёл до тяжело задумавшегося Арсения.
— Что? Поймать?
Корвин-Коссаковский зло рассмеялся.
— Критского, то есть Клодия, здесь давно уже нет. Эта нежить, вдоволь наблудив, летает себе сейчас где-то в поднебесье, и нам его отродясь не выловить. Да и твой Мещёрский-Цецилий, девиц сожрав, думаю, отдать им последний долг на погост не явится. А вот третий, кто бы он ни был, — Корвин-Коссаковский мстительно сжал руки, — у этого третьего дом есть.
— Ты про могилу этого Николаева?
— Угу. Я третьего дня как раз подумал, если не поймаю никого из них — я могилу эту разрою, да нежить эту осиновым колом проткну, — рыкнул Корвин-Коссаковский. — Пойдёшь со мной?
Вообще-то Порфирию Бартеневу могилы до сего дня осквернять не приходилось, но он, на минуту задумавшись, озаботился вопросом куда более насущным:
— А где мы кол осиновый-то возьмём?
— На моей даче осинку срубим и обточим.
— А топор у тебя там есть?
— Есть. И нож есть охотничий.
— Ну, поехали.
Бартенев уже поднимался из-за стола.
— Поехали, — кивнул Арсений. — И кол вырежем, и рыбкой вяленой побалуемся. Завтра в полдень — похороны девиц Любомирских. А после на Митрофаньевский погост съездим и там оглядимся.
Сказано — сделано.
Порфирий распорядился сложить пончики в корзину, туда же поставить банку с вареньем, после чего друзья под новые причитания Февроньи Сильвестровны, неожиданно уехали.
На даче Корвин-Коссаковского Арсений Вениаминович и Порфирий Дормидонтович срубили молодую осинку, легко соорудив из неё три остро заточенных кола. Корвин-Коссаковский сложил их в чехол из-под своей винтовки и повесил у входа на вешалке.
На следующее утро, выпавшее на субботу, весь город, казалось, столпился на Миллионной. Что ни говори, а было, о чём потолковать. Загадочные самоубийства двух богатейших девиц наделали в городе порядочно шуму и породили тьму предположений и сплетен без числа.
Самые злые языки, к ярости князя Любомирского, сочинили весьма складную байку о том, что обеих девиц прельстил и обрюхатил некий вертопрах, да и скрылся бесследно. При этом многие, что скрывать, уверенно называли имя молодого красавца Александра Критского.
Сплетня подтверждалась и тем, что Александр Критский подлинно пропал, и его, как стало известно, не смогла найти даже полиция. Не было на похоронах и Макса Мещёрского, о котором, впрочем, особо и не вспоминали. Зато среди собравшихся мелькали граф Михаил Протасов-Бахметьев и Герман Грейг.
В толпе тихо толковали и о дуэли, циники посмеивались над идиотами, устроившими потасовку из-за предмета, всплывшего на следующее утро из Невы. Не повезло дуракам, однако.
Протасов-Бахметьев и Грейг выразили князю соболезнование, Арсений Вениаминович протиснулся поближе к ним и тихо заговорил.
— Бедный отец, такая потеря…
— Что-то невероятное, — прошептал Грейг. Его томные глаза казались остановившимися. — Если бы одна, я бы понял, но обе…
— Вы, мне казалось, были увлечены Елизаветой, — тихо проговорил Корвин-Коссаковский.
Он с иронией относился к скорби Грейга, помня сказанное крупье в Яхт-клубе и разговор Грейга с Энгельгардтом возле театра.
— Я сватался, — тоже шёпотом ответил Грейг, — да только Елизавета Михайловна сказала, что сердце её принадлежит другому.
Корвин-Коссаковский удивился. Ему казалось, что он разговаривает с Постумием, третьим из нежити, но сейчас в этом усомнился. На лице Грейга застыли злость и обида, и они казались подлинными. Впрочем, если он действительно подбирался к богатому приданому, но ему второй раз не обломилось, то обида была понятна.
— И кто был ваш соперник? — задумчиво поинтересовался Арсений Вениаминович.
Грейг пожал плечами.
— Один раз я видел её на прогулке с сестрой и Александром Критским, но я спрашивал его, а он ответил мне, что видов никаких на девиц не имеет. Был и Протасов-Бахметьев, но Елизавета его совсем не жаловала, Энгельгардта же она звала картёжником. Мещёрского выделяла, но он жениться, кажется, не собирался. Кто же тогда?
…На похоронах была и Нина Черевина.
Она случайно вечером в пятницу из тихого разговора Ирины Палецкой и Татьяны Мятлевой узнала о смерти подруг. Повела себя странно. Утром в субботу надела чёрное платье и капор и сказала княгине, что пойдёт на похороны.
Мария Вениаминовна всерьёз перепугалась, стала уговаривать племянницу остаться дома, но девушка только качала головой и говорила, что должна проститься с подругами. Княгиня в испуге послала записку брату.
Корвин-Коссаковский получив её, заехал к Палецким вместе с Бартеневым. Он тоже уговаривал девушку остаться дома, но Нина тихо смотрела в пол и уверенно шептала, что должна быть там.
Арсений трясся мелкой дрожью и не знал, на что решиться. Он понимал, что присутствие Нины на похоронах может обернуться страшной бедой, непоправимой и горестной, но остановить племянницу не мог. Тогда он попросил Бартенева рассказать девице о своём видении.
Порфирий, исподлобья разглядывая Нину Черевину, рассказал, что видел на кладбище. Нина слушала молча, не перебивая, смотрела в пол, сжимая в руках перчатки.
— Я не смог спасти ни Любомирских, ни Лидию. Девочка, эти упыри сейчас охотятся за тобой.
Нина помолчала, потом проронила, ничуть не оспаривая Корвин-Коссаковского.
— Он не придёт.
— Почему?
— Его здесь нет. Я хочу пойти, дядюшка. Надо проститься. Позвольте мне…
Корвин-Коссаковский вздохнул и кивнул. Они поехали втроём с Бартеневым, в карете он достал из чехла осиновые колы и отдал один Порфирию.
— Не отходи от неё и держи кол так, чтобы его видел каждый, кто к ней подходит.
Как и похороны Лидии Черевиной, погребение сестёр Любомирских осложнилось дурной погодой. Дождь, сперва мелко накрапывавший, вскоре перешёл в ливень, к тому же поднялся ветер — холодный и пронизывающий, пахнувший снегом.
Порфирий Бартенев, едва увидел гробы, умолк, насупился и лишь порой поднимал глаза на рыдающего князя Любомирского, но кол из рук не выпускал и не отходил от Нины Черевиной. Рядом стоял Корвин-Коссаковский, сжимая второй кол. Надо сказать, что публика не обращала особого внимания на то, что они держали в руках, все прятались под зонтами и тихо перешёптывались.
Нина с глазами, налитыми ужасом, смотрела на распухшие тела утопленницы и вынутой из петли, прикрытые белым газом. Гробы уже насколько раз пытались забить гвоздями, но Любомирский всякий раз начинал кричать — резко и истошно.
Корвин-Коссаковский поддерживал Нину под руку, боясь, что ей станет дурно. Но та молча стояла и смотрела на гробы, не обращая внимания ни на людей вокруг, ни на заботы дяди.
— Всё они налгали, эти сны. Всё налгали, — тихо пробормотала наконец она.
Девушка казалась жалкой и странно повзрослевшей, но Корвин-Коссаковский считал, что цена такого взросления чрезмерно велика. В чем была виновата эта явно нездоровая телесно и душевно девочка, выросшая в дурной семье? Тем, что упыри захотели есть?
Арсений внимательно смотрел по сторонам, но не заметил, чтобы кто-то пытался подойти к Нине, однако слышал злобные шепотки в толпе, муссирующие всё те же подлые и пошлые сплетни о Любомирских и Лидии Черевиной, и ему снова показалось, что он окружён упырями. Но Корвин-Коссаковский не двигался, только сильнее сжимал кол в руках, оглядывал толпу и чувствовал, как закипает в душе холодная ярость.
Он проиграл, не смог найти ни одного упыря, хоть и был предупреждён, а значит, — вооружён. Но по-настоящему вооружённым Корвин-Коссаковский чувствовал себя только сейчас, сжимая в руках кол осины. Арсений твёрдо решил добраться до могилы Николаева, но из-за сильно затянувшихся похорон на Громовском кладбище передумал делать это на ночь глядя. Но дал себе слово завтра же с утра быть на Митрофаньевском погосте вместе с Бартеневым. Он ни за что не выпустит этого последнего мерзавца из рук.
Уж этот-то, проклятый Постумий, не уйдёт от него, ответит за всё и за всех.
Ирина Палецкая стояла вместе с матерью, смотрела на гробы в странном отупении, ничего не говоря, чуть раскачиваясь, точно тростинка на ветру. Рядом с ней стоял и Андрей Нирод. В толпе судачили о помолвке.
Неожиданно князь Любомирский охнул и завалился на бок, — на кучу свежей земли. Его тут же подхватили, попытались помочь встать, но он упал снова. Михаила Феоктистовича почти на руках отнесли в карету, и погребение быстро завершилось.
Корвин-Коссаковский и Бартенев отвезли Нину домой, к Палецким. Девушка чувствовала себя неплохо, лишь была грустна и задумчива.
Друзья разъехались по домам, договорившись на следующий день утром встретиться на даче Корвин-Коссаковского и навестить проклятую могилу — с заступом, лопатами и осиновыми кольями.
Эпилог
Убояться дьявола —
оскорбить Бога.
Жан Боден
Расставшись с Бартеневым, Арсений приехал к себе на Лиговский, переоделся, попросил чаю.
Он совсем не хотел спать, сначала читал, потом сидел, бездумно глядя в камин, где тлели обугленные головёшки.
Потом Корвин-Коссаковский задумчиво вынул из кармана два амулета — Нинин и снятый с девицы Любомирской. Направился на кухню, где извлёк из шкафа большую банку с прозрачной жидкостью и плотно притёртой пробкой. Это была крещенская вода, стоявшая у Анфисы круглый год, кухарка использовала её от всех болезней.
Арсений открыл банку и опустил туда оба талисмана.
Потом закрыл, задумчиво рассматривая амулеты, рисунки на которых, увеличенные водой, казались непривычно выпуклыми. Зачем? Этого Корвин-Коссаковский не знал, но он засунул банку в свой сейф, запер и перекрестил замок.
Арсений проиграл. Но злость и гнев продолжали бродить в нём. Завтра он посчитается с мерзавцем, непременно посчитается, хотя бы с одним…
— Это вы зря… — голос неожиданно раздался от окна, где в тени портьеры обрисовался силуэт худого мужчины с резкими уродливыми крыльями. За ним высился ещё один — мутной тенью, дышащей болотным смрадом. — Отдайте их нам.
Корвин-Коссаковский застыл на месте.
Он вдруг понял, что абсолютно бездумно, точнее, руководствуясь каким-то туманным пониманием того, что опасно оставлять эти безделушки на комоде или на столе, сделал то, что привело к нему эту нечисть.
— Клодий… Цецилий… — теперь глаза Корвин-Коссаковского сверкнули.
Клодий и Цецилий пришли за амулетами, которые невесть что для них значат, но явно нужны им. Это было точно. И сами инкуб и вампир извлечь их из агиасмы, освящённой воды, никогда не смогут. Арсений понял, что поймал Клодия Сакрилегуса и Цецилия Профундуса!
Нетопырь и вампир меж тем оказались совсем рядом.
— Не нужно делать глупости.
Корвин-Коссаковский пожал плечами.
— А я и не собираюсь. Амулеты останутся там, где лежат.
Сам Корвин-Коссаковский с затаённым любопытством, точно редкого урода с волчьей пастью в кунсткамере, разглядывал Клодия. Теперь в нём проступила подлинная сущность: хищный профиль, пылающие алыми углями глаза на узком лице, обтянутом змеиной кожей. Боже, как это Бартенев не умер со страха, созерцая такое чудовище? На красавца Клодий совсем не тянул. Встретишь такого впотьмах — заикой, ей-богу, останешься.
Вампир же Цецилий просто походил на толстую бородавчатую жабу, к тому же вонял гадостно.
Клодий между тем обратился к Арсению.
— Ваши претензии ко мне — надуманы. Этот глупец Любомирский ещё мог бы предъявить мне счётец, но вы… Ваша девица в полном здравии, а то, что у вас убыло, так не нами же убыло. Отдайте, — голос Клодия был низким и хриплым.
Арсений задумался. Он понимал, что нежданно и негаданно возникла та ситуация, когда он мог задавать нечисти любые вопросы и даже диктовать им свою волю — ничем не рискуя. Но удивительным образом не знал, о чём спрашивать, точнее, Корвин-Коссаковский вдруг осознал, что спрашивать инкуба и вампира ему не о чем.
Он и сам понимал, что произошло, понимал и то, что нечисть до исхода полной луны должна исчезнуть навсегда. Знал Корвин-Коссаковский и то, что никто из этой братии не может быть страшнее Аристарха Сабурова, мерзостнее Германа Грейга, отвратительнее Данечки Энгельгардта и пошлее погибшего Севочки Ратуева.
— Исчезни, нечисть, ничего я вам не отдам, — резко бросил Корвин-Коссаковский.
Ему отчётливо послышался гнетущий запах разложения и гнили выгребной ямы.
— Вы должны вернуть…
— Исчезните, я сказал, именем Господа! — зло рыкнул Арсений. — Это я решаю, что я должен.
Призраки исчезли.
Корвин-Коссаковский поднялся, отчётливо прочитал: «Да воскреснет Бог», не столько желая избавиться от воспоминаний о встрече, сколько надеясь молитвой рассеять витавший в воздухе мерзкий смрад. Потом Корвин-Коссаковский принёс из прихожей чехол винтовки и вынул оттуда осиновые колья. Долго сидел перед камином, поглаживая древесную кору и заточенное острие.
Молчал. За окном в шуме проливного дождя неожиданно послышался стук колёс экипажа. Пробило полночь. Где-то в глубине дома раздались тихие шаги Калистрата.
— Барин, вы не спите? — камердинер заглянул за спинку кресла, и когда хозяин повернулся, сообщил: — К вам гость.
— Кто ещё в такое время? — недовольно бросил Арсений и замер.
В прихожей что-то тихо щёлкнуло и вдруг запело:
— Jeder Tag war ein Fest,
Und was jetzt? Pest, die Pest!
Nur ein groß’ Leichenfest,
Das ist der Rest.
Augustin, Augustin,
Leg’ nur ins Grab dich hin!
Oh, du lieber Augustin,
Alles ist hin!
Корвин-Коссаковский встал. На пороге, иронично улыбаясь, стоял его сиятельство граф Михаил Протасов-Бахметьев. Его серые, точнее, стальные глаза, чуть искрились, на лице была приклеена улыбка.
— Ты не волнуйся, милейший, — обернулся граф к камердинеру, — господин твой, говорил же, примет меня, не правда ли, Арсений Вениаминович?
Корвин-Коссаковский отчётливо кивнул. Калистрат исчез за дверью.
Протасов-Бахметьев развёл руками и шутовски поклонился.
— Простите меня, любезнейший Арсений Вениаминович, но не мог покинуть столичный град, не засвидетельствовав вам своё почтение.
— А вот и Постумий Пестиферус, — с некоторой долей удовлетворения пробормотал себе под нос Корвин-Коссаковский.
Протасов-Бахметьев весело рассмеялся, закидывая голову и точно любуясь собеседником. Развёл руками.
— Меня редко называют моим собственным именем, но почему бы и нет, в конце концов? — лукаво и ласково улыбнулся он.
Корвин-Коссаковский вздохнул и предложил гостю присесть.
— Благодарю покорнейше, я вообще-то ненадолго, нынче полнолуние, и луна уходит, нам в некотором роде пора…
Арсений молча опустился в кресло напротив и впился глазами в нежить. Сейчас, когда Корвин-Коссаковский понимал, кто перед ним, он приметил некоторую странность двоящегося лица графа, и отсутствие чёткой тени на противоположной стене, оставлявшей у него странное чувство, что он общается с пустотой, и прозрачный вакуум взгляда его ночного гостя. Однако теперь граф изменился: исчезли суетливость движений, игривая улыбка и блеск глаз.
Перед ним сидел человек из мрамора — бесчувственный, бесстрастный, спокойный.
Корвин-Коссаковский тоже не был взволнован, хоть и несколько недоумевал, зачем Постумий Пестиферус нанёс ему этот неожиданный последний визит. Ему не о чем было говорить с лемуром, как нечего было сказать упырю и инкубу.
Тот же несколько томительно долгих минут молчал, потом наконец негромко заговорил.
— Должен сказать, что вы меня несколько удивили, ваше сиятельство. Когда мы поняли, что наши планы вам известны, а мы поняли это сразу после вашего визита на известную квартирку к чёртовой бабушке, коей я в одной из личин сынком незаконнорождённым приходился, мы, признаюсь, посмеялись. Однако планы свои менять не собирались, понимая, что противостоять нам вы не сможете. Но при этом, пока Клодий забавлялся, Цецилий лакомился, я, — лемур чуть улыбнулся, но улыбка показалась Корвин-Коссаковскому злобной гримасой, — я продолжал внимательно наблюдать за вами. Делать-то мне пока было нечего, — доверительно пояснил лемур.
Корвин-Коссаковский смерил собеседника долгим взглядом, но не перебил его.
— Вы ввязались в абсолютно безнадёжное и пустое дело, и, что меня особенно удивило, понимали это, — продолжал Постумий. — Я наблюдал за вами у графини Нирод. Вы подготовились недурно и сузили круг подозреваемых до минимума. Браво. Мы не стали рисковать — и представились пришлыми: парижанином и военным на побывке, а Клодий, вечный вертопрах и первый любовник, выбрал свою извечную личину красавца, но и тот якобы вернулся из Италии. На самом деле Протасов-Бахметьев умер месяц назад в Берлине от чахотки, Макс Мещёрский, которого знал ваш друг, погиб при Александрополе, а Александр Критский скончался в Болонье от оспы.
Корвин-Коссаковский кивнул.
— Понимаю. А часы на комоде?
— Да пошутил я просто. — Постумий снова улыбнулся. — Мне лгать-то не привыкать, но на нас клевещут, уверяя, что мы лжём постоянно. Нет, временами мы правдивы, тем более, когда лгать бессмысленно. Но меня удивило, когда вы на следующий день явились снова. Я-то полагал, что сумел вас… несколько вразумить.
— Я испугался, — признал свое тогдашнее малодушие Корвин-Коссаковский, — но ненадолго.
— Да-с, ненадолго. Но, в общем-то, вы нам не мешали, да и помешать не могли. Всё шло, как было задумано, но тут вмешалось обстоятельство, которое удивило нас, клянусь, столь же сильно, как и вас. Мы взбесились, почувствовав себя обокраденными. Это было просто откровенным разбоем! Впрочем, вам ли нас не понять? Этот мерзавец Сабуров увёл у Цецилия обед прямо из-под носа!
— Представляю себе его огорчение, — пробормотал Корвин-Коссаковский и вздохнул.
— О! Да, Цецилий рвал и метал, — кивнул Постумий, — был в лютом гневе. Подумать только, его, уважаемого профессионального вампира, обставили как мальчишку! И кто? Человек! Клодий тоже разозлился не на шутку. Ему известному инкубу-совратителю, специалисту по обольщению и истинному Дон Жуану, предпочли дилетанта! Но сами они, конечно, оба не дремали и основательно полакомились у Любомирского.
— Ну, не скромничайте, — зло прошипел Корвин-Коссаковский, — скандал вы спровоцировали отменный.
— Ну, так, творить мерзости, — развёл руками Постумий, — это же ремесло нечисти. В чём вы меня укоряете? В том, что я — мастер своего дела?
Арсений устало поинтересовался:
— А почему Нина вас увидела на сеансе? Меня подразнить хотели?
Мертвец вытаращил глаза и покачал головой.
— И в мыслях того не было, дорогой Арсений Вениаминович, поверьте. Просто не рассчитали, забыв о новолунии! Девица-то сомнамбула, а в день новой луны призраки проступают. Недосмотр вышел, одним словом! Новолуние аккурат на вечер воскресения пришлось, а тут этот дурачок-спирит со своим сеансом… Идиот, — ухмыльнулся Постумий, — среди нечисти сидит и нечисть вызывает. Хоть и родня он мне, но не люблю эту публику, — брезгливо поморщился лемур, — остолопы.
Арсений зло хмыкнул.
— А с девочками Любомирскими — вы тоже «пошутили»?
Мертвец расхохотался.
— Трудно сказать, ведь и тут конкуренция была огромная. Голодный волкодлак Ратуев, шустрый мальчик, к приданому в сорок тысяч подбирался, сожрать девиц хотел. Да и мерзавцы Грейг с Энгельгардтом, хоть один с дырявым задом, а второй с оттоптанными вдовицей яйцами, тоже ребята не промах, уверяю вас. Клодий тем временем девку Лизавету совратил да и откланялся, Цецилий присосался к Анастасии и поужинал основательно, а потом и Лизаньку поцеловал. Но Энгельгардт и Грейг на сорока тысячах жениться готовы были, будь девицы хоть в чахотке, хоть с люэсом. Однако тут уж я вмешаться решил. Не будет того. Недостойны они… таких денег. Стравить пришлось с помощью достопочтенного князя Мещёрского, сиречь, моего дорогого Цецилия. Цецилий и я пошли в секунданты, а дальше, вы сами понимаете, пули полетели в жадных дурошлёпов без промаха. Энгельгардту тоже не выжить, уверяю вас.
— А как девушки погибли? Самолично постарались?
Оборотень удивился.
— С чего бы мне себя утруждать-то? Просто раскрыл я девицам, дорогим кузинам, глаза на мир. И отверзлись их очи и узрели они, что поклонники их — нежить призрачная, возлюбленный одной — просто сонное видение, большая летучая мышь, а ухажёр другой — упырь болотный эфемерный, вампир острозубый, пиявка голодная. И сковало сердца их ужасом, и напала на них печаль-тоска. Надиктовал я им записки, да и отправил одну в Неву-реку, другую — на чердак. А так как кузины мои были дуры удручающие, то противостоять мне не могли, ибо молитв нужных отродясь не знали, креста на себе не имели, да и в голове у них тоже совсем пусто было. И приняла их Геенна, и, как говориться, возрадовался «ад всехмехливый».
Корвин-Коссаковский всё это давно понимал, и в пояснениях очевидного не нуждался.
— Ну а ко мне вы зачем пришли, Постумий?
Покойник развёл руками.
— Поторговаться. Мне, признаюсь, не понравилось ваше вчерашнее поведение на дачке-то вашей и на погосте тоже. Цецилий, Клодий и особенно я — занервничали. Эта святая вода, амулеты, заступ, осиновый кол. Да ещё выставили напоказ. Такие вещи-с… ну, нервируют. Глупо как-то, а?
— А я не дурак, — лениво проронил Корвин-Коссаковский. — И потому не боюсь казаться глупым. Вы всё поняли правильно. Если с Ниной случится то же, что с Любомирскими, — за все проказы дружков и ваши прихоти — ответите вы один. Я разнесу ту чёртову могилу в щепки и воткну этот кол вам в сердце… Точнее, в грудь. Какое там у вас сердце? Завтра я туда наведаюсь и погляжу, как сподручнее это сделать.
Лемур Постумий с досадой откинулся в кресле.
— Я так и понял, и потому-то я и здесь. Мне, признаюсь, несколько странно взывать к милосердию человека, однако… приходится. Послушайте. Давайте договоримся по-хорошему. Вашу племянницу я не трону, Клодий — тоже. Цецилий сыт, как клоп в барской постели. Ему Анастасии и Лизаветы на полгода хватит. Но, дорогой Арсений Вениаминович, будьте справедливы!
Мертвец смотрел умильно и ласково, как собачонка.
— Я-то девиц Черевиных вообще не трогал. Лидию Аристарх Сабуров угробил, с Нинкой у Клодия ничего не вышло. Не вовремя слетел амулетик-то, ох, не вовремя. Но я-то тут причём? Так разве справедливо наказывать одного за вину другого? Мир и так переполнен подонками, — зачем нам им уподобляться? Зачем лишать меня крова за чужие грехи? Становиться бесприютным духом…
Постумий скривился и поёжился.
— А девочек Любомирских вам не жаль было? Они же вам кузины…
— Полно, я не сентиментален, — усмехнулся оборотень. — К тому же, будьте разумны, из этих девочек вышли бы разве что две великосветские потаскушки! На двух дурочек меньше стало. Опять же, не сожри их мы, их сожрали бы сабуровы да грейги, энгельгардты да ратуевы. Сабуров, заметьте, обделал свои дела с Лидией быстрее нас всех. Даже ловеласа Клодия опередил!
Мертвец склонил голову набок, словно пытаясь, подобно ласковому псу, заглянуть в глаза Корвин-Коссаковского.
— Вы же не можете этого не понимать.
Это Корвин-Коссаковский к своей досаде понимал.
— Будь проклят этот мир, где люди обставляют упырей, — вздохнул Арсений.
— Мир по определению лежит во зле, — поддакнул Постумий, то ли соглашаясь, то ли оспаривая тезис собеседника. — Но без воли Господней, вспомните, волос с головы человеческой не падает, и никакая сила бесовская не сможет помешать человеку спасти свою бессмертную душу. Если он сам того возжелает. Потому нас и терпят. Наказание же за грех назначает Бог, а творят сатана и бесы. Так что… Нежить существует пусть и без благословения, но по допущению божьему, а значит, ей тоже есть надо.
Корвин-Коссаковский почувствовал, как на него со всех сторон наползает вялая тоска, та висельная хандра, что лечится только ледяным дулом пистолета. Арсений поднял глаза на Постумия и заметил серый блеск глаз нечисти, плотоядный и хищный.
Невероятным усилием воли он стряхнул с себя дурной морок. В глазах просветлело. «А ведь меня он не трогает, только искушает…», пронеслось у него в голове. «А почему? А ну да… без воли Божьей…»
Арсений резко встал.
— Пусть ваша нечисть жрёт, да с оглядкой. Ибо всегда найдутся и те, кто вонзит в упыря осиновый кол, Постумий, — он с ненавистью окинул взглядом покойника. — И нетопырю с упырём скажи — ничего они обратно не получат. Я предупредил тебя. Если я переживу Нину только на один день, я и в этот день успею с тобой поквитаться. Я не отдам её вам.
Граф Протасов-Бахметьев уже стоял на ногах. Он улыбался.
— Откуда в вас эта глупая готовность вступить в борьбу с бесовщиной? Ведь это нелепо.
Корвин-Коссаковский схватил осиновый кол, вскинув его наперевес, как копье. Мертвец опередил его, отодвинувшись.
— Ну, полно-полно. Я ведь всё понимаю. Не гневайтесь. И всё же… в наше время, когда любой щенок, вроде Сабурова, способен дать сто очков вперёд нам, нечисти, стоит ли утруждать себя изготовлением осиновых колов? Плюньте, ваше сиятельство. Метафизическое обоснование существования зла у Канта…
Корвин-Коссаковский перебил демона.
— Заткнись, нечисть. Надо смотреть в глаза чёрту прямо, и если он чёрт, надо называть его чёртом, и не лезть к Канту или Гегелю за обоснованием. Оттого бесы и разгулялись, что вас метафизически объясняют, нет, чтоб по рогам вас, проклятых. Глядишь — и провалились бы вы в преисподнюю…
Он снова поднял кол.
— Убирайся, говорю.
Протасов-Бахметьев, сиречь, Постумий Пестиферус, укоризненно покачал головой и исчез.
Корвин-Коссаковский вздохнул, снова засунул кол в чехол винтовки и повесил чехол на стене, где у него висели две турецкие сабли. Потом подбросил дров в камин, разворошив кочергой угли и пепел.
Пламя, сначала вырываясь из обугленных головёшек тусклыми бледными языками, ярко вспыхнуло и разгорелось.
[1] Оборотень Цецилий Профундус призывает тебя, Постумий Пестиферус!
[2] Инкуб Клодий Сакрилегус! Призываем тебя! Явись к нам! Мы ждём!
[3] Каждый день был праздником,
А что теперь? Чума, одна чума!
Только погребения,
Вот и все.
Августин, Августин,
Ложись в могилу!
Ох, дорогой Августин,
Всё пропало! (нем.)
[4] Достоевский.
[5] Человек на своём месте (перен., фр.)
[6] Ты принадлежишь мне, я вернусь за тобой (лат.)