Прозекутор
Антонов есть огонь, но нет того закону,
Чтобы всегда огонь принадлежал Антону.
Козьма Прутков
Что такое жизнь? Это вспышка светлячка в ночи. Это дыхание бизона зимой.
Это маленькая тень, пробегающая по траве и теряющаяся в закате.
Нога Ворона, воин и оратор индейцев-блэкфут
Нередко он задумывался: стоит ли вести (если вообще вести) повествование от первого лица, ради вящей живости, или использовать приём «третье лицо вместо первого», который молчаливо указует на много большую искренность. Ибо «я», что ни говорите, вещает всегда на публику, а взгляд на себя со стороны, в отсутствие любых свидетелей, предполагает некую беспристрастность. Замкнутое на себя одиночество — та же исповедальня, разве что отпустить грехи некому. Во всех смыслах.
Оставленная осенью без присмотра велопарковка выпирала из снега крутыми рёбрами: грудная клетка зверя, лишенного плоти. В бойкое время года здесь были пришвартованы платные двухколёсники и даже небольшой квадроцикл, сооружённый по типу педального коня — Минздрав всячески предупреждал активный образ жизни. Совсем неподалёку коченела от стужи автостоянка с запорошёнными крупой крупами автомобилей, ледяным драконом высилась церковь. Зелёные чешуи глав перемежались с тускло-рыжими, редкий вид. Шестиэтажный особняк чуть дальше пестрел лоскутными прямоугольниками фасада: голубой, изумрудный, оранжевый, жёлтый. «Распространённая и слегка циничная шуточка: если весёленького вида здание соседствует с православной церковью — наверняка это детский раковый центр».
Не только раковый — полиомиелитный, туберкулёзный, сифилитический и неопределённо мерзкий, подтвердил он в уме. Инфекции ныне сильно усовершенствовались. Общее в этой палитре одно: внутри больничного корпуса обитают дети. Есть напасти, с самого начала привязанные к нежному и нежнейшему возрасту, но наибольшая их часть сильно помолодела. В общем, крути педали в этом направлении и думай.
«И постарайся даже в мыслях не использовать архаизмы, хоть бы и умеренные. Не мешай стили и говоры всех времён и народов: твой вечный недостаток. Губы и горловые связки способны непроизвольно шевелиться, это тебя выдаст».
Будто уже твой любимый способ передвижения не выдаёт тебя похлеще любого волапюка. Только чудики катаются зимой на велике мимо Ольгинки. Рифма, типа того. Неточная — из старинной красавицы имени святой Ольги сделали, в конце концов, мемориал, а здесь современный больничный комплекс того же названия. Зато само чудачество оправдано — велосипед куда безопасней пешего хода: шины почти не скользят на беловатом налёте, в отличие от иных подошв. К тому же корки тают сами по себе — улица редко болеет дифтеритом.
А как насчёт внешности того, кто за рогатым рулём? Телосложение хилого подростка — кое-кто из местных норовит именовать это теловычитанием. Опущенные плечи, что ещё более умаляет рост, от природы составляющий не более метра шестидесяти — а ведь в юности его считали статным парнем. Небольшие руки и ступни — что якобы выдаёт женственную или обоеполую натуру. Впалая чахоточная грудь: он норовит чуть горбиться, приближая лицо к личику очередного пациента. С другой стороны, у них у всех такие визгливые голоса, что ушам слушателя «достаётся по полной». Тёмные пятна вокруг глаз, будто бы от хронического недосыпа, неровный загар (ну, то есть, легко за него сходит), впалые рябинки веснушек. И вдобавок — броский оттенок волос, не красно-золотая медь, правда, но пурпур с лёгким оттенком индиго. Он очевидно для всех красится, только эти все полагают — чтобы скрыть соль и перец, которые его старят, а на самом деле…
Белоснежная — такого снега не бывает в современном городе — с голубизной седина молодит. Сильней, чем ему, вечному юнцу, охота признать.
Ещё он, почти не снимая, носит очки-хамелеоны с прозрачно-дымчатыми стёклами, чтобы затуманить естественную переменчивость глаз. Цвет их радужки в зависимости от освещения меняется от зеленовато-серого до чёрного с алыми проблесками, тогда как зрачки всегда одинаковы — с точностью до микрона. Оттого их владелец способен видеть любой свет таким, как он есть. Но все до одного собеседники вперяются в старорежимную черепаховую оправу.
Поистине, снабди свою внешность и манеру себя вести одной-двумя приметными чертами — и никто не заметит ничего помимо этих вопиющих странностей.
Несолиден и мало импозантен. Тем не менее, детишки любят своего пестуна и, бывает, привязываются. Он сам — нет. Ему не положено: личная тяга сильно искажает общую картину всеобщего заболевания. Опыт ни разу не заставил в том усомниться — а опыт у него богатый на редкость.
Прозектор
1
Не стоит интересоваться его детством и отрочеством: разве что ловить намёки с иносказаниями. Родители были зажиточные крестьяне, можно добавить — живущие сами по себе, мало от кого завися. Первенец наравне с отцом работал в полях, ходил в церковную школу, где его исправно угощали кухонной латынью и розгами, время от времени чувство протеста, свойственное всем нормальным детям, заставляло его совершать побеги в неизведанное. Он считался даровитым малым и завидным женихом, ему неторопливо приискивали невесту из сверстниц, причём и неторопливость, и приискание не вызывали у него протеста.
Всё оборвалось и стало совсем незначительным, когда он внезапно очнулся на снегу рядом с трупами и пепелищем, кутаясь в задубевшее тряпьё. Голова была пронзительно ясной, и он мигом сообразил, что ему повезло: хлынувшее на деревню поветрие настигло его не на самой поляне, а на опушке рощи, загнав под корни вывороченного бурей клёна. Поэтому его не заперли и не сожгли под родным кровом; не похоронили вместе со всеми родичами в смоляном рву вперемежку с чужими трупами; пренебрегли, когда Красная Напасть перекинулась на самих лекарей и мортусов, отчего усердие их сильно поуменьшилось.
Обо всём происходившем вокруг ему суждено было только догадываться, пока он плавал в жару, гное и крови из лопнувших пустул, то приходя в себя, то опять сваливаясь в унылый бред. Кажется, он отбивался от кого-то парящего над ним и причинявшего своими взмахами ветер и зловоние. Наконец, мор ушёл, оставив ему слабость, муть перед глазами и фатальное равнодушие.
Он привстал, подтянувшись на локтях и пытаясь понять окружающее и в нём — себя самого. Нет, полностью он не ослеп, что казалось ему самой страшной долей. На руках не чувствовалось следов от заживших язв, а до лица и шеи не было никакой охоты дотрагиваться. Вечерний воздух, наконец хлынувший в лёгкие и расправивший их, показался ему до странности чистым, с едва заметным оттенком гари.
Конечно, вороньё уже который день пировало на трупах, отрывая куски от наполовину обнажённых костей и с ленцой их заглатывая. Забили себе зоб так, что и каркать не было возможности. Зато низовой ветер озорно посвистывал, пуская понизу извитые белые струйки, прибивая смрад к земле.
Зима переломила ход событий, но запоздала на день-два, подумал мальчик, перебирая взором тёмные птичьи силуэты. Или на час-два. Если бы ему очнуться раньше…
То, что случилось впоследствии, мальчик долгое время списывал на слабость зрения и рассудка.
Одна из одетых в перья фигур подняла клювастую голову и встретилась с ним глазами. Несмотря на обличье и несоразмерно малый рост, то был, безусловно, двуногий; во всяком случае — разумное существо. Величиной и расцветкой он казался родичем не вороне, а чёрному ворону. Глубоко посаженные глаза глядели сквозь птичью маску с горькой иронией и состраданием. Крылья свисали по обеим сторонам тела подобием рукавов мантии, скрывая ступни — или всё же костистые лапы, — отливающий синевой хвост гляделся роскошным шлейфом.
— Если бы ты пришёл к себе в самый разгар здешних дел, малыш, — то что? Повлиял бы? — спросил птицечеловек довольно внятно. Правда, гортанный акцент и раскатистое «р» слегка мешали.
— Не знаю, — ответил тот честно. В горле стоял колючий комок, и с непривычки вместо звуков речи вышло карканье. — Принёс бы утешение. Напоил водой и отёр смертный пот. Был бы рядом со своими. И, может статься, отбил бы кого от напасти до того, как погиб бы сам.
Он понимал, что говорит явно не то, что на уме, который занимали иные мысли. Какой смысл был спасать для финального всесожжения? Что значит — «пришёл к себе»? Ведь не сюда же, пришло ему на мысль, но переспросить не получилось: язык во рту разбух, словно утопленник, и повиновался плохо. Помотал головой, чувствуя, как грязные пряди бьют по плечам, встряхнулся как мог и продолжил много твёрже:
— Я хотел бы умереть. Но не раньше, чем покончу со всеми болезнями, что терзают род человеческий.
— Такой ты мстительный, — в голосе Ворона звучала явная насмешка. — И так отважен без примеси рассудка. Знаешь ли ты, что именно сейчас поставил на кон? Нет? Само выражение для тебя тайна? Ах, ты же по малолетству не игрывал ни в кости, ни в тавлеи. Однако сегодня твой день. Считай, что боги тебя услышали.
Некое ледяное дыхание прошло по земле, свивая снежную крупу в косицы, ударило мальчику прямо в лицо и глаза. Но не запорошило, а лишь промыло талой водой и горячей слезой. Когда он, наконец, проморгался от влаги — не вмиг, потому что по-прежнему опасался тереть лицо руками, — окрест не было никого живого и могущего говорить.
Одни чёрные птицы, восседающие на костях, которые разлетались при виде человека, гулко хлопая крыльями.
«Сделано, — тем не менее, послышалось ему. — Что же ты? Действуй, спасатель».
Человек поднялся и побрёл, опираясь на прихваченную по дороге суковатую ветку. Через некое время стало ясно, что пепелище простирается далеко не повсюду: отступя от деревни мёртвые тела были свалены в груду и казались нетронуты вилами и клювами. Сквозь хлопья и лохмотья просвечивала та же неизбывная пурпура, но сыпь почернела и местами как бы обуглилась.
Его взгляд как бы притягивало туда. Внезапно верхний труп чуть шевельнулся — привиделось, подумал он с испугом. Но когда внутренняя дрожь передалась соседним телам и тотчас некая целеустремлённая мощь стала разбрасывать тела как поленья в поленнице, страха почему-то как не бывало. Человек стал помогать — носками башмаков, посохом и под конец голыми руками. Подхватить заразу вторично он не мог, а все прочие беды были ничто по сравнению с этим.
Вскоре на поверхности появилась худая рука, затем вторая — жутко запачканная землёй и сажей, но в то же время чистая, с непорочно белой кожей. Он схватился за оба запястья и потянул.
Наружу выкарабкалась девочка в длинной рубахе тонкого льна, которую с натяжкой можно было счесть господской. Лет пяти-шести на вид, щуплая, бледнокожая, с вихрами того цвета, который несколькими веками спустя поименуют «венецианским золотом». На истощённом личике с полуопущенными веками выделялись нос с лёгкой горбинкой и губы, неожиданно пухлые и яркие, — единственное по-настоящему алое пятно, которое он сегодня увидел.
— Фух, чуть не задавило. Надо же было им запихнуть меня под самый низ самой последней пирамиды, — сказала она безмятежным тоном.
— Кому — им?
— Не знаю. Тем, кто нынче бежит от чужих и своих покойников, — девочка передёрнула плечами. — Дальше, дольше и быстрее. Cito, longe, tarde.
— Cito, longe fugeas et tarde redeas, — машинально дополнил он, вспомнив уроки священника. — А ты что делала, отчего тебя приняли за мёртвую?
— Спала в погребе, — объяснила она лаконично. — Крепко. Сон у меня поистине мертвецкий. Даже не заметила, как стальным крюком зацепили и прочь потянули.
Щиколотку в самом деле обнимал пухлый багровый полумесяц, который бледнел и уплощался на глазах. Чуть пониже вырисовывалась грязная ступня весьма привлекательной формы — с высоким подъёмом и аккуратно подстриженными ноготками. На другой, абсолютно чистой и сияющей, наблюдался истрёпанный вариант римской сандалии с лёгким подобием подошвы. Это вконец доконало спасителя: несмотря на добротную шерстяную тунику, такие же штаны и воловьи башмаки с подковками, липкая дрожь пробрала его с головы до пят.
— Ты всегда так спишь, что ничего вокруг не замечаешь? — спросил он. — Ни воплей боли, ни огня, ни заморозков?
— Ну да, — кивнула она, склоняясь и мимоходом выдирая из груды какую-то накидку поярче. — Ни отморозков тоже. Ты не глазей на меня особо, вот прямо сейчас исправлюсь. Ко мне, как видишь, земное ненадолго липнет. Сам, кстати, смотришься ничуть не лучше. Весь в гноище испятнался-извалялся и на лицо попало.
Мальчик механически провёл рукой по коже: отлетели какие-то хрупкие коросты, но сама щека показалась гладкой, точь-в-точь полированный мрамор.
— Ты тоже поищи что попристойней и переоденься. Кличут-то как тебя?
Мальчик помедлил. Истинное имя открывать никому и нипочём нельзя, а вот церковное — можно. Проку от него и так и этак никакого…
— Арсенио, — сказал он.
… не больше, чем от попова кадила и бормотаний, которыми первый хотел заградить дорогу обсыпной хвори. Отец тогда не пустил его на порог, но всё равно не уберёг ни себя самого, ни матери, ни обеих сестрёнок. А вот что спасло его сына — так это одежда, которую пять лет назад сняли с заразного и хорошенько проветрили на солнце. Арсен, натянув её, крепко приболел, но зато сейчас выжил и ни умом, ни телом не повредился.
— А тебя как называют? — спросил он отчасти в отместку.
— Фелиналь, — говоря это, девочка укутывалась в свою тряпку, при ближайшем рассмотрении оказавшуюся плащом доброго красного сукна с золочёными галунами.
В округе было немало Фелицат, Фелиций и Филофил, даже одна Филопатра припомнилась. Но о таком имени он не слыхивал, хотя их малая земля находилась на стыке Италии с Францией и черпала из обоих источников. Те крохи библейских знаний, что перепали Арсену, также нимало ему не помогли.
— Вот, — удовлетворённо сказала девочка, сотворив из себя тугую завёртку, откуда еле выглядывали руки и ноги. — Так торопились удрать, что и старшего по чину бросили. Кордон тоже с места снялся — не слыхать ничего.
— Хороший у тебя слух.
— Не жалуюсь. И ты не кори судьбу, — с внезапной серьёзностью ответила Фелиналь. — Хоть ты и добрый, и славный, и с лица пригож, и держаться за тебя любая бы пожелала, но поговорили — и хватит. Тебе направо, мне налево. Да не пропаду я, не бойся. Ни с холоду, ни с голоду, ни с одиночества.
Неожиданно приподнялась на цыпочки и чмокнула его в ямочку между ключиц — видно, выше не дотянулась. Арсену показалось, словно пчелиное жало его кольнуло, но всего лишь на краткий миг. Жжение сразу прекратилось, зато от этого места кругами разошлось тепло, подгоняя сердце и согревая конечности.
— Куда это — налево? Родню пойдёшь искать? — спросил он.
— Вот именно. Родню, — отозвалась она смутным голоском. — И ты поищи. Никого не слушайся, но себя хорошо слушай.
И пустилась прочь — только босые пятки засверкали.
Оставшись посреди пустоши, Арсен задумался. Отыскать что-то не пропитанное смертными миазмами можно было в любом подполе — дома, в отличие от землянок, ставили здесь добротные, люки скарбниц иной раз оковывали железом. Судя по Фелиналь, команда наёмников вытаскивала тех жителей, кто там затаился, но покушаться на их добро могла и побрезговать. Кстати, из какого дома сама Фели? Лицо незнакомо, но разве кто из юнцов заглядывается на малявок — им кого погрудастее подавай.
Всё-таки он брезговал рыться в завалах и, тем более, сдирать одежду с мёртвых. Вернулся в убежище под клёном — то была, собственно, его старая, «детская» пещера, любимое место приключений, рождённых его пылким рассудком. Разделся догола, растёр тело чистым снегом, выбил на нём же свои вещи, чтобы убрать хотя бы видимые отпечатки пережитого, и нарядился снова.
Фелиналь никак не шла у него из головы.
«Хотел бы я знать, как там эта непонятная девчонка — голодная ведь, наверное, как все переболевшие, — подумалось ему. — Зря её от себя отпустил». По своему не столь великому опыту Арсен знал, что пережившие мор часто гибнут просто потому, что никого не находится рядом, чтобы их накормить и напоить, не говоря уж об иной заботе.
И как-то вдруг догадался, что это его самого томит голод. Но как-то непонятно: от каждой мысли о хлебе с подгорелой коркой, печёном мясе и овощах его круто сворачивало на сторону. Сблевать было, по правде говоря, нечем, но во рту всякий раз появлялось знакомое жжение — будто удила вставили, покорёжив зубы и сдавив язык. С чего-то Арсен припомнил крыс. Говорили, что именно они, чёрные, разжиревшие, сладкие, разносили одну из таких вот напастей. Но крысы ушли — ими в округе не пахло. То же, что дремало в земле под снегом, показалось ему слишком мелким, чтобы охотиться: кроты, суслики, полёвки, — лисья добыча, не волчья.
Внезапно осенило: рядом заяц. Огромный, длинноногий, фунтов двенадцати весу: такие не всякой лисе по зубам. Лягнут в лоб или переносицу — и насмерть. Зверь прыгал по снегу, прижав уши с тёмными кончиками и старательно петляя, но серовато-бурый цвет выдавал его с головой. Арсен кинулся на него с силой и быстротой, неожиданными для себя самого, догнал, придавил животом и вмиг прокусил жилу, давясь кровью, клочьями меха и оголтелым верезгом.
Очнулся от тупой сытости и чувства, что снова перепачкал одежду. Но нет — красно-бурых пятен было раз-два и обчёлся. Как и шерсти на вдрызг истоптанной земле.
«Что это на меня нашло, — подумал в рассеянности. — Словно хищная стая здесь попировала».
Вынул из-за пазухи полированное серебряное зеркальце с распятием на обороте — крестильный оберег. «С того и мои глаза стали заячьи, — красные с бурым и в алых прожилках. Фу». Несколько отметин чуть более розового оттенка, на переносице и на левом веке, расстроили его куда меньше.
Тем временем над лесом разгоралось утро — ясное, розово-голубое и безо всякого спора ликующее. И звало в путь.
Мальчик знал лес так хорошо, чтобы и летом не плутать, кружа вокруг одного места; а сейчас, когда можно было читать закорючки следов, — и подавно. В животе колыхалась приятная тяжесть, ветер был тёплый, «разымчивый», как ранней весной, и навевал мягкую дрёму. Одно плохо: глаза чуть пощипывало от света, отражённого в снегу, и без конца вились у корней лиловые змеи и драконы. Смотреть на небо там, где не было солнца, оказалось куда легче — в это время года оно бывает темнее земли.
Скоро он понял, что безопасней идти ночью, а днём забиваться вглубь валежника или какую-нибудь нору, откуда выкурили медведицу или волка. Если переправлялся по льду через реку или ручей, мог сгодиться и обрывистый берег, нависший над замёрзшей водой. Не то чтобы он сторонился людей, которые могли не по-доброму заинтересоваться перенёсшим пурпуру: погубивший их мор не был всеохватным, заурядная вспышка, придавленная на корню в полном согласии с новыми веяниями. К тому же он был отрок, а гнали более всего юных женщин: считалось, что на таких, с изрытым лицом, нельзя жениться, ибо проклято их чрево и дети понесут в мир ту же чёртову отметину. Мужского семени суеверие отчего-то не затрагивало.
Ночное зрение у Арсена всегда было отменным, а в последние дни изострилось. Звери его избегали или с неким почтением уступали дорогу. Однажды он резко повернулся и очутился глаза в глаза с рысью, приникшей к разлапистой еловой ветви, — так этот зверь готовится к прыжку на олений загорбок. Рысь, как его учили, не охотится на людей, разве что они дети, мало на человека похожие; но эта словно растеклась по древу и притушила огонь зрачков. Неужели боится?
— Доброй охоты, сестра моя кошь, — пробормотал он. И внезапно вспомнил значение имени. Фелина — как раз кошка, хотя заметно меньше рыси: домашняя или одичалая. Фелиналь — пожалуй, малый котёнок. Он с удовольствием подумал, что в конце тёплой зимы или ранней весной у этой самки тоже могут появиться котята — рыжие, пушистые, с нежным молочным запахом и смешными кисточками на ушах. — И доброго приплода.
Он бы и далее сторонился обжитых человеком мест — уже из-за того, что надо было выходить на открытое место, паль, росчисть или речную луговину: в иных местах мало кто ставил жильё. Да и к людям его вовсе не тянуло, сам порой удивлялся. Но охотничья заимка посреди дубовой рощи всё-таки приманила к себе.
На таких заимках, клочках «заёмной земли» селился народ, неподсудный властям. Причины могли быть всякие: строптивый нрав и негибкая выя, склонность к кочевому образу жизни, особенный характер промысла — смолокур или углежог. Такой одинокий старатель, один или с двумя-тремя ближайшими себе, ставил крепкую хижину с печью прямо в лесу, подрубая и заволакивая к себе не больше стволов, чем нужно по крайности. Сооружал частокол от лани, оленя и кабана, нередко окропляя основания лесин пахучими телесными гуморами, как то делает сам зверь, метя территорию своей охоты. Бывало, ставил загон для скота и коновязь. Заботился о том, чтобы и ему, и собратьям по бродяжничеству было чем согреться и пропитаться. Лихие люди его уважали и редко разоряли гнездо, где можно было иной раз перемогнуться самим. Оружный народ — те, кто наводил порядок в родной деревне Арсена, — как правило, не снисходил до того, чтобы измарать руки о смерда: неинтересно было.
Вот оттуда, из хижины, и шёл запах, возбудивший голод, который не напоминал о себе до памятной охоты на косого. Не столь неприятный, сколько будоражащий — словно копчёное мясо, куда сильно переложили дорогих пряностей.
Юноша подобрался поближе и тронул дверь — она подалась к нему с неожиданной лёгкостью, засов, вырвав последние гвозди, лязгнул о косяк.
Так он и предвидел. На дощатых нарах трое умирающих: пожилой, средних лет и совсем юнец, ровесник самому Арсену. По сути трое близнецов: лицо что свинец, шея разбухла, под челюстью налитые кровавым гноем нарывы. Три пары глаз, что остановились на нём, вряд ли воспринимали что-то путное.
Оспа, хоть и пожинала обильную жатву, была повседневным и даже привычным кошмаром. Здесь гостило невиданное.
Опаляющее сострадание и одержимость завладели его помыслами. Он приник к тонкой мальчишечьей шее — и по наитию сделал то же, что до того Фелиналь с ним самим. Кольнул внезапно распухшим, отвердевшим языком и выцедил столько крови, сколько смог, захлёбываясь от странной жадности, — пока оттуда не ушла горечь. Так же поступил со старшими мужчинами — сперва наслаждаясь вкусом и запахом, чуть позже испытав едва ли не тошноту.
И побрёл наружу, качаясь от сытой одури. Неодолимо захотелось спать, но он всем нутром знал, что валиться рядом с прочими было бы никуда не годным делом.
Куда он забрался — самому было не очень понятно. Добротный сарай с двумя денниками и над ним сеновал. Мешки с зерном: судя по аромату, овёс и гречиха.
Сны были дикие — рыжая тварь за руку тянула его из ревущего пламени, потом оба они становились пушными хищниками, резвились в холодном снегу, перепрыгивая через костёр, будто на Иванов День, и валялись посреди остывающих угольев.
Проснулся Арсен отчего-то нагим и с чувством, что его долго и старательно хлестали кнутом. За лопатками ныло, голова надрывалась тревожным колоколом, подмышками зудели еле зажившие шрамы. Однако поднялся с ложа болезни он без особого труда, натянул на себя прежнее тряпьё (туника и башмаки со штанами вроде бы вымокли в поту, но успели просохнуть или выморозиться), приковылял к хижине и заглянул в окно, приметив, что бычий пузырь слегка отошёл от рамы.
Оттуда никем не пахло, но посреди комнатёнки белелось нечто странное.
Снова подошёл к двери: засов был кое-как поправлен после его вторжения, но в петлю не закинут — так болтался. Людей внутри не оказалось, что живых, что мёртвых; зато на нижних нарах стояла баклага с крепким вином, придавив собой лоскут от исподней рубахи. На лоскуте было кое-как накарябано печным угольком:
»Съпасибъ, сътрадниче. Ныне мы еси суть зъдравы».
Арсен так и не понял, были то хозяева дому или такие же бродяги перехожие, как и он сам: где свалила чёрная немочь — там и легли. Вдумавшись, из последних сил удивился тому, что говор, будучи незнаком, всё же был им понят, явные безграмотности отцежены восприятием… а, собственно, что за крюк он сделал, что за побочная ойкумена возникла на его пути в никуда?
«Нет, скорее всего, — сказал себе нынешний Арсен, — это я лишь теперь, вспоминая, перевёл со старофранцузского, которого не учил, на исковерканный старославянский, что и по сию пору для меня пустое место. Хотя я сызмальства был отрок со способностями, оттого меня и выучили грамоте в мои двенадцать с небольшим годков».
Поразмыслив, он решил использовать спиртное способом, которого, вероятней всего, не предполагали благодарные жертвователи. Или, напротив, намёк был понят им верно: кое-где лекари додумались прижигать раны кипящим вином или холодной водкой. Тлетворные флюиды передавались по воздуху, если Чёрная Смерть гнездилась в горле и лёгких, и через блох, если то была нарывная ипостась. Однако кровь, слизь и мокрота, которые выделял больной, могли заразить через любую ссадину на коже, коим у человека несть числа, и даже пройти сквозь саму кожу.
Поэтому юноша, отодрав от полы тряпицу, протёр водкой все места, которых могли коснуться те трое, плеснул остатки в снеговую воду, которой в очередной раз омылся, и вздел на себя заново вычищенное платье. Всё это он проделал с чувством, что соблюдает в целом необходимый и даже предписанный ритуал, однако для него самого вовсе не обязательный.
Обшарив чердак хижины, вернулся на сеновал, где отыскал дряхлый, пыльный, но не бывавший подле заразы половик, укрылся им. Днём отдыхал, вечером и ночью пробовал хозяйничать: наладил в доме печь, нарубил ещё дров, сложил, выбил искру древним кресалом. Отыскал ещё и нож, который заточил как бритву и с тех пор носил за пазухой: натуральное оружие, каким время от времени становилось его тело, существовало по непознанным законам и легко могло подвести. Куда идти дальше, он и раньше не знал, и теперь не мог догадаться.
Так тянулся день, другой, третий. На середине этого срока Арсен снова захотел еды. Отворил дверь: невдалеке от порога лежала тушка задранной косули, пятная кровью снег, сверху смотрела на них обоих рысь — неужели та самая? Раскачивала коротким толстым хвостом, свешенным с ветки, поводила нарядными ушами — и вроде бы ухмылялась.
— Благодарю, что кормишь, сестра, — сказал Арсен твёрдо и, стараясь подавить в себе боязнь, сделал шаг к приношению и наклонился. Рысь осталась за спиной.
На сей раз он кормился аккуратно, подрезая и отворачивая шкуру ножом, обсасывая от крови каждый откушенный приострёнными клыками шмат, прежде чем отложить в сторону объедок. В тёплых краях принято было вместо соски давать грудному ребёнку хлебный мякиш в тряпице, в диких северных — кусок мягкого сала. Так он себя и чувствовал теперь — новорождённым. Рождённым во второй раз.
С той поры он стал жить начисто. Принимал редкие приношения, с некоей робостью охотился сам. Как истый младенец, много и уютно спал, уже поняв, что дым из печной трубы не подымется выше самых высоких лесных вершин и в них же заплутает. Во сне и наяву бессознательно пытался вычленить звуки значимой речи из окружающих его слитных шумов. Шуршал снег по драночной крыше, на несколько тонов выла метель, кряхтели дубы, в отдалении струнно гудели высоченные сосны, множеством голосов перекликалось зверьё, чертя по белой дневной парче, тёмному ночному бархату узоры любви, ликования, победы, погони и смертного страха. Тихо гудели в глуби небес малые звёзды, звенела серебром луна, холодное солнце полудня шипело, как разъярённая тварь. Запахи — мускуса, волглой шерсти, мёрзлых болот и сухого листа — тоже были словами всеобщего языка. Арсен смутно догадывался, что язык этот в одно и то же время обильней и проще любого из человеческих наречий. Патер когда-то помянул в проповеди Вавилонское Смешение, но природа вовек того не испытала. Никогда ей не было нужды строить башню, чтобы достичь Всевышнего.
В несказанных речах, которые окружали Арсена, не было ничего от небес, кроме почти богоподобной ясности.
И когда Арсен вполне проникся их бессловесной мыслью, он собрал мешок и направился к людям.
2
В те дни сотряслись самые основы мироздания. Моряки говорили, что оказался заперт в своём ложе или отвернул непонятно куда гигантский тёплый поток, что омывал прибрежные земли и нёс благо. Суровые лета перемежались с ещё более суровыми зимами, ледяные дожди — с обжигающими метелями. Сады, виноградники и оливковые рощи вымерзали, людские злаки и травы для прокорма скота изгнивали на корню, местные жители, тщетно пытаясь обогреть свои жилища, вырубили окрестные леса и нередко доходили до того, что тянули солому с чужих крыш. Простым людям — да и тем, кто был немного знатнее, — было тем более трудно, что тучные годы принесли обильный приплод, как четвероногий, так и двуногий, и если первый ещё можно было резать на мясо, ибо молоко иссохло в тощих сосцах, то делать подобное со вторым слыло кощунством и беззаконием.
Голод и холод предварили нашествие проказы. Последняя ранее слыла не особенно прилипчивой — немногим страшнее мытья со щёлоком, которым от неё пытались избавиться. Миазмы её, хоть и пропитывали подряд всё, до чего касались культи и язвы, но поражали только избранных. Она могла дать больному передышку и хотя успевала до того покрыть кожу мерзейшими буграми и складками, изъесть и иссушить иные члены, но боли почти не причиняла; убивала же годами. Однако теперешняя хворь заставляла народ изгнивать до костей. Перелетая словно по воздуху, она покрывала целые селения грубым плащом и звонила по себе в оловянный колокольчик.
И всё же, несмотря на полный заупокой, народ во время детства Арсена не был склонен к унынию. «Зараза крестоносцев» служила оправданием дальних паломничеств, как провозглашалось — ради искупления грехов, но зачастую во имя неистребимой тяги к путешествиям в незнаемые края. Капюшон нередко скрывал ещё покамест чистую кожу, посох служил подпорой вполне крепким ногам, а звон и громкие причитания напрочь отгоняли тех, кто был не в меру любопытен.
Прокажённых боялись — они были непредсказуемы. Их не любили ещё из-за того, что полагалось наделять их милостыней. И когда свои первые шаги по здешней земле сделала её Величество Чёрная Смерть, обучив ставить крепкие ограды и разводить внутри целебные костры, людей в грубых балахонах бросили туда первыми.
Хутора и мелкие селения, мимо которых держал путь Арсен, были пока нетронуты. Иногда он рисковал туда зайти и даже вступить в беседу, но куда чаще подслушивал, хоронясь в кустарнике или заброшенной клети. Молить о подаянии не было нужды: в его котомке рядом со сменой белья, огнивом и кое-какой посудой лежал крепкий складной нож из мягкого железа, который запросто можно было наточить о булыжник или донце глиняной миски.
Мало-помалу вокруг множились приметы города и замка: тропа приближалась к утоптанной дороге и перетекала в неё, леса редели, поляны ширились, снег темнел. Приходилось куда чаще таиться от людей даже в ночное время.
Наконец — и как-то неожиданно — обочь дороги возникло большое поселение, окружённое палисадом и пока безымянное. Наступил глухой вечер; видимо, поэтому ворота были закрыты, огни потушены, а на опущенный подъёмный мост кое-где брошены ржавые «репейники». Однако подобраться к стене и одолеть её, втыкая в стоячие лесины клинок, оказалось не таким трудным делом. В тёмное время суток люди не очень-то разговорчивы, подумалось путнику, но до рассвета стоило бы осмотреться.
В отличие от большинства простолюдинов, Арсен нисколько не опешил от невиданного зрелища. Камни, из которых были сложены здешние дворцы, были те же, что и в основании сельских лачуг, дерево для палисада и мелких построек — добыто в ближней роще, и понять их было совсем просто. Лишь несколько строений, одно из которых, с башней и оградой, могло с натяжкой именоваться замком, а два других — отелями, были много выше родной церковной колокольни и, разумеется, куда более горды и красивы. Да и сам город охотно говорил с юношей и даже назвал своё человечье имя: Авьенниус.
«Что мне до города и что городу до меня?» — подумал тогдашний Арсен.
«Вряд ли то была тень древнего Авиньона, — подумал Арсен теперешний. — Всё же до пережитых коллизий там жило больше народу, чем в настоящее время. А прекрасные дворцы и храмы куда долговечнее людей, хотя во время мора и войны тех и других жгут почти что вровень».
С запахами, которые даже на расстоянии издавало жильё людей, Арсен свыкся. Но здесь на мостовой лежала какая-то особенно зловонная, беспросветная слякоть. Известно, что грязь воспринимается таковой, когда она лежит не там, где надо, в лесу же и деревне всегда уместна и приносит пользу: вся, начиная с чернозёма на подошвах сапог и кончая содержимым отхожих мест. Ибо это либо навоз и перегной, либо находится на пути к тому.
К тому же добрая грязь дух имеет ядрёный, но не смердит.
Вокруг же пахло так отвратно, что у юноши спирало дыхание. К смешанным ароматам скученности, благолепия и нищеты, к духу влажной гари тонким ручейком примешивалась незнакомая вонь, которая будоражила и привлекала вместо того, чтобы оттолкнуть. Вокруг не виделось ни живой души, которой можно было задать вопрос, ни огня, могущего развеять мрак в мыслях. Камни и те примолкли от звука шагов. Даже тишину нельзя было вопросить: в отличие от природной, она казалась мертва.
Тогда странник пошёл по тонкому следу голода, внезапно возникшего в утробе.
Здание, куда привёл Арсена город, было, в отличие от иных, украшено по фасаду множеством колонн, громоздящихся друг на друга; каждую пару вверху соединяли арки. Нижний этаж был слепой, на следующих выше двойные колонны с арками окаймляли не нишу, а настоящее окно, узкое и высокое. Портал, закруглённый вверху и как бы складчатый, обрисовывал вход, высота которого была в два человеческих роста; между створок смутно темнела тень или щель.
Юноша дёрнул за массивное кольцо, закреплённое в одной из створок, и слегка удивился, когда оно осталось в руке, а дверь распахнулась настежь с неким ворчливым скрипом.
Распахнулась, возможно, не перед ним первым — залы и переходы были лишены самомалейших украшательств, в том числе мебели. Всё здесь утопало в нетронутой пыли. Но чем дальше в дом, тем больше следов попадалось на ней и тем отчётливей выступали следы некоей центростремительной деятельности: длинные росчерки щепы и мелкая рвань на плитах пола, позже — осколки мебели и посуды, крупные лоскуты материй, под самый конец — груды хлама, из которого выглядывали вполне привычные формы. Когда юноша ступил на территорию, обставленную почти что пристойно, а по его мнению, — вообще с невиданной роскошью, манящий запах резко усилился. Возможно, причиной тому было животное тепло, что струилось навстречу.
В небольшом зале приглушённо мерцал огонь, скорее всего — костерок, разложенный прямо на полу. Его отблески освещали закутанную фигуру, что сгорбилась рядом, забившись в ворох пёстрых одежд, обхватив колени руками и пытаясь то ли согреть члены, то ли спрятаться в том коконе, для которого она притягивала и наматывала на себя всё подряд. Голова в уборе непонятного вида чуть приподнялась, на месте глаз блеснули рыжие отблески.
— Ты призрак? — хрипло спросили оттуда. — Слишком громко топаешь и скрипишь костями.
— Я с ними не знался, так что уж простите, уважаемый господин, если веду себя недостойно.
— Хочешь сказать, что ты из плоти и крови?
— Видимо, так, господин.
— Человек? Откуда бы это? Я их всех похоронил, — собеседник Арсена выпрямился в талии, желая поглядеть тому в лицо снизу вверх, но его собственное осталось в тени.
— Перебрался через городскую стену. Ворота были заперты.
— Последнего мог бы и не говорить. Их заложили шкворнем наглухо, едва был объявлен карантин. Чтобы ни туда, ни оттуда. Попы говорят, что ад нередко запирается не снаружи, а изнутри. Слыхал такое?
— Нет.
— Теперь к тому же увидишь. Улицезришь, — мужчина еле заметно шепелявил.
— Я и сейчас если не увидел, то догадался, — юноша присел на корточки, чтобы его визави не пришлось задирать голову кверху.
И тотчас отпрянул, едва не опрокинувшись навзничь.
Спрятанное в глуби лицо было поделено на две продольных половины. Одна казалась белей и чище самого безупречного фарфора, но плоть другой была жутко искорёжена. Губ не было, так что из дьявольского оскала торчал сомкнутый ряд зубов, лоб бугрился грубыми морщинами, глаз, лишённый века, вывалился и высох подобием срамного плевка.
— Что, нравится, зоркий ты мой? — издевательски спросил урод. — Рад бы удариться в бега, да ноги закостенели?
— Страшно, — ответил Арсен, постепенно успокаиваясь. В нём, пока ещё без слов, зрело решение. — Но не только: ты ведь человек, и я тоже.
— Ой ли? — хозяин рассмеялся. — Люди на меня не очень-то глазеют, сразу шасть в кусты, а во тьме и просто не могут. Ты же ощупывал меня глазами вдоль и поперёк, будто ясный денёк на дворе. Вообще люди вели себя здесь архискверно. Посмеешь ли ты причислять себя к их числу после того, как я расскажу всё в подробностях?
— Когда расскажешь, тогда и решу. Ты владел этим местом?
— Домом, только домом, отрок, и то лишь в некоем узком смысле. Я был, представь себе, доверенным медикусом графа де Рэ… как его там? Неважно. Знатностью я не уступал ему, только он был богатый старший сын, а я бедняк из младших и оттого постригся. Второе и первое сословия, понимаешь? Рыцарь и монах. Один добыл лепру в крестовом походе, другой пытался втайне от неё избавить. Надеялся получить алый магистериум и живое золото для обновления мира, возьми себе на ум. Не вышло, зато сам заразился. Оба умерли: мой хозяин с семьёй — полностью, я же, как видишь, наполовину. Невольный наследник, как же иначе…
Он хрипло выдохнул:
— А потом смерть пришла за всеми. Говорили — выплеснулась из дворца наружу. Поэтому меня, что затаился в замке бешеной мышью, попытались было тоже выволочь и спалить в назидание. Только забираться в средоточие заразы побоялись. На самом деле же она ударила откуда-то извне и имела совсем иной облик — абсолютно бредовый и безумный. Сначала человека, судя по его крикам, посещали жуткие кошмары. По следам чёрных грёз приходил неутолимый голод, сопровождавшийся спазмами, отчего будущие матери теряли плод, а, бывало, поедали его или, если удавалось родить, — свой послед, нередко путая его с мёртвым младенцем. Отцы накидывались друг на друга, взаимно поглощая клочья своего мяса, или раздирали в щепы церковное распятие, думая, что это такая большая гостия. Несколько погодя приходила жажда. Она палила нутро адским жаром, оставляя кожу мертвенно холодной, и ничем нельзя было её залить. Оттого многие, обеспамятев, бросались в реки и колодцы. Позже я процеживал воду через уголь, чтобы очистить. Угля, как видишь, кругом много, да…
Когда же сгоревшие изнутри конечности стали чернеть и отваливаться, горожане собрались было выкурить меня из логова огнём и дымом, но не хватило сил. Они были покалечены много хуже меня самого.
Их жизни сопутствовали жуткие вопли. А потом всё кругом затихло.
Тогда я внезапно понял, что зря цеплялся за останки своего собственного бытия, и вышел навстречу судьбе.
Снова послышался вздох.
— Никто не избежал гибели — я тогда ходил куда бодрее и обшарил все углы и закоулки. Да что там: народ валялся посреди площадей, папертей, парадных зал — и трупы смердели прямо-таки жутко. Я сжигал их, складывая будто поленья, заполнил ими канавы и сливные ямы, как дерьмом и отбросами, и кое-как прикопал землёй. Мороз и снег довершили остальное.
Рассказчик ухмыльнулся, сверкнув зубами:
— Разумеется, во время работы я за всех молился — про себя, чтобы в груди хватило дыхания. За упокой их душ и за то, чтобы мне не дожить до весны, когда тут всё растает и потечёт. Может быть, их всеобщий флюид ещё раньше дополнит нехватку.
— Не дополнит. Здесь точно гуляла не твоя болезнь, а похожая, — внезапно сказал Арсен. — Но и не багряная чума и не пурпурная оспа, если я знал именно их. Там совсем иной запах.
— Ты что — можешь такое вынюхать?
— Да, — кивнул юноша. — Твоя беда пахнет оливковым маслом, белыми сухарями и солониной из дворцовых подвалов. Их — ячменным пивом, сладкой овсянкой и пышными ржаными хлебами.
Слушая чужой рассказ о каннибалах и сам перечисляя ароматы, он почувствовал, как его собственные голод и жажда вздымаются прямо-таки до заоблачных высот.
— Я Арсен Рейвенсон и полностью доверяюсь тебе. Как твоё имя? — спросил он.
— Теофраст, — послышалось из груды тряпья. — Что значит «Обладатель божественной речи». А к чему тебе это знать, вороний сын?
— К тому, что я могу тебя убить, Теофраст, чего ты последнее время добивался от своих мертвецов; а делать это с безымянным человеком непристойно. Возможно, исцелить тоже получится, но и для этого потребны заклинания, в которые вплетено настоящее имя.
Юноша говорил словно по наитию — и оттого вовсе не был уверен, что одну лишь правду. С именем он ведь точно намудрил.
— Так ты разрешишь мне утолить жажду, Теофраст?
— Не думаю, что моё слово так много для тебя значит. Но уж ладно, валяй.
На этих словах Арсен прямо набросился на добровольную жертву, порвав и разбросав отрепье; под ним оказалось светлое и на беглый взгляд нетронутое тело с одним-двумя бурыми родимыми пятнами на груди и странного вида обтяжным башмаком на левой ступне. Приник к трепещущей шее, проткнул лезвием языка и стал пить, захлёбываясь и лакая кровь, точно животное. Кажется, его ладони тем временем охватили тело и слегка поглаживали его по плечам, как бы успокаивая.
— Надо же — совсем не больно, — пробормотал медикус. — Хотя со всего того стал нечувствительный. Никакой гнили в себе не замечаю, ни на лице, ни в утробе, ни на ноге.
Когда кровопийца насытился и отпал, даритель был ещё жив.
— Теперь я буду лежать как мёртвый, не трогай, даже если у тебя получится, — пробормотал юноша из последних сил.
И пал в тяжкое забытьё.
Он считал, что его станут донимать внутренний жар и кошмары, наподобие тех, что убили горожан. Но получилось вовсе не так.
Вначале он ощутил себя на краю широкой зеленеющей равнины, от которой его отделяла широкая полоса земли, рыхлой и влажной, как пашня. Затем оттуда дружной шеренгой восстали деревца, стройные стволы на глазах утолщались, матерели, ветви, раскинутые в стороны подобно множеству жилистых рук, набухали почками, которые лопались и выпускали на волю лист, ржаво-алый, как у медного бука. Листва, едва распустившись, опадала наземь, но сквозь устилающий пашню слой неудержимо рвалась ярко-изумрудная полевица. Трава росла и вымётывала колос, весь в лиловато-чёрных точках, точки обращались в рожки; он дивился, что видит всё это таким крупным и чётким.
Тут на голой ветви появилась огромная серо-бурая кошка, в которой он тотчас же распознал старую знакомицу рысь, несмотря на иную масть и отсутствие кисточек на ушах.
— Великий хитрец ты, Арсенио, — кошка усмехнулась во всю зубастую пасть. — Не одна я такая. Стоило тебе с чужой помощью обернуться, как сразу признал себя вороьньим сынком и призвал благословение на моё потомство: причём тогда, когда слово твоё было особенно тяжёлым. А ведь и ты сам — мой недавний приплод. Мой сладкий хищный котёночек. Так что держи подарок: благословен ты во веки веков, деяния твои тем паче благословенны, и обжалованию оное не подлежит!
На этих словах она расхохоталась и исчезла вместе с декорацией.
Арсен же, к которому вернулось его имя, едва не погибшее в бреду, обнаружил, что лежит по-прежнему на спине. А слегка повернув голову, увидел того, кто за ним ходил всё это время.
Благообразный пожилой человек в опрятной тёмной одежде, длинные седые волосы забраны под круглую шапочку, — склонился и поднёс к его губам чашку с питьём.
— Вот, — сказал он, — как ни удивительно, ты хлебал только это, причём полной мерой. А жратвы никакой в тебя не удавалось впихнуть.
Узнать его можно было лишь по лексике, довольно-таки разнузданной.
— Так ты в самом деле исцелился, Теофраст? — шёпотом пробормотал юноша, приподнимаясь на локтях.
— Не вижу в тебе особой радости по этому поводу. Хотя, с другой стороны, куда уж там: у меня и раньше были периоды, когда хворь отступала. А ты сам еле выбрался, прямо изо всех дыр хлестало. Спрос, что называется, невелик.
— Ты… выносил за мной?
— Что было, то было. По большей части мокрые тряпки. Не тревожься: пахло от них не совсем отвратно. Пока до отхожего места в подвале дойдёшь — перемажешься, ясен пень, но потом даже без мытья осыпается мелкими чешуйками.
— А поишь ты меня чем?
Теофраст заметно поморщился и хмыкнул:
— Крысиной настойкой на мандрагоре. Старенький альраун был у меня для показных энвольтаций, золотые же яблочки от знакомой повитухи, она их скармливала тем бабам, которые желали зачать.
— А что там про крыс?
— Ну, ловишь такую, они на твои гуморы натурально западают, прямо руками бери, — и выжимаешь в скляницу с измельчённым корнем висельника, — неохотно поделился лекарь. — Плоды натираешь для вкуса, они сладкие с кислинкой. Я бы нипочём до такого не додумался: отчасти дошёл по наитию, в чём-то пришлось использовать метод проб и ошибок. От иного тебя просто на сторону воротило.
Вопреки его опасениям, пациент не проявил никакой брезгливости, но с живостью спросил:
— Мандрагорой обезболивают при чревосечениях. Также если знахарка переложит зелья из спорыньи, когда запирает маточное кровеистечение, ускоряет роды или гонит плод, сок свежего корня спасает от жутких мороков. Только надо знать верную пропорцию.
— Баш на баш, — согласился Теофраст.
— Ибо всё есть яд точно так же — всё есть лекарство, — подхватил Арсен.
— Погоди-погоди. Этого ты точно знать не мог, если сам не учился у великого Гогенхайма, — возразил лекарь. — А для того ты слишком молод — он помер, когда ты, похоже, не взял ещё труда родиться.
— Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенхайм, иначе Парацельс, — уточнил юноша. — Ты ведь взял своё прозвище от него, как он сам — от римлянина Цельса, который, вопреки своему имени, не так много целил, зато пространно рассуждал. По большей части о том, что Христос родился от римского служаки.
— Да, — с лёгкой растерянностью подтвердил врач. — Но где ты прочёл все эти истины?
— Боюсь, что в твоей крови, — вздохнул Арсен. — А ведь ты кое о чём умалчиваешь.
— Ну, раз уж от меня попользовались, — Теофраст пожал плечами, — не грех было и позже подкреплять тебя тем же самым. Мне тоже от тебя перепадало, когда ходил за недужным и с его тряпками возился.
— Выходит, мы кровные братья, — Юноша сел, слегка поморщившись: он почти привык, что в ответ на очередное воскрешение ноют все жилки и косточки.
— А ты, я смотрю, не удивлён.
— Почти.
— Раз в тебе стало немного от медикуса, так, может, определишь, что поразило город хуже Перикловой и Юстиниановой чумы?
— Первой не знаю, о второй наслышан. Тео, на сей раз пагуба пришла не с дурным воздухом, а со свежим хлебом осеннего урожая. И это не поветрие, но вездесущий яд. Мне было это показано.
— Вот бы ещё в точности удостовериться, — ответил врач.
— Не знаю, как. Здесь можно вопрошать лишь трупы, а я не грешу некромантией, — его собеседник пожал плечами.
«А стены — стены по-прежнему говорят со мной, хотя невнятно», — добавил он про себя.
— В любом случае нам стоило бы убраться отсюда, едва только окрепнем, — решил врач. — Здесь, чего доброго, на смену одной нелюди придёт другая. В таких местах любят селиться дезертиры и разбойники. А нам оно надо?
— Нам? Не надо, — улыбнулся Арсен, впервые за много дней радуясь этому «нам».
3
Собирались оба неторопливо и обстоятельно. Медикус потрошил свои тайники, очищал заначки и упихивал найденное в два особо рослых заплечных мешка с лямками, слегка погрызенными временем. Причём потрясали воображение как общее количество пряток и ухоронок, так и умение Теофраста уплотнять их содержимым полезные ёмкости любого рода, вида и формы. Его будущий попутчик в это время обстоятельно чистился сам. Впрочем, Арсен быстро понял, что внешняя грязь к нему почти не липнет: организм в конечном счёте отторгал любую нечистоту. Что до грязи внутренней…
— Ты так и не поинтересовался, где у меня отхожее место, — заметил Теофраст на следующее утро.
— А что — надо? — спросил Арсен.
— Не думаю, что его сложно найти — по запаху или ещё как. Я что разумею: ты им как-то мало пользуешься.
— Выздоровел — ответил юноша уклончиво. — Когда буйно несёт, потом, бывало, крепко запирает. Но ничего дурного я внутри не чувствую. Как, между прочим, я выгляжу? Не слишком хворым?
— Мог бы справиться о том у любого зеркала, натурального или сотворённого. Поди вон в лужу на себя полюбуйся.
Семья Арсена была не так богата, чтобы иметь время и возможность глядеться во что-либо помимо поилки для скота; а вода в корыте, как ни чиста и ни спокойна, искажает цвет лица и его мимику. Так что он не мог поручиться, что хотя бы себя узнает — не говоря уж о более важных вещах, касающихся своего состояния. И пренебрёг советом.
Теофраст, тем не менее, оставался невозмутим и словно бы делал вид, что ничего особенного не происходит.
— Я старше и пойду впереди, — сказал под конец врач, указывая на поклажу, — оттого впрягайся в самый большой мешок. Там тёплая сменка, сухари, солонина и шнапс — обезвреживать плохую воду. Можешь не сомневаться, она во всей округе ни к чёрту не годится. А я потащу все лекарства, кроме, натурально, шнапса, тряпьё для утирок и перевязок. Если от меня удерёшь — останешься при том, чего тебе никак не надобно. Если отстану я — будет на что выменять насущные предметы. Медь и серебро поделены пополам, мне горстка и тебе горстка: тяжёлы, а купить по дороге можно разве что фигу с маком. Спрячь свою деньгу подальше и чтобы я не видел, как ты это делаешь.
— А куда мы двинемся?
— Там прикинем, главное, чтоб это «куда» было подальше отсюда, — ответил Теофраст и деловито поплевал на чумазую тару, для пущей маскировки развозя по холщовой стенке грязь.
Вышли они ранним утром, быстро и без оглядки, только на мосту Арсена чуть потянуло книзу, отчего замедлился шаг: вспомнил, как шёл сюда словно с отбитым чутьём. И добро не по близкой земле, а по дубовым плахам, которые всё вытерпят и всё перетрут.
Идти для того, чтобы идти — то было для обоих привычным делом. Арсен измерил собой добрую половину местных буреломов, Теофраст, по собственному утверждению, в молодости немало попутешествовал ради всяческих наук: донимал расспросами лекарей, знахарей, повитух, не брезговал даже заплечных дел мастерами.
— Палачи, в отличие от остальных, имеют право ковыряться в подведомственном теле и обязаны понимать, как оно устроено, — говорил медикус, дёргая себя за плавно отрастающую бородку. — Смотри-ка, язва на подбородке зажила как и не было, полный красавец выйду. Так вот, считается, что они имеют право знать, на какую точку в человеке давить, чтобы разговорился, а мы должны соблюдать святость и целостность Божьего дара, даже если самому обладателю дара наступает полный швах. Опять же бабки: кто дознается, куда такая дела мертворожденный послед и как глубоко раскроила матку, когда тянула оттуда очередного нагулыша. Оттого и понимают повитухи о начале человека столько же, сколько экзекуторы — о продолжении и конце. Врачи только складывают одно с другим и подводят итог.
— А ещё не только первые, но и последние знают, как купировать натуральную боль, чтобы комар носа не подточил и охулки на лапу не положил, — продолжил он неожиданно. — Вот что дают для изгнания плода и убыстрения родов?
— Девять гран вытяжки из рожков спорыньи, — машинально ответил Арсен.
— А чтобы усилить потуги и усыпить будущую мамашу?
— Тинктуры опия и мандрагоры в равном количестве.
— Н-да, — слегка поморщился врач. — В целом верно, особенно если учесть, что я сам это мал-мала подзабыл. А кто впервые стал зашивать раны кишками животных?
— Абулькасис, то бишь Абу аль-Касим аль-Захрави, мудрый сарацин из Андалусии. Он использовал струнную овечью кишку, сиречь кетгут, который легко рассасывался и принимался телом. Также он был одним из первых, кто описал и изобразил те инструменты, которые используются хирургами, и изобрёл множество своих — всего их было около ста пятидесяти из описанных им двухсот.
— А что Абулькасис говорил о неуёмной кровоточивости мальчиков, которая может легко свести их в могилу?
— Что она передаётся от матери, но сами женщины не болеют ею почти никогда. Только если беременеют позже назначенных природой сроков и плод завязывается вне матки. Тогда он либо убивает зачавшую, либо его приходится с огромным риском удалять. Однако последняя хворь имеет иную природу, чем первая. Думаю, — а вовсе не ты думаешь, Тео, — что всем этим открытиям суждена очень долгая жизнь.
— Вот как? Уже своя соображаловка подключилась?
Но на этих словах нечто ушло из разума юноши куда-то вглубь и притихло. И так было всякий раз, когда его спутник из некоего непонятного каприза принимался пытать Арсена по поводу фактов: как прилило, так и отлило.
Возможностей для ученья было предостаточно. Ничто не мешало нашим друзьям занять ради ночлега либо оставленный, но ещё крепкий сарай, крыша которого не текла по крайней мере в одном углу, либо хижину, двери и окна которой были крест-накрест перечёркнуты рудо-красным, но внутри возвышалась нетронутая печь с большим запасом сушняка. Заразы они оба не боялись, ибо пережили, да и неубранных покойников могли бы одолеть, буде попадутся. Чуть глубже в луга или чащобу вполне можно было охотиться: по просьбе Теофраста Арсен заполевал нескольких зайцев и жирного барсука, обнаружив, что без вреда для себя может поглощать слегка прожаренное мясо с кровью. Правда, сытости это не очень способствовало, однако не ударить в грязь лицом, когда медикус начинал свои провокационные вечерние беседы, помогало.
Допросы подобного рода случались всё реже по мере того, как окрестности становились более людными. Юношу прямо оторопь брала, когда он проходил мимо телег с наваленными грудой узлами, куда были впряжены лохматые лошадёнки, мужчин, ведущих скотину под уздцы, детей на верху неряшливых тряпичных холмов, иной раз всадника, сгорбленного под плащом, так что блеск лат едва его выдавал. А простые пешеходы вообще кишмя кишели…
Толпище двигалось в обе стороны, нередко тут же меняя направление на обратное, словно путники не ведали своей цели и подчинялись первому прилетевшему слуху. «Непосильная задачка для вора — выследить, распотрошить и почистить, — думал Арсен с едким смехом в душе. — Всего много и всё как есть грязное и заразное». Свою мелкую заначку он давно поделил: медь засунул в мешок поближе к завязкам, серебро зашил в нательный пояс своей работы, на что потратил не одну бессонную ночь.
— Откуда все бегут? — спросил как-то у Теофраста.
— От войны, у нас тут сплошные мелкие заварушки с риском перерасти в крупную. От мора — он следует за войной или движется ей навстречу.
— А мы куда идём? — Он видел, что действия спутника помалу обретают явную направленность. — Ты ведь явно что-то затеял.
— Вот-вот, как раз хотел с тобой посоветоваться. Ты ведь многое от меня перенял — хотя чёрт его знает в точности, как и почему. Для меня то был верный кусок хлеба с сочным шматом буженины в придачу. А вся твоя учёность хоть и стоит рядышком с тобой, и прибегает по первому зову, да только надо уметь её дозваться. Ты несёшь науку на своём горбу, а надо, чтобы везла куда тебе надо. Понял?
Арсен кивнул.
— Это как инструмент вроде хирургического ножа: пригоден и людей потрошить, и лучину щепать. Хочешь работать им по уму — надо как следует отточить лезвие и навести полировку.
Арсен кивнул ещё раз:
— Чтобы я не путал скрупулу с унцией и драхму с кинталом.
— О великие человекознатцы! Мы ж об орудиях говорим. Меры-то откуда из тебя выскочили?
Успокоившись, Теофраст начал излагать придумку:
— В двух днях пути, а может, чуток подальше будет город Ассахар, южный, красивый. Что «будет», а не «есть» — так кто его ведает, может, война растрепала или поветрие на распыл пустило. Я в тамошнем университете учился и учил. Меня хорошо должны помнить, а тебя представлю моим младшим сотоварищем. Экзамен ты выдержишь: на вопросы ответишь не хуже меня недавнего и теперешнего. К телесной же практике допускают не вдруг, а как получится. Ночевать и отливать можно в любой подворотне. Жить — везде, где найдётся хорошая охапка сена без особенных блох, это в мои времена таки можно было отыскать. Еда для тебя, как я понимаю, не составит труда.
— А ты?
— Я не мальчишка, уж поверь, — Теофраст презрительно осклабился. — У меня в руках ремесло, годное сразу для войны и для мира.
Движение на дороге явно замедлялось, будто каждая из струй людского потока раздумывала — готовилась обойти нечто крупное: каменную глыбу или холм. Холмов становилось всё больше, они раздвигали собой деревья и нередко рвали травянистый покров своими вершинами.
Наконец поутру Теофраст сказал:
— Глянь вперёд, через туман. Что видишь?
Под белой клубящейся мглой скрывался лик воды — то было зеркало тихой реки, что раздваивалась, обтекая подобие гористого острова, и смыкалась впереди него, делая петлю. Большая дорога поворачивала направо и двигалась в лад с течением, забираясь на обрыв, пологий левый берег радовал глаз нежной зеленью.
— Заливные луга и болотца, — объяснил Тео восхищённому собеседнику. — Близко не подберёшься. Пускать стрелы и снаряды с обрыва далеко, а на мокром месте любая пехота с артиллерией завязнут. Да ты не озирайся, вперёд смотри!
Солнце поднималось вместе с туманом и, кажется, вместе с ним вздымались городские стены — угловатого кроя, грубый, почти что дикий камень, вздымающиеся порталами и арками провалы, редкие корявые деревца в расщелинах. Картина зыбилась в редеющих струях молока, колыхалась вместе с ясной водой, и оттого казалось, что в середине её встаёт величавый морок.
— А внутренние башни и шпили — это что, замок? — спросил Арсен в восхищении.
— Университет, — пояснил Тео с гордостью. — Город в городе и государство в государстве.
Те, кто хотел идти в Ассахар, должны были, не сворачивая, ступить на широкий мост с покатой крышей, постланный как бы прямо по воде, — она щедро булькала под ногами, колёсами и копытами.
— В иные вёсны река верхом идёт и сносит с настила всю хрень подчистую, только и гляди, — пояснял Теофраст на ходу. — Само полотно из морёного дуба, крепче иной стали, и поворачивается на рычагах, как дверь, закрывая пол крепостной стены. Чудо инженерной мысли: можно корабли пропускать по реке, а в случае нападения оставить противника с носом. По горбу тоже в паводок люди и грузы переправляют, он на диво крепкий. .
По мере их приближения зев в стене ширился, высился, нависал и становился порталом. Вверху торчал ряд зубьев железной решётки, по бокам — раскрытые настежь створки ворот.
Двое стражников в стальных шапках со стрелками, отороченных мехом, и грубых куртках из бычьей кожи оценили нашу пару с видом скучающим и жадным одновременно, затем старший протянул широченную горсть:
— Пошлину за вход. Пфенниг на двоих.
Теофраст не глядя вытащил из-за пазухи круглую медальку с ушком и положил тому на ладонь. Парень попробовал на зуб и присвистнул:
— Вот это дело. Воронья деньга? Давненько таких не видывал. Надеюсь, их у вас ещё много.
И пропустил.
Внутри стен сразу сделалось тесно — путь, хоть и довольно просторный, петлял лабиринтом, скручивался спиралью, хватал себя за хвост. Тоже чудо инженерии, решил про себя Арсен. Чтобы те, кто хочет взять город штурмом, попали в ловушку. Он слыхал об этом всё от того же покойного священника: видно, патер был человеком бывалым.
— А важных гостей и повозки пропускают в другом месте? — спросил он.
— Здешние гости разъезжают верхом или на носилках, — ответил его спутник. — Громоздкий товар перегоняют отдельно от людей, справляются как-то. Не состязания на колесницах, однако, чтобы повороты срезать.
— А что ты дал стражнику?
Тогда перед ним мелькнула странная и удивительно знакомая чеканка: фигура в широком халате и капюшоне, откуда торчал огромный птичий клюв.
— Ага, значит, взял от меня, да не всё, — усмехнулся Теофраст.
— Погоди… Плата за работу на чёрном море? Это костюм у вас такой был?
— Ну, самородок. Только решить ещё надо, для златокузнеца или золотаря, — ответил Теофраст с одобрением и одновременно с насмешкой. — Тем, кто отваживался выходить на чуму, зная о ней чуть больше остальных, полагались просмолённая одежда и маска с птичьим клювом. И вчетверо больше денег, чем простым лекарям. Если выживешь, разумеется. Семей и наследников у таких, как мы, обычно не бывает, но свой брат медикус имел право попользоваться — на несколько обременительных условиях. В том смысле, что клялся нипочём не бросить занятия сей наукой.
»Полный кретин бы непременно заметил, что выжившие, похоже, становились несметными богачами, — подумал про себя юноша. — Но не думаю, что это в самом деле так: не зря же монета мечена».
По мере подвижки внутрь улицы открывались шире, народу становилось гуще; и хотя на первый взгляд каждый сновал, как беспокойный челнок на стане, Арсен кое-как угадывал, что за тканина получится в итоге работы. Только что выразиться по этому поводу не умел.
— Э, здесь не то что на большой дороге, — кстати вмешался в его размышления Теофраст. — Такие умельцы — мигом притрутся и не отлипнут, пока мелкой пакости не сотворят. Следи за поклажей и береги душу, как бы не уволокли.
Под душой он явно имел не ту тончайшую материю, что годится для рая и ада, но всего лишь прятку с монетами.
Арсен хотел сказать, что мог бы определить коварство по запаху (пота и волнения в крови, что ли), но решил не делать опасных авансов. Хотя бы разок проверить и в любом случае себя не выдавать.
— Они пахнут, — проговорил, наконец, тихо. — И почти все больны то одним, то другим, кроме грудных младенцев за спиной у мамки.
— Сам ты смердишь, как поле недавнего боя, — ругнулся Теофраст. — Допустим, я тоже. И в животе литавры на все лады гудят. Вот бы… вот бы найти такую харчевню, где подают бочки с горячим кипятком и мыльную ветошку в придачу, а?
Сказал он это с таким сладострастным оттенком, что Арсен едва не добавил: «Да кухарочку посмазливей, чтобы спинку обоим потёрла». И сам подивился своей заёмной ушлости.
— Какое везенье, что в университете всё подобное — из самых лучших, — продолжал разглагольствовать Тео. — Профессора со школярами — по умолчанию клирики, поэтому особо ценят радости, какие можно получить только вне семьи: хорошую жрачку, чистое бельё и отсутствие прытких животинок в постели. Разумеется, мелких — с теми, что покрупнее и помясистей, грех не поладить.
Юноша не успел удивиться его логике, ибо тем временем все людские реки разом влились в озеро, мощённое брусчаткой. По краям его стояли здания, каких Арсен и не видывал: громады в добрый десяток этажей, изукрашенные колоннами и статуями в простенках. Былое жильё Теофраста, хоть и числилось в графских, по сравнению с ними смотрелось лачугой.
— Ратуша и дворцы городских старшин, — пояснил его спутник. — Для того, чтобы хозяйничать в Ассахаре, мало отроду быть знатью, надо знать, как бросать в борозду товар и пожинать прибыль.
И ухмыльнулся.
— А университет, куда мы идём, тоже здешние хозяева учредили?
— Нет, кишка тонка. Весь город либо сам по себе, либо под королём, когда у того получается, а наша мать-кормилица — по папскому указу, то есть от самого Господа Всевышнего. Папа в Риме или смертен, или смещаем, по городам их вообще бывает зараз целая связка, самозванцев-то. А университет стоит веками и будет стоять, в том я тебе дам свою профессорскую заруку.
— Так ты профессор?
— Учил и таковых друзей имею, если не перемёрли, — буркнул Теофраст. — Ты как насчёт перехватить на зуб?
— Терплю пока.
— Я тут позаимствовал у одного раззявы краюху и мигом смолол подчистую, а другой ротозей, идущий плечом к плечу, даже не заметил. Не похоже, что краюха отравная, так что отойдём в сторонку, поделюсь, если надо.
Арсен улыбнулся:
— Не надо: если уж отходить, так сочная, свежая крыса будет вкусней тебя здорового. Вон под ногами как шныряют.
— Ты почуял в них особенное? — спросил медик с необычной сухостью.
— Не понимаю, — юноша пожал плечами. — Может да, а может нет. Крысы воруют зерно, их самих кусают блохи, но так было всегда и везде. Ты прав. Мне не хватает моих собственных умений.
Площадь поменьше главной, где они оба чуть не остановились, затеяв волнительный разговор, была занята прилавками, большими складными навесами от непогоды (всё это сдвинули в сторону) и непонятного вида сооружением в виде помоста с двумя столбами, соединёнными понизу широкой доской, а вверху — круглой перекладиной с крючьями и лестницей. Вокруг сооружения возились люди в ярком, споро прилаживая на крюк верёвку: один сел на перекладину верхом.
— Какой день сегодня? — вслух подумал Тео, проследив за его взглядом. — Вот ведь сбился со счёта из-за треволнений. Если суббота или воскресенье, должен быть чистый рынок. Если праздник — церковные колокола и гулянье. А тут, похоже, готовятся врачебный факультет анатомическими пособиями снабдить. То бишь день будний, да не весьма обыкновенный. Причём время утреннее, да не на самом рассвете, когда добрые люди еле глаза продирают. Самое милое время для торжества правосудия.
»Казнь, — понял юноша. — И палач с подручными».
Тем временем толпу застопорило, а их обоих так стиснуло живой упругой массой, что и плечом двинуть было трудновато.
— Придётся смотреть на спектакль, — комментировал Тео. — И за грузом как следует присматривать. Становимся спиной к спине, вполоборота к эшафоту, и следим, чтобы не толкали. Воришек зрелище расправы над себе подобными только больше раззадоривает и позывает на ловкость.
Тем временем стражники в островерхих шлемах, — у каждого алый флажок на шпиле, чтоб издали заметили, — замкнули кольцо вокруг сцены, оставив и окаймив собой дорожку для проезда экипажа, как назвал его Тео.
Сам экипаж — попросту телега с широкими грядками — тотчас протарахтел по площади, подскакивая на каждом камне по отдельности. Когда кучер остановил её, оттуда вылезли двое в чёрном, чтобы выгрузить третьего. Вернее, третью — замухрышечного вида старуху в пристойного вида лохмотьях.
»Священник — бурый капюшон с пелериной. Другой, в шляпе с широкими загнутыми полями, похож на судейского, — прикинул Арсен, — вон и свиток в руках появился. Читает еле слышным голосом…»
— Ба, так это ж Биргита, — громко шепнул Теофраст. — Главная здешняя повитуха. Сфальшила под конец немалых дней своих.
— Ты слышишь, в чём дело?
— А ты?
— Да. Она уже мёртвая. Лёгкое сгнило изнутри, будто там поселилась огненная хворь, а в другом словно полые камни. Я это читаю по дыханию, всё оно в венозных сгустках.
— И я да. Намешала слишком много спорыньи в питьё кардинальской конкубине, с чего та слишком прытко выродила своего бастарда. Не успев доносить, понятное дело, — ответил Теофраст. — Меньше святому отцу заботы — бенефицию младеню добывать. И самой повитухе не пришлось трудиться, неладно идущий плод вытаскивать частями, за что, вообще-то, не петля, но костёр полагается. А я и не знал, что ты умеешь видеть кровь на расстоянии.
— А я и не знал, что ты читаешь по губам.
— Пустое, без того легко догадаться. Люди же кругом обступили. Обрывок сплетни здесь, клочок болтовни там…
Тем временем старуху с глазами, плотно завязанными тряпкой, бережно подняли ввысь по лестнице, палач надел петлю и ловко спрыгнул наземь, обеими ногами столкнув лестницу туда же. Всё сооружение затряслось мелким бесом, висельница вытянулась в струнку и завертелась вдоль оси, суча ногами, пока не повисла недвижимо, с головой, смирно лежащей на плече. Арсен едва отлип глазами от страшной и завораживающей картины, и то потому, что его сосед, дёргая его за рукав, не переставал рассуждать:
— Смерть от злостного кровохарканья знаешь какая бывает? Задыхаются все они. Долго и мерзко. Биргиту такое миновало, мейстер попался опытный. Другим урок, а ей облегчение.
— Да помню я, всё помню, — еле выговорил юноша. — Не тараторь. И пошли-ка отсюда по-быстрому.
Толпа в самом деле начала редеть начиная с краёв; люди расходились с чувством непонятного довольства и в то же время печали. Уже оба наших героя почувствовали некую свободу в плечах, когда…
По дороге, ведущей к виселице и повозке, со скоростью зигзага молнии, смазанной маслом, промчался некто в чёрной мантии, которая плескалась вокруг тела, словно крылья, и круглой алой шапочке над худым, белым, как мука, лицом. Чисто дятел в своём неуклюжем полёте, решил Арсен.
— О волке речь, а он навстречь, — пробурчал Тео, — чёрных должно быть трое, иначе никак. Это же Хестур, клянусь всем дьявольским синклитом.
Тем временем вышеназванный субъект перемолвился несколькими словами с исполнителем и подручными. Все вместе и за компанию с кучером они стали снимать тело, ворочая его как бревно, и грузить назад на дно телеги.
— Э-эй, Хести, тебя ли видят мои очи? — крикнул Теофраст через толпу.
Тот оглянулся.
— Ба, Мимо-Цельса, а ведь мне клялись, что ты помер, — ответствовал Хестур, помахивая рукой в перчатке. — В точности как наша любезная добыча в лице старой пройдохи.
— А ты в этом в точности не сомневаешься?
— В чём — в Биргите, в тебе или, возможно, в твоём спутнике, что врылся в землю как дерево?
— Во всём, что имеется на этом свете, как тебе, натуральному философу, по чину пристало, — пошучивая таким образом, Теофраст двигался по направлению к честной компании, таща за руку Арсена.
— А вот препарируем и убедимся опытным путём. Ты, кстати, куда путь держишь, коллега, никак к материнским сосцам решил приникнуть и мальца своего приобщить?
— Если ты про ядрёное университетское пиво, то в самую точку.
— Тогда держитесь оба в кильватере, — тем временем говорящий бодро забрался на место возницы, столкнув его наземь. — На борт не зову: приличные люди считают зазорным ехать рядом с палачом и его трупом.
— А мы неприличные — у нас полы короткие, как у хирургов с брадобреями. Не то что ты, длиннополый медикус в богатом плаще и шапке. И, бьюсь о заклад, так и ведь носишь профессорское золото на пальце, даже во время случки не снимая.
— Ничего, ползите пешедралом, авось не отстанете, а отстанете — как-нибудь перебьётесь, — ответил Хестур без прежнего зубоскальства. — И мы поедем не торопясь, и тебе, учитель, надо соблюдать фасон в предвидении будущего, и тело, хотя и свежее, а, как водится, напустить под себя успело. И насрать тоже.
— О чём вы толковали? — спросил Арсен, когда они в самом деле двинулись следом. — Длиннополые, короткополые…
— А. На самом деле мы оба из первых: университетские медики с полным курсом. Только я свою докторскую амуницию, суконный плащ, бархатную ермолку и золотое кольцо с гербом, пропил как есть; а Хестур хранит как добычу. Зато повсюду её на себе таскает. И на препарировании будет в ней стоять, вот увидишь. Студентам растолковывать, как и что. Это ж такой праздник — разрешение на женское тело! Как устроены мужские, любой школяр нынче в курсе.
Короткополые… Это которые режут и рвут. Цирюльники с щипцами для больных зубов и ножами для кровопусканий, армейские хирурги с пилами для ампутаций. Объединились они совсем недавно и даже стали гильдией, откуда простых брадобреев и чубодралов вскорости выгнали. Только эти новые гильдейцы — как та ворона в павлиньих перьях: от одних отмежевались, к другим не пристали.
До здания со стрелообразными башнями добрались без помех. Солидная двустворчатая дверь, куда могла проехать повозка, нашлась и здесь, а привратник только вытянулся в струнку, когда Хестур на него гаркнул.
Во дворе поводья перехватил слуга, Хестур сошёл вниз так же бодро, как вскакивал, и повернулся всем лицом к пешеходам.
Красивым он показался бы лишь с большого перепою. Щёки, лоб и даже рот были ненатурально белы, как у неумытого мельника, брови и короткие пряди под шапочкой — цвета перца с солью, острый нос словно мачта, скулы и подбородок торчали вперёд лица корабельным шпангоутом…
И всё-таки некие малозначимые штрихи — гладкость кожи, экономные движения и особенно манера подёргивать узкими плечами, поправляя складки на груди, заставили Арсена громко и невежливо ахнуть.
Злоязыкий Хестур, безо всякого сомнения, был женщиной.
4
— Нет, ты скажи мне, как так вышло?
Оба они уже получили в своё распоряжение пустую комнатёнку рядом с общежитием, где ютились безденежные школяры, причём Теофрасту пришлось только мимоходом представить Арсена некоей хмурой личности с ключами на поясе: «Мой вскормленник». В стену здесь был вмурован небольшой очаг, и чистоплотный Тео уже предвкушал, как они наполнят талым снегом котелок и хотя бы оботрутся да поплещут друг на друга тёплой водицей. Отхожее место рядом с дортуарами тоже легко обнаружилось — запах оттуда шёл недвусмысленный, после посещения и до того, как забиться в свой личный апартамент, рекомендовалось совершить променад на свежем воздухе. Или отыскать таверну, где подавали исключительного свойства пиво, не напрасно поднятое на щит молвой.
— Как — так? — риторически спросил медик, погрузив нижнюю часть физиономии в пышную пену. — Я так думаю, крестили её Хестер, Эстер или что там будет по-жидовски. Нет, она не еврейка, у них секта была такая, любили всё ветхозаветное. На языке тех островов, откуда она родом, «хестур» — это лошадь, хотя вряд ли кобыла. Но, похоже, лошадь норовистая.
— Нет, я говорю о том, что это не он, а она. Первый раз вижу женщину-врача.
— О, тут история долгая. И весьма интересная, — Теофраст ещё больше углубился в кружку, отчего его речь доносилась как из бездны морской, и хищно поглядывал на соседнюю — Арсен явно пренебрегал отменным пойлом. — Она повитуха и дочь повитухи. Судьба в самом юном возрасте занесла её на остров Сицилию, либо муж увёз да подхватил чуму, либо любовник бросил, тут тьма как раз полнейшая. Расказывает она сама то так, то этак. Университет в Салерно, чтоб тебе знать, — самый наизнаменитейший, уже в те мрачные времена им разрешалось потрошить одного мертвеца в пять лет, на каковое зрелище сбегался весь наличный состав. Помимо медиков, коим это вменялось в обязанность, появлялись и богословы, и юристы, и даже факультет семи искусств. Второго случая, как понимаешь, за время обучения могло не представиться. Срок изготовления знатоков своего дела был сжатый — где-то семь лет против здешних десяти, а врачи получались самое то что надо, не склонные к лишнему разглагольствованию.
Вот в Салерно как раз и брали в науку женщин, чтобы делать из них учёных акушерок. Не знахарок каких-нибудь, что лечат ягодичное предлежание припарками. Управлять родами умели и мужчины, помнишь, что я тебе говорил об Абулькасисе? Имеется ещё великий Разис, книги которого здесь вовсю читают. И знаменитая «Гротула», где все звёзды повивального дела собраны и с умом прокомментированы. Но они были родом с Востока, а западный врач подобным брезгует. Повитухе ведь приходится погружать руки в нутро, да ещё женское: грубая, отвратная мясницкая работа, достойная разве что палача… или хирурга.
Я любил в те времена как путешествовать, так и переведаться с кем-то из незаурядных личностей. Такие, как я, вечные студиозусы именовались вагантами и бездельниками были далеко не всегда. Истинных фанатиков учёности всегда мало, и вот тебе другая истина: скорее стоило бы удивиться, если бы мы с Хестур не натолкнулись друг на друга.
Встретились мы, как можно было ожидать, на трупе. Я был приглашён в качестве почётного гостя, практиковал я по дороге весьма достославно и успешно. Остальные, кроме нас с именитым прозектором, были избраны — по пятёрке с каждого из курсов, по тройке из каждого землячества, в общем сложная была система, один ректор разбирался. Явилось народу, как и следовало ожидать, куда больше. Так вот, все теснились поодаль, и ещё с платочками у носа, а её собственный носище воткнулся прямо в мертвеца. С весьма хищным видом. Самое забавное — тот, кто вёл лекцию, нимало не протестовал против сего внедрения.
Я тихонько поинтересовался у окружающих. Мне назвали имя, пол тогда был различим куда лучше теперешнего.
После демонстрации подошёл и познакомился. Продолжили беседу мы, натурально в кабаке, не таком первоклассном, как этот: я и тогда был охотник до жидкого ячменя, она отдавала предпочтение красному вину местного сбора, в котором я мало смыслил. Марсала или марсалья… не помню. Говорила, что помогает от вредных миазмов, что, между прочим, сбылось.
Нет, беда получилась не от созерцания кишок, разверстых, как адова задница. В салернский порт завезли чуму.
К тому времени я решил осесть в Салерно, чтобы получить мантию и шапочку именно здесь, Хестур оставался год учения и год практики под руководством какой-нибудь местной знаменитости. Что ты ухмыляешься? Ну да, мы крепко сдружились, оттого я впервые понял, что баба нужна не для того только, чтобы молоть муку на её жерновах.
Нам обоим предложили досрочный диплом. Это не могло уменьшить знания, которыми мы уже до конца овладели, но избавляло от неизбежного диспута, причём не одного, причём в условиях, когда выбранные нами патроны оба до смерти заразились, но сдаваться судьбе и не думали. Только вот вместо пышных одежд нам преподнесли костюм чумного доктора — балахон, капюшон, шляпу с широкими полями, высокие сапоги, всё либо кожаное, либо промасленное — и очень добротное. А вдобавок маску с огроменным клювом, чтобы вдыхать только то, что туда вложено, травы всякие. К тому же платили гораздо больше денег, чем простому лекарю со степенью, а тел, которые ты можешь резать как угодно, всё равно им гореть, — сколько судьба пошлёт.
— Ты так расписываешь выгоды, будто сверх них ничего и нет, — заметил Арсен. Он решил хотя бы окунуть губы в своё пиво и поморщился.
— Знаешь, к тому времени я успел поучаствовать не в одной войнушке, и стрелял, и врачевал, там общая картина была куда менее пристойна. Мор никого не рвёт на куски: пальцы на руках и ногах, бывает, чернеют и отваливаются, но то же делают с ними порох и гангрена. Нарывы разбухают в хорошую дыню, но проходят и без ножа. А что пахнут дурно… Что же, гниль всегда гниль, вонь всегда вонь, хотя нюансы переменчивы. Зараза убивает вернее стрелы, меча и кинжала, но только раз. Я переболел не особо тяжкой формой, Хестур ходила словно заговорённая. Смеялась, что унаследовала отцовскую кровь.
Теофраст замолчал. Его собеседник незаметно подвинул кружку в его сторону — пивная была полна только наполовину, и шум не мешал соседям смотреть вокруг и прислушиваться.
— Порт и близлежащие районы удалось оцепить, крыс, и без того полудохлых, — отравить, что соглашалось гореть — сожгли, с прочим обошлись помягче.
Мы стали профессорами, так сказать, по выслуге — и больше уж ничего не боялись. Разъезжали по странам, гоняясь за поветрием, которое возникало гнёздами, и давили его всей силой и умением. Нашей «вороньей монетой», где вместо короля был вычеканен жуткий доктор в защитном наряде, можно было обшить полы и отвороты камзола, шляпную ленту и поля вместо образков, оторочить каймой зимний плащ — и ещё бы осталось.
А когда поветрие заглохло и остались простые, заурядные хвори, Хестур с новым азартом вернулась домой, в цитадель, к своему просвещённому бабичству. То есть акушерству, как говорят матёрые специалисты. И мы давай вернёмся, нет?
Всё-таки сначала они сообразили насчёт кадки с горячей водой, вонючего мыла и мочалки. Соседняя забегаловка смутного пошиба промышляла такими услугами и даже не прилагала к ним обязательную девку: когда вас двое, спину потереть можно и своими силами.
Они заняли отдельную каморку, где уже стояла бадья почти в человеческий рост и курилась, точно Этна. Теофраст забрался по лестничке и с довольным уханьем плюхнулся в воду. Смачно почесал подмышками, пятернёй расчесал волосатую грудь. Грязь летела мокрыми хлопьями.
— Помочь с ветошкой? — спросил Арсен. — Всё равно простаиваю.
— Давай, — охотно согласился Тео.
Получалось у юноши сначала слишком нежно, потом он осмелел и начал драить партнёра обеими руками. Тот лишь постанывал — и вдруг спросил:
— Ты не боишься… ну, что прежнее осталось? Как-то я боли совсем не чувствую.
— А хочется? Можно конскую скребницу приволочь, — отшутился Арсен. — Нет, не знаю, как у меня выходит, что скверна перебирается на меня и угасает, но вроде так и есть.
Врач резко повернулся и сказал:
— Ты что стоишь на жаре в штанах с рубахой? Раздевайся и лезь. А места мало — так я подвинусь или вообще выйду отсюда, пока вода не остыла.
— Я чистый, — возразил Арсен. — На мне грязь долго не удерживается, да и запахи мои бесплотны.
Ему отчего-то расхотелось приобщаться к чужой ауре — не ауре, но чему-то подобному.
— Раздевайся, — настаивал Теофраст. — Дай на тебя поглядеть, а то одну пятнистую морду видно.
»Пятнистую?»
Он послушался. Теофраст приподнялся из воды — та шумно скатилась по волосатому торсу — и пристально оглядел парня:
— Надо же — на самом теле ни рябинки, ни волосинки, хотя мышцы так и перекатываются под кожей, и изрядные. Тебе сколько? Врал ведь, что четырнадцать. И… Погоди.
Он ткнул пальцем в выступающий всеми позвонками хребет:
— Родимое пятно на пояснице. Красное. Тебе о нём говорили?
Юноша растерялся: было ведь кому заметить раньше, мать-покойница любую родинку, всякую мету ногтем обводила, читала присловья, на счастье заговаривала. Потом ответил — очень серьёзно:
— Это, я думаю, твоё. Перешло от тебя, зажило, а память осталась.
— Не шутишь?
— Ты ведь выздоровел, а по замыслу не мог.
— Такое у тебя благословение, — Теофраст облокотился на край кадки, стал вылезать.
— Такое на мне проклятие, — как-то вдруг заключил Арсен. — Не слушай, то само по себе сказалось. Простыню для утирки подать тебе?
Потом они слегка перекусили — пиво и баня требовали заедок. Теофраст — в гостевом зале, где подавали вино, белые хлебцы и жареный домашний сыр, Арсен — беглым поцелуем коснувшись его плеча. Оказалось не так и приятно: он не совсем шутил, что лучше уж крыса.
После всего старый медик почистился, одёрнул одежку на Арсене и проговорил:
— Теперь к самому ректору. Ты говорил с ведущим профессором, я за тебя по сути перед ним, то есть ней, поручился, так что по-любому ты уже местный. Собеседование только претерпеть.
Ректор Эймериус в атмосфере своей кельи показался Арсену важной персоной, но держал себя не по чину просто.
— Вот, этот отрок — врач от Бога, — представил его Теофраст. — Может быть, от дьявола, очень уж востёр. Забрал от меня всё, что я смог ему дать, пробует практиковать сам — да знаю я, что это незаконно, в том и смысл нашего визита в нашу общую альма матер.
— Кто внесёт за отрока плату? — спросил Амелиус.
— Я, — кратко ответил Теофраст. — Вороньими деньгами.
На том и порешили. Видно, в самом деле было в этих монетах что-то особенное. Почти магическое.
5
Жил Арсен спокойно, как мёртвый. Прибился к эльзас-лотарингской нации — выговор оказался почему-то схож. От остальных школяров почти не отличался ни видом, ни манерами. Ходил на драки, где отношения между землячествами любовно выяснялись с помощью палок, а то и шпаг, и не так уж редко брал верх над супостатом. Приятелей среди ровесников завёл, как же без этого; но на побегушках у старшекурсников сроду не бывал благодаря недюжинной силе и ловкости, внезапно выплёскивающихся из ледащего тела. Ходил вместе со всей хмельной компанией к девкам, но успешно дурил и тем и этим голову, оставаясь непочатым. Приучился пить так, чтобы никто не замечал, что он выплескивает или подливает соседям — да трезвенность и не считалась большим пороком. Щедрость же, с которой он угощал, подкупала как добродетель. Что он, как британец, хотя британцем не являясь, любит не прожаренное толком мясо, каким и животина бы побрезговала, считалось безобидным чудачеством.
В свои отношения с малым народом Арсен посвящал скудно и только тех, кто слыл из чудаков чудаками. Что с крысами он ведёт правильную войну, отчего те его избегают, но иногда в его присутствии застывают как заворожённые — замечали многие. А вот что кошки к нему тянутся, хотя и неласков, и составляет конкуренцию по части исконной их пищи, то понимали не все. Впрочем, «хотя» можно было в любом случае не проговаривать: кошка — тварь колдовская и в человеческой душе читает как в книге, а крыса — враг грозный, справиться с ней не всякая мурлыка умеет. Так что ни угрозы, ни соперничества на самом деле не было.
Разумеется, новичок исправно посещал чтения и запоминал тексты и комментарии с первого раза, даже незнакомые. Как-то зацеплялись там, внутри, за подобное себе. Добывал — всем правдами и неправдами — драгоценные списки и копии драгоценнейших трудов: студентам полагалась грошовая стипендия, которую другие прокучивали, он же по мере возможностей берёг. Он всеми силами души подписался бы — или даже присвоил себе со временем — изречение одного из великих, не столь редко цитируемое Теофрастом, который снова ступил на учительскую стезю:
»Все те умения, что у меня есть, я извлек сам из долгого процесса чтения книг древних авторов. Мне помогала моя неуёмная жажда к познанию. Затем всю свою жизнь я придерживался стороны опыта и практики… Я сделал знания доступными для вас и уберёг их от бездны нудного многословия».
Наказывали его меньше других, снисходя к прокламируемому опыту. Что взять с даровитого юнца: пообтешется и уйдёт обратно тем же по сути самодеятельным лекарем. Кроме того, Теофраст выдал ему своего рода индульгенцию намёками на богатую практику и знания, которые надлежало лишь освежить и заново припечатать алым воском. Очистить от тумана и пыли, насевших со временем на зерцало его памяти.
В простых зеркалах с серебряной амальгамой Арсен, кстати, отражался вполне благополучно, если они находились. Но то ли рожа в самом деле сделалась рябая, то ли на стекле внезапно проявлялись огрехи литья.
Это не очень его тревожило: подруг не заводил, а дружков толклось вокруг него много. Время от времени он прикладывался к источникам новых знаний и какого-никакого, но опыта: получалось незаметно и без вреда для противоположной стороны, целовались — при встрече или прощаясь — школяры часто. Никакого особого удовольствия и даже насыщения это не доставляло. Не так было с Теофрастом и людьми в избушке.
Преподаватели при ближайшем знакомстве показались Арсену людьми занудными, однако почерпнуть от них удавалось на удивление много.
Хестур, как ни странно, читала не только практическую анатомию, но и право: римское и церковное каноническое. Самому интересному в университете отводились поздние часы — чтобы чужакам труднее было сглазить, а то и наябедничать в верха. Он и туда забегал в свободное от ночных гулянок время.
«Врач всегда ходит по узкой кромке между законом и беззаконием, добродеянием и злодеянием. Так что нам знание буквы закона нужно не меньше, чем ворам, растлителям и убийцам», — не однажды повторяла необычная профессорша. Оттого курс, по своей природе тоскливый до того, что сводило скулы, смотрелся весьма свежо и ароматно.
Помимо прочего, Арсен легко обнаружил, что его старший друг немного кривил душой или, поминая бабу, муку и жернова, хотел, чтобы его не так поняли. Женщина, подобная Хестур, создана не ради грубой утехи воина, но для куда более славных дел. Однако, будучи в душе второй, вполне к первому пригодна. Дело есть дело и слава есть слава.
А, говоря попросту, любились они с Теофрастом. В закутке рядом с лекторской залой, в верхних комнатах таверны, в перерывах между занятиями учёными и занятиями приятными, всласть и чтобы всем пропасть, в хвост и в гриву. Никто из двоих не задавался вопросом, кто из них стар, кто мужеподобен, а кто и вовсе некрасив и изъязвлён болячками. Как-то очень натурально у них сие получалось.
Но вот в их с Арсеном совместную каморку захаживала Хестур только чтобы отдохнуть от принятого внутрь и побеседовать со всей возможной искренностью.
— Повивальное ремесло у меня повисло на губах ещё когда в материнской утробе сидела, — как-то сообщила она. — Оттого так хорошо о нём и повествую. Нет, я не о той маевтике, какой мамаша всю жизнь промышляла. Скорей о сократической. Ведь истина, бывает, тоже родится с болью, кровью, мочой и воплями.
— Хестур, душа моя, здесь юноша, которому ещё нет восемнадцати вёсен, — деликатно окорачивал даму любовник.
— Полный вздор, Тео. Этаких лбов в двенадцать сговаривают, в тринадцать женят, а в четырнадцать он уже зрелый папаша-кормилец, которому фамильное ремесло само в руки ложится, — отмахивалась Хестур.
— Вся проблема в том, что именно ложится, — с ехидцей замечал Теофраст. — И в том, на какую часть тела попадает.
— Ты бы помалкивал лучше, не тебе пою.
И продолжала — в десятый, верно, раз то же самое, но с куда большим числом подробностей:
— Матушка угодила под закон, будучи молодой, добронравной, да не шибко удачливой. Делала купеческой жёнке кесарево сечение, когда уже схватки пошли. Дитя первое, у роженицы ни одна мелкая ранка до того путём не заживала, на губах каждое утро кровяные сгустки, доходила до срока и то чудом. Вот и прикинь: как спасти обоих. Малышку вынули, а матка кровит и не перестаёт. Метроррагия. Знаете ведь, чем она отличается от послеродовых лохий? Вот молодая повитуха и решила иссечь недужный орган и наглухо зашить рану. Обе пациентки выжили, да вот кое-кому это не понравилось.
— Именно это? — вмешался Теофраст. — Что выжили?
— Да какой прок от жены, если после никчёмной девчонки сына не завяжет? Так маме в лицо и сказали. Родня мужа гневается, супруг кулаки сжимает, супруга плачет в предвкушении, что он сейчас ей крепко вложит, и вовсе не член. Дальше суд, допрос, не злоумыслила ли моя матушка на семейство. И призналась бы, что колдунья, если бы палач на пытке не схитрил. В одном лишь убийстве обвинили: тех ребятишек, которые так в матери и не завязались и света Богова не увидели.
— А он себе её присмотрел. Непригляден да некрасив, за него ни одна из их гильдии не шла, — подхватил медикус.
— Язык-то укороти. Какая сласть мне вас побасенками тешить, если ты раньше меня врёшь? Не стар вовсе, лет под сорок. Высок и кряжист: в их роду хилые младенцы не укореняются, с колыбели за малый меч берутся. Лицом тёмен, кожа словно дублёная.
— Палач не знает роздыху, но всё же, хрен возьми! Работа ведь на воздухе, работа ведь с людьми, — вставил Тео.
— Это ещё откуда срамной стишок? И воздух ты ни к чему приплёл — ночной огонь это и полуденное солнце. Дед Готар законы знал туго, и когда приговорили повитуху к главосечению — смерть это лёгкая, благородная и очень кстати рифмуется с чревосечением, — сразу понял, что сотворит. «Сам я, — думает, — двадцать лет как окручен (вот тебе, болтун, кстати, ещё поправка), а вот первенец мой в женихах засиделся. Ради него с помоста умелую невесту сниму». И сделал.
Матушка старше отца была и уж точно не девица. Без личного опыта вникнуть в бабьи хвори не получается. С дедом они поладили, но вот с отцом каждый день сварились. А после ругани упорно лепили потомство: семь сыновей и семь дочек, я в стае последняя.
Вот во всём этом я и росла. Ни отцу, ни тем паче деду потрошить клиентов не запрещалось, тем и честные похороны по приговору выпадали не всегда. В доме уйма склянок и скляниц с крепким вином, а там вся человеческая начинка напоказ выложена: сердце, лёгкие, почки, печень… Скелет мужской, скелет женский с перерубленными шейными позвонками, а так — красивые, не чета мне, дурнушке. Но прекрасней всего было оружие. Я тебе, Тео, когда ещё говорила, что твой любимый хирургический инструментарий прямым ходом вышел из палаческого. Не из боевого: воинские топоры, мечи и кинжалы даже рядом с палаческими не стоят. Тупые и сталь много хуже.
— В самом деле? — перебил Арсен без такого, впрочем, удивления. И слышал не впервые, и подозревал того раньше, ещё до своих странствий.
— А выросла, — Хестур как бы и не замечала его, — куда было податься? Матушка хозяйничала и по-прежнему тишком практиковала: над беременными женщинами приговора не исполняют, пока не разрешатся, ну а кто же к ним врача в темницу позовёт? Никому суетиться неохота. Я хотела идти по её стопам: не по отцовским ведь. Из моего прирождённого сословия разве что в жёны можно податься, а уж тут невелика разница, в чьи. Отец с мамой уже подыскивали мне парня поласковей — у суровых исполнителей, как нас зовут, любая невеста на вес золота. Но мимо городка проходил полк…
— Ага, — злорадно проговорил Тео.
— Шут, вот ты кто. И был там военный лекарь. Хирург и не только.
— Расписных красоток от люэса пользовал. Которые шли за солдатами.
— Умолкни, говорю!
Он только хихикнул. Собственно, Арсен уже понял, что подколки профессора — лучшая приправа к россказням его подруги, поэтому она вовсе не против.
— Повидал этот лекарь много, удивлялся трудно. Как-то я подобралась к нему и говорю:
— Была бы я мужиком — завербовалась бы, выучилась убивать и года через три стала бы «двойным солдатом», то есть умелым воякой, кому двойное жалованье положено. Но если ты возьмёшь меня в ученицы и покажешь…
Она сделала эффектную паузу.
— Нет, я не хвасталась своим будущим искусством, тут разговор пошёл серьёзный. Я сказала: покажи мне, как ты лечишь, — и я сделаю что смогу. А мне ответили: не говори — «что смогу», а говори — «то, что никому, кроме меня, не по силам». Тогда сбудется.
Вот так я узнала, как побеждать. Собственно, в тот миг я уже победила. Никто не спрашивал, что у меня под штанами, заправленными в сапоги. Лишь — «Выживу ли я?» или «Следы от ран сойдут или так останутся?» А через несколько лет мой учитель за руку привёл меня в мирный Салерно. Чтобы тоже выжила. Университет в моей жизни возник много позже.
— Так в чём урок? — внезапно спросила она Арсена.
— Держать оружие чистым и хорошо заточенным! — отчеканил тот.
Во время одной из таких многозначительных бесед Теофраст мельком посетовал, что бесплоден, и тотчас закруглил ситуацию обыкновенной своей шуточкой. Когда Хестур ушла к себе, Арсен вернулся к теме:
— Тебе, собственно, давно о детишках стоило бы позабыть. Возраст почтенный, голова вон вся седая. Наша учёная дама, что ли, недовольна?
— Да нет, с ней самой всё как надо, — Тео замялся. — И я ничего особо скверного не ощущаю. Но Хести ведь баба по всем статьям умная, нюх на такие вещи развился редкий. Говорит, у нашего брата самца семя аж до конца дней бывает плотное, а у меня словно у мальчишки, который впервые жаркий сон увидел. Пустые мечты, вот что она сказала.
Арсен понял:
— Это из-за моего целительства. Так? Ты ей говорил?
— Упомянул без подробностей. Хести, разумеется, чувствует, что с тобой не всё так просто.
Вздохнул и продолжил:
— Я тебя не корю нисколько, не подумай. Сам присмотрись к делу. Думаю, ты, забирая, разжижаешь кровь, и это каким-то образом впечатывается в семя. Лечишь от смерти, но оставляешь мужчин бесплодными.
— Будет время — присмотрюсь, — кивнул Арсен.
А времени во всех смыслах оставалось не так много.
6
Он вызубрил всю когорту древних философов с их мыслями. Блестяще прошёл сквозь череду выпускных диспутов — как и полагается, сначала запомнив ровно сотню каверзных вопросов, а затем ответив без запинки на все по очереди, не запутавшись и не сбившись. Уже маячила впереди красная шапочка почётней иной кардинальской.
Уже у выдержавших экзамен спрашивали, хотят ли они в будущем обрачиться или сделаться клириками не по умолчанию, как сейчас, а на прочной основе, дабы иметь надежду на постоянный прикорм, так называемую церковную бенефицию. Уже Арсен вместе с Теофрастом крепко размышляли, как обставить традиционную пирушку по поводу присвоения степени, чтобы профессора великой альма-матер не узрели в воздержности свежеиспеченного собрата ничего крамольного.
Но не напрасно кошки всё чаще отказывались прикасаться к крысам, живым или дохлым.
Не к добру, ох не к добру горланили школяры вкупе с еле оперившимися докторами, заливая зенки в тавернах:
«Я познал богословие
И в алхимию вник,
Постигал всею кровию
Медицины язык.
Книги схарчив до листика,
Кокон свил шелкопряд
И заёмной логистикой
Стал как идол богат.
Простецом, тем не менее,
От скуфьи до сапог
Оставался, по мнению
Тех, с кем пил и возлёг.
Так и помер бы попусту,
Но вложила ума
Мать всех благ, ну а попросту —
Докторесса Чума».
Стоило бы им поберечься от сглазу. Слишком все они привыкли, что очаги хвори вспыхивали здесь и там, пожинали свой урожай — несколько сотен людей — дарили ученикам лекарей тучную практику и затухали, когда внутри запертого города, взятого в полон чумой, не оставалось нетронутых.
Один случай, когда такой мор местного розлива послужил гибели юной и во всех отношениях непорочной четы, вспомнился Арсену в связи с вопросом о собственном браке.
Произошло это в одном из итальянских городов, которые и посейчас, несмотря на усилия великого Фридриха Рыжая Борода, представляют собой как бы стаю сварливых вдов без твёрдой руки почившего супруга: каждый сам по себе государство со своим наречием, своей карманной властью и своим буйным норовом. А тут замешалась ещё и внутренняя распря.
Два знатных рода никак не могли поделить власть над городом и попеременно тянули её на себя, как богатое парчовое покрывало. Случилось так, что наследник одного рода и наследница другого влюбились друг в друга и согрешили — вначале мыслью. Согрешил и патер, который рискнул увенчать брак, заключённый вопреки воле родителей, и был слишком труслив, чтобы объявить о том прилюдно. На следующий день свежеиспеченный супруг по чистой случайности ввязался в драку с братом супруги, даже не подозревавшим в нём родича (иначе вышло бы куда хуже), убил его и по суду был выслан в соседний город. Тот стоял на пороге чумного карантина, родители девушки надеялись, что убийца никогда оттуда не вернётся, а чтобы утереть её слёзы, порешили сговорить отроковицу за лучшего друга семьи.
Ей грозило двоемужие. Рискни она признаться в своём прегрешении — смерть стала бы вообще неминуемой: идти против воли отца — всё равно, что против Божией, а значит ересь. Так что она весьма логично и удачно впала в летаргию и была похоронена в родовом склепе. Знатным обычно удавалось избежать гроба и могилы, хотя они куда меньше простолюдинов боялись задохнуться живыми, а восстать в образе холодной кровавой твари.
Рок заключался в том, что из-за кордона вокруг и тех и этих городских стен мужу не удалось получить никакой весточки о событии — до тех пор, пока он каким-то хитрым образом не вырвался на свободу. Никто не намекнул ему, что дела могут обстоять куда лучше, чем ему второпях поведали слуги. Священник молчал как воистину мёртвый. Аптекарь, продавший яд, нарушал клятву, и ему явно было не до разговоров с покупателем. Убитый у самого склепа стражник и подавно не мог ни на что намекнуть.
Что случилось у ложа, закрытого одним, хотя и плотным, покрывалом, — нельзя было сказать в точности. Либо оба поочерёдно выпили отраву, напоследок разбив флакон. Либо он погиб в стычке с несостоявшимся женихом юной женщины, чей труп тоже валялся неподалёку, а она закололась одной из шпаг — или, скорее, была заколота одним из ревнивцев. Словом, чума на оба ваши дома.
Но, тем не менее, Арсен был уверен, что виной всему — помрачение в мыслях и чувствах, какое наступает в преддверии как огненного, так, выходит, и нарывного мора. И поставил в некий общий счёт, который уже тогда начал вести в уме.
Прошло лето, наступила осень, близились холода, что притупило у людей тревогу. Но на сей раз Чёрная Дама не размахивала оружием, не звонила в колокольчик прокажённого и не странствовала пешком. Она обрела крылья, которые закрыли землю от моря до моря, и грянула в церковные колокола.
Незадолго до того Арсен нашёл Хестур — она верила его чутью куда больше прочих — и сказал:
— Предупреди деканов, учёных и тех, в ратуше. Пускай истребляют живых крыс и жгут дохлых, но стараются не касаться их голыми руками. Не расчёсывают блошиные укусы. И привечают всех кошек, особенно бродячих, а то повадились считать их отродьем сатаны.
— Думаешь, они тебя послушаются? — в голосе бывалой профессорши не было ни капли сарказма. Она столько повидала и наслушалась от него за эти годы, что стала доверять и более странным пророчествам.
— Постарайтесь на пару с Тео, чтобы послушали вас. Я могу объяснить, но что из этого и в каком виде дойдёт до других — решать не мне. Блохи снуют везде, но не в них и не в крысах, которых они кусают, главная беда. Это всё смертники. Блоха ненасытна, оттого что в её зобу комом стоит зараза и растёт, напитываясь высосанной кровью. Кошки умеют убивать крыс, не подхватывая и не разнося мор. А человек заражается из крови в кровь, но что самое коварное — от дыхания чумного пациента, когда хворь укоренилась в лёгких.
— Такие крысы и люди уже есть? — резко спросила женщина.
— У крыс изменился запах. Про людей сказать то же боюсь, но чувствую в себе лютый голод. Такой, как бывает у многих перед нападением антонова огня. Нет, давайте пока о том не распространяться. Не хочу прослыть колдуном, особенно сейчас, у самого порога беды.
А о том, что беда грядет, он знал в точности: ещё до того, как увидел, как пьяный вдребезги торговец сукном пошатнулся и выблевал свой ужин на мостовую прямо перед юным врачом.
Арсен тотчас поворотил домой, бросив намечавшееся дело. Отстранил Теофраста и внаглую полез в его сундук. Переворошил всё и вытащил наружу одеяние чумного лекаря: бахилы до самого паха, длинный плащ, круглый кожаный капюшон с пелериной, шляпу и маску с птичьим клювом. Всё было чёрное, кроме маски, выгнутой из желтоватого пергамена, ссохшееся от времени и тяжёлое; только маска показалась ему тонким черепом огромной больной птицы.
— Это моё, — сказал Тео. — Не трогай.
Он наилучшим образом понял, что происходит. Особенно прожив с Арсеном бок о бок семь — или более? — лет.
— Моё, — возразил тот. — Ты слишком стар для такого. Ну да, я понимаю, что самозванцу не положат четверного оклада, но то, что мне положено, и так возьму с избытком. Да и считаться званиями скоро будет некому и не с кем.
Облачился в страшноватый наряд, в складках которого запутались все мыслимые несчастья. Взял массивный посох с перекрестьем наверху и отложил в сторону мелочи: несколько пар никуда не годных перчаток, так называемый помандер — сквозное бронзовое яблоко, где полагалось возжигать ароматические травы, — и нож для вскрытия опухолей, проржавевший, весь в зеленовато-бурых пятнах.
Попрощался и добавил — безжалостно и будто ставя точку в давнем разговоре:
— Береги себя. Буде и заболеешь чумой второй раз, я к тебе не приду. Ты и так пожил досыта. И уж если тебя, тёртого калача, на сей раз прихватит, то досмерти. Клятва же Гиппократа, кою я не успел принести, диктует врачу оставить безнадёжного пациента, если вокруг много тех, кого он может ещё спасти.
Тогда Арсен не знал, что прийти по-настоящему вообще не сумеет. Не только лекарем, что подразумевалось, но и вообще. Никогда, никуда и никак.
Без счёта отрицаний. Бес отрицаний.
Наверное, виду его дивились: отвыкли за последние годы, да и каждый врачеватель чумы усердствовал в защите по-своему. Даже маски намекали не на одних воронов, но и на сходных птиц, даже на крокодилов и драконов. Забегая вперёд, можно было сказать, что не настало время некоего Д`Орма, который отточил и сделал обязательными все до единой детали чумного костюма, подчиняясь возникшей тяге к униформе.
А он шествовал. Поначалу его оберегал всеобщий страх и вело слепое, звериное чувство голода. Первого пациента в ладном купеческом наряде Арсен оттащил, подцепив посохом, в тёмное место и почти на глазах у прохожих наклонился, просунув удлинившееся жало в прорезь, можно сказать — ноздрю личины. Мог бы выпить всю болезнь до капли, но было совершенно некстати заболевать в первый же день.
Купец поднялся, оттолкнул руку с посохом и проговорил:
— Ты чего, медик херов? Я вполне живой. Только перебрал маленько, во как.
— Смотри, чтобы с такого «маленько» голова пополам не треснула. — Арсен уже уходил, показывая дерзецу спину. — Другие мне не чета, очнёшься не в помойнгой луже, а в чёрной телеге с мертвяками.
Он был прав. По его примеру собрались и подтянулись другие лекари, иногда самозванцы, прельщённые жирным кушем и наивно полагающие, что уж с ними-то ничего дурного не случится. Но по большей части то были люди с ладно отполированной совестью, в которых, в отличие от него, бурлила клятва Гиппократа. Клятва не разрешала тратить время на безнадёжных в ущерб тем, кому ещё можно было помочь…
Люди в масках бродили по двое, реже поодиночке, и глухо переговаривались, узнавая друг друга. Иногда среди них попадались университетские вершители судеб. Его друзей там не было, а спрашивать Арсен побоялся. Зато узнал, что при недавно закрытых церквях учредили госпитали — по сути свалочное место для будущих трупов. Ему не нужно было по-настоящему спать, но законное место врача было рядом с умирающими: так он мог урвать каплю отдыха.
С едой было куда как просто. Считалось, что врач, пока жив, позаботится о себе сам — или это сделают его домашние, может быть, коллеги. А если подхватит хворь… Заболевшему требовалось разве что обильное питьё, и то на короткое время.
…Палимые жаждой, как он сам — голодом. Кровь не насыщала его, как и блох, которые рыскали от крысы к крысе, а когда те дохли, — от человека к человеку.
Скоро Арсен понял, что пить из вены заразу он может лишь скрытно. Как-то вдруг он вспомнил о враче-арабе, который лечил катаракту, высасывая жидкость из хрусталика с помощью трубочки, где ходил поршень. Смастерил себе похожее и некоторое время кое-как обходился, но маска все равно мешала опорожнять содержимое в себя. Выливать же наземь то, что могло принести ему пользу, рука не поднималась.
Тогда он пустил слух, что уже когда-то в юности переболел и чумное дыхание для него не страшно; его уже заметили без перчаток, теперь ходил и без маски. Медицина с человеческим лицом…
Было бы кому замечать. Поредели стражники у ворот и на стенах. Едва ходили по улицам патрули в тяжёлой железной сбруе и с наглухо захлопнутыми забралами. Все рано или поздно попадали если не к Арсену и ему подобным, то к более радикальному целителю.
Позже, когда Арсен понял, что на всех умирающих его не хватит — пределы его внутренних ёмкостей были всё-таки ограниченны, — его вновь осенило: сообразил отпивать по малой капле, совершая обмен телесными жидкостями. Такие пациенты не выздоравливали сразу и во всех случаях, ибо он дарил не излечение, но надежду, впрочем неплохую. Не заходил он поначалу и в дома — зажиточных кое-как обихаживали, в отличие от подзаборных бродяг и тех бедолаг, кто сначала пробовал бежать, а потом крадучись возвращался под родной кров, обнаружив, что вокруг всё то же самое. Впрочем, всё чаще неуёмный жар и желание получить хоть каплю воды на искорёженные губы выгоняли на площадь и членов некогда процветающих, многолюдных семей.
После неких откровений Теофраста он не рисковал подступаться к малым детям, что также уменьшало число подопечных. Дети исцелялись чаще прочих, в дальнейшем сохраняя невосприимчивость: стоило ли перерывать нить наследований в самом начале?
Арсен переступал через таких, устремляясь к более лакомой добыче.
Поэтому сам был удивлён, когда его с юношеским пылом потянуло к некоему худенькому и неподвижно распростертому тельцу. Та девочка, сообразил он, напомнила полузабытую Фелиналь, тем более что поперёк груди, словно страж или сфинкс, возлежал огромный котяра, чёрный с белой грудкой и лапами.
Этого кота он знал неплохо: был тот не домашним, но и не вполне уличным, изворотливым и в то же время холёным. Ещё в нежном возрасте животное охолостили, что нисколько не убавило ему боевитости — только обращалась она в равной мере на самцов и самок любого вида и размера. Людей это не всегда отталкивало: уж очень кот был роскошен. Прикармливал и пытался наладить с ним отношения и Арсен, причём много успешнее иных прочих.
— Друже Феликс, отодвинься-ка, мне надо, — обратился к коту он почти шёпотом, чтобы не приняли за безумца. И уже наклонился, готовясь приникнуть к хрупкой шейке и дотронуться губами до гнойного бубона под самой челюстью, как кот воспрянул и зашипел.
Двух вещей он не ожидал: что дурманящее воздействие слов совокупно с жестами никак не подействует на бдительность стража. И что полумёртвая с виду девочка резко повернёт голову.
— Вредина-уродина, — сказала она совсем внятно. — Меня лечить нет нужды, сама как-нибудь обойдусь.
Его осенило:
— Ох, я совсем забыл попросить разрешения по всей форме. Милая девица, хоть я невзрачен с лица, но мог бы тебе изрядно помочь. Это не изменит течения болезни, но выпрямит его — мне же будет стоить немного.
— Ну, если и впрямь не врёшь, бери меня в охапку — и пошли ко мне на хату. Все мои померли, я позаботилась, чтобы их убрали из-под моей крыши и укрыли под землёй. Так меня на обратной дороге от похоронного рва скрутило.
Подхватил на руки и понёс, упиваясь чужим лихорадочным жаром. И кот следовал за ним.
Идти оказалось не так и близко, хотя не совсем и далеко: не в местах, особенно щедрых на красоты и заболевших, но и не в трущобах, где народ был закалён бродячей жизнью и почти недоступен наблюдению.
Жильё девочки и, возможно, пристанище Феликса по виду было сущей лачугой, но отдельной, крепкой и довольно чистой. Внутри никакого тряпья и отбросов, ложе застлано ветхой простынкой, жертвой частых постирушек, в воздухе витает лёгкий аромат… Арсен затруднился было назвать, но тотчас прикинул, что похоже на горячее вино, какое подают путнику во время стужи. Разве что едких пряностей слегка переложили.
Кот поспешил за обоими внутрь, приоткрытая ранее дверь захлопнулась. Арсен хотел было пошутить сам с собою, что вместо пружинного механизма сработал живой организм. Бывают ведь такие кошки, которые умеют открыть себе дорогу, отчего же не быть таким, что закрывают её умелой лапой?
— Клади туда, — скомандовала девочка, махнув рукой в сторону кровати. — Вот теперь можешь действовать по соображению. В смысле я тебя приглашаю.
Голос у неё оказался куда более звонкий и решительный, чем на улице. Неужели бубон сам собой вскрылся, пока они добирались до тихого острова в бурной реке? Это не так плохо, но опасно.
Одного взгляда хватило, чтобы понять, что нарыв не вскрылся — или не только вскрылся, но и рассосался наподобие любой мечты. Зато кожа источала вдесятеро более сильный запах глинтвейна. «Это ведь её кровь и пот, — подумал Арсен в смятении. — Заражённые поветрием, у здоровых людей выделения совсем другие. Но каким именно?»
— Нет, то у меня не болезнь так пахнет. «Смерть, где твоё жало? — тихонько сказала девочка. — Ад, где твоя победа?»
Арсену показалось кощунством — так прямо намекать на способ его лечения, секретный, почти тайный. Что это обычная цитата из Писаний, ему на тот миг не пришло в голову.
Потому что он сел рядом и поцеловал девочку. Прямо отверстым, как рана, ртом. Не прибегая к обычным ухищрениям.
И продлил поцелуй.
Между каждой мысленной фразой протекли столетия, а они всё сжимали друг друга в хрупких, как их члены, незрелых объятиях. Выпытывали изъяны друг в друге и причиняли новые. Обменивались телесными соками. Укрывались чужим теплом, пока оно не стало своим и общим.
— Непригляден — не значит нежеланен, — сказала девочка под конец, когда они, сытые, отпали друг от друга.
— Что я ныне сделал? Ты ведь такая молоденькая. По виду тебе даже того возраста, когда сговаривают, не дашь.
— А ты дай. И — ой, ты представить себе не можешь, какая я старая! — она хихикнула и заново притянула его к себе обеими руками. — С одного этого поседеть можно.
— Не могу ни того, ни другого: ни представить, ни вмиг поседеть. Или ты имеешь в виду одну себя? То есть что ты не скороспелка, лишь я бестолковый юнец, до сей поры не знавший женщины?
— Всё я теперь имею, — девочка снова рассмеялась, коротко и звучно, будто серебряный колокольчик сказал своё «динь-дилинь».
— Тогда по крайней мере одно плохо: я согрешил безымянный с безымянной. Зовут-то тебя как?
— Сэльвгатта, — ответила девочка, и он отчего-то понял, что имя это — истинное и она не боится его назвать. — По-язычески — Богиня Лесная Кошка.
— А я… Йерс. — Внезапно ему захотелось отплатить откровенностью за откровенность. — Только это для одной тебя. Крестильное имя обыкновенно все языками мусолят, но это — не надо.
Не надо было спрашивать, подумал он, вот и не пришлось бы платить за откровенность. Вот девочка и не спросила, но имеет.
— Йер — с-сын Йерайвна, — повторила Гатта, слегка упирая на «с». — Теперь я угадала и знаю имя твоего отца, которое он крикнул перевозчику со своего берега. Но не бойся, ему это не повредит. А что может повредить тебе самому, даже догадаться боюсь. Ты и без того нетленный, а нынче от моих рук в твои перешла благословенная сила. Не вечная и не простая: учись ею пользоваться.
После этих слов оба заснули, влепившись друг в друга, как два сдобных пирожка, что подошли прямо на противне.
На следующее утро, когда и Арсен, и солнце едва расцепили глаза, девочки рядом не оказалось. Кот ходил как потерянный, Арсен чувствовал себя, будто это с него сорвали алую печать невинности.
Первое, что он сделал, — покормил кота и схватил ломоть свеженины сам: с едой в опустевшем городе стало легко, можно было не стесняться. Также ему пришло в голову, что иметь в своём распоряжении дом куда удобнее, чем перемогаться в госпитале или подворотне. Тем более его сюда форменным образом пригласили: может быть, ради того, чтобы знать, где можно будет встретить в дальнейшем. Но скорее всего — нет.
И, в конце концов, здесь был Феликс, и его Арсену хотелось удержать при себе куда больше, чем кого-либо иного, включая девочку. Ибо происшедшее этой ночью имело явственный характер сна наяву и на продолжение сей мечты никак не намекало.
«Вот им-менно, — явственно муркнул кот и потёрся о его ладонь тяжёлой круглой башкой. — Котелок у тебя таки варит капусту. Ум-мница».
После чего юноша отправился в свой обычный обход.
И сразу же началось необыкновенное.
Стоило ему, как он привык, приподнять полумёртвое тело палкой и ощупать свободной ладонью, как запах резко менялся. Вместо пряной едкости — аромат давно скошенной травы и прелого листа, чуть гнилостные и не вызывающие в Арсене почти никакой тяги. И чем дальше он двигался по городским трущобам и улицам, тем быстрее и свободней катилась перед ним волна некоей кристаллизации. Словно в концентрированном солевом растворе, одна крупинка выпавшей в осадок материи порождала другие такие же и сцеплялась с ними, поле ширилось, и привычных для лекаря забот становилось всё меньше.
«Они что, исцеляются? — спросил он сам себя. — А ведь похоже. Как и обещала мне Гатта».
Нет, он не питал иллюзий. Многие не дотянут до выздоровления: не выдержит или сердце, или печень, или сразу вся изношенная лихим временем плоть. Да и его особенное свойство казалось ему взятым напрокат — до случая.
Однако чуму, похоже, брали измором. Вести, которые привозили рассылаемые магистратом гонцы, вселяли надежду. И хотя Арсен был не настолько самонадеян, чтобы приписать себе чудеса, творимые весенним смягчением климата и разнотравьем, обилием деловитых кошек, да и. что греха таить, непривычной для этого времени чистотой на опустелых улицах…
Всё же был. Опаснее казалось отринуть очевидность, чем её признать. Чтобы занять себя и подкрепить исцелившихся, поклонник Парацельса произвёл себя в последователи Галена и травники. Уходил на поля, где в изобилии проклёвывались медвежий лук, или калба, дикий чеснок, то бишь черемша, и горечавка, пока без цветков. Настаивал их на спирту или сушил как чай. Прямо в их с Феликсом лачуге устроил подобие аптеки и продавал: его целительская слава и то, что, по нынешним временам, брал он сущие гроши, способствовали успеху. Сановитого вида кот, известный вожак истребительно-антикрысиного отряда, работал недурной вывеской заведению, даже колдовская масть служила знаком респектабельности обоих фармацевтов. Не всё ли равно для простого человека, что за силы послужили добру?
Едва разобравшись с прямыми своими обязанностями (кои сам же на себя и возложил), Арсен навестил Академию. Она явно перестала быть собой прежней. Теофраста уж давно не было на свете, большей половины преподавателей — тоже, школяры разбежались. Живая и невредимая Хестур, с прямой спиной и незыблемым выражением тощей физиономии, пережила и друга, и ректора, и приступ морового поветрия. Она добровольно взяла на себя обязанности управления и теперь приводила дела в порядок. Упрёков по поводу того, что не навестил и хотя бы не проводил наставника, Арсен от неё не услышал — хотя, как он полагал, с неё бы сталось. И слёз с обеих сторон не было: давно кончились. Места в когорте уцелевших светил ему тоже не предложили.
— Баба-врач, баба с профессорско-акушерской степенью ещё куда ни шло, — пояснила Хестур, — но вот ректор и вообще заправила — это из казусов казус, ни в чьи понятия не влазит. Так что судить-рядить о том, что тебе делать в Ассахаре, мне не пристало, хотя отметился ты, можно сказать, знатней некуда. Вот тебе мой совет: поди-ка ты, малый, постранствуй. В паломничество отправься — вон, в Шартре уж которое десятилетие новый собор возводят: в честь и как залог избавления от всех бед, былых и грядущих. Не так давно ещё и пожар там случился, обновил, так сказать, интерьер и экстерьер. Насчёт лавки и кота тебе тревожиться не стоит, я лично за ними присмотрю. Лекарский документ кое-какой тебе уже выправлен, вороньи денежки отсчитаны, так что и о куске хлеба тревожиться не будешь. Ну, с Богом!
Прозелит
1
Так Арсен вновь и уже окончательно принял свою бродячую судьбу.
Земля делается особенно велика, если мерить ее ногами, и неизмеримо прекрасна для глаз, если не отводить от неё взора по три четверти суток. Да и весна, если вдуматься, лучшее время года для странствий. Грязь непролазная, однако весёлая; в утренние заморозки греешься о само солнце; а в лесу не успеет сойти снег под деревьями, как уже пробиваются первоцветы. Зверьё во время гона беспечно и легко отдаёт кровь, а побеждённое, бывает, — и плоть. Не стоит бояться помешать размножению: только не подступай к тем, кто торжествует победу в схватке за подругу и будущую мать.
Паломник шёл на гребне волны, которую, может статься, сам и поднял. Главная болезнь и беда отступала, оставляя за собой оглодки. Возвращались прежние, подзабытые хвори. Люди в деревнях, городах и укреплённых замках затеяли плодиться с многократной силой.
И ещё размножились бунтовщики. Нет, и дела, и платы за него более чем хватало на всех, но простонародью казалось несправедливым получать за работу, на которую внезапно возник большой спрос, те же гроши, что и прежде.
Арсена мало трогали сии дрязги: врач, да ещё опытный, — ценность непреходящая, и раньше близкого знакомства с ним его изобличали плащ до пят и сумка с инструментом да снадобьями. Близкое же знакомство сулило не только исцеление, но по временам и нанесение ран: бунтовщики, однажды переведавшись с его когтистыми кулаками, обходили непонятного путника за милю. Но более всего уберечься помогал опыт покойного Теофраста: следовало навещать мелкие селения, сторониться крупных и тем более средоточия людей мало-мальски образованных и знающих жизнь. Последние куда менее снисходительны к проявлениям дьявольской силы, тогда как простонародье боится Сатаны, но зачастую бывает ему благодарно. И всегда служит ему, хоть и украдкой.
Способности своих дланей Арсен давно зачислил в разряд не столько благих, сколько подозрительных. Даже осматривал и целил, не снимая плотных перчаток, кожаных или суконных, кроем схожих с теми, которые носят сокольники и ястребятники. Редко когда позволял этой своей силе вырваться на свободу — лишь когда был уверен, что никто не заметит. Потому что некому — все либо мертвы, либо при смерти.
Касаться же губами тех, кто без сознания или вообще умирает, и вытягивать из них болезнь он себе позволял более спокойно. Поцелуи, приветственные и прощальные, были древним обычаем.
Ещё он заметил, что среди людей, по большей части бедноты и прочего неухоженного люда, процвела новая болезнь. Собственно говоря, она была всегда: Тео смеялся, слегка путая алхимические понятия, что она подобна философскому камню, сиречь магистериуму, по способности превращать бренную плоть в золото. При ней за ушами и на лице появлялись твёрдые корочки, в самом деле отдающие новым червонцем, потом они отмокали, под ними и вместо них появлялись зловонные язвы. Сами по себе эти болячки не убивали, но множились, невыносимо зудели и весьма отравляли жизнь больному и его окружению. На них Арсен предпочитал не тратить свою особую силу.
Да, вскользь подумал он, его старший друг отпустил ведь шуточку насчёт того «золота», что выгребают из нужников. Адресовалась она как раз Арсену, а он тогда не понял — потому что ювелира в равной степени можно поименовать и златокузнецом, и золотарём, а переносным значением обладает лишь второе слово.
Что-то в этой золотушной хворобе было… Непонятное. Недосказанное. Невнятица кое-каких старинных трактатов, где магистериум назывался «кровью дракона» и наделялся способностью превращать любые металлы в самый благородный из них, а последний — исцелять. Делать «живым» и «истинным».
Размышляя таким смутным образом, путник в докторском плаще почти незаметно для себя двигался к цели.
Природа была в расцвете, когда он вступил на прямой путь, ведущий к Шартру минуя Париж — по словам как Тео, так и Хестур, гигантскую бурлящую клоаку, слишком много о себе мнящую. Что до Шартра, оба они застали начало строительства, успели даже приложить свои усилия — и постоянно заверяли Арсена в непревзойдённости замысла. А замысел неминуемо должен был перерасти в нечто себя достойное.
Чем ближе к Шартру, тем больше сгущалась пешая толпа вокруг его блаженного одиночества. Попадались прилично одетые, но большинство были босяки, калеки, едва укрытые отрепьем, от которого исходил дух застарелой грязи и болезни.
«Той самой, — прикинул Арсен. — Злокачественный скрофулёз».
Ведомый напором толпы, Арсен направился к собору прямо от городских ворот. Устраиваться с ночным, изредка — с дневным пересыпом он наловчился за эти годы и нисколько об этом не задумывался. Как-нибудь само сложится.
Собор довлел надо всем городом, но чем ближе, тем менее становился отличим от него: попросту не стало ничего помимо его гигантских стен. Стены перекрывали собой каждый переулок, создавая мнимые тупики. Стены вырастали до неба, как крепость. И, наконец, толчея выбросила юношу на край обширной площади, с другой стороны коей и высился храм.
Поначалу он произвёл на Арсена не столько грандиозное, сколько пугающее впечатление.
Подобные сооружения разного времени и стиля таки ему попадались на протяжении недолгой жизни. В том же Ассахаре были небольшая романская церковь и пара других, пытающихся выразить новейшее отношение к божеству через типично исламские полосатые арки. Но там царила симметрия: одна башня так одна, две — так похожих, как близнецы.
Над порталом Шартрской Святыни высились две абсолютно разных: одна сходилась на ровный конус, другая была увенчана изящной башенкой с удлинённым навершием. Пинакль и фиала, вспомнил Арсен чьи-то мимолётные уроки.
И если церковь воплощает собой дорогу в небо, здешний собор вступал в небеса, как бы припадая на одну ногу, похожую на деревяшку инвалида. Притом глаз у него был один, словно у калеки или циклопа, — круглый, посередине лба и весь фасетчатый, как у мухи под увеличительным стеклом.
И вот это огромное круглое око манило и притягивало.
Он не заметил, что тех, за его спиной, как отрезало. Шёл прямо и смело, не поворачивая головы, и поэма, пока ещё без слов, голым ритмом стучала в виски.
Обе створки центрального портала под складками как бы продольных уст были замкнуты, но едва он потянул их на себя за кольца, гулко подались навстречу, выдыхая клубы мрака.
Когда Арсен переступил через порог, тьма ушла, и теперь вокруг было словно в сердцевине кристалла, преломившего ясный свет на тысячу ладов.
То были витражи. «Библия бедных» — драгоценнее и прекрасней тех, что писались на пергамене для имущих деньги и власть. Дорога в небо — если читать цветные стеклянные картины слева направо и снизу вверх, знал он. Но взор не слушался правил, выхватывая отдельные картины: преломление хлебов и плотвичек, монета, вынутая из рыбы, выловленной в Генисаретском озере, охотники верхом, с собаками у стремени, шахматисты за партией, битва геральдических зверей, а в центре — Богородица, с неким лукавством склонившая голову к Сыну. Озёра витражей были небесны, статуи, на которых ложились переливчатые разноцветные тени, посредничали между небом и землёй.
И на самой земле, прямо под ногами, открывалась иная дорога: лабиринт из чёрного и серого камня, в его любовно расчисленном квадрате была заключена надвратная роза с сиянием, которое источали Двенадцать с Тринадцатым и Самым Первым. Лабиринт был Путём к Матери и самой Всевечной Матерью.
И губы Арсена сами шепнули невозможное, небывшее в этом мире, на языке, которого ещё не слышал этот век, да и сам лекарь едва понимал:
«Я видел озеро, стоявшее отвесно.
С разрезанною розой в колесе
Играли рыбы, дом построив пресный.
Лиса и лев боролись в челноке.
Глазели внутрь трёх лающих порталов
Недуги — недруги других невскрытых дуг.
Фиалковый пролёт газель перебежала,
И башнями скала вздохнула вдруг, —
И, влагой напоён, восстал песчаник честный,
И средь ремесленного города-сверчка
Мальчишка-океан встаёт из речки пресной
И чашками воды швыряет в облака».
Ему казалось, что он стоит так вечно и весь век — в одиночестве. Но когда он выдохнул впервые за долгое время и снова вдохнул лучезарный, фиалковый, гранатовый и лазурный воздух, оказалось, что за ним наблюдают.
Человек средних лет, в сером одеянии до пят, подпоясанном чётками, и короткой серой пелерине с капюшоном.
— А тебя прямо-таки заколодило, парень, — сказал монах, кивнув. — Совсем по сторонам не смотришь.
— Красиво, — ответил Арсен, будто оправдываясь. — Свыше всякой меры.
— И верно. Люди могут сделать нечто стоящее куда больше, чем они сами вместе взятые, — если их одушевит бескорыстная любовь к Богу. — Я Реймонд-кордельер, только не путай с Кордильерами. Одно дело — горный хребет между Францией и Испанией, другое — верёвка, которую я повязываю по чреслам, чтобы отделить возвышенный верх от порочного низа.
— Я Арсен, лекарь.
— Вижу по наряду, хоть он изрядно поистрепался. Странный ты, однако. Не боишься того, перед чем все наши паломники благоговеют до дрожи в членах. Одним пальцем открываешь врата, что и троим пошевелить еле удаётся. Ты хоть понял, что собор затворён именно по причине таких, как ты, побродяг? А беззаконно проникнув, не боишься, что роза над главным порталом упадёт в розу лабиринта и накроет всех, здесь стоящих, как медным тазом.
— Но ведь Страшный Суд ещё не сегодня, — улыбнулся юноша, вспомнив поверье. — Притом совмещение образов будет означать, что небо оказало милость, снизойдя на грешную землю.
— И стихи бормочешь непонятно на каком наречии.
Арсен подумал:
— Сам не знаю, в чём дело. Я не поэт, не певец и не должен помнить никаких светских стихов. Этих же, по-моему, вообще пока не существует. Но в них самих уже есть окно, подобное озеру, ставшему стоймя, и зевы порталов, и робкие недужные зрители. И храм, подобный скале, на коей зиждется вера, — и той скалой вздохнула сама земля.
— А почему океан посреди всеобщей пресности?
— Вера — соль земли. Море-Океан — кровь земли. Собор — словно огромная морская волна.
— Необычное богословие. А ещё говоришь, что не поэт. Хотя в древности так именовали провидцев. Тебе не пришло сейчас в голову, что именно по этой причине ты опередил недужных и жаждущих исцеления?
— Нет. Чего они боятся?
— Может быть, небесного величия, воплощённого в камне, — проговорил Реймонд. — Но скорее всего — что за нахальство погонят взашей и ни осколка церемонии, ни клочка грядущей благодати им не перепадёт. Видя, как ты прёшь словно свинья на корыто с пойлом, они явно решили, что ты из наших. Так вот: раз ты уже здесь и крупно отметился, то стоило бы и дальше идти той же стезей. Можешь помочь?
— В чём? — послушно спросил Арсен.
— Сегодня его величество король будет исцелять золотушных, каковое действо обыкновенно совершается раз в году и считается особенно целебным, когда монарх свежекоронован. А поскольку вместе с наложением дланей каждый нищий получит от него махонькую золотую монетку в двенадцать су, стоило бы вначале разобраться, кто в самом деле болен язвой, а кто под это закосил и если страдает, то чем-то менее вредным. Хроническим стяжательством, к примеру. Вот такие, как я, знатоки по части плоти и будут разбираться с толпой.
— Дело, я думаю, хлопотное.
— И не говори — сам увидишь. Однако у тебя ведь нюх на такие дела, я прав?
В голосе францисканца не было ни капли сомнения в том, что лекарь его послушает, и эта бесцеремонность, как и общий тон речей, весьма понравились Арсену. Бывало с ним такое — согласно чувствам и вопреки рассудку. Но на всякий случай он переспросил:
— А выбор у меня есть?
— Какое там. Тебя ведь любопытство заедает прямо до смерти, я прав?
Тут оба рассмеялись.
Из проходов и каких-то укромных тупиков выступили монахи в одеяниях разного цвета, что несколько удивило юношу. Были тут и чёрные бенедиктинцы, кармелиты в белых плащах, кое-где виднелись белые туники и чёрные плащи доминиканцев — трудно было сразу уловить всё. Одно было общим — холщовая или суконная торба через плечо, в точности как у него самого, только на ткань нашит зелёный крест словно бы из четырёх ласточкиных хвостов. Когда небольшая толпа приблизилась к дверям, те как бы сами собой растворились, издав мягкий рокот, изобличавший наличие внутренних шаровых опор и противовесов.
Малая толпа выбралась на площадь тремя потоками — по числу врат — и зашагала навстречу большой. Реймонд сжимал предплечье Арсена, явно не желая его терять.
Вторую толпу уже расчленили на самых подходах к месту: стояли вооружённые люди в куртках, обшитых металлом, и таких же шапках, огородив пиками с дюжину коридоров. Монахи быстро заняли свои места, расположившись по двое на проход, и начали разбирать толпище, выталкивая на площадь по одному, как овец во время стрижки. Иных отбрасывали назад, в руки стражников и не особо дружелюбные объятия сотоварищей, которым явно не нравились изобличённые в обмане.
Как, очевидно, и предположил его новый приятель, Арсен быстро вошёл во вкус. На долю Реймонда оставалось немного работы — «цивильный» лекарь угадывал притворство на лету, руки его и плечи постепенно набрали такую мощь, что тела испытуемых носились вперёд-назад подобно быстрокрылым ласточкам. Площадь постепенно заполнялась — под вопли недовольных и радостные возгласы тех, кто прошёл отбор.
Когда весь пришлый народ разобрали на чистых и нечистых, стража перестроилась, замкнув собою площадь. По одну сторону вооружённой цепи остались зрители, по другую — страдники. Врачи, в том числе наша пара неразлучников, постепенно переместились как могли ближе к храму.
Тут звучно ударили фанфары, разрывая воздух трубным гласом.
В сопровождении блестящей охраны самого благородного вида на площадь вступил король.
Со своего места Арсен с трудом разглядел его величие посреди алого с золотым, зелёного с серебром и прочей пышной мишуры, как бы перенявшей цвета собора на свой, несколько вульгарный лад. К тому же в его памяти светил неувядаемым огнём образ Людовика Святого, умевшего быть по всем статьям записным красавцем.
А нынешний владыка Франции, его сын, походил на своих предшественников и окружение не более чем деловитый воробей на стаю пышных райских птиц. Весь в буром и тускло-красном, невысокий, чуть сгорбленный, он двигался деловито, без капли пафоса — и оттого-то в конце концов стал заметен как никто другой.
— Как сам одряхлел и обвешался болячками, так теперь каждую неделю собирает желающих попользоваться, а до того как следует исповедуется, — шепнул Реймонд. — И живёт на такой манер уже долго. Всех завистников довёл до белого каления, а казначея, должно быть, до белой горячки. Вон как мелочью во все стороны сыплет.
— Король для будущего, — так же тихо отозвался Арсен и сам себе подивился: с какой стати. — Ты не боишься о нём злословить?
— Кто злословит — тот не враг. Недруг осмеливается только льстить или молчит, зажав свой гнев в кулаке. Так не раз говаривал наш нынешний монарх.
Тем временем впереди нечто происходило. Острейший слух юноши вычленял из общего шума членораздельное бормотание: «Король касается тебя, да исцелит тебя Бог». Фраза эта повторялась и повторялась, как бы расходясь волнами.
Внезапно иная волна ринулась от Арсена — сливаясь и перемешиваясь с первой. До его ушей донеслись восторженные возгласы. «Я снял или потерял перчатку, — спохватился он. — Когда осматривал. Или даже обе? Нет, они на месте».
Огляделся с растерянным видом — и наткнулся на пристальный, острый взгляд соседа.
— Пойдём отсюда, поговорим, — произнёс Реймонд с необычной для него суровостью.
2
Когда Арсену стало ясно, что его окружили широким кольцом и аккуратно ведут прочь от собора, первое, что он подумал: «Почему я не рыпаюсь и не разбрасываю этих монашков как кегли?» И второе: «Компания по виду рыхлая, разношёрстная, из самых разных духовных орденов, тогда как монахи обычно ходят парами-тройками братьев по клану. А никто в толпе будто не замечает странности».
— Глаза всем горожанам отвели, — ответил плечистый бернардинец, деликатно придерживая парня за локоть. — Нет, ничьих мыслей, в частности твоих, мы не читаем. Угадали по губам, шевелятся они. И связки в горле подрагивают.
Тогда нечаянный пленник подумал третье:
«Читай не читай, а скользнуть в первый же тёмный переулок и раствориться в нём я бы мог: тень — моя задушевная подруга. Только вот мне сделалось куда как интересно».
— Нам тоже, — сказали за спиной. — Общее и непреложное свойство для таких, как ты, и я, и мы с тобой. Доводит любопытство до добра или напротив — тот ещё вопрос. Но не смущайся: больше никто не будет втыкать в тебя шпильки, словно ты восковая фигурка для ворожбы. Всему своё время и место.
Процессия неторопливо подвигалась через толпу, по мере отдаления от собора и близлежащего рынка изрядно поредевшую.
— Короли, между прочим, коронуются по большей части не здесь, а в Реймсе, — сказал доминиканец будто невпопад. — Зато в Шартре имеется Чёрная Богоматерь.
— И Тампль с его собственной Благородной Дамой, между прочим, не здесь, а в Париже, — ответили ему с той же степенью внятности. — А вот идём же всей честной компанией и с пути не сворачиваем.
В самом деле: по мере того, как почётный конвой, сплочённо увлекая за собой Арсена, продвигался вперёд, улицы становились всё шире и прямее, воздух — свежее, скопления народа исчезли. Даже городские стены миновались незаметно для компании. Наконец, все оказались на дороге, вымощенной каменными плитами: часть из них была вытесана из крепкого камня, гранита или базальта, некоторые выщерблены, что изобличало хрупкий известняк, но почти все несли на себе еле различимые знаки.
«Дорога мёртвых, — отчего-то решил Арсен. — Это ведь надгробия с покинутых могил».
И сам удивился: догадаться-то было легко, но отчего сказалось не «заброшенных», не «осквернённых», а именно так … в общем, как сказалось? Впору пожалеть, что его мысленную речь перестали угадывать и комментировать. Если то вообще случилось.
Оттого он крепко задался тем, что попробовал расшифровать хоть кое-что из стёртых пиктограмм, чему отчасти способствовал ритм слитной ходьбы.
И не заметил, как перед ними выступил гордый и строгий храм.
Если собор был озабочен тем, чтобы раздробить свои очертания, разбавить узорами и тем самым сделать их бесплотными, то Храм упрямо настаивал на своей весомости и, в конечном счёте, — бытии «здесь и сейчас».
Четыре круглых столпа, каждый под конической крышей, высились по углам каменного куба. Всё сооружение благодаря оптическому эффекту казалось несколько удлинённым и производило впечатление редкой слитности и единства. Оттого реальная, весомая, а не завуалированная тяжесть не попирала собой землю, а вздымалась. Высилась.
Послана в небо как камень, брошенный властной рукой.
— Тампль, — произнёс Реймонд. — Хорош, а?
— Слов нет, — пробормотал Арсен, с трудом уяснив себе, что это к нему обращаются.
— Ну и помалкивай тогда.
Башни-девственницы были опоясаны рвом, вода в этот пасмурный день казалась покрыта серебряной рыбьей чешуёй и пахла соответственно. Компания стала на берегу, бенедиктинец вынул из торбы небольшой рог и дунул в него. Пронзительный звук перелетел ров, и навстречу ему с поразительной быстротой отделился от одной из башенных стен верхним концом и опустился вниз узкий мост. Идти по нему было можно лишь поодиночке.
По полотнищу моста люди зашагали вразнобой, отчего железный гул многократно усилился. Арсена поставили в середину вереницы, и из-за чужих спин он еле видел, как впереди расходятся высоченные литые створки и поднимается стальная решётка с зубцами, открывая проход. Все действия, управляющие мостом, воротами и решёткой, явно подчинялись одному механизму.
Внутри их ожидали по виду такие же монахи, но ласточкин крест у всех троих был красный и нашит на левую сторону короткого платья. Реймонд поговорил с ними, один повелительно взял пришлеца за руку и повёл. Сам кордельер двигался следом.
Спустились по короткой лестнице. За тяжёлой дубовой дверью открылась каморка с окнами-щелями, всей обстановки там было — трехногий табурет, матрас и зазывное отверстие в полу для стока дурных жидкостей, забранное редкой сеткой.
— Жди здесь, — проговорил Реймонд. — Скоро твой интерес будет удовлетворён, поэтому лучше не буянь попусту, а хорошенько выспись — даже если тебе кажется, что того не надо. Скорее всего, ты сумеешь вышибить дверь — ибо есть чем, — вывернуть засовы и выбраться наружу, но это лишняя трата сил, уверяю тебя. Не думаю, что тебя на это подвигнет голод, но если вдруг — покричи младшего брата-стража. Он, как и мы, старшие, догадывается о твоих нуждах. К слову: увидишь какую-нибудь бойкую живность — не лопай сразу, а доложи тому же охраннику. Мышей, крыс и землероек здесь по уставу находиться не должно. Вот пауки — это да, из их тканья выходит отличная декорация для темниц.
— А также лекарство, чтобы остановить кровь и очистить язвы, — тихонько добавил пленник.
— Сечёшь в ремесле, — только и заметил монах. И захлопнул за собой дверь.
Сразу же после его ухода на юношу навалилась совершенно зверская сонливость. «Будто не отдавал, а брал», — успел он подумать без всякой логики. Имелось в виду, однако, что сила его рук шла будто извне, используя его как проводник, и оттого не иссякала. Первичное же поглощение больной крови породило недуг, уже, кстати, привычный. Вот и сейчас, валясь на ложе, пахнущее свежей соломой, и проваливаясь в забытьё, Арсен почувствовал, что кожа сплошь покрывается гнойными скорлупами.
Очнулся в первый раз он оттого, что ему под нос плюхнули добрый шмат полусырого мяса, судя по размерам, не крысячьего, а куда хуже: то была вонючая старая баранина, вдосталь повоевавшая на своём веку. С неё лекаря неудержимо потянуло на толчок: струя полужидких экскрементов была красной или, по крайней мере, красноватой, будто желудок сварил и выделил еду лишь наполовину. «Не хватало, по нашему доброму обычаю, ещё собрать мочу в склянку и на вкус попробовать», — подумал он с досадой и тут же снова потерялся в бреду.
Во второй раз за ним пришли его поимщики. Нет, не совсем они: двое могучих солдат в белых нарамниках с красным ласточкиным крестом на плече. При виде вот их отчего-то не возникало сомнений, что если рыпнешься — удержат на месте, будь ты хоть кто или что. Впрочем, Арсен был слишком слаб после приступа болезни и дурной пищи.
Конвент, синклит или конклав — Арсен сам не знал, как определить собрание, — заседал в зале с таким высоким сводчатым потолком, что, казалось, он в точности вписывается во внешний контур одной из башен. Да и стол, за которым заседали, лишь с малым зазором вмещался в окружность пола, мощенного такими же плитами, как и дорога, поэтому Арсена поставили близко от той двери, куда ввели.
Собралось здесь, как пересчитал подсудимый (и откуда он взял такое?) ровно двенадцать человек: все в одинаковых светло-серых балахонах и таких же накидках, крест на плече был у каждого зелёный. Дверь за спиной тоже была у каждого как бы своя, что производило несколько странное впечатление.
— Садитесь, тринадцатым будете, — пригласили его вежливо, словно знатного господина. — Вот как раз и кресло рядом с вами пустует.
Он сел, бегло проговаривая про себя то место в эпосе Мэлори, где описано особенное сиденье для прегрешившего, которое притягивало к себе, даже если последний не подозревал о его смысле. Однако и кресло было самое простое, с высоким навершием и жёсткой кожаной обивкой, мало удобной для спины и седалища, и выбора юноше никакого не предложили.
Обежал глазами присутствующих. Самые обычные лица, только что сухощавые, явно не из тех, кто раскормился на иноческих хлебах, и возраста непонятного: морщины явно не от старости, а оттого, что ветер ласкал, белёсые пряди — оттого что солнце целовало, горделивая осанка — от тяжести, что постоянно висит за спиной, невольно её распрямляя, или лежит на голове, понуждая блюсти равновесие.
Наступила мрачноватая пауза.
— Досточтимые сеньоры, — прервал её Арсен. — Если хотите услышать от меня что-либо дельное, спрашивайте, я слишком молод и застенчив, чтобы первым поднять голос.
— Молод он, видите ли, — заметил тот же человек, что пригласил садиться. — И смущён до того, что заговорил, еле трон по себе обмяв.
«Обомнёшь такой, как же, — подумал юноша. — Дубовый, судя по крепости».
— Услышать-то мы хотим, причём каждый своё и все — разное, — ответил ему главный или тот, кто казался таковым. — Поэтому было решено устроить нечто вроде диспута, к какой форме беседы уважаемый… э… пациент привычен.
— Пациент? Может быть, лучше клиент? — усомнился кто-то рядом.
— Лучше сказать — выпускник Ассахара, — поправили их обоих. — Он сам медикус и насчёт пациента может понять не так. И допрашивать его никто не собирается, а казнить тем более, так что долой юридическую терминологию. Форма беседы свободная, порядок наших выступлений произвольный, ответы следуют после всего корпуса вопросов и в том же порядке. Времени для раздумий не даётся.
«То есть высокий суд импровизирует, а мою память и вдобавок к ней рассудок сковал узами», — подытожил Арсен. С другой стороны, известное шутовство со стороны двенадцати заставляло предполагать некую сыгранность. В том смысле, что выскакивать вперёд и оттеснять других, как кучка наглых студиозусов, никто не будет, а поэтому импровизировать понадобится лишь напоследок.
— Я готов, мои сеньоры, — кивнул он.
Он ждал, что заговорит сосед справа или слева, но начал тот, кто сидел напротив:
— Скажи своё истинное имя, если посмеешь.
Затем включились в игру его соседи справа и слева, словно расширяя пространство вопросов:
— На своём пути ты пробавлялся сущими пустяками, почти что нищенствовал. На что ты потратил медицинские деньги?
— Возможно, они там же, где пропавший клад рыцарей Храма, ради которого на них и ополчился, и взял грех на душу король Филипп?
— Откуда у тебя нечувствительные пятна на лице и других частях тела и не ведьминские ли это меты, хотя ты не женщина, но мужчина?
— Ты присваиваешь себе прерогативу королей — лечить наложением рук. Откуда в тебе сия кощунственная способность?
— Твоя кровь способна исцелять как болезнь, так и природу человеческую, уподобляя тебя Иисусу Христу. Это ли не ересь?
— А если это само по себе не болезнь, присущая тебе от рождения, где ты умудрился такое подцепить?
— Ты шутя пролистнул сто лет войны, от великой чумы поймал лишь отсветы и отголоски, коронация короля Карла в Реймсе и падение гигантов — великого Ордена, великой Девы и славного её Оруженосца — не колыхнуло ни души твоей, ни памяти. Не слишком ли легко ты пробегаешь по страницам жизни?
— Ты невесом, как опавший лист, — оттого ли время над тобой не властно? Мы давно следим за тобой, ни годы, ни десятилетия ничего в тебе не меняют. Это ли не колдовство?
— Все мы пишем свою жизнь на гладком листе бумаги, а ты на скомканном, причём комкаешь — и протыкаешь — его сам. Если ты пустишься вскачь по временам, за тобой будет невозможно угнаться. Это ли не пагубная способность?
— Уже одним своим существованием ты нарушаешь незыблемость, логичность и связность мира, возвещённую Христом. Это ли не ересь сугубая?
— С какой стати, рожна, бодуна и иже с ними мы для тебя сеньоры и господа: не рано ли хвостом начал перед нами землю мести?
Последнее замечание с его ядрёной терминологией могло исходить только от Реймонда, на худой конец — его духовного брата, и Арсен подивился тому, что не узнал его по внешности. С другой стороны, это могла быть Хестур, хоть и женщина, или Теофраст, хотя и покойный: слухи о смерти часто бывают преувеличены.
Всё смешалось у него в голове: каждый судья сообщал ему то, чего он за собой не знал, иногда — вообще не догадывался. Но теперь его смутные подозрения слились в единую картину, и юноша вдруг понял, что весь корпус вопросов и должен был его на это натолкнуть. С другой стороны…
— Я отвечу, — пробормотал он. — Я и вправду рад был бы ответить, но не знаю, что именно.
— Нарушаешь условие, — попеняли ему нестрого. — Собственно, на допросе энной степени все вы так себя ведёте: «скажите мне, в чём я виноват или что вы хотите от меня услышать, а я с радостью признаю и подтвержду… подтвердю».
«Реймонд, — воскликнул про себя Арсен. — Хотя стиль не только его. Но не мог же Теофраст ни с того ни с сего воскреснуть».
— Прошу вас, — тихо произнёс он вслух. — Ответ не готов, но уже зреет.
— Так, может быть, его слегка подогреть, чтобы скорее доспел? — спросил голос, который, как показалось юноше, пока ещё не звучал — или звучал, но не таким металлом: олово вместо теперешней бронзы.
— Напугается допроса и в ритуале, чего доброго, напутает, — усомнились рядом.
— А будет не допрос, — пояснил тот же самый необычно звонкий голос. — Предварительная процедура включает в себя ознакомление с орудиями, кои собираются применить. Как насчёт этого?
— Допустимо, — согласился, как показалось Арсену, слитный хор голосов, понемногу расплетаясь на отдельные созвучные пряди. — Куда лучше — докажет пригодность. Прежде всего остального желательно понять, чего стоит он сам. И умеет ли стоять на своём. Постоять за себя.
Обладатель Голоса поднялся с одного из мест напротив юноши. «Ну да, это он спросил про Филиппа… Красивого, я помню. Или взял из чужой памяти».
Прохладные пальцы сомкнулись на запястье.
Арсен поднял голову.
И застыл, заворожённый.
Этот член то ли совета, то ли суда нисколько не походил на скромника ни обликом, ни повадкой. У него даже наплечных знаков оказалось два: зелёный на правом и красный на левом плече, под короткой белой накидкой. Ростом повыше самого Арсена, седые кудри, смуглая кожа, тонкие черты лица, глаза же зеленовато-золотые, кошачьи. И двигается гибко и молодо, словно большая кошка. Лекарю доводилось видеть в Ассахаре и окрестных замках охотничьих гепардов, любимую утеху знати: вот такое диво и явилось теперь перед ним в человеческом облике.
— Я Ной Бертье, — представился он и, заметив удивление своего подопечного, сразу добавил:
— У тебя ведь тоже имя на потребу. Не настоящее, а для людей. Для того, что мы нынче совершим, оба сгодятся, мой Арсенио.
Провёл вдоль круглого стола и открыл одну из дверей. Оттуда вырвался яркий белый свет и тепло от множества восковых свечей с удивительно ровным пламенем, которое отражалось вогнутыми зеркалами, стоящими позади каждой. Середина небольшой залы пустовала, зато вдоль стен на столах поблёскивали металл и стекло.
— Вглядись-ка, — усмехнулся Ной одним углом тонких алых губ. Рот, как и он сам, казался без возраста. — Можешь назвать поимённо?
Арсен послушался — и тихо ахнул, мгновенно поняв замысел со всеми хитроумными ответвлениями.
— Трепан, или черепной бурав. Серповидный нож и ленточная пила для ампутаций на поле боя. Щипцы со сверлом для удаления зубов. Ланцет и почковидная миска для кровопусканий. Котелок для смолы, такие до недавней поры стояли на огне у дома каждого практикующего хирурга, чтобы прижигать культи и раны. Слава Богу, что пора эта по сути кончилась. Игла с поршнем для высасывания катаракты. Ложка для вытаскивания стрел вместе с наконечниками. Нож для удаления миндалин. Щипцы для вытаскивания младенца из чрева матери и расширитель для зева матки. Это всё, помимо котелка, — хирургический инструмент отменнейшего качества, который может сильно сэкономить усыпляющие средства, редкие и небезопасные.
— Если врач вообще станет применять последние, — снова улыбнулся его провожатый.
— Ну, он же не палач, цель которого причинить страдания, — возразил Арсен. — Мне говорили, однако, что всё подобное пошло от вершителей строгой справедливости, а они держали свои орудия в куда лучшем состоянии, чем воин — своё. И использовали много лучшие материалы.
— Тебе правильно говорили. Но если цель медикуса — убить болезнь, за ценой же он не постоит, а цель воина — убить стоящего перед ним двойника с иного цвета перевязью через плечо, причём оба ярятся на свой предмет, то палач лишь исполняет закон, не питая злобы. Первые два полагают, что служат справедливости и защищают от зла род человеческий. Третий ничего такого не думает — он лишь рука и орудие в ней, которые подчинены высшему, чем он, суду.
— Лекарей уважают, защитников боготворят, а тот, кто причиняет муку и отнимает жизнь, всеми презираем, — возразил Арсен.
— Так принято. А сам ты как думаешь?
— Блажен тот, кто может следовать своему выбору, — ответил юноша.
— Хороший ответ, — похвалил Ной. — Ибо то, что ты сказал вначале, и то, что сформулировал потом, не имеет точной адресации. Сохрани в памяти и подумай. Однако мы отвлеклись из-за тебя. Продолжим.
Он взял в руки странный предмет в виде латунного цилиндра, в котором плотно ходил поршень. Наружная сторона поршня была усажена мелкими треугольными зубчиками.
— Как думаешь, что это такое? Навряд ли ты с этим сталкивался.
— Острия, каждое из них формой похожи на то, чем протыкают вену, если надо пустить больному кровь. Той же цели служат и пиявки. Да, я думаю, это механическая пиявка.
— Ты прав. Что называется, смышлён да смекалист. А больше ничего не скажешь?
Арсен поглядел на «пиявку» — и внезапно для себя фыркнул:
— Поставить вместо колючек рыльце — был бы клистир для мыши. А вместо рыльца иглу…
Полую иглу с остриём, молнией ударило в мозг. Один прокол — и можно набирать жидкость откуда угодно и впускать куда понадобится.
— Ладно, хватит, — прервал его Ной. — Снова замечтались.
У юноши, однако, создалось впечатление, что вся беседа до мелочей и неожиданных поворотов продумана загодя.
— И вот что удивляет. Откуда ты знаешь вещи, которых не видел и видеть никак не мог?
— Принципы, заложенные в них, вечны и практически неизменны. Это был тринадцатый по счёту вопрос? Тогда я не стану распространяться об этом раньше времени.
Ной ничего не ответил, но явно остался доволен.
— А теперь, когда твоя умная голова переварила то, что ты всегда знал, но в чём боялся себе признаться, вернёмся к нашим баранам… прости, членам Совета, — сказал он. — Придумал, что соврёшь и в каком порядке?
— Нет, но порядок помню и ответить сумею, — кивнул Арсен.
— Вот и ладненько, — кошачьи глаза плоско блеснули зелёным цветом, что до сей поры прятался на дне зрачков.
И вновь оба уселись на свои места. Никто не помешал Арсену это проделать, никто не спросил у его провожатого, «как прошли дела», оттого юноша почувствовал, как внутри взмыла словно большая тёмная птица. То же чудесное ощущение силы, почти всемогущества перед лицом добычи, которое он испытывал всякий раз, выходя на чумные улицы, но куда сильнее и сладостней.
— Досточтимые господа! Я по-прежнему называю вас так, но объяснение последует в свой черёд, ибо спросили о том напоследок.
Вначале мне предложили назвать собранию своё имя. Оно звучит как Йер или Йерс; полагаю, что крестили меня созвучно ему и полной имя взрослого должно бы звучать как Йерсинио или, может статься, Герсинио. Но не Арсений, как сказали нашему попу.
Далее меня спросили, чем я был жив во время долгого пути сюда. Способ моего истинного питания вам, я полагаю, в общих чертах известен. «Вороньи деньги» я отдавал тем своим пациентам, кто нуждался в дальнейших услугах моих сотоварищей по цеху, одежду и свеженину выменивал у тех, кто побогаче, предоставляя сам эти услуги.
О том, где остаток моего лекарского золота и не там ли, где пропавшая казна тамплиеров, скажу, что, по всей видимости, да. Именно там. Слышал, что Филипп Красивый возвёл клевету на рыцарей и сжёг их напрасно, потому что золота у них давно не было — всё ушло на королевские прихоти и нужды тех, кому оно было воистину необходимо. Иначе их великий магистр, Жак де Моле, сумел бы откупиться от навета и выкупить братьев. Вот и между мной и вами нет никаких отступных — всё потрачено.
Далее меня вопрошают, откуда у меня нечувствительные пятна на лице и других частях тела. Мне было недосуг все их разглядывать, но, бывало, мне говорили о рябинах, родимых пятнах и иных метах. Думаю, так я перенимаю хвори тех, кого лечу, но ещё не было случая, чтобы я не поборол в себе чужую заразу. Меты тоже иногда исчезают.
Что до королевской прерогативы целить руками — я догадываюсь, чей это дар, но не был о том спрошен. Он не зависит от моих желаний, поэтому я не могу признать его кощунственным или ведьминским. Он просто есть, и он капризен.
Будучи вопрошён о благих свойствах моей крови, я пребываю в недоумении. Да не сочтут прекрасные сеньоры, что я обвиняю себя, но я, как правило, не даю, лишь беру малую толику крови вместе с болезнью. А об Иисусе и человеческой природе скажу лишь, что вторая, как я полагаю, не улучшается от моего вмешательства, а первый как был недосягаем, таким и остаётся. И если меня сравнивали когда-то с философским камнем, то это была шутка, и не самого хорошего пошиба.
О природе моего целительства. Да, оно не было присуще мне с самого рождения. Однако было у меня некое бредовое видение, которому трудно поверить. Если начистоту — а я стараюсь так говорить с вами, — моя необычность могла дремать во мне и проснуться при виде говорящей птицы, изображение которой я увидел позже на «чумной» монете и тому поразился.
— Великий Ворон, — пробормотали рядом. — Великая тайна.
— Что же до того, что-де я ничего не помню из событий, потрясших мироздание, — это так; сим подобен я крестьянину, в простоте души возделывающему сад свой. Однако имена Жака де Моле, Девы Жанны и Жиля де Рэ, оболганных понапрасну, возникли в моей памяти так легко, будто никогда не исчезали.
Я легко пролетаю по жизни, словно не человек, а осенний лист? И это не так. Труды мои доставляют мне радость, это суть моего бытия, но они же суть упорный и тяжкий труд, который не оставляет во мне места ни для чего иного. И я удивлён тому, сколько прошло лет с того времени, как я вошёл в стены Ассахара, чтобы учиться, и вышел оттуда, чтобы врачевать. Я верю вам, но неужели эти годы не изменили ничего в моей наружности?
Что же до моей способности двигаться сквозь время, как бы поглощая его в сжатом виде, то тут я даже вам, уважаемые, не склонен доверять и поэтому не могу ответить, колдовство это, или пагуба, или ни то, ни другое, но чисто полезная способность.
И если, как говорил один из вас, само существование моё, нарушающее незыблемость, логичность и связность мира, возвещённую Христом, — сугубая ересь, то вот я перед вами, и в вашей воле поступить со мной как с еретиком или иначе. Противиться я если сумею, то не стану: слишком утомился жизнью. Вы правы, время шло незаметно для меня, но лишь пока я держал путь. Стоило остановиться, как оно тяжким грузом навалилось на мои плечи.
Наконец последнее. Именуя вас так, как именую, я показываю, что преисполнен почтения, но не прошу пощады, если виновен или вы считаете, что виновен. Но и господами себе, как и, впрочем, ровней, никого из вас не считаю. Dixi.
Арсен умолк. Его слушатели со значением переглянулись.
— Принимаем гордеца? — спросил тот, кто выглядел Реймондом.
— Принимаем, — ответили ему вразнобой. — Достоин.
— Меня лишь не оставьте в стороне, — сказал Ной. — Как-никак я его попробовал на зуб и нашёл тяжким и полновесным.
Арсен только озирался, мало что понимая.
— Постойте, — вмешался в разноголосицу, более не стремясь быть учтивым. — Куда — принимаете? Чего — достоин?
— В ученики, — Ной улыбнулся на свой — чуть ехидный — кошачий манер и пожал плечами. — Ты нам годишься. Будем учить тому, что ты и так знаешь. Но плохо. То есть учить мы будем как раз прилагая всю нашу искусность, но это как булыжник вместо железа ковать. Неподатлив ты, похоже, на здешнюю науку. Тем больше чести твоему куратору. Мне, если повезёт.
— Вы и впрямь медики? — спросил Арсен. — Не кажется мне, что это так очевидно.
Они рассмеялись.
— Мы не просто медики. Мы лазариты. И мы в какой-то мере отщепенцы с той поры, когда четверо смельчаков ушли из обречённой цитадели катаров, называемой Монсегюр, унося тайну превыше всех сокровищ. С той поры, как французский монарх ровно через семь десятков лет после Монсегюра совершил своё гнусное предательство.
Мы собираем по всем землям врачей. Даровитых. Талантливых, Гениальных. Как ты.
— Я не одержим никаким гением, — возразил Арсен.
— Не беда, у нас это быстро случается. Особенно с теми, кто скорее подобен зверю, чем человеку. Ты по своей природе ищейка, идущая по следу любого поветрия.
— Уж коль меня женят, не спросясь моего согласия, хоть поясните свои слова о катарах и лазаритах.
А так как его без лишних слов стали числить не в женихах, но в младших братьях Зелёного Ордена, ему объяснили. Не сразу и не в таких точно словах, как он запомнил, потому что несколько позже Ной не однажды поднимал разговор на эту тему, развивая её и позволяя ей, как голому весеннему древу, обрасти листвой.
Иоанниты, коим покровительствовал Иоанн Креститель, были самым первым рыцарским орденом в Святой Земле. Их целью было оказание гостеприимства паломникам, измождённым долгой дорогой и сопутствующим ей болезнями, — особенно неизвестными в Европе. Хвори и недуги эти подстерегали принявших крест за каждым поворотом. Отсюда следовало, что вначале рыцарям потребовались вполне мирные медицинские знания. Естественно, что тех, кто принял опёку ордена, людей зачастую безоружных и, во всяком случае, обезоруженных, необходимо было охранять внутри госпиталя (первое значение сего слова было «гостиница» или «постоялый двор») и отчасти на пути туда и оттуда. Так братья начали овладевать воинскими навыками и приняли второе, более вульгарное имя госпитальеров.
Любое благое дело по природе своей развивается, ветвится и кустится, причём отпрыски нередко удивляют отцов-зачинателей. Несмотря на то, что от иоаннитов почти сразу отпочковался мощный орден тамплиеров, перетянувший на себя имущественные и охранные функции, часть их самих также сделалась мощной вооружённой силой, выросшей из прежнего эскорта. И эта ветвь всё развивалась и пышнела, грозя подавить собой остальное.
Но был ещё один отпрыск от того корня или привой к нему. История путает обоих, потому что вначале у обоих был единый Великий Магистр. Это были лазариты.
Арсену, как остальным и более чем остальным, были известны отвращение и ненависть, которые испытывали здоровые по отношению к неизлечимо больным лепрой. В новых христианских королевствах Востока таких стали загонять за стены. Вначале их лишали даже права на духовное утешение, однако вскоре оно было настоятельно разрешено Папой. За ним явилось утешение телесное — сами врачи заболевали так же, как и прочие, кое-кто из них попадал за стены случайно, но было немало ещё здоровых и отлично знавших, на что шли. А поскольку изрядная толика пациентов состояла из обученных рыцарей, иоаннитов и тамплиеров, о коих была специальная договорённость с обоими орденами, можно было отметить и всё возрастающую воинскую мощь резервации. Нет, поправимся: мощь нового ордена, который назвался именем Лазаря, после четырёх дней смерти воскресшего волей Иисуса и прожившего новую, славную жизнь.
Рыцари-лазариты приняли в качестве эмблемы тот же иоаннитский крест, но не белый и не красный, а зелёный. Они брали в руки оружие лишь в самом крайнем случае, но тогда их воинская искусность возрождалась в прежнем размере. Они были малочувствительны к боли, умело использовали ужас, который вызывали у противника, и даже исходящее от их ран зловоние. К тому же им было почти нечего терять. Ходили слухи, что Балдуин IV Прокажённый, последний защитник Иерусалима, тайно состоял в этом ордене — во всяком случае, набирал оттуда охрану.
Вспомним, однако, слова о новой жизни, в случае самого Лазаря касающиеся отнюдь не того света.
Целители не были бы целителями, если бы не изобретали лекарств. В отличие от прочих орденов, они прекрасно ладили с большинством мусульман, и те охотно делились с ними умениями, касающимися мира. Но сами «прокажённые врачи» и «врачи прокажённых» почти не делились своими тайнами со здоровыми людьми, памятуя о людской неблагодарности. Чтобы продлить свою жизнь и даже исцелиться — ведь не каждая выявленная проказа является таковой, — надо было примкнуть к Ордену и дать клятвы. Если вдуматься, в таком требовании не было ничего избыточного.
(Исходя из всего этого, к Арсену вначале присмотрелись не оттого, что он был успешным медиком, а из-за якобы лепрозных пятен на коже. А позже — потому что никакими заболеваниями и в первую очередь этим он как раз и не страдал.)
На протяжении своей истории Братья Лазаря то вливались в ряды госпитальеров, то выходили оттуда. Быстрая смерть на поле битвы истребляла их до последнего человека — но медленная погибель снова пополняла их число.
И перед ними открывались не известные никому секреты.
Лазариты сплетали в единую цепь всё больше намёков: и участие в Лазаре Марии Вифанской, иначе Марии Магдалины, и природу Христа, отличную от простой человеческой, и даже зловоние, исходящее от Лазаря, — некий знак священной причастности.
После краха тамплиеров их имущество перешло к госпитальерам. Королю Филиппу необходимы были живые деньги и сокровища, которые можно было легко превратить в золото. Земли и замки, содержание которых само поглощало немалые средства, были ему лишь обузой.
Рыцари Красного Креста, иначе — Родосские рыцари, запировали на трупах. На долю им выпала к тому же охрана границ, морских и сухопутных. Запросы их увеличивались, военная сила росла, противостояние ислама давало закалку, и ныне они оказались на пороге того, чтобы самим стать сильнейшими пиратами и самыми крупными работорговцами Средиземья.
Рыцарям Зелёного Креста перепадали, на первый взгляд, лишь крошки от сытного пирога. Но не всякая обильная пища служит во благо.
— Лучшая питание — это знание, — говорил Реймонд, с которым Арсена соединяла связь впечатывания, иначе импринтинга, иными словами — кого ты первым увидишь в новой жизни, за тем и движешься неотступно.
— А одна из павших наземь крошек — я, — посмеивался Ной, который на самом деле стал куратором, то есть ответственным воспитателем Арсена.
Его история показалась Арсену куда более удивительной и достойной сочувствия, чем собственная. Да что говорить: на фоне того, что видел и слышал эти годы, наш медикус мог почитать себя счастливчиком.
Многие, слыша об орденах, представляют их себе состоящими из одних мужчин, кои блюдут обет безбрачия. Что до последнего, это верно лишь в общем: женатому сложно без устали совершенствоваться в боевых искусствах и применять эти умения, не думая, что за спиной у него обширное семейство. Оттого большинство рыцарей обещали обойтись без него. Но по поводу первого — люди отчего-то не задумываются, что болезнь отбирает жертв не по принципу пола. Так что внутри лазаритских твердынь подруги рыцарей и сержантов, жёны конверсов, то есть светских братьев, и дипломированные лекарки, обученные искусству врачевания, попадались куда чаще, чем вне их. Да и сёстры, давшие обет девственности… грех упрекать их в том, что иногда им хотелось почувствовать себя живыми.
Оттого никто так и не понял, откуда в караульной одного из «проклятых» замков появился хилый заморыш, которому бы самый отважный не дал и трёх месяцев от роду. Вряд ли изнутри — его бы давно заметили и подвергли лечению. Ещё более невероятно, что снаружи: страх перед проклятием Божиим пересилил бы любую материнскую заботу. Куда было бы легче придушить и поклясться, что так и было.
Мальчик был весь обожжён и покрыт пузырями, редкая поросль на голове казалась седой, веки так опухли, что не могли открыться, и в довершение всего сил у него не хватало на полноценный рёв — так, слабое мяуканье. Оттого он пролежал незамеченным довольно-таки много времени, ибо стражники следили за чем угодно, но не за тем, что находилось у них под самым носом.
Сообщили ни много ни мало — самому провизору. Это правая рука всеорденского магистра и самый главный в том, что касается болезни, сплотившей всех братьев и сестёр в монолит.
— Малыш не болен. Во всяком случае, болен не проказой. Полуденное солнце обожгло его, но почему — я боюсь даже представить, — сделал вывод старший из медиков, простерши руку над ящиком, куда спешно поместили ребёнка. — Но поскольку грех оставить беспомощное дитя без лечения и ухода…
Тут упомянутое дитя вздрогнуло, затрепетало, извернулось — и цопнуло провизора за мизинец, да так крепко, что оттуда брызнула кровь. Присосалось и зачмокало, будто припало к материнской груди.
К чести провизора надо сказать, что тот, хоть и отпрянул с риском потерять палец, но рассудил здраво.
— Мальчик явно голоден, и так продолжается явно больше того срока, который мы ему дали. Зубы, по крайней мере, как у шестимесячного. Возможно, его и бросили оттого, что он норовил пооткусать соски всем своим кормилицам.
— Такое бывает чаще, чем принято думать. Отчего же было не выкормить дитятю из рожка? — возразили ему. — Эта кроха — нежеланный гость на земле.
Тем временем предмет их спора облизывал губки бледно-розовым язычком. Глаза его чуть приоткрылись, и стало видно, что они прямо сияют бледным золотом.
— А ведь непохоже, что перед нами альбинос, — проговорил кто-то из свиты провизора. — У тех глаза розовато-серые.
— Принесите молока, — скомандовал тот. — И лучше от козы или кобылы, которая ожеребилась, чем от кормящей матери. Не дай Бог, чтобы дурачок заразился от меня или от женщины.
Тем временем компания перенеслась из жаркой караульни в более тенистое и прохладное помещение.
Молоко было доставлено, разбавлено водой и влито в серебряный рожок. Однако мальчик выплюнул конец рожка, забрызгавшись с ног до головы и заодно замарав сердобольного сержанта, который ради удобства взял его на колени.
— По крайней мере кишочки у него с натуги заработали, — заметил кто-то. — А вот питьё явно не пришлось по вкусу.
Отчего-то побитый жизнью народ, которого не хватало и на свои собственные беды, задался целью непременно выходить найдёныша. Вспомнив, что бывают случаи, когда желудок человека не варит никакого молока, помимо материнского, и даже того, что от родной матери, стали пробовать всякое, но насилу впихнули несколько капель. Занести в желудок младенца заразу уже никто не боялся: лепра убивает в течение долгих лет, а голод — в считанные дни.
Однако ничего не помогало по-настоящему. Тогда одна из сестёр-лекарок, которая много повидала в бытность повитухой, сказала:
— В стране, откуда пришли на наши земли войска тартаров, грудному младенцу, оставшемуся без матери, дают кусок мягкого ягнячьего сала, завёрнутый в тряпицу. Не думаю, что это может спасти кого-то не из их варварского племени, но, пожалуй, даст небольшую отсрочку.
— Кто эти тартары? — негромко спросил подросток, который попал в беду месяц назад и не успел пообтереться.
— Иерусалимские рыцари собирались натравить их на сарацин, но мамелюки в Алжире сломали им хребет, — объяснили ему.
— Про Египет я немного слыхал, там были Хулагу, Кутуз и Бейбарс. Всё равно сало — чистая отрава, — возразил отрок. — У меня мать сама была бабкой.
Все слегка улыбнулись такому обозначению родства и опечалились слову «была» — родных заставляли отречься от тех, кто заболел, и они с завидной лёгкостью соглашались.
— Погодите, — возразила акушерка, — мы ведь видели, как ребёнок попробовал свежей крови, и ведь ему не стало дурно — напротив.
— И что теперь — подставляться под укус? — горько рассмеялись окружающие.
— Нет. Дайте ему пососать кусочек сырого мяса. Но только парного.
Это было сделано — и принесло ощутимую пользу. За короткое время приёмыш легко избавился от ожогов, хотя по-прежнему был бледен, как мучной червь, и начал прибавлять в весе. Глаза прояснились, бледная шевелюра подросла и закрывала уши; зубы, от природы чуть заострённые, окрепли и слегка покривились от роста. На ногах он удерживался с трудом, но ползал бойко и явно не торопился на тот свет.
Вот только продолжаться так всю жизнь не могло. Не выдержало и полугода.
Больные — не значит по умолчанию милосердные. Мальчик не получил ничего сверх необычной диеты, поспешного крещения (назвали его Ноем, очевидно, не желая ни отказать в спасении души, ни отдать его под покровительство святого, довольно и праотца) да ещё истории появления на свет. Именно так — словно не мать его родила.
Впрочем, слов Ной, казалось, не воспринимал. Едва научившись передвигаться, избегал рук, ласкающих и наказывающих в равной мере. Не смущаясь нравственными установками, о коих ему некому было сообщить — его главный покровитель к тому времени скончался в мире, — пил воду из лунок, оставленных каблуками и копытами, и крал еду из корыт и мисок, всё реже отличая скота от человека.
А что самое непонятное — мальчишку тянуло пить из кровеносных жил. Его отгоняли и пытались прибить, но он легко выучился осторожности, угадывал время, место и нечувствительные ткани. Подбирался лишь к тем, кто спал в одиночестве. Мяса крупных животных ему уже давно не перепадало, мышами и подобной мелкотой он, по-видимому, брезговал и питался по преимуществу объедками, которыми в него бросали.
И никакая хворь не могла ему повредить хуже его собственной.
По всей видимости, он спасался той первоначальной кровью, хотя плохо помнил то время. Одна-единственная капля оказывала на него животворящее действие. Неделя сухости преображала в урода: начинала облезать кожа, дёсны опадали, показывая частокол тусклых зубов, по всему телу рождались язвы — гнойные и мерзостные, как у тех, кто его окружал. А ведь своё собственное безобразие меньше трогает, чем чужое, — вот на мальчишку и грозились пальцами: всеми, какие оставались.
Бесприютное существование поневоле сделало Ноя знатоком мусорных ям и сумрачных закоулков, причём знатоком бесстрашным и осмотрительным.
К тому же не был он и неучем — чуткий слух и свежий разум позволяли схватить и усвоить любое устное знание, которое достигало его разума. Возможно, мальчик различал и буквы, иначе как объяснить авантюру, что переломила надвое всю его жизнь?
Ночью в самое удобное для того время, Ной охотился, днём забивался в одну из облюбованных нор, где спал и, пожалуй, мечтал о чём-либо своём. Солнце ослепляло и вгоняло его в ступор, от сухого воздуха першило в зобу, но пасмурные, холодные и дождливые дни нисходили как милость, наполняя благодатью.
Как-то он решил сменить убежище из самых любимых — ему показалось, что там пахнет не так, как раньше, нюху же своему он привык доверять.
Не знаешь, куда идти, — следуй за кошкой. Они умеют находить тайники и к тому же чистоплотны, но с ними надо суметь поладить. Ной обычно умел, потому что никогда не навязывался и никого из них не презирал.
…Эта кошка была чёрной — масть, презираемая и гонимая больше всех прочих. Ещё она была ужасающе худой, с отвисшим животом, но ступала как королева.
Ной верно подметил: где-то в самом укромном месте должен быть спрятан помёт. Если мамаша стерпит его слежку и присутствие рядом, лучше места не найти во всей цитадели.
Когда кошка нырнула в еле заметный снаружи ход, мальчик, нимало не колеблясь, последовал за ней. Только постарался не обрушить стенки, сложенные из векового мусора.
Вниз вели на удивление крепкие ступени кованого железа. То была винтовая лестница, которая содержала себя в относительном порядке: трудно было вообразить, что кошка и её усатые кавалеры заметают свой след хвостами.
Внизу находился подвал, куда почти не попадало света. Лишь кошачьи глаза и глаза Ноя могли как-то ориентироваться в темноте.
Животное, не обращая внимания на спутника, ринулось к своей лёжке и опрокинулось набок, открыв набухшие соски. Котят было шестеро, счастливое число, подумал мальчик; все они были такие же чёрные, как мать, только у одного на лбу светилась белая звёздочка. А ещё они оказались почти с неё размером.
Внезапно мальчик обнаружил, что сам не больше котёнка. Мать громко мяукнула и лапой подоткнула его под брюхо. Он, урча, ухватился губами за это — сладкое, млечное, с еле заметным железистым привкусом — и стал, с утробным причмокиванием, — сосать.
Впервые в жизни — живое.
Рядом возились и месили материнский живот лапами такие же, как он.
Когда он насытился, отвалился от кормящего лона и встал сначала на четвереньки, потом на руки и колени, а потом, выпрямившись во весь человеческий рост, — на ноги, перед лицом оказалась картина, может быть, зеркало, завешенное густой паутиной. Пелена колебалась, изнутри выглядывал неподвижный силуэт.
Ной в два приёма смахнул липкую пелену, сам едва в ней не заплутав.
Это не было ни картиной, ни зеркалом. То была икона Матери.
Потемневшее от времени лицо было вырезано из дерева, фигура, нарисованная маслом, держалась величаво, глаза были устремлены в невидимую точку, где и встречались с таким же тёмным взором Младенца. Личико Сына тоже выступало за пределы плоскости. Мать обняла Дитя обеими ладонями за пояс, словно неупиваемую чашу; удивляли взрослые и вполне зрелые пропорции небольшого тела, ибо в них не чувствовалось условности старинного письма. Руки Младенца — если можно было так его назвать — были распростерты, как бы желая объять весь мир.
— Какое чудо. Ты хочешь, чтобы я забрал их отсюда?
Кошка молчала, только её дети возились и скакали вокруг.
— Мне надо оставить их здесь?
Раздалось еле слышное мурканье.
— Может статься, ты желаешь, чтобы я приходил сюда сам?
Мурканье превратилось в громкое мурлыканье,
— И молил Мать? Или не так — немо любовался её красотой и величием?
Кошка мяукнула так звонко, что мальчик… проснулся.
Хотя, собственно, он и до того не спал. Если употребить последний глагол в самом грубом смысле.
— Вот я рассказал тебе, мой Арсенио, первую главу истории, — заключил Ной.
— Это правда или иносказание?
— Не вижу особой разницы. Она есть, быть может, но куда меньшая, чем между сном и явью.
Ной помедлил:
— Ты понимаешь смысл? Мы с тобой оба приёмные дети Матери-Кошки. Но от тебя она взяла, меня напоила молоком и кровью. Ты берёшь и отдаёшь, но я, как и прежде, только беру. Я стал здоров, моё тело обросло бронёй смуглой кожи, хотя волосы не изменились. Мои мышцы налились силой. Но жажда осталась прежней — только обрела более достойную цель.
Он вздохнул.
— Ученик мой, брат мой! Ты позволишь мне испить от тебя?
Арсен молчал, но зрачки его полыхнули изнутри чистым зелёным пламенем.
Ной склонился над его запястьем и поцеловал — жарко и трепетно. Нечто изошло не из вены — из самого сердца ученика, на миг сделав его подобием учителя.
А когда этот миг прервался, Арсен с усмешкой произнёс, словно бы желая развеять морок:
— Знаешь, Ной, а ведь та баранина, которую я съел благодаря твоим советам, была очень, очень старая.
И оба ото всей души рассмеялись.
3
В их с Ноем слиянии кровей было нечто настолько сокровенное, что едва расставшись, Арсен кинулся исповедоваться. Он давно приметил, что хотя внутренности Тампля представляют собой лабиринт не хуже того, что в соборе, но даже к себе в келью попасть куда труднее, чем во внутреннюю церковь, и воспользовался этим обстоятельством. Благо его духовный пастырь, добродушный с виду бернардинец по имени Томас, как раз отсиживал положенные часы в резной кабинке, закрытой со всех сторон.
Вопреки его тревогам, новичка ждало вместо покаяния — одобрение, вместо епитимьи — посвящение в тайну.
— Иди-ка ты с миром, сыне, и не сомневайся. Этого можно было ожидать от доброго брата Ноя, — сказал в заключение отец Томас. — На правах старшего попотчевал тебя фабулой, иначе говоря, басней.
— То есть это неправда?
— Нет, зачем же. Мало ли что привидится с голодухи. Но вот зачем ему понадобилось слить воедино два недуга, твой и свой собственный, того никто не может сказать. Он весьма даровит как воин и как медикус, в твоей крови бродят антидоты, сиречь противоядия от многих тяжких болезней — вот он, видимо, и решил, что укрепит себя телесно и отчасти духовно.
— Странно ставить убийцу и целителя на одну доску, — заметил Арсен, нисколько не возражая по сути вопроса.
— Солдат по призванию не убийца, но защитник. Врачу нередко приходится идти на риск и даже без затей убивать одного, вернее, одну, чтобы спасти жизнь другому. В старину говорили так. Если тот, чьё ремесло — наносить раны, должен уметь их заживлять, то и лекарь должен научиться убивать ради защиты. Вот почему брат Ной постарался заполучить оба креста — и носит их с честью.
Арсену показалось, что отец Томас чуть запинается перед словом «брат». «Должно быть, мой побратим по-прежнему носит клеймо изгоя, хоть оно и приуменьшилось со времён его детства», — решил он в уме. А вслух произнёс:
— И всё едино они не равны. Медикусу то и дело приходится изобретать новые методы и материалы, совершенствовать старые и самому совершенствоваться в таких отраслях знаний, что сразу и не придёт в голову. Например, в том, как добывают руду, плавят металл и придают форму куску раскалённого стекла.
— Ты отчего-то упомянул лишь изготовление пригодных к делу вещей, — улыбнулся отец-исповедник. — А ведь всякий мастер хочет не только усовершенствовать инструментарий, но и по возможности украсить, верно? И это область не только творчества, но и искусства. Теперь скажи, что богаче всего украшено из плодов рук людских. Думаешь? Я тебе скажу: боевое оружие. Мечи, стрелы, арбалеты и новомодные… эти… пистоли и пищали. Знаешь, как говорят? Творчество лекаря коренится в несчастьях. Творчество человечества коренится в войне. Почти стихи получились, а?
— Но что было дальше с иконой? — спросил Арсен по внезапной аналогии, продолжая линию изящных искусств.
— Не с иконой, дружок. Центральной частью рельефа, который покрывал всю стену и был изваян из драгоценного морёного дуба, — ответил отец Томас. — Вот что это было. Юный простак едва трижды сходил туда помолиться и навестить кошачье семейство, как его выследили. К тому времени животинки, сделав своё дело, удалились в неизвестном направлении, а сам он вырос и пробуравил изрядный проход в обломках кирпича. В то время власть над крепостью только и делала, что переходила от одного ордена к другому. Нашему Ною повезло, что обнаружили его ковчег или ковчежец мы сами, а не рыцари родом с Кипра, которые к тому времени сильно заматерели в боевом варианте христианства.
— Ковчег? — повторил Арсен машинально, поняв, что воспоследует дальше.
— Заброшенный катакомбный храм на месте древней святыни. Ты помнишь историю катаров?
— Катары. «Чистые»?
— Отставь в сторону. Сами они себя так никогда не звали. Добрыми людьми, в другом переводе — богумилами, или «богу милыми». А вот враги ещё до альбигойских войн использовали это прозвище как оскорбление. Видишь ли, оно производится от латинского слова «catus» — кот, потому что, видишь ли, когда Люцифер являлся им в образе кота, они целовали его в зад. Чёрный козёл тогда, кажется, ещё не был взят на вооружение клеветой. К тому же доить козла, по пословице, дело бессмысленное и конфузное до крайности.
— Но брать молоко у кошки — иное дело, — тихо прибавил Арсен, чтобы не мешать Томасу. У него было чувство, что в следующий раз монах так не разоткровенничается.
— Как понимаешь, и Добрые люди были как никто далеки от поклонения нечистой силе, и кошку — не кота-самца — они почитали за нечто совершенно иное. В их сознании это была Мать всего живого, как египтянка Баст, но рангом куда выше. И немного оборотень: вернее, поклонялись ей как человеку, но кошка была её священным животным, стражем и одновременно символом. А поскольку мир для Милых Богу был поделён между Светлым Властелином и Тёмным, оба они происходили от одной и той же Матери. Сама она, я говорю о женщине, изображалась двояко, в связи с ролью. Светлая Мать и Светлое Дитя, Тёмная Мать и Дитя с тёмной эбеновой кожей. Ни разу не видел её с обоими близнецами.
— Так пресвятых Матерей было не одна и не две? — спросил Арсен.
— О том и толкую. Множество: сотни и как бы не тысячи по всему кафолически-арианско-несторианскому миру. Но если светлую пару можно было приспособить вместо Мадонны и её бамбино, как говорят итальянцы, то что прикажешь делать с Тёмными? Повторюсь, Чистые не делили мир на добрую и злую часть. Они любили говорить так: «Иной и непохожий — два семени, которые дают зелёный росток. Добрый и злой — две пустых скорлупы». Главный порок обыденного мышления — оно именно что делит всё подряд и весьма чётко. Чёрное — белое, как в шахматах. Наша ойкумена и вправду создана тёмными силами, небеса — светлыми, но ни те, ни другие и не думают серьёзно воевать. Но Добрых людей за их веру почти уничтожили.
— Этим дело не кончилось, — кивнул Арсен.
— Да, кое-кто из них нашёл убежище у родственных душ. На их счастье, папа, что сидит в Риме, однажды даровал Ордену Храма привилегию принимать к себе рыцарей, отлучённых от церкви за святотатство, ересь, богохульство и убийство. В общем, дело привычное: взятый на себя знак рядового крестоносца работал похоже.
Вот и получилось так, что старые тамплиеры выручили множество Добрых людей. Правда, в отличие от последних, они поклонялись не кошке, а коту по имени Бафомет, мощному чреслами и изобильному семенем. Они ведь были сильные мужи, дама им не особенно к делу пришлась. Ну а после того, как король и папа добрались до сокровенной тамплиерской тайны — сокровища, что было даровано им беглыми катарами… рыцарям Храма, оставшимся в живых, пришлось в спешном порядке заразиться проказой. И, соответственно, явиться к нам.
— Дело относительно недавнее. Но вы говорите — храм Чёрной Матери был древний.
— Святилища — такое дело, новые стены часто возводят на месте старых, но место ведь как было, так и остаётся сильным. К тому же все мы, откуда ни приходили, вынуждены были таиться — и от инспекций, и друг от друга. Но когда случилось этакое зримое чудо…
— Тогда — что произошло?
— Произошёл Шартрский Тампль. Его построили, расчистив место вокруг подземелья и собрав камни, рассеянные по всей цитадели. Он поглотил все прежние разногласия, все прежние лачуги и стены — и вознёсся к небесам так быстро, не миновало и десятка лет, — что можно было обвинить всех лазаритов в колдовстве. Но не забывай: у нас ведь были прекрасные каменщики, кое-кто из них явился из самого Крака де Шевалье, и мастера всякой подъёмной машинерии, и сила, которая приходит с отчаянием. Exegi monumentum aere perennius Regalique situ pyramidum altius.
— Как у Горация? Памятник крепче меди и долговечнее пирамид?
— Именно. Потому что у него, в отличие от многих величественных земных строений, было сердце.
— Я понимаю. Только до сих пор его не видел.
— Тогда пойдём, — произнёс бенедиктинец. — Когда ученик вопрошает, не позже и не раньше, надлежит дать ответ. Эх, то ли ты у меня был последний из кающихся, то ли прочие кромешники разбежались от скуки…
Он грузно поднялся с места и зашагал к выходу из церкви, но до него не добрался, отворив низкую боковую дверцу.
— Сердце — оно и должно быть сердцем, чтобы досягнуть слухом, как оно бьётся, было легко, а достать клинком — трудно, — пробурчал он.
Под их ногами узорные ступеньки из кованого железа спускались вниз спиралью,
закрученной против часовой стрелки.
— Это если вместо нас полезут нехорошие люди, те, кто поховался внизу, смогут легче дать отпор, — чуть бессвязно объяснил отец Томас. — Вот ты меч в какой руке держишь?
— Ланцет в правой, а так — не знаю, — в растерянности ответил Арсен.
— Учись владеть боевой сталью, олух царя небесного, — проворчал священник. — Наша дама без страха и упрёка, La dame sans peur et sans reproche, любит, когда у рыцаря десница сильная и шуйца от неё немногим отстаёт. А что с оружием в святое место не положено — чушь. Парням-плохишам, значит, положено, а у хороших чего — под носом не кругло?
Тем временем они спустились и оказались на полу, вымощенном светлыми и тёмными плитами, уложенными попеременно, так что Арсен на миг почувствовал себя фигуркой древней игры.
Но нет: то было зримое подобие тропического леса, где сквозь переплетение цветущих лиан, которые подобны были пестроцветным змеям, и плодов, тяжких от спелости, еле виделись лица зверей и птиц. Лики Матери и её питомца еле виднелись среди этого буйства, но будучи увиденными — приковывали взор и уже не отпускали.
— Сад радостей земных, — наконец, выдохнул Арсен.
— И, будь уверен, не по Иеронимусу Босху. Знавал такого курьёзного живописца, который только и делал, что обличал? Нет, здесь настоящий сад истинных блаженств.
— Но Она и Сын — не совсем те, каких описывал Ной.
— Конечно.
— Разве их у нас две?
— Вопрос на засыпку, как выразился бы мельник. Тёмных мадонн вообще множество: из морёного дуба, чёрного дерева, гагата и обсидиана. Иногда всё режут из светлого и более податливого материала, но лицо и руки непременно делают из драгоценной тьмы — и красота сия отменно хрупка. Странно было бы нам в период всеобщих гонений дать кров лишь одной Тёмной Леди.
Они поднялись по той же лестнице, которая привела их сюда. Такое сокровище вряд ли стоит хранить в норе с одним выходом, прикинул Арсен. И если Добрые люди поступали так, не удалось бы им спасти сияющую тайну. Не эту ли? Нет, решил он, такое было бы слишком просто. Да и новичку бы не открыли при первом намёке.
Хотя, с другой стороны, сейчас оба они двигаются по дороге, которую один Арсен не сможет одолеть в одиночку, даже полагаясь на запахи и шумы, которые буквально впитались в эти стены. В чём-то эти сплетения коридоров, тупиков и келий не уступают узорам на полу собора, как я уже говорил себе, вскользь подумал Арсен. Только что витражное небо в них не запечатлелось.
И когда они, некое число раз повернув и отворив низкую дверцу, оказались в часовне самого скромного вида, юноша был не столько удивлён, сколько разочарован.
Слишком здесь было пусто — стояли вразброс несколько скамей и кресел, — но эта пустыня была густо насыщена скорбными ароматами.
И ещё возвышалась небольшая статуя там, где в церкви полагалось быть алтарю.
Да, эта Мать была не просто тёмной — чёрной, словно податливый камень был выглажен тысячами благоговейных и молящих взглядов и отполирован мириадами прикосновений. Возможно, поэтому изваяние нарядили в подобие короба из узорной позолоченной древесины, похожей на парчовую ризу; только кисти с длинными пальцами остались поверху и обвились вокруг талии ребёнка, словно преподнося его миру. И снова чёрное на фоне пышности — его лицо с совершенно взрослыми чертами. Его? Сына? Нет, скорее дочери. Или снова нет: существа, в котором гармонично слились черты обоих полов. Алхимического гермафродита, андрогина древних легенд, первочеловека.
— Вот она, вникай, — сказал священник. — Наш добрый король в почитании её доходит до священной ярости. Считает, что она прародительница всего французского королевского дома, всех династий, которые праведно или неправедно сменяют друг друга на престоле. А по какой причине и каким образом это происходит, то не для твоего слуха. Про миропомазание ты наверняка слыхал, но к нему присовокупляется и некий зов… В уплату за такое служение Благая Мать даёт нашему Людовику силу налагать руки на болящих и прочих смертных тоже — будто он в самом деле когда-то покоился на её коленях.
— Король Людовик? — рассеянно проговорил юноша. — Луи Паук.
— Ну да, его прозвали Пауком, но что в этом по сути плохого? Паук прядёт пряжу, ткёт кружево и одевает весь мир. Дева Мария, мать Христова, была в юности пряхой, в зрелости ткачихой — ей это ставили в упрёк, работа-де для нищенок. А вот и нет. Наш король собирает Францию, ткёт империю, спасая страну от безупречных рыцарственных убийц, и упрочивает искусства с ремёслами. Поэтому ему простительно быть коварным. Можно без стыда быть скромным — его тёмные одеяния, делают его подобным богатому торговцу, который не расточает по пустой прихоти. Шерсть, привезенная его величеству из Тибета приятелем-купцом, драгоценнее шелков и бархатов его высокородных слуг.
— А ещё паук как-то выручил пророка бедуинов, затянув своей пряжей зев пещеры, — отозвался Арсен, — и вдохнул мужество в Брюса Шотландского. Говорят, шотландские гвардейцы нашего короля — едва ли не лучшие в мире бойцы.
— Нас его благоразумное величество тоже выручает: заставляет постригаться в монахи-госпитальеры тех, кто ему неугоден. Простые иоанниты далеко, Родос защищают от местных жителей; а мы, сыны Лазаря, тут, близёхонько. С иным противником сражаемся.
— Да, — ответил Арсен, — но сами-то вы давно не испускаете лепрозных флюидов. Если вы и больны, то незнакомым мне образом.
— Верно. Проказа в нас застывает, перестаёт пожирать человека. Причинённые ею уродства остаются при нас, но даже они могут со временем сгладиться. Это благодаря тому, что мы хранители Матери-Целительницы…. Вот ты как борешься с человеческими хворями? — перебил отец Томас сам себя: плавная интонация сменилась резкой, почти злой.
— Когда идёт поветрие — высасываю, пока сил хватит, — послушно ответил Арсен. — Когда болен или близок к смерти кто-то один — касаюсь рукой, лучше запястьем, где под тонкой кожей набухают жилки, или в поцелуе даю выпить каплю своей крови. Иногда из обоих моих- рук исходит нечто мощное… Вы же всё знаете. Но сам я — не причина ни болезни, ни исцеления.
— Почему ты так сказал сейчас? И отчего так думаешь?
Юноша растерянно улыбнулся:
— Не понимаю. Нашло что-то и одолело.
— Я же говорил — дары в тебе. Мощные. И не даются извне, а открываются, точно твой личный клад. Так вот, прав ты. Все так называемые Чёрные Мадонны защищают от болезней, потому что Суровая Благородная Мать — сама убийца уже тем, что может не защитить праведного и отказаться карать грешника, который закоснел в душегубстве. Это полностью в её воле, коя нам неведома. Её кровь в сто, в тысячу раз сильней, чем первые крови девственницы, и Мадонна постоянно источает её из себя. Вечное менархе, понимаешь? Созвучно с «монарх». Монархиня крови. И природа тоже убийца и целительница в одном лице: страдает и болеет по вине человека и ему же посылает как болезнь, так и лекарство.
— Погодите. Выходит, излечить может лишь тот, кто поразил?
— Как-то ты скачешь от одного умозаключения к другому. Словно женщина, право: это не упрёк, понимаешь. У нашего Людовика есть дочь-любимица… В общем, раз уж ты это понял — иди, повторю, и учись убивать не одним хирургическим ланцетом. Есть у кого перенять, однако.
Так и вышло, что Арсен, с головой, ещё переполненной удивительными вещами, вновь явился к Ною и поведал ему ту часть беседы, что не относилась к исповеди, а стало быть — наибольшую.
— Владеть длинным клинком, как-то: эспадой, саблей и цвайхандером, — я тебя выучу, по крайней мере, попытаюсь. Самого не далее чем здесь натаскивали. Отец Томас правильно говорит: ланцет — дело несерьёзное, боевая сталь много сподручнее уже своей длиной и общими формами. Только учти, твой боевой противник умеет то же, что и ты, — в отличие от пациента.
— Больной тоже может так дать в зубы — мало не покажется, — ответил на то Арсен. — Особенно если мандрагоры не доложишь или там гашиша.
И вот, посмеявшись, приступили они к серьёзному делу и взялись за прямые клинки, лишь самую малость притупленные, чтобы не наносить смертельных для человека увечий.
А поскольку один из них был по определению самым даровитым из даровитых учеников, а другой — самым опытным из опытных учителей, стали они сражаться так, как бывает в настоящем бою: не щадя и не давая спуску до самой смерти одного из поединщиков. И поскольку один из них бился так искусно, будто не от него испили, а сам он испил знание изощрённейших приёмов, и даже будто не вобрал он это знание, а само выплыло наверх из глубин сути, — то второй еле успевал учить, так много сил отнимала у него оборона. Впрочем, Арсен не так умел строить защиту, как нападать, будучи в этом подобным любому новичку. И учился как первому, так и второму.
Под конец покрылись оба каплями чистого мужского пота, и вскипела у обоих кровь в жилах.
— Вот удивительно, — подумал Арсен вслух. — Никогда не притягивало меня так слепо к моим больным, как теперь к тебе, пахнущему здоровьем и силой.
— А я как раз болен, — ответствовал Ной, — причём смертельно и неизлечимо. И ты, не взяв от меня ни одной капли с растворённым в ней недугом, сам перенял от меня эту болезнь. Врачам простительно её не знать; мудрецы же и поэты зовут её любовью.
4
Ученик не сомневался, что его возлюбленный учитель прорек тогда сущую правду: о себе самом — безусловно, об Арсене — скорее всего. Арсен и себя-то знал не вполне. Подозревал, однако, что их с Ноем обоюдное время как-то отличается от того, какое будут считать достоверным историки будущего. Намёки братьев-лазаритов на то, что-де новичок протыкает реальность, пропуская некоторые детали мозаики, и пролистывает события со скоростью молнии, как известно, опережающей собственный треск и гром, он успешно пропускал мимо ушей. Изменить они — и намёки, и сами братья — не могли ничего.
Ной нисколько не скрывал от остальных того, что оба они делят одно ложе, остальные проявляли редкое благодушие по этому поводу. Собственно, для первого как взаимное, как и совместное распитие крови и иных телесных соков в самом деле были залогом. Он нисколько не преувеличивал, намекая на то, что Любовь — богиня, во многом подобная Великой Матери: убивает и исцеляет одним — одним и тем же — мановением руки и по сути никогда не доводит ни одного из дел до конца.
А для второго их поцелуи, проникновения и распятия означали сладостный вечерний отдых после неизбежной каторги дня, такой тяжкой, что изучение боевых искусств было желанным глотком воздуха.
Смерти, смерти и смерти, — и каждая волна связывалась с новым прегрешением людского рода. Испания, с которой обменивались посланцами, вместе с золотом Нового Света пустила в оборот новую повальную хворь, которую французы мигом окрестили немецкой, англичане — французской, голландцы — испанской, японцы — голландской, сами же испанцы, не чинясь, именовали просто люэсом, то есть «заразой». Они чувствовали себя владыками всех без исключения морей и империй, ни один их противник не был достоин того, чтобы отнестись к нему как к иноземцу. Люэс считался карой Господней за блуд, что явно имело под собой основания. Он был сродни проказе тем, что скрывался, меняя лица и маски, но делал это с куда большим коварством. Те же язвы — но преходящие. Видимость выздоровления — и новый расцвет болезни, когда гниют ткани, делаются жидкими хрящи и сами кости. Походка деревянной куклы, слепота и паралич. «Доктор-чудотворец» мог излечить десяток, сотню, несколько сотен, но всё чаще казался себе учеником мага, который наколдовал несуразицу и теперь безуспешно борется с заколдованным горшком каши. Сколько ни ешь, в его случае — ни пей, а беда всё прибывает и хлещет через край.
Арсен с некоей горечью заметил, что сам не подцепил ни одной, самой малой язвы: будто на сей раз его уберёг Ной. Это делало привычный метод борьбы ущербным в его глазах: не вытянул достаточно отравы, не испытал сам, каково это, — и кровь твоя не сделалась противоядием.
Однако умение и слава его росли, а причуды буквально возводились в ранг добродетелей.
Внезапно немалые годы Короля-Прядильщика подошли к концу. Он кое-как пережил один головной удар и был достаточно опытен, чтобы понимать, что второй и на крайний случай третий станет последним. Да и придворные медики были людьми знающими и, безусловно, просветили его на сей счёт. Как ни был бесстрашен Людовик, но жизнь никогда не надоедает. К тому же строить козни и плести интриги во имя достойной цели — занятие, которое украшает её вообще безмерно.
Его величество попросил лазаритов о консультации самого лучшего из их праведников. И назвал конкретное имя.
С немалым изумлением Арсен узнал, что Людовик с одной-единственной встречи запомнил своего невольного протагониста и ту встречную волну, которую ощутил. Впрочем, глаз у владыки Франции был преострый, а память на друзей, врагов и особенно на тех из обеих категорий, что могли пригодиться ему впоследствии, была отменная.
Вопреки досужим россказням, для того, чтобы проникнуть в замок Плесси-ле-Тур, врачу не понадобилось ничего, кроме двоих широкоплечих шотландцев в красно-белых королевских цветах и беретах, подкованных сталью, коих за ним прислали. Он лишь стоял смирно и слушал, как наёмники объясняются со своими коллегами.
Дальше его передавали из рук в руки, пока не достигли королевской опочивальни. Запустив лекаря внутрь, сами телохранители удалились, что также вызывало изумление. Людовик полулежал на ложе среди подушек, накрытый полостью, сшитой из волчьих шкур, — Арсену очень кстати вспомнилось, что всю свою жизнь король увлекался охотой на хищников, пока не ослабел настолько, что не мог подняться в седло без помощи двух придворных.
И теперь он гляделся сущей развалиной. Из опущенного уголка рта текла слюна, лицо перекошено, веки припухли…
И — нет. Глаза были совсем молодые и пронзали стоящего перед ним, словно парный индийский кинжал-кукри.
— Сир, не затрудняйте себя красноречием, — сказал Арсен, кланяясь, — и позвольте мне перво-наперво сделать то, ради чего я, собственно, и приглашён.
Он согнулся в талии ещё глубже, повернулся спиной — на случай, если подглядят в замочную скважину, — и деликатно кольнул короля за ухом, пробуя на язык тёмную кровь. Глотнул малую толику:
— Теперь попробуйте разомкнуть уста, мой сир. Не беда, если сразу не получится.
Людовик печально усмехнулся:
— Я ведь слыл завидным краснобаем, у которого что ни слово, то петля, а что ни фраза — хитроумная ловушка. Плетёнка. Колыбель… колыбель для кошки.
— Поистине вы великолепны, сир, — ответил Арсен, в душе удивляясь как чёткости каждого звука, так и намёку «родом из учения Добрых людей».
— Спасибо, что помог мне с моей половинной немотой, — продолжал король. Жалко, умирая, не совладать с последним королевским волеизъявлением. Косноязычный владыка — хуже, чем немощный подросток на троне. Ты знаком с моими детьми?
Арсен покачал головой.
— Разумеется, нет — откуда же. Сын-наследничек ходит дурень дурнем, младшая дочурка хромонога и горбата. Все хором поют о вырождении рода Валуа, и старшая моя дочь, Анна, даёт тому куда больше поводов, чем двое прочих. Красавица, на всех претендентов — один лучше другого — смотрела с высокой башни. Я выдал её замуж за своего лучшего друга двадцатью годами старше, который перед ней благоговеет и переносит через любой жизненный порог на руках. Умнейшая голова в королевстве — после меня, естественно; а скоро будет вообще без сравнения. Сьёр де Божё перед ней всякий раз пасует и тем гордится — нрав ему достался кротче некуда. Родила мальчишку и еле на него глянула — интерес к политике из моей дочери такой мелочью не выбьешь.
Король задохнулся.
— Сир, не тратьте столько слов, я второй раз вам так помочь не сумею, придётся делать инъекцию, — совсем тихо пояснил Арсен. — А это чревато.
— Чем? Стану бесплодным на седьмом десятке? Или как твой старший приятель? А то и сыроядцем в придачу к остальному?
Он явно знал больше, чем полагается королю.
— Пустое. Вояка обеспечил себе крепкие тылы и уходит на покой. Хотя с большой горечью. Ты бы сумел продлить мне жизнь, искусник?
— Ныне я могу лишь молить об этом, более того — делаю такое каждым моим вздохом, потому что вы, сир, как никто заслужили подобное. Но жизнь посылает Бог… и его Матерь.
Король изобразил улыбку — слегка подвисшую с одного края.
— Вот-вот. Ты напомнил, для чего я послал за тобой на самом деле. Продлить мои часы и забить в крышку гроба предпоследний гвоздь может и мой лейб-медикус. Принять покаяние вместе с последним вздохом — мой исповедник. Но настоящая исповедь… Она для тебя, парень. Да, между прочим, как вышло, что ты не повзрослел ни на каплю? Риторика…
Ты удивишься, но нынче во Франции не король при Ордене Лазаритов, а орден лазаритов при Короле. Кое во что могут посвятить новичка только они, но на самое главное решается лишь правящий монарх. Так что пододвинься и насторожи ухо.
Также ты уже понял, что их две. Благородных Дам. Не мириада, отнюдь. То касается образов, я же говорю о сути. Великая Мать и другая, рангом пониже, но значимостью кое в чём и повыше. Если говорить о народе Божием. Великая Мать родила двоих: Веспера-Астрея и Христа-Люцифера. Названия дали люди, как понимаешь, и неточные. Им бы всё сигнатурки лепить. Веспер, Тёмное Сияние от начала миров, породил двоих: Ворона-Лекаря и Кошку-Кормилицу, — а потом ушёл в иномирье. Похоже, стало быть, что он вообще был ею. Древней Астартой то бишь. Ворон и Кошка суть оборотни и рождают — порознь, а не в совместном браке, — таких, как достославный Ной. Может быть, как ты. Возможно, и обычных по виду людей с необыкновенными свойствами. Это если не вдаваться в подробности и не перебирать варианты возможных соитий. Хочешь, расспроси любезного дружка, кто он и что он при Ордене.
Христус, Сияющий Свет от начала миров, животворил плоть не дважды, а многажды: в пророков и рабби, мессий и нищих. Расточал себя. Оттого, как это ни кощунственно, плоды его семени более слабы, чем те, кто от Тьмы. Также Свет, пожалуй, тяготеет к мужскому началу. Как Иисус Назорей он вступил в священный брак с Марией из Магдалы, любимой ученицей. Иисус был из ессеев, иногда его звали «терапевт», а в Марии, как в любой женщине, временами прорезывалось нечто кошачье — пара вышла вроде той, что от Тёмного, но мощью слабее, а ступенью ниже. Марию потом ославили блудницей, потому что она была женщиной и ткала покровы в одном из притворов Иерусалимского храма. И ни один из славящих не понимал, что такое священный брак, в отличие от плотского. Там, от Иисуса, было тоже двое ребятишек. Оба вместе с матерью прибыли морем в Марсель, тогда римскую колонию, и заключили почётные браки. Короче, то были заморские Меровинги и предки Меровингов. Новые Адам и Ева, от кого пошло лучшее человечество. Их высокую кровь нельзя было заглушить более низкой — она одолевала любую и способна была даже потомство рабыни сделать чистым и благородным. Возможно, не смешиваясь с чужеродными соками — кто знает. Править эти короли с длинными, на манер назореев, волосами не должны были, воевать тоже. Это были цари-жрецы, цари — лекари и маги, как фараон или тот… на Крите. А для нечистых дел годились сенешали, кастеляны и прочая шваль, которая при поддержке Матери нашей Церкви забила копытом последнего короля и остригла налысо его потомков.
Людовик замолчал так внезапно, что слушающий его испугался.
— Ничего, обойдусь, осталось немного. Потом всё было подделкой: рукоположение, руконаложение, миропомазание, претворение одного в другое… Нет, что-то истинное во всём этом есть, но оно добавляется, а не присуще от корня. Авось ты разберёшься в сути. Если Лекарь и Кошка сойдутся, чтобы зачать общее дитя… Наступит затмение тьмы и воспылание света. Язык заплетается. Ничего, бессмыслицу скорей не забудешь. Уходи и — Анну мне. Всех. Не успеваю. Хочу сделать её регентом при недоноске, и чтобы свидетели на суде тому были.
Арсен отворил дверь и переступил порог. Среди кучки знатных по одному аромату выделил её: истинная дочь своего отца, выше его почти на голову, сухощавого телосложения, хороша собой, однако не красавица, никаких притираний, козлиная кожа новых башмачков, тонкое сукно платья, бархат чепца и накидки. Много позже такой тип именно красоты станет попадаться Арсену всё чаще, пока не сделается распространённым по преимуществу. Но тогда он об этом не догадывался.
— Зовёт вас, сир, — этими поспешными словами врач попал прямо в лицо той, на которую любовался. Остальные воззрились на него как на диковину.
— Сир? Король Франции? — Анна подняла брови. — Вот это мне нравится. Хотя безусловно предназначалось брату: король умирает — да здравствует король, так? Всё равно, я нисколько не гневаюсь.
И прошествовала в опочивальню впереди всех.
Летели незаметно для Арсена годы. Анну Французскую, регента, которому пришлось отстаивать свои права перед Генеральными Штатами, нередко звали истинным королём, но чаще — Великой Мадам и Мадам Францией. Она устраивала династические свадьбы и самолично выигрывала войны, заставляя поверить в то, что и её предшественница Дева Жанна была не одним только боевым знаменем французов, не только самой Королевской Лилией, но и на редкость дельным полководцем. Словно её с детства воспитывал один из прославленных воинских орденов — те же тамплиеры, хотя внутри них дама редко переступала порог госпиталя или странноприимного дома, или давно сгинувший орден Красного Топорика, который был учреждён во славу героических женщин, с оружием в руках отстоявший от мавров испанский город Тортосу. Когда юный король стал править самолично и принял из рук «короля Анны» ладно устроенное королевство с покорными вассалами благородных кровей и цветущими городами, вышеупомянутая дама не захотела стать простой подданной своего питомца. И сотворила из домена, принадлежащего мужу, своё личное королевство в королевстве, где с прежним успехом отправляла суд, управляла торговлей, женила вассалов, с честью вдовела сама и с неким презрением наблюдала за плодами былых трудов. Карл Восьмой Несчастливый вместе со своим войском был хорошо принят в Италии, завёз туда национальный люэс, пышно расцветший под тамошним солнцем, потерял то, что добыл силой, оставшись при одних своих болячках, промотал последнюю казну и погиб, размазав о дверной косяк проеденные сифилисом мозги. Он у Анны не удался, хотя правительница поистине сделала, что могла.
Арсен присматривался к Ною, как посоветовал Людовик, да тот и не прятался от него — лишь не хотел говорить, как сказали бы позже, открытым текстом, откуда он на самом деле. Быть может, из века, который ещё не состоялся и в нынешней череде времён не состоится, возможно — из лимба, но вернее всего — с тех небес, где обитают древние боги. Итогом обоюдных размышлений стали две фразы:
— Так ты всё время давал мне понять, что наш нынешний великий и тайный магистр — это ты?
— Нет, я хотел вдолбить тебе в умную голову, что провизором можешь стать ты сам.
Провизор
1
Непонятно, почему друг ответил ему именно в таких словах. Провизор — то было старинное название орденского гроссмейстера, вроде бы никакой разницы между обоими титулованиями. Что до самого сказавшего…
Не было ничего удивительного, что «брат» Ной (именовать его, вечного красавца, отцом ни у кого не поворачивался язык) забирал себе всё больше власти, которой никто не хотел — и в первую очередь он сам. Просто надо было волочь сей ковчег по бурным волнам жизненного моря, а любое имя, если рассудить, даётся в расчёте на будущее. Старики с их уникальным опытом и умением уходили вполне естественным образом, насытившись днями, как говорит Библия. Дни эти иной раз переваливали через границу века и не приносили владельцам никакого ущерба: ни давней лепры, ни теперешнего сифилиса.
Следует особо отметить, как их хоронили: орден имел от одного из ранних пап разрешение предавать любой прах огню или, на худой конец, жгучей извести. По-видимому, понтифик боялся проказы, а заодно и чумы, несколько больше, чем гнева Божьего. Усопших, таким образом, кремировали в особых печах с сильной тягой, собирали то, что осталось от каждого, в подобие глиняной вазы с соответствующими рисунками и надписями, а дальше, как гласил тёмный лазаритский юмор, мостили ими дорогу к храму. То бишь приподнимали одну из каменных плит, коими была выложена дорога к общему дому, и подсовывали туда очередной сосуд. Старожилы, среди них и Ной, и не глядя на меты отлично помнили, где кто лежит.
Арсену сей ритуал напоминал сразу две противоположных вещи. Во-первых, благочестивые распоряжения магнатов, иной раз завещавших упокоить их там, где по ним будут ступать ноги более бедные и праведные, чем у них самих. А, во-вторых, заурядное правило гигиены: от гнилых захоронений внутри городской черты и тем более в освящённой церковной земле исходят, чего греха таить, на редкость тлетворные миазмы.
— Стоило бы развести вокруг Тампля сад, — поделился он как-то с Ноем крамольной мыслью. — За рвом — вообще милое дело. Камень не утучнеет, как его ни корми, а вот мать-земля…
— За туаз видно деревенщину, — отпарировал Ной. Но имел в виду нечто совсем другое:
— Крепость прокажённых рыцарей ставили за стенами, но уже несколько веков назад город её поглотил. Ты, собственно, чем думаешь? То есть, если повежливей, какими категориями мыслишь?
— Категориями будущего, — ответил Арсен, особо не думая. — Я так вижу в своих снах. Огромный парк — и никаких тёмных башен.
Ной подумал:
— Либо город от нас отступит или отступится, либо у нас не станет дома, либо…
— Либо получится совсем иной замок с совершенно другими привидениями, — подытожил Арсен. — Или в какой-то степени он уже есть. Ты вообще задумывался, как мы всякий раз сюда попадаем и отчего нас не беспокоят непрошеные гости?
— Вроде бы думал, — ответил его собеседник, — но не слишком пристально. Наш мир — штука редко сотканного полотна: куда ни ткни, найдутся щели. Немного похоже на твои личные отметины.
Ибо Арсен переболел-таки зловредной язвой, что слегка подпортило ему внешность: пятнышко здесь, царапина от плохо поджившей болячки там. Однако Ноя это нисколько и ни в каком смысле не трогало. Он не был подвластен никаким недугам, помимо любовного, да и тот исходил не от Венеры, а от Адониса. Если его возлюбленный врач был сплетён из гибких, постоянно меняющихся струй, сам Ной казался выкованным из бронзы. Всякий раз, когда любовник простирался перед ним навзничь, позволяя распять себя на ложе, и принимал дерзкие ласки и укусы, обоим казалось, что время не властно над материалом, из которого они сотворены. И тем прочнее становилась эта уверенность и сильнее их любовная дерзость, что никак не могло у них случиться детей. Ибо дети — знак бренности жизненного начала в человеке и залог краткости его существования.
Нет, ребятишек они оба имели, и в избытке. Прибирали к рукам тех, кто по сути никому не был нужен, чьему исчезновению никто бы не огорчился, — а таких на земле было большинство. Женщины зачинали и рожали, раз в год (а то и чаще) торжественно исповедавшись, причастившись и по всей форме подготовившись к мученической смерти. После того, как матерям очередной раз удавалось избежать плачевной участи, наставал черёд исторгнутого с болью плода: ибо даже в богатых семьях привычно выживали один-два младенца из десятка. «Европа тех времён была зоной рискованного животноводства», — думал Арсен спустя столетия, саркастически пожимая плечами.
Сам он света белого не видел — столько задавал себе работы. Межнациональная хворь, которой он занимался, притаилась, пошла на убыль — её научились кое-как бы унимать. Многие считали, что их вылечили гигантский приём ртути и очередной чудо-врач. Но заблуждались все они, кроме тех, кому удалось переведаться с Арсеном и на самом деле исторгнуть из себя заразу. Последний, тем не менее, с трудом копил себе славу на чёрный день — менять имя и биографию, переезжать с места на место приходилось по крайней мере раз в двадцатилетие.
Грядущая эпоха нуждалась в железе куда больше, чем в фармации. Арсен решился произвести сам себя в полковые хирурги — с рядовых служителей пилы и тесака если и спрашивали документ, то к достоверности его не придирались. К тому же они с Ноем поднаторели в подделках, которыми снабжали вставших на крыло питомцев, а заодно и себя. Сам Ной в армии был больше по части полковых шлюх, которым хотелось поскорее родить младенца в чужие руки, — та ещё мясницкая работа. Чем особенно пленяло положение обоих: лекарей не так редко убивают, хотя, надо сказать, воскресают они много реже. Во всяком случае, можно было сделать последнее в другом месте и не утруждать себя объяснениями, отчего у тебя в башке ни одного седого волоса (Арсен), а на коже — ни единой морщинки (Ной).
Их Тампль, тем не менее, держался крепко, где и как бы это ни происходило. Арсен и Ной ощущали себя двумя столпами некоего храма будущего, которые назывались отчего-то Яхин и Воаз. Сами они давно уже лишь надзирали над пополнением, налагая на Францию своего рода девширме, налог крови по подобию турок, особым образом отмечая самых талантливых из тех, кого спасали. Всех приёмышей в «Белом» Тампле кормили, обучали начаткам владения клинком или простого медицинского ремесла и наблюдали, кто во что был горазд. Приставлены к этому делу были такие же сироты, только выросшие. Потом главы Ордена подвергали оперившихся птенцов нелицеприятному и весьма придирчивому экзамену (за что получили обобщённую кличку Жутких Кровопийц) и выпускали за стены в неопределённой надежде, что судьба воспитанников переменится к лучшему. Напрасны были их надежды на то, что хоть один из сотни укрепится в первоначальной одарённости: никого не хотелось задержать дольше необходимого срока, даже тех, что учил остальных и поддерживал непрерывное обновление организации. Хотя все, помимо двоих отцов-основателей, были без обиняков смертны.
Старые звёзды одна за одной меркли, на небосклон взлетали новые светила. Некто Иньиго Лойола, рыцарь отважного и печального образа, посвятил боевое оружие Чёрной Мадонне Монтсеррата, отстоял перед ней ночь, словно паж, готовящийся к посвящению в рыцари, и вмиг основал новый орден — миссионеров и просветителей. Арсен с любовником шутки ради ломали себе голову — обращалась перед ним Каталонская Моренета, «Смуглянка», в чёрную кошку или обошлось без этого конфуза. В самом названии провинции слышалось ему нечто кошачье.
— Никогда Каталония не станет по-настоящему испанской, вот увидишь, — предсказывал Ной. — Кошку не заставишь делать то, чего она по-настоящему не хочет.
— Тебя тоже. И меня.
Всё эти разговоры были предтечами будущих изменений. Время наступало яркое, многогранное, подлое, и к нему приходилось приспосабливаться — чем дальше, тем виртуозней. Все поголовно чувствовали, что старая клетка сломана, и радовались, не понимая, что была она, по сути, внешним скелетом, как у насекомых, поддерживающим мышцы и само существование особи.
Ощутимый перелом в бытии старейших рыцарей Тампля случился в 1525 году.
Благословенный король-рыцарь Франциск, потерпев грандиозное поражение при Павии, потеряв всё, временно — даже свободу и на четыре долгих года — обоих малолетних сыновей, пошедших в заложники, не потерял лишь чести. (Позже говорили, что с мальчиками в итальянском плену дурно обращались и заточили в темницу, — ну что же, дети владык всегда считались неплохой заменой денежному выкупу, который положено держать под замком, а в расход отнюдь не пускать.) Итак, проведав, что его победитель, итальянский испанец или испанский итальянец Ферранте д’Авалос, маркиз ди Пескара, в той же битве был тяжело ранен, прикован к постели и не усидел в седле, когда кое-как выздоровев, возвратился к себе в замок, Франциск решил отправить к нему хирурга с наилучшей репутацией. В те времена великий Амбруаз Паре был всего лишь необученным подростком из гугенотской семьи, но вовсе не сиротой из тех, кем интересовались новые лазариты в лице их провизора. А посему указующий палец буквально наугад вперился в Арсена, выделив его из невнятной толпы живорезов. Такая вот выпала ему фортуна.
Недужный маркиз согласился принять врача. Мирная ставка знаменитого военачальника находилась не так уж далеко от места, где был разбит лагерь французов, оттого дорога мало запечатлелась в уме Арсена.
Встретили его любезно и, что было куда более удивительным, без дальних разговоров проводили к больному: здесь повторялась история с Луи Пауком, хотя никто не догадывался, что объединяло их обе. Сам Арсен иногда говорил про себя: «Я укрылся под королевским крылом. Обо мне как скромном чудотворце знают или догадываются праведники, неправедные по наитию чувствуют, что я могу больно ударить».
Когда пациент не поднимается с одра болезни, это не означает заносчивости, как бы он ни был знатен. Однако дон Фернандо сел, опираясь кулаками в подушки, а усевшись покрепче, отогнал от себя лекаря и прислужников. Именно «дон Фернандо», а не «синьор Ферранте», назвал его Арсен, памятуя, что сей господин, неукоснительно следуя императорским римским интересам, любит наряжаться в испанском стиле, держаться с лёгкой испанской чопорностью и даже с нежно любимой супругой из рода Колонна говорит исключительно на испанском языке — благо оба люди широко образованные.
— Ваше сиятельство маркиз, — добавил Арсен чуть погодя, словно показывая, что человек, тем более человек, сам сделавший или определивший себе имя, для него много важнее любых титулований, врождённых и приобретённых. «Зануда я, зануда, — подумал при этом сам медик. — Хорошо ещё, что словесная коряга так и застряла в моём уме».
— Разрешаю вам меня осмотреть, мастер Арсениус, — так вас мне называли, — откликнулся маркиз Пескара. — Хотя те, кто так вас хвалил, говорили, что вы ставите диагноз буквально с одного взгляда.
— Могу, но не всегда делаю, — наполовину шутливо ответил ему врач, одновременно вслушиваясь, как работают лёгкие. Особенно левое, задетое копьём швейцарского наёмника, направленным снизу вверх. — Излишняя торопливость и нерассудительность — знак малого уважения к пациенту.
— И что же диктуют вам ваши рассудительность и неспешность? — спросил дон Фернандо, подставляя Арсену для прослушивания нагой торс. Врач даже залюбовался последним — весь в рытвинах боевых ран, но стройный, по-прежнему мускулистый, обтянутый кожей, продублённой кострами походов. — Заживёт ли моя рана, эта несносная прореха в моей груди?
Изо рта у него шёл смутно знакомый Арсену запах: крови тех бедняков на площади, где они с Людовиком и зелёными братьями… его собственных золотушных язв… Старой колдуньи, которую несколько столетий назад повесили на главной площади Ассахара.
— Нет, — вырвалось у него, — то есть это не рана.
Он на ходу поправил обмолвку, жаждущую обрасти подробностями. Но блистательный, отточенный теми же прошедшими столетиями разум уже составил общую картину из осколков.
— Значит, там не гангрена? — продолжил Пескара нервно.
— Нет.
— И всё равно дни мои сочтены. — Маркиз отстранился от того, кто прощупывал грудную клетку, и хоть Арсен нарочно согрел пальцы дыханием, приблизив губы к своим пальцам и чужой шее, больного пронизала крупная дрожь.
— Скажу так. В ногах ложа, на котором отдыхает великий воин, смерть лежит, свернувшись в клубок, словно верный пёс, и сторожит его покой. Ныне она стала в полный рост и перешла к изголовью. Но суть её остаётся все той же.
— И в чём моя беда? Не бойся сказать правду: я при жизни был храбр и умел отлично ладить с собратьями по оружию и нации. Авось сумею договориться и с Чёрным Господином.
— Вы задыхаетесь и кашляете кровью. Ближе к ночи вас бьёт сильный озноб. Дыхание ваше не вздымает грудь так же мощно, как в прежние времена, потому что ткани лёгких опали и всё больше деревенеют. Как ни парадоксально, этот недуг кажется мне сродни тому, от чего излечивает королевское прикосновение. Зараза, которая раньше язвила кожу, теперь съедает нежную ткань обоих лёгких.
— И спасти меня так, как спасал других, ты не сможешь, Арсенио Вороний Сын. Беря скверную кровь и вливая добрую.
«Меня предала молва, которая горазда на измышления, но изредка попадает в сердце мишени», — понял Арсен. Про Чернокрылого с его речами, чумные деньги и свой старый докторский костюм он и сам почти забыл, но люди, похоже, помнили и передавали из уст в уста.
— При болезни, от которой медленно чахнут, запрещено пускать кровь — приблизишь неизбежное, — ответил он правдиво и в то же время уклончиво.
— Не сделаешь, — Пескара горько рассмеялся и повалился назад в подушки. — Не захочешь или не сможешь? Только не лги мне — по глазам распознаю.
— Для меня «хотеть» и «мочь» слиты в одно слово, — честно ответил Арсен. — Его сиятельству нужны подробности?
— Ему уже нет, мне — ещё да. — Ум больного по-прежнему работал чётко.
— Меня притягивает не просто недуг, но возможность одолеть его известными мне способами, — признался Арсен так тихо, что почти не надеялся быть услышанным. — Здесь этого нет. Прямо сейчас я едва не совершил насилие над собою, однако в одном аромате … будто я сивилла на треножнике…
В запахе он видел картины. Как ныне лежащий перед ним Пескара весело карабкается на городскую стену, а рядом шутит Шарль де Бурбон, бывший коннетабль Франции, при Павии он на пару с д’Авалосом ломали хребет его французам. Меткий выстрел со стороны осаждённого города опрокидывает вниз обоих. Кое-как встаёт лишь один.
Начинается зверство, уже не имеющее над собой главы и, вдобавок, никакой внятной цели, кроме грабежа и мести.
— Я не предсказатель. Не понимаю, когда, но скоро. Ваш друг погибнет во время штурма, вы сами будете близки к безумию, солдатня, оставшись без того, кто умел её усмирить, возьмёт большой христианский город и повергнет его ниц. Вместе с папой, кардиналами, храмами, картинами и статуями: всей пышно цветущей жизнью. По большей части то будут немцы-протестанты и французы-гугеноты. Вас будут презирать и те, и эти, особенно католики, — кажется, уже посмертно. Близкие вам люди подвергнутся нешуточной угрозе.
— Жена?
— У неё ведь там близкий родственник. — Арсений кивнул. — Кардинал и сторонник нынешнего Папы. Вряд ли вы сумеете защитить их посреди хаоса.
— Я солдат и не верю в смутные предсказания.
— А я лишь объясняю свою нынешнюю бездеятельность. Ибо верю в себя самого.
Больной снова усмехнулся.
— Вот ведь приучил себя к неизбежному, а забрезжила какая-никакая надежда — повёл себя как полный дурень. Эх, жаль уходить вот так — без потомства, которое продолжит род. Сиротить одну супругу, оставляя без утешения хотя бы в детях. Не странно ли — от девок и крестьянок полно ублюдков, а женишься на зрелой девице благородных кровей — и ничего?
— Виктория Колонна, — произнеся это, Арсен кивнул. — Я слышал о её славе и славе её благородной воспитательницы.
Мужественная Констанция д’Авалос, которая прославилась, защитив свой остров Искья от французов. Четыре месяца вражеский флот пытался взять Искью и вынужден был отказаться от затеи. Констанция прогремела в стихах лучших поэтов современности: по слухам, знаменитый Леонардо писал с неё свою Джоконду. У неё тоже не было своих детей.
Может быть, Арсену показалось, но стройный и как бы полупрозрачный силуэт скользнул в закрытом проёме — призрак женщины или сложным образом возникшее в зеркалах отражение.
— Благородной Виктории тоже будут посвящать стихи, статуи и последнюю любовь, — вдруг ответил он. — Может быть, вы узнаете о том — ведь будете же вы где-то обитать после смерти?
Пескара умер через несколько дней, захлебнувшись собственной кровью. Рим всё-таки разграбили через два года, но оба Колонны, дядя и племянница, чудом уцелели. Экс-коннетабля убил молодой скульптор по имени Бенвенуто Челлини — по крайней мере, он был среди тех, кто хвастался этим подвигом, обрушившим на Рим бедствия, стократ превосходящие то, которое видел Арсен в опочивальне Пескары. Прежнее величие к городу уже не вернулось. Но Арсен не жалел о том, что обошёлся без своего обычного милосердия. У дона Фернандо был выбор — он мог настоять на исцелении. Однако если бы Арсен не предостерёг его, у старого Микеланджело Буонарроти не появилось бы платонической музы, у самой Виктории — пронзительно-чистых стихов, а в понемногу складывающейся коллекции Арсена — двух новых женщин любимого им склада.
Стоило порадоваться за старого скульптора: всю жизнь он тяготел к красивым мальчикам и мужчинам, оттого робел перед лицом прекрасного пола. Единственной для него возможностью прикоснуться к тайне женственности была дама без малейшего порока, чрево которой ни разу в жизни не тяготилось материнством, а плоть — желанием помимо того, что было направлено к покойному супругу. Такая красота не вызывала у художника никаких опасений.
Стоило бы восхититься Викторией, сумевшей переплавить своё горе в нечто столь возвышенное, что оно пылало в сердце возрождённого Рима и мира неопалимой купиной. В монастыре, куда она удалилась, под её эгидой собирался кружок любителей вольных искусств и вольных мыслей. После её смерти и воцарения более ортодоксального Папы одна причастность к этому кружку могла уготовить такому человеку гораздо более реальный огонь. Однако посмертный монумент непревзойдённой женщине стал одним из лучших созданий Микеланджело.
Судьбы произведений искусства причудливо и счастливо переплетались с судьбами живых людей. Однако Арсен на всю жизнь запомнил тот смрад безумия и исступлённости, которым за сотню миль веяло от гибнущего Рима. Словно стая бешеных лис вырвалась из ада…
2
Годы слагались в десятилетия, десятилетия грозились перевалить через границы веков. Арсен уже давно стал записывать то, что не хотел потерять. Иногда это были краткие значки на полях научных трактатов, но всё чаще добытые знания соединялись в своего рода новеллу. Так легче было не упустить мелочей, которые позже могли стать наиважнейшим сырьём для выводов.
Ной и умозрительно-реальный Тампль по-прежнему были с ним, но занимали в его профессиональных делах всё меньше места. С сердцем, однако, было иначе. Там они по-прежнему царили безраздельно.
Снова напомнила о себе властная покойница — Анна Французская. Это живое воспоминание звалось Диана.
Не имея собственных отпрысков, великая принцесса-консорт утешалась тем, что устраивала браки среди родни. Людовик Благоразумный не только плодил прекрасных ликом и телом бастардов, но и по мере возможностей поддерживал: приписывал к своей фамилии, дарил земли и титулы, гордился ими никак не меньше, чем своей выжившей троицей. Это, кстати, в те времена было в порядке вещей.
Так что Диана де Пуатье была внучкой короля Луи Паука, внучатой племянницей Анны Великой (если Арсен не ошибся в терминологии родства) и невероятной красавицей на все времена. Отец не очень торопился выдать её замуж. Наконец, выбор его пал на Великого Сенешаля Нормандии Луи де Брезе, внука Карла VII. Тогда Диане было уже пятнадцать лет, а Луи де Брезе — пятьдесят шесть. Диана была в расцвете своей прелести, в ней играли силы, пока не находящие себе выхода, Луи де Брезе — стар, угрюм, молчалив, но надёжен: скала, о которую разбиваются все удары судьбы. В браке он не проявил себя ничем особенным, кроме того, что Диана родила ему пятерых детей, из которых осталось жить двое (Арсен отметил это, не зная, зачем ему такое понадобилось), а овдовев через шестнадцать лет, практически всю жизнь носила по нему траур — черно-белый и невероятно изысканный. При дворе Франциска Блистательного (тогда ещё был жив её сенешаль) соперничала с королевской фавориткой Анной д’Этамп, и это несмотря на то, что была десятью годами старше и не поддавалась на монаршие ухаживания. Вообще ни на чьи. Верная супруга и добродетельная мать. Анна грубо завидовала Диане — а та просто жила и цвела. Ледяная Дева. Диана-охотница — ездила верхом она виртуозно и стреляла в цель метче меткого.
Сын Франциска Генрих, с кем неразрывно связана её история, получил от неё свой первый поцелуй, когда его, семилетнего дофина, и его старшего брата увозили в испанский плен, чтобы вернуть оттуда их отца. Диана тогда была в полном расцвете своей красоты, ума и жалости: в её разум никак не помещалось главное значение отпрысков царственной крови — быть ходкой монетой во всякого рода сделках. Когда обоих царственных заложников через четыре долгих года, наконец, выкупили, принцу Анри было двенадцать — вполне взрослый юноша, годный к женитьбе и вскоре обвенчанный, — а Диане исполнилось не менее тридцати. Возраст увядания любой женской прелести — но смотрелась она семнадцатилетней. Именно в этот судьбоносный год сошедшая на землю небожительница потеряла мужа, будто кто-то — светлый или тёмный, безразлично, — ей ворожил.
Анри, на которого обращали мало внимания при дворе, внезапно потерял старшего брата. Он стал наследным принцем, затем — королем Генрихом Вторым, а Диана — признанной королевской фавориткой.
Таким образом, рядом с королём оказались две дамы — и две совершенно противоположные натуры.
Женой Генриха из дальних и давних политических соображений стала Екатерина Медичи, не снискавшая ни капли его любви. Как и сам Генрих, то было дитя, видевшее в жизни мало счастья и слишком много тюремных решёток: сирота с шестого дня рождения, заложница непрестанных войн и политических амбиций. По поводу её характера, выкованного разорением Рима и флорентийской смутой, Арсен мог бы сказать многое, но решил погодить — как ещё разовьются зачатки будущих потрясений. Во всяком случае, любить протестантских ландскнехтов, учинивших погром Рима, и последователей благочестивого безумца Джироламо Савонаролы, разжегшего в Городе Цветов ненависть ко всем Медичи без разбора, Катрин было не за что.
Вот мужа она легко приучилась обожать, и каждый вензель, изящно сплетённый из двух букв — H и D, Генрих и Диана, — врезался не в стены многочисленных дворцов, а прямо ей в сердце.
По происхождению из богатейшей семьи, она вошла в семью мужа совершенной бесприданницей — так повернулись политические обстоятельства. Были годы, когда Италия по сути от неё отказалась.
Некрасивая, как все Медичи, худая, малорослая и с рыжими кудрями, она своим первым появлением среди французов сумела произвести фурор: высокие каблуки добавили роста, огромные, выразительные глаза придали живость лицу, чертам которого не доставало правильности. Позже молодую женщину прозвали пучеглазой итальянкой, что было не вполне справедливо. Хотя итальянкой она была безусловно.
При всей отточенной остроте мысли французский её был косноязычен. Единственно, в чём супруга короля по идее могла забить фаворитку, — наследниками престола. От неё требовалось потомство, много потомства, и оттого Генрих исправно посещал постылую спальню, воруя эти часы у единственной своей любви. Но добился лишь того, что Екатерина родила мёртвую, недоношенную девочку, — тогда как на стороне (увы, мы не имеем в виду мраморную Диану) у него не случалось осечек.
Тем не менее обе женщины дружили, хотя практически все при дворе были уверены, что Екатерина лицемерит. О Диане сплетничали куда уклончивей.
В те времена Арсен, согласно духу времени, кропал стихи в модном стиле и оттого приблизился хоть не ко двору, но к персонам, с ним соприкасавшимся: к плеяде дарований, задумавших реформу поэзии. Одним из них, кстати для Арсена, оказался некий паж, чей отец отличился в битве при Павии. Самому пажу помешала стать на ступеньку выше нарастающая глухота, бывшая следствием вовремя подавленного сифилиса. С глухотой Арсен пытался справиться тоже, однако вовремя почувствовал, что иной, более значимой роли юноши в обществе она лишь поспособствует. Из дипломатов и военных, как правило, получаются негодные стихотворцы.
Однако приблизился к высшим мира сего Арсен не через поэзию, а благодаря основному своему ремеслу.
В то время при дворе блистали двое: юный врач Амбруаз Паре, всем своим возвышением — и прямо существованием — отвергавший принятые в медицине устои, и престарелый Мишель Нотр-Дам, фигура куда более многогранная и сомнительная.
Талантливейший Амбруаз выдвинулся из полевых хирургов — к ним на деле относились с тем презрением, которое Арсен считал побеждённым ещё давно. И это притом, что он преодолел фантазии, окружавшие чёрный порох, обнаружив, что он вовсе не отрава и лучше лечится не прижиганием, но повязкой с мягчительными мазями, и выучил всех перевязывать артерии, чтобы не допустить гибели от обильных кровотечений. Также Паре заново открыл Салернскую школу акушерства с её искусными приёмами родовспоможения. Но к нему Арсен не мог найти подходов: сам простолюдин, тот презирал «медика-виршеплёта» за утончённую латынь, коей нисколько не владел, и за предполагаемое благородство крови. Впрочем, Арсен не мешал подобным слухам о себе, считая, что дворянину легче живётся на этом свете.
Много поживший на свете еврей импонировал нашему герою тем, что бросил вызов лёгочной чуме, куда более смертоносной, чем бубонная, которую Арсен знал хорошо. Причины для такого были не менее весомы, чем те, которые некогда предъявил к поветриям сам Арсен: чума в одночасье расправилась с любимой женой и детьми Нотр-Дама. И — вот чудо! Ему удалось остановить наступление заразы благодаря гигиене, свежему воздуху и превентивному набору трав, которые должно было держать во рту. Однако те, кто заразился, все равно умирали. Таким образом, болезнь кончалась со смертью последнего пациента.
Заговорить о том с именитым и уже дряхлеющим врачом Арсену помогла страсть Нотр-Дама, иначе Нострадамуса, к поэзии в жанре пророчеств и предсказаний — или, если угодно, предсказаниям и пророчествам, облечённым в форму поэзии. Арсен всё гадал о происхождении латинизированного псевдонима: из литературной он латыни, церковной или медицинской? Мишель был на всё горазд.
Однажды его пожилой друг заметил:
— Ходят слухи, что вы, мсьё Арсениус, виделись с маркизом Пескарой после битвы под Павией. Я в это не верю, но любые россказни имеют под собой почву.
— О да, — усмехнулся его собеседник, — должно быть, я так хитёр, что сам их распускаю.
— Во всяком случае, вы вращались в кругах более высоких, чем можно было ожидать от простого… хм… зубодёра и костолома.
— Я образован несколько шире, чем это может показаться.
— О том и речь. Таких знаний, которые временами рвутся из вас на волю, за обычный человеческий срок не наберёшься.
— Вы мудрый человек, и слава о вас звенит по всей Прекрасной Франции; но ведь я имею право быть Леонардо от медицины — и в то же время заядлым скромником. И уж точно в беседах с вами я не касался особо высоких материй.
Про себя Арсен подумал, что засиделся на одном месте, пора бы и честь знать. Младший господин де Ронсар предлагал ему место врача в английской дипломатической миссии — если восстановится наполовину погибший слух. Но затея, натурально, провалилась.
— Супруга дофина, как вы знаете, страшно беспокоится о том, что ей не удаются наследники. Говорят, что ей посоветовали согревать низ живота, подвязав туда мешочек с коровьим навозом.
— Не так уж глупо на фоне повального шарлатанства. Это средство неплохо согревает и способствует вызреванию семени в утробе земли.
— Однако госпожа Диана тревожится не меньше. Её попытки повлиять на ситуацию, которая весьма невыгодна обеим подругам, зашли в тупик.
— Её светлость герцогиня Валентинуа обратилась к вам за советом?
— Они обе. Кажется, я ценюсь несколько выше обычного мага из тех, кто наводнил Лувр.
— И, простите, вы…
— Я не увидел ни одной благой приметы: ни в разуме, ни в духе. Все до единого обстоятельства резко тому препятствуют.
— В большинстве случаев желание родить вопреки физическим обстоятельствам и в угоду принятой норме — не подвиг, но блажь.
— Куда денешься. Его величество Генрих будет вынужден развестись с пустышкой — и бесприданницей к тому же, — а какую новую подругу жизни ему подыщут, Бог весть. Между прочим, госпожа Диана нисколько не претендует на чужоё место: ей довольно своего.
— И Парижская Богоматерь тут не при деле, — как бы походя заметил Арсен, — она же белая.
— Вы правы, и та, и другая дамы заказывают молебны — кивнул Нострадамус. — Молятся, так сказать, благородной матери моего имени.
Тут нечто внутри Арсена прорвало оболочку забвения.
— Я вот подумал о проблеме имён, — сказал он. — Отчего Париж, собственно, стал Парижем? Логичнее переделать старинное имя Лютеция.
— Там жили паризии, — ответил Нострадамус. — Галльское племя, которое подчинилось Риму. Во многих книгах это есть. Они основали крепость на острове Сите, ставшую центром нынешней столицы Франции.
— Которая звалась Лютеция Паризиорум, Lutetia Parisiorum, — Лютеция (не будем вспоминать, что это обозначает «грязь»). Паризийская, а если извлечь корни из сего болота, получится, что крепость построена «вокруг Изиды» и что здесь поклонялись Изиде и её сыну Гору. Распространённая римская ересь, — Арсен нарочно произнёс последнее слово с мягкой интонацией.
Его собеседник возразил:
— Полагают, что христианское вероучение поглотило старые языческие и в корне изменило их характер, — кивнул Нострадамус.
— Я и говорил о корнях, — повторил Арсен. — О древних легендах в новом обрамлении. Ибо после Изиды была не одна Мария и не одна Мать. Мария Дева — она небесная. Но в глубине топей покоится священная супруга и мать земных сыновей и дочерей — Чёрная Мария Магдалина, которая всегда благоволила французским королям. Пусть тьма чрева воззовёт к глубинам земли, и пусть сделают это обе высокородных дамы, связанные с фамилией Валуа.
Старый еврей снова кивнул:
— Похоже, на вас временами нападает тот же бесовский стих, что и на меня. Вы недюжинный пророк, мсьё Арсениус. Хорошо, я передам ваши слова госпожам Екатерине и Диане, которая выступает за неё ходатаем, но послушают ли они — ручаться не могу.
Уходя, Арсен слышал вдохновенное бормотание:
— Что такое сокровище катаров — Грааль? Просто золото или золото живое? Небесный свет или благословенный огонь? Каждый век смотрит на это по-разному. Обделённый искренней верой мечтает о духовном сокровище, меркантильный — о драгоценностях, жаждущий сильной власти — о мощной крови Меровингов, вырождающийся — о потомстве с чистым телесным наследием. Ибо Грааль — это всё и в то же время всё иное. Но ни одному из времён Грааль не дастся в руки.
Это, как потом заключил доктор Арсениус, было вершиной профетического вдохновения мэтра.
Через месяц после их разговора супруга дофина счастливо затяжелела и разродилась наследником — хрупким, но вполне жизнеспособным мальчиком. Далее младенцы посыпались из неё как горох, иные умирали, иные оставались жить на этом свете, и так происходило в течение десяти лет, пока на свет не явились девочки-близнецы. Одна шесть часов пролежала мёртвой в чреве Екатерины, искорёженном многочисленными родами, и ей пришлось сломать ножки, чтобы извлечь наружу. Другая прожила целый месяц, и её успели окрестить, пока жива, тогда как сестра была наречена, вопреки обычаю, мёртвой.
«Вымоленные у христианского Бога дети всегда ущербны, — думал Арсен, будучи уверен, что Тёмная Мать не была спрошена или не отозвалась. — Он не снисходит к мирским желаниям».
Так говорил он себе потому, что вскоре после того, как Генрих, уже полновластный король, перестал посещать Екатерину, не желая сделаться причиной её смерти, и поступил в полное распоряжение обожаемой Дианы. Любовница блистала, правила и умножала свои доходы. Екатерина отступила в тень.
Зато у правящей династии снова было вдоволь ходкой монеты: легковесной, но красиво отчеканенной. Болезни лёгких и крови ходили по пятам большинства потомков. Когда старшую дочь Генриха Елизавету сговорили за испанского принца дона Карлоса, а позже — за самого короля, Арсен даже прикидывал, не отправиться ли в её свите: его приглашали, в Париже он примелькался. Отговорил его Ной. Он, давно и почти незаметно для самого Арсена, сделался его правой рукой и половиной естества, причём наиболее разумной:
— Погоди, мы стоим на пороге некоей кровавой перемены. Я её чую так же, как ты — дух моровых поветрий.
На турнире в честь свадьбы, не ожидаемая никем, кроме Нострадамуса, случайность посягнула на жизнь короля. Щепка от турнирного копья пронзила глаз и оборвала жизнь одного и счастливую судьбу двух. Диана потеряла всё, кроме жизни, которую торжествующая Екатерина ей оставила: наверное, в память о своего рода сочувствии в пору, когда «пустышке» грозил развод. Но саму вдовствующую королеву оттеснила от трона юная и прелестная жена нового властителя, Франциска Второго — Мария Стюарт, которая привела к трону всю родню, многочисленных Гизов.
Цветы, едва успев распуститься, осыпались. Франциск умер от гнойника в ухе. Елизавета, ставшая возлюбленной всеми королевой Испании, тихо увядала и, наконец, погибла в очередных неудачных родах — ей так и не удалось подарить Филиппу наследника, хотя выжившие дочери получились в неё, умненькими и обаятельными. Отец позднее часто прислушивался к их советам.
На престол Франции взошёл десятилетний Карл, Екатерина восторжествовала, но это было горькое торжество. «Все вымоленные дети мечены чахоткой, коя стоит на страже, — говорил Арсен одному Ною. — Эту кровь ты и учуял, нет?» «Нет, — энергично тряс головой его любовник. — Будет ещё хуже». «Бедняжка она. Потерять мужа, сына и дочь и получить взамен войну с Гизами».
О том, какой ценой властной даме из рода Медичи достались её дети, Арсен чётко держал в уме. Было бы кстати снова посоветоваться с мудрым евреем, понимавшим в Чёрных Мадоннах, но он умер двумя годами раньше. В тот же год сдалась своему возрасту Прекрасная Диана, его ровесница, которую никто не видел по-настоящему старой.
А ещё через шесть лет…
3
В эти дни Белый Тампль зачем-то совместился с Чёрным, где мальтийские госпитальеры, видимо, торжествовали свою недавнюю победу над Великим Турком при Биргу и Сенглеа. Лазариты, как питомцы, большие и малые, так и Ной с Арсеном, воспринимали их медленно двигающимися на вершок от пола силуэтами и надеялись, что сами кажутся рыцарям подобием смутных вихрей. Правда, иногда Ной с чего-то утверждал, что они с Арсеном в глазах пришлых иоаннитов тоже плывут, как привидение с большого перепою, и называл это общей теорией относительности всего сущего. Отчего он так решил, Арсен понять не мог, хоть обземь убейся. На вопрос, откуда привидение раздобыло хотя бы толику спиртного, Ной тоже не отвечал, отговариваясь тем, что помимо общей теории Одинштейна существует и частная. Главное, что они с рыцарями-вояками не путаются под ногами друг у друга.
… В тот душный августовский вечер их мучила бессонница, к тому же Арсен ощущал тяжкий смрад, который сгустился над Парижем, прибивая к земле струйки знакомой вони. К привычному запаху огромного неряшливого полиса они давно притерпелись и отмечали лишь изменения, когда ветерок возвышал одни ароматы над другими, а затем перемешивал.
А потом гулко и мерно зазвонил колокол на храме Сен-Жермен л’Осерруа. Во времена Меровингов там было языческое капище, а теперь — приходская церковь царствующего дома Валуа.
Мужчины переглянулись.
— Сегодня итальянка мстит Парижу за Рим и за Ним, — чуть бессвязно произнёс медик. — Екатерина. Нынешние короли всегда тянулись к местам, питающим их корни, но из корней подчас вырастают страшные побеги.
— Тогда нам тоже время идти, — ответил солдат. Ной уже стоял в колете, небрежно натянутом поверх рубахи, шароварах, чулках и башмаках с нарочито развязанными шнурками. Шпага и перевязь лежали рядом на табурете.
— Только не играй в записного дуэлянта, — ответил Арсен. — Они так показывают, что не стронутся с места во время поединка, а нам это к чему? Хорошо, что сам я цеплять длинный клинок не обязан. Зато, пройдясь медицинским обходом, на всякий случай стёр с кое-каких знакомых дверей белые кресты. Почему не красные, как когда чума? Никакой заразой в тех домах, кстати, не пахло.
— И никакими чёрными гугенотами из тех, что сволоклись на свадьбу шлюхи Марго и задиристого Анри Бурбона — тоже? — понятливо кивнул Ной.
— Купцы и алхимики нередко ходят в тёмных одеяниях, — ответил Арсен. За столетия совместной жизни оба приучились понимать один другого с полуслова.
— А, что купец, что гугенот — те же торговцы. Кто бархатом и сукном, кто Царствием Небесным, — Ной затянул на себе колет, пристегнул длинный клинок к поясу, затянул пояс на талии, парный к нему кинжал с широкой чашкой бросил Арсену:
— Оденься соответственно этому. Не стоит излишне бросаться в глаза.
События этой ночи и последующих дней, куда более страшных, были впоследствии расписаны как по нотам и разыграны заново словно реквием. Но для добрых парижан, которые не пустили к себе ни одного постояльца и ныне отсиживались за крепко заложенными дверьми, это была ночь как ночь, слегка пошумней иных — и только. Воры, которые ломятся в солидный купеческий дом, и стражники, что пытаются им помешать, — предмет куда более докучливый. К тому же протестантов легко было узнать по одежде и легче лёгкого — спровоцировать на драку. В том смысле, что хлопот и, соответственно, звуков получалось не так и много.
В Париже гугенотов ненавидели все и по многим причинам. Они стакнулись с немцами и привели своих единоверцев грабить Францию; не так давно они устроили резню в католическом Ниме, и подобное явно начинало входить у них в привычку; наконец, те из них, кто на днях явился в столицу, были богаты и заносчивы, сами же простые парижане — бедны.
Королева Екатерина давно лелеяла мысль сыграть на три фронта: натравить ненавидимых ею Гизов на гугенотскую знать, самого герцога — на их вождя адмирала Колиньи, убийцу старого герцога и нового королевского любимца, рядовых же гугенотов, с которыми она успешно заигрывала, — на правящую по факту дела лотарингскую династию. Это могло показаться дальновидной политикой.
Только события этой ночи переросли политику, переросли и войну, которая, по определению, есть продолжение политики иными средствами, и теперь напоминали Арсену гигантский антонов огонь, антонов костёр, антонов пожар, словно все поголовно вкусили хлебов раздора, густо пропитанных экстрактом спорыньи. А подо всем безумством прятался подленький частный расчёт: убей твоего ростовщика. Избавься от постылой жены и пасынка. Насладись своей безнаказанностью.
Арсен позже полагал, что спас бы многих, умей он как следует убивать. Хотя бы не хуже, чем Ной, который, едва переправившись на другой берег Сены, стал крушить направо и налево. Первую же добытую белую кокарду в виде креста он бросил любовнику, не взяв себе ни одной из других. Арсен не разил — пытался по мере хитрости усмирить, на мгновение припав к виску, горлу или запястью. Однако в атмосфере всеобщего буйства это делало человека открытым для смерти. Поэтому пуритан мужского пола не защищал ни один из наших друзей: дело мужа — выплёскивай ярость на врага, борись и гибни. Женщин они вынимали из онемелых вражеских рук и отволакивали в более или менее укромное место, где первых приходилось успокаивать. Ибо они из последних сил продолжали кусаться и царапаться вместо того, чтобы покориться предполагаемому насильнику в надежде на кое-какую, да милость.
Под конец Ной до отупения пресытился пролитой кровью, Арсен же набрался болезни до такой степени, что едва не сходил с ума от бешенства и злобы. Злобы не своей и по сути беспричинной — врач, поднаторевший в своём ремесле, не умеет гневаться на больного.
Настало утро, осветившее оголённые трупы без национально-религиозной принадлежности и боярышник на Кладбище невинно убиенных младенцев, покрытый неурочным белым цветом. Это чудо подвигло добрых парижан на выброс куда более чудовищной ярости, который не могли остановить ни король Карл, ни королева-мать, ни полиция, что сама развратилась зрелищем безнаказанных погромов и грабежа.
Позже говорили, что католическо-протестантский брак был приманкой для гугенотской знати. Много позже сообщали, что сам Гаспар де Колиньи созвал всех протестантов, каких смог, чтобы их силами устроить захват власти в свою пользу — но последнего так и не сумели доказать. Иными словами, Валуа хотели сделать дело чисто, но не учли психологии толп, и забелить это позже не удалось никакими средствами.
Однако тем двоим, кто на рассвете перешёл ров незримого Тампля в обратную сторону, все эти выкладки были безразличны.
Внутри их дома Арсен сразу почуял некую перемену, которая раздражила его ещё больше. Даже самое укромное место в башнях, их приёмная с дубовым кабинетом и соседствующая с ней спальня, казались чужими. Будто мебель — шкаф со множеством ящичков, степенная кровать под балдахином, столы и стулья — в охотку порезвились без хозяев и не успели занять прежнее место.
Он повалился на постель, примяв покрывало и край занавеса, и начал сдирать с себя камзол. Плащ и оружие он незаметно для себя потерял ещё на улицах.
Напротив Ной почти вслепую нащупал кресло и с усилием вписался в него со всей сбруей.
— Все хотели как лучше, а получилось как всегда, — пробормотал он размеренно, словно цитируя известную цитату античного классика. — Это ж как море черпать напёрстком. Повальное неразумие и бешенство, которое распространяется со скоростью наводнения. Вопрос: что делает человека злым? Ответ: принадлежность к роду человеческому.
— Не дави на меня краснобайством, с утра обрыдло, — ответил Арсен. — И сам ты, и всё, и все поголовно иоаннитские призраки. Накудесили тут.
— Какие тебе, к чёрту, призраки? — Ной выпрямился.- Ты что, даже не понимаешь, что это тебя самого разнесло по закоулочкам? Я лишь нарочно подзуживаю. А ну, встань!
Арсен поднял голову. Тем временем Ной сдирал с себя и расшвыривал по комнате всё, во что утром так тщательно наряжался, — смятое, грязное, в бурых пятнах. На коже крови не было: успела впитаться внутрь.
— Вставай, — продолжил он властно. — Ты, надеюсь, помнишь, что твоя судьба — переболеть всем, от чего ты лечишь? Если не хочешь окончательно спятить с ума и там остаться — слушай, что я тебе говорю.
Теперь Ной остался наг, будто те, на улицах Парижа. Зрелище бледной плоти, которую сваливали в кучи, где она слипалась и окончательно теряла людское подобие…
Арсена передёрнуло.
— Нет, — живая смуглота кожи вспыхнула и очертила его любовника золотым ореолом. — Не думай. Не рисуй себе картин. Иди ко мне. Возьми какой-нибудь шнур из груды моих тряпок. Подлиннее и потоньше. Достал? Свяжи мне запястья, да покрепче. Тебе же вечно хотелось верховодить, усесться на меня сверху, а я не давал, верно?
Арсен повиновался, словно был связан сам — но словами.
— Теперь отцепи шпагу от портупеи, — продолжал его друг тем же ровным тоном. — Вместе с «ладошкой» из ремешков. Сложи портупею вдвое, чтобы пряжка оказалась в кулаке. Добротная бычья кожа, хоть и не расшита ни спереди, ни сзади. Молодец. А теперь подними голову и смотри на меня: нравится, как я стою? Мне так и остаться, или повернуться спиной, или лечь ничком прямо на этом месте?
От этого спокойствия, даже безразличия нечто в груди Арсена, до тех пор яростно подавляемое, вспыхнуло белым пламенем и взорвалось.
— Нет. Иди на ложе, — он толкнул любовника по направлению к постели, сам опередил его на шаг и приглашающе отдёрнул занавесь. — Во всю длину и лицом вниз. Только не задохнись в пуховых перинах с подушками, прошу тебя. Ты, скорей всего, полагал, что коротким ремнём я до самого пола не достану?
Занёс руку над головой и ударил с замахом.
«Если твой клинок короче того, что у противника, — удлини его, сделав шаг вперёд».
Выпал вторично. Рассёк кожу, заструилась кровь, пятная белые льняные простыни.
— Вот славно, — пробормотал Ной, вцепляясь пальцами в ткань. — Мой личный цирюльник всегда под рукой, даруя клиентам нездешний покой.
Но Арсен не обращал внимания на его балагурство — продолжал бить, разбрызгивая алую жидкость. Что-то попадало ему на губы — машинально слизывал. Где-то после десятого удара он смог ухмыльнуться очередной шуточке пытаемого. После двадцатого, когда убедился, что наносимые им раны заживают, едва успеешь отнять руку с орудием, понял, что всё происходящее между ними было всего лишь шуткой, разве только чуть грубоватого тона. Шутил и он сам — жёсткий матрас и туго набитые подушки были его собственной выдумкой, чтобы спину не так ломило после трудового дня или вообще суток. А на тридцатом ударе палач в нём до конца исчерпал себя. Арсен отбросил портупею, стащил с плеч камзол и сам бросился во влажные от мужского пота покрывала.
Такие, как они с Ноем, не могут запятнать себя ничем, но и их собственные телесные жидкости иной раз испаряются подобно льду или йоду — бесследно.
На сей раз он в самом деле был сверху, пронзал, нанизывал на вертел и палил сладостным огнём. И это он сам едва не пресек своё собственное дыхание — с такой жадностью зарывался в нежную плоть, пахнущую не дымом пожарищ, а палой весенней листвой, не безумием города, но созревшими луговыми травами.
Ибо на крови человеческой вырастают самые пышные цветы и зреют сладчайшие виноградные гроздья.
Зеркал у них в покоях не водилось. Но когда кончилось это утро, и этот день, и наступил ясный вечер, Арсен поднёс к глазам длинную прядь и поверил другу, что все волосы у него стали белее снега.
— Как у меня, — кивнул Ной. — Когда пришли, они были словно пылью присыпаны. Но ты давно потускнел мастью, я и не беспокоился особо.
— Поди теперь пойми, с чего я поседел: от переживаний этой ночи или оттого, что пил кровь, пережжённую в твоём тигле, — ответил Арсен.
— Насчёт крови не скажу, ибо не знаю, — ответил друг. — А что до резни — чума выглядит куда хуже. Только вот шума от неё не так много.
— Ной, — снова спросил Арсен. — Я ведь должен бы распалиться, наказывая тебя. Как теряли разум те люди на улицах. А наоборот: утих и исполнился мира. Хотел бы знать, есть ли на свете существа, подобные нам?
— Полагаешь, мы с тобой друг другу подобны? Это не встречный вопрос и не половина ответа, а, если вдуматься, весь ответ. Но ты, если хочешь, продолжай строчить в своих бумажках. Прикрепляй к ним своих победоносных женщин.
4
«Реальная жизнь отличается от артистического вымысла полным отсутствием чувства меры», — размышлял Арсен по поводу очередной поимки в загодя расставленные сети. Не то чтобы он был недоволен, напротив. Но справедливо полагал, что история, которая разворачивалась у него на глазах, способна поразить не одних его нынешних современников, но ещё более потомков.
Все его «прикреплённые к бумаге» женщины умели прославиться в областях, кои считались исконным уделом мужчин. Война и управление государством, философия и поэзия, власть над думами потомков и нередко современников…
Портрет покойной Елизаветы Валуа, Исабель Испанской, присланный царственным вдовцом трагически больной матери, поражал и сам по себе.
Екатерина похоронила Карла¸ угасшего (на выбор) от отравы, кровавой испарины и хронического кашля, имевшего в основе угрызения совести (говорили, что он сам стрелял из окна по гугенотам, что было явной неправдой) и запущенную чахотку. Потеряла Маргариту, сбежавшую из-под строгого надзора, чтобы предаться буйным и разнообразным плотским страстям. Генрих Третий, любимец матери, был бесплоден, отчасти поэтому при его дворе двоим дворянам без впечатляющей родословной (Ной поостерёгся глубоко внедряться в Готский альманах) жилось куда легче прежнего. После заговора Ла Моля и Коконна, дворян из свиты Франсуа, герцога Алансонского, и странной гибели последнего — будто бы от руки дамы, благосклонности коей он хотел добиться, — крепкое мужское братство вновь вошло в моду. Только гетерии получили название миньонов. Собственно, Ла Моль как раз был миньоном, то есть любимцем Алансона, и поочерёдно нырял из постели брата в постель сестры. За что, собственно, и потерял самую верхнюю часть туловища, хотя логичней было бы — то, что слегка пониже.
И вот именно теперь старшая дочь старой королевы вернулась под родной кров.
Платье из золотой парчи и жемчужного низанья, натянутое на жёсткий остов юбки-вердугадо, плавно расширяющийся книзу. Корсаж повторяет эту же математическую фигуру, но в перевёрнутом виде. Конус на конусе — чистейшая геометрия, которой подчинена живая плоть. Но драгоценная ткань гибка, лицо и руки нежны, благородны, исполнены неувядаемой прелести. В чём-то похоже на древнюю мадонну Шартра, весенний цветок в древней чаше или чаще, единственное различие — королеву не посмели изобразить арапкой. Или, вернее, даже не подумали.
Весь двор, оба круга — большой и малый — прошли перед портретом.
— Восхитительно, — проговорил Арсен. — Кто художник?
— Это не лучшая из картин-поминаний, — пояснили ему. — Лучшее Филипп оставил себе: хоть и женился во второй раз, и получил сына, но всё же француженка ему дороже австриячки. А исполнила женщина, фрейлина королевы, воспитательница её дочерей-близнецов и придворная художница. Итальянское чудо, которое привёз из Милана герцог Альба.
— Имя вам известно?
— Весьма странное. Софонисба… как её… Ангишола. Король устроил ей выгодный брак, когда понял, что у него нет причин удерживать даму при себе. Кажется, они с мужем поселились в Палермо.
Арсен не расспрашивал более, но на следующий же день уехал из Парижа и пустился по следу. Ною, который не поехал с ним, сославшись на дела, связанные с Белым Тамплем, он пообещал вскоре вернуться. Но задержался куда дольше, чем планировал: хотя ему не было необходимости заявлять о себе как о враче, но пропустить очередное свидание с чумой оказалось свыше его сил.
Вот во что вылились обуревающие Арсена чувства.
«Софонисба и в самом деле было именем, данным при крещении. Отец нарекал сына и дочерей — первенца и следующую за ним буйную шестёрку — не совсем по-христиански. Любовь его к античности выводила на свет всяких Амилькаров, Гасдрубалов, Европ, Минерв и Лавиний.
Знатный ломбардский род отца не мешал ему омывать кончик шпаги и край плаща золотым дождём. Его супруга, из рода не менее славного, и дети никогда ни в чём не нуждались.
Когда синьора Бьянка умерла, надорвавшись в очередных, на сей раз бесплодных родах, молодой вдовец крепко задумался над жизнью. К его чести, вводить в дом мачеху не пришло ему на ум. Отвлекая сирот от печальной реальности и одновременно привлекая к познанию наук, он заметил, что грифели и мелки служат мальчику, чтобы испещрять доску странным подобием математических знаков, девочки же малюют ими каракули на всех клочках и ровных поверхностях, до которых могут дотянуться. То, что делали все шесть юных дев возрастом от пяти до десяти, было, если присмотреться, настоящими рисунками. Вернее — набросками.
Для юного Амилькара уже давно были наняты учителя, впрочем, как и для его сестёр, долженствующих в будущем приобрести разностороннюю учёность и сделать честь своим будущим мужьям. Таково было требование времени.
Но было и кое-что ещё.
Старинное присловье: «Стальной клинок нередко одевают в бархат, драгоценное оружие прячут в потёртые ножны».
Сказки о крёстных феях и их дарах.
Модная идея о предопределении и предначертании.
В идею отец не верил. Практичные ломбардцы с их умением торговать и торговаться, в том числе и с судьбой, чаще повторяют иное: «Ты сам кузнец своего счастья». Присловье учитывал: сам не особо щеголял нарядами и отпрысков держал в чистоте и простоте.
А вот феи…
После рождения первенца донна Бьянка поведала супругу, что в радостном помутнении чувств якобы видела крошечную женщину в одеянии из радужных крыльев — и ничего более на той не было. Женщина протянула родильнице ожерелье из шести золотых колечек, таких маленьких, что едва годятся на пальчик новорожденного, и сказала голоском, звонким, как биение крови в ушах: «Шесть дочек родится у тебя. Каждой тотчас наденешь по кольцу. Это их талант, который не годится зарывать в землю, и талант редкостный. Если какая-нибудь из сестёр откажется — ибо нелёгкая предстоит ей судьба, — талант перейдёт к другой и умножит её собственный. Но избежать его вовсе нельзя: кощунство это. Затем что Божий это дар».
Колечки были невидимы, однако донна Бьянка уверяла, что всякий раз, когда появлялась на свет очередная дочь, с шеи матери соскальзывало сияющее кольцо и приникало к нежному пальчику, внедряясь в плоть. И снова исчезало из глаз людей — лишь в очах младенца появлялось сияние как бы чёрного алмаза.
По этой самой причине все шесть дочерей, помимо знания латыни, знакомства с историей, сочинения стихов и игры на музыкальных инструментах обучались у одного из лучших художников города. Назовём его Беноццо из Палермо — потому что истинным именам лучше стереться из памяти.
Способности девочек, потом девушек были разными. Старшая, самая даровитая, умерла, будучи двадцати лет от роду. Ещё одна постриглась в монахини, словно чего-то испугавшись. Впрочем, безусловное дарование открылось и в ней — на портрете, который сделала её младшая сестра-погодок, драгоценная фамильная грань смотрит на зрителя из отверстых зениц, а белоснежные руки держат Евангелие, словно малого ребёнка.
Три самых младших дочери вышли замуж по любви: они предпочли настоящих детей вымечтанным.
Так Софонисба стала обладательницей всех шести незримых колец. И стала жить в окружении многочисленных картин, где изображала своих домашних: далеко не святое семейство. Женщина не могла получить в натурщики нагого апостола и тем более Христа, распятого в одной набедренной повязке. Вместо анатомии тела, которую проповедовал великий Микеланджело Буонаротти, художница вынуждена была изучать строение внешних покровов: складки, кружева, изысканно ниспадающие ткани. Вместо игры мускулов — тончайшую мимику лиц, отражающую душевные движения, жестикуляцию рук. Тогда же она приучилась изображать саму себя — чего-чего, а зеркальных стёкол в их богатом доме хватало.
К тому времени девушка превзошла своего учителя, который нисколько не ревновал её к своей славе. По-видимому, был попросту влюблён в милую генуэзку: на картине её работы, где Беноццо изображён со своим портретом Софонисбы, (своеобразный замысел), его правая рука, как принято, держит кисть, но левая целомудренно касается груди ученицы самыми кончиками пальцев. Такая возвышенная мантика.
Ученица работала много жёстче и не боялась показать на полотне характер. Сам великий Микеланджело дал ей несколько уроков и остался доволен — даже восхищён. Почуял в ней родственную натуру, готовую всю себя отдать в уплату за овладение мастерством.
Она путешествовала и становилась всё более известной. В Милане, куда она к тому времени пребывала, проездом побывал некий герцог, усмиритель мятежных Нидерландов, и с чего-то удумал заказать у неё парадный портрет. Женщина у мольберта — редкое до невозможности и весьма лакомое блюдо…
Мужчина в пышном и одновременно траурном одеянии. Рука в охотничьей перчатке с раструбом хищно сжимает рукоять толедской шпаги. Выражение лица — не столько злое и гневное, сколько усталое. Но есть и первое, и второе, и многое из того, что человек склонен прятать от самого себя.
Нет, Альба не вскричал, как позже Папа Иннокентий о своём изображении кисти Веласкеса: «Слишком правдиво!» Поблагодарил, заплатил и рекомендовал художницу своему патрону. Патроном же был сам король Филипп.
На автопортрете, писанном накануне отъезда в Испанию, Софонисбе двадцать семь лет, но выглядит она влюблённой девочкой: кудри вместо привычного пучка на затылке, чёрный бархат платья, сшитого в имперском стиле, оттеняется кружевным «жёрновом» вокруг шеи, оттеняет нежную кожу и увлечённый блеск невероятно тёмных глаз. Почти камеристка Рубенса, но писана десятилетиями раньше — и, осмелимся сказать, лучше.
Фрейлина и наперсница юной королевы Изабеллы — райской птицы из более жарких и пылких краёв. Доверенное лицо стареющего короля. Модный придворный живописец, которому не платят денег за ремесло, — только не женщине, только не в Испании! За иные обязанности — можно, и со всей щедростью.
Но юная портретистка не обращает никакого внимания ни на ущемление в правах, ни на досужие толки, ни на громкую славу. Своих персонажей наряжает как нельзя богато и искусно. Однако себя…
Благородному придворному кавалеру приличествует чёрное — благородная дама принимает это на свой счёт. Свободная блуза из шерсти и такая же юбка цвета ворона: хоть сейчас берись за палитру, не испортишь одежды краской. Коса, свёрнутая узлом, слегка оттягивает голову назад — отменная осанка. Гордость без гордыни: взгляд, притушенный опущенными веками, как-то особенно прост, на округлом лице играет спокойная улыбка человека, что ценен сам по себе и давно знает об этом.
Что удивительно, героиню автопортретов можно без малейшего ущерба для восприятия вписать в любой воображаемый век. В семнадцатый. Восемнадцатый. Возможно, в будущий двадцатый. В любую страну. Во Францию. В Германию. В Россию. И везде она будет сиять утренней звездой.
Что ещё более удивительно — старую деву с милым, но почти крестьянским лицом усердно обхаживают. И не из-за богатства семьи и её собственного — бескорыстно. Она знает толк в мужском поле и не торопится с выбором пары. То есть считает, что торопиться некуда вообще. Софонисба потому лишь и показывает жизнь лиц с таким искусством, что проникла в запрятанные за масками души, — весьма, надо сказать, глубоко. В свои тридцать семь это философ, отлично знающий цену человечеству.
Внезапно умирает королева. Так же, как мать художницы, — обессилев. Слишком много беременностей, а в результате ни одного мальчика, наследника отцовской короны. Но девочки талантливы и жизнеспособны: хорошие советницы отцу, умные соправительницы. Это художница понимает, изображая обеих своих питомиц, обеих любимиц на очередном парадном полотне. И долгожданного наследника от австрийской принцессы — тоже изображает и понимает. Забавно, что инфанта рядят в такую же точно оболочку, как его сестёр, — жёсткую, словно коробка с новогодним еловым деревцем. Женственную.
Вот именно. Ради этого мальчика король спешно женился. В какой по счёту раз? В четвёртый? Новая королева не жалует фаворитку старой, хотя и позирует: замороженная плоть, ледяная статуя, одетая в мрачность.
Король чувствует обязанность возместить любимице протори. Не деньгами и почестями — их и так в избытке.
Какой самый очевидный способ, читатель?
Да, ты прав. Но пока властная рука перебирает знатных и знатнейших женихов, саму Софонисбу вновь накрывает судьба.
Её зовут Франсиско де Модена.
Наполовину испанец, наполовину итальянец, из славного рода д`Эсте: отец его держит Сицилию от имени испанского владыки. Худенький, невзрачный отрок с мягкими чертами лица, небрежно одетый в гибкие ткани, — это когда в моде у мужчин форменный воинский доспех, подбитый ватой. Умей Софонисба писать на мифологические темы, быть бы ему Ганимедом или, на крайний случай, одним из его сверстников, ошеломлённо следящих за полётом орла с пленённым отроком в когтях.
И — робкий до бессловесности. Но однажды подстерёг её и заговорил красноречиво и со страстью:
— Сеньора соотечественница. Не сочтите, молю, за дерзость. Вас неволит король. Меня — мой батюшка герцог. Я, как старший в роду, обязан взять за себя чистоту и знатность и родить с ней потомство. Ко всему этому у меня не лежит душа — куда охотнее бы я постригся вместо младшего брата, мой же Федерико смотрит на своё грядущее монашество как на жупел. Он прирождённый владыка.
— А сами по себе вы хотели бы тонзуры, синьоре Франсиско? — спросила женщина по-итальянски. — Если отважитесь выйти из-под воли отца и действовать по личному усмотрению. Скажите мне от чистого сердца.
Тот покачал головой:
— Полагаю, старик меня не проклянёт — он отходчив. Однако я люблю суетный мир и ищу ныне третий выход из положения.
Женщина рассмеялась в душе: истый гранд, ходит вокруг да около вместо того, чтобы от души поучаствовать в корриде.
— Как я понимаю, вы предлагаете мне сделку? — спросила в ответ. — Если я возьму… если вы соблаговолите отдать мне руку, добрый герцог получит в лице невесты примерно то же, что желал. Знатность, условное девство, надёжную ширму для неких экзотических наклонностей первенца… Хороший предлог держать второго сына про запас…
Потому что художница давно уяснила себе, что бесплодна. Плата за одарённость и возможность без помех предаваться любимому делу. При её сдержанно вольнолюбивой натуре — плата не такая уж большая.
При дворе об этом были наслышаны если не все, то многие.
— Его величество не любит, когда идут против его воли, — добавила она. — Он приискивает мне, старушке, блестящую партию в лице какого-нибудь родовитого Мафусаила.
— Но тонкий ценитель искусств, каким является король Филипп, должен ведь понимать… — юноша замолк.
— Да, — кивнула художница. — Обеспечив моё будущее таким вот замечательным образом, он впредь лишается моих малеваний — в замужестве находятся заботы куда более пристойные. Но это никак не заградит руку дающую и благотворящую.
Внезапно она почувствовала веяние чёткого ума, недюжинного характера. Духовного сообщничества, наконец!
— Ваши полотна — ваши дети, — ответил дон Фернандо. — Настоящие и будущие. Я нимало не покушаюсь на них. Живите свободно!
И, чуть помявшись:
— Я ведь и не мужеложец, что бы там ни думали остальные. Но не всем же из нас быть густобородыми самцами в вечной жажде самки…
… Они обвенчались, и это было чудесно. Король без большой натуги принял изменившиеся обстоятельства — человек, рождённый ко власти, в отличие от приобретшего её с большим трудом, не держится за мелочи. И оттого умеет обратить проигрыш в выигрыш, малое поражение — в большую победу.
Настоял, чтобы респектабельная дама продолжала, хоть понемногу, играть в любимые игрушки. Осыпал дарами на свадьбу и положил солидную пожизненную пенсию, выплата коей возлагалась на испанскую корону: чтобы не прекратилась и после его смерти.
Молодожёны отправились в длительное путешествие по морю — и по Италии. Сроком на семь блаженных лет. Объехали всех родичей с его и её стороны. Отец уехал из родных мест и укоренился в соседней Кремоне: патриарх посреди разросшегося, словно душистый терновый куст, семейства. Брат стал учёным, как и желалось ему. Сёстры постарели, меньше прочих — монахиня. И всё же — сколько новых впечатлений и трогательных воспоминаний, сколько лиц! Кисть художницы не знала отдыха. Вазари, автор «Пятисот жизнеописаний знаменитых художников» писал о ней: «Но если женщины так хорошо умеют делать живых людей, следует ли удивляться тому, что те из них, которые пожелают, сумеют сделать их так же хорошо и на портрете?»
Которые пожелают. Стало быть, Софонисба в тайной сокровищнице свой души желала второго, истинного, так страстно, что оно пересилило первое, бывшее для неё скорее данью всеобщей привычке? Данью скорее тягостной, чем желанной?
«Что же, так тому и быть, — сказала себе она. — Никогда я не плыла в стрежне общего потока. Моё русло узко, течение в нём не бурное, но это мой источник жизненной влаги».
Палермо, где супруги решили осесть под твёрдой рукой вице-короля, — большой портовый город в Сицилии, весёлый, грязноватый и шумный.
На одном из заморских кораблей туда явилась «Чёрная смерть». В те времена это было ужасом повседневным и почти что бытовым: кто мог — пережидал на месте, кто умел — отплывал на первом же судне или в надежде спастись уходил за стены. Потом возвращались те, кто сумел сохранить себя, и рождали новое поколение обречённых жизни.
Фернандо заразился и сгорел в три дня: хрупкий мальчик. Софонисба выстояла. Наверное, удержавшись за подрамник.
Кажется, старый герцог остался благодарен бывшей снохе, да и деверь, ныне, когда угроза монашества была окончательно от него устранена, ставший безусловным наследником майората, — также. Оделили щедро.
На первом же судне, что прорвалось в порт после ослабления чумных кордонов и привезло контрабандный съестной припас, вдова отправилась на родину, в Палермо.
Управлял кораблём не тот капитан, что раньше: владелец не одобрил эскапады. Орацио Ломеллино плыл домой в статусе пассажира, как и сама художница.
Когда знатная дама в окружении портовых грузчиков и багажа несколько странного вида и объёма поднималась по сходням и почти достигла огромных кормовых вёсел, башмак соскользнул вниз. Некто в яркой, свободной одежде, с растрёпанной шевелюрой цвета спелого каштана и безудержно бородатый, крепко ухватил даму поперёк талии и водрузил на палубу со словами:
— Обопрись на мою руку, красотка. Она ни разу не подводила Орацио, а сам он — ни женщин, ни мужчин.
И от своей вольной похвальбы не отрёкся, даже когда понял, что Софонисбе хорошо под пятьдесят и титулов на ней повисло больше, чем блох на портовой собаке.
Сам не был особо родовит и славен, но настоящий генуэзец всегда если моряк, то и немного пират, а пират ловит удачу на всех ветрах и сторонах света. Они крепко подружились: бывший капитан был неожиданно сведущ в искусстве и повидал немало всяких красот за свою довольно короткую жизнь. Много времени проводили в обществе друг друга: ей тоже было о чём порассказать, и никогда прежде не имела она такого умного и чуткого слушателя.
Невидимые кольца, о которых художница не вспоминала уже долгое время, делались буквально раскалёнными, стоило ей завидеть капитана. Жар пыхал прямо в лицо. Судьба…
«Довольно с меня, — думала она. — Послужила фантому — пора думать о себе. Принести жертву, положить зарок — не дотрагиваться до кисти, угля и свинцового карандаша. Стать, наконец, женщиной во всей полноте. Потому что я его хочу всеми силами души и тела…»
Они поженились прямо на борту, без помпы — на корабле был, как водится, священник. Сойдя на берег, новобрачная обналичила векселя у семейного банкира и тотчас же вручила супругу золото. Орацио был в восторге:
— Знаешь, на эту сумму можно купить аж два судна, и не наших прибрежных каботажных торговца, а таких, что ловят парусом вольный океанский ветер. Я уже присмотрел похожие: назову «Исабель» и «Софонисба». Девочек изрядно потрепало штормом, но если найти умелых мастеров, ремонт обойдётся в сущие гроши.
— Ты ведь не собираешься торговать с Новой Индией? — обеспокоенно спросила новобрачная.
— Что ты, милая моя. Но моряк нечасто ночует под домашним кровом. Привыкай.
Она привыкала. Его старики жили чуть получше простых горожан, дом был тесноват, лишён милых безделок и художеств, но безупречно опрятен, и в житейских разговорах таилась для их почти что дочери немалая сладость. Свекровь оказалась умелой кухаркой и с охотой учила этому молодую. Как-то само собой получилось, что в ожидании, пока муж вернётся с моря, Софонисба выучилась прихорашиваться. В зеркало глядеться, однако, побаивалась: сидела внутри него сытая, холёная кошка в атласе и улыбалась ехидно прищуренными глазками.
Однажды её рука сама собой схватила с земли мягкий камушек и начала чертить на внешней стене дома что попало, как в раннем детстве. Штрихи и линии были еле видны на светлом фоне, но сомнений не оставалось: то снова был портрет. Беспощадный портрет старухи с тусклым взором. Плечи её обхватывала загрубевшая мужская рука…
И плечи рисовальщицы — тоже. Рука в щегольской перчатке из тонкой лайки, от которой чуть тянуло водорослью, пряностями и морской солью. Она обернулась…
— Ой, да что ты с собой творишь, глупая? — муж снова, как прежде, ухватил её так крепко, что земля дрогнула и ушла из-под ног. — От чего отреклась? Ведь оно — сама ты и всё, что у тебя есть. Ты живая слава Генуи.
Она хотела было объяснить, что всё было как при постриге — или платой за исполнение желаний. Только Орацио не дал раскрыть рта:
— Ты прости, что я не прямо из гавани — сюда к вам. Торговля с островами была чертовски удачной, солнце моё. У нас теперь столько звонкой монеты, что я договорился о покупке особняка. Давно его облюбовал и боялся упустить. Роскошный: два этажа, по фасаду облицован мрамором, большие комнаты, широченные окна. Внутри не заходит солнце, почти как в Испанском Королевстве. Ну и… это для наших отца с матушкой, конечно. Но по-настоящему для тебя. Что захочешь: мастерская-студио, зала для приёма гостей и заказчиков, каморки учеников и подмастерьев, краскотёров и грунтовщиков всяких. Я специально подсмотрел, как это делается у важных персон, всяких там Херонимусов Босхов и Теотокопулосов эль-Греко. Примешь?
А поскольку она ошеломлённо молчала, стал на колени прямо на улице, немилосердно пачкая дорогой костюм, и прижался лбом к рукам жены…
Они прожили в счастье и согласии ещё сорок четыре года. Художница держала открытый дом и некое подобие салона, выполняла многочисленные заказы и подавала советы молодым живописцам. Вся Генуя и весь мир в лицах ожили на её рисованных досках. Наглая кошка исчезла из зеркал бесследно — собственно, и зеркала были все иные, драгоценного венецианского стекла, в полный человеческий рост. Каждый год из долгой череды художница знаменовала изображением самой себя: почтенная дама за спинетом и перед начатой картиной, властная старуха с искрящимся юностью взглядом и руками на подлокотниках тронного кресла. Та же старуха чуть свысока взирает на себя юную и чуть бледноватую — автопортрет в двух лицах. Из красок постепенно уходят пестрота и цветистость, приходят благородная сдержанность тонов, лаконичность мазка. Плоть обтягивает лицевые кости древним пергаментом, нездешнее сияние меркнет, но пальцы по-прежнему цепко держат инструмент.
Пока не угасает зрение и в руках не появляются чётки-розарий. Такой изобразил великую генуэзку юноша Ван Дейк. «Мне время тлеть, тебе цвести». Преемственность высокого мастерства. Эстафета дарований.
…Это было бы печально, как любая смерть, если бы не сроки. Художница, овеянная всемирной славой, умерла девяноста шести лет от роду, в окружении сотен и сотен своих детей, которые разлетелись по всей Европе. На памятнике, который сеньор Орацио водрузил над могилой жены через несколько лет, высечены слова:
«Моей супруге, причисляемой к знаменитейшим женщинам мира, непревзойдённой в создании портретов, Орацио Ломеллино, исполненный горя от потери своей великой любви, посвящает сию скромную дань».
Могильную плиту принято украшать лишь славословием. Но на сей раз любая черта и любой рез на камне были правдивы».
Поставив точку в конце повествования, Арсен сказал в полный голос, но одному себе:
— Повторяются некие признаки. Полная отдача себя избранному ремеслу. Непривычность к традиционным ролям. Неспособность родить. Долголетие и малая склонность в заразе. Я бы сумел, сняв катаракту, возвратить медленно гаснущее зрение, если бы вышло подобраться поближе, но к чему? Благодаря этому обстоятельству даровитейший, но ремесленник стал Учителем с мировой славой. И смерть наступила легко, как дуновение тёплого ветра…
Да, и ещё эта странная кошка, которую она видела в зеркалах: не похоже, что мой вымысел. Я ведь смотрел на те портреты.
А теперь пора мне возвратиться в Париж. Ной, верно, меня заждался — каждый день общается мыслью и восхваляет великие перемены.
Прокуратор
1
Нельзя было сказать, что Арсен вообще забросил лазаритские дела, уйдя в вольное плавание. Или, иначе, затеяв охоту на красного зверя. Посещал Тампль, навещал друга — и смеялся про себя, что парижские стены сомкнулись вокруг его сердца, стиснули и не отпускают. Париж стоил не только мессы — слегка перефразировал он бывшее в ходу изречение короля с курицей подмышкой, которую он то и дело пытался вручить простому народу вместе с Нантским эдиктом. Ни король, ни Нант, ни тем более курица в воскресном супе нашего героя не вдохновляли. Мир, наставший после эдикта, был хрупок, протестанты со своими крепостями окончательно почувствовали себя государством в государстве и всё же считали, что ограничены в правах. Анри Бурбон был подчёркнуто мужествен — прямой Геракл или Марс, одна из статуй, возведённых в его честь, так и изображала его: совершенно голый (подражание античности), за исключением культовой бородки, он душил некую гидру или змея. Подобное на Новом Мосту не поставишь. Неистово любим простонародьем — как все удачливые краснобаи. Наплодил себе врагов, как все собиратели земель под одной короной, и был ими убит.
Но всё же Анри Наваррец хотя бы смутно прорицал нечто. Ибо короновался не в привычном Реймсе, но в Шартрском соборе. И взял себе в наложницы всеобщую прелесть — Габриэль д’Эстре, изысканную, но всё-таки лишь копию искомого Арсеном женского идеала.
«Время убыстрило ход или к особенным свойствам как Дианы, так и Софонисбы стоило бы приписать незримые узы, которыми они приковывают к себе, почти того не замечая?» — размышлял он.
Возможно, Арсен был просто влюблён в художницу — вопреки тому, что она старилась, а ему всю долгую жизнь был по-настоящему нужен лишь один мужчина, и то не совсем человек. Да и не стоял он никогда рядом с Софонисбой, предоставив её мужу и картинам. Уточним: мужу второму, настоящему.
Будучи в Палермо, Арсен навестил её заболевшего супруга. Врачевал чуму он тогда в последний раз: чувство, что он поистине пытается вычерпать море страданий напёрстком, не покидало его с тех пор, когда Ной сказал эти слова. «Поздно, — встретила его будущая вдова. — Всё, что можно было, здесь уже сделано». На нём самом был капюшон, скрывающий волосы, но воронья личина отсутствовала: знак того, что врач сам переболел и оттого надёжен более иных прочих. Тогда Арсену нечего было ответить на загадочные слова, но теперь он думал — не Фелиналь ли нарядилась тогда в маску из чужой плоти? И не была ли то Сэльвгатта в одном из своих обликов?
Поистине, стоило бы отыскать источник бед человеческих и посмотреть на него.
Ной, встретив его на пороге обители, был весел и по-весёлому зол: Арсен заопасался, что возлюбленный намерен устроить ему взбучку наподобие той, которую сам на себя навлёк после ночи св. Варфоломея.
«К тому же он явно на меня в большой обиде с тех пор, как я позволил угаснуть королевской Прекрасной Габриели, — подумал блудный любовник. — Я объяснял ему, что умею справляться лишь с обширными поветриями. А вот если дама ищет беды на свою голову, не умея родить, но упорно рожая детей по некоему расчёту, — тут я и пожелал бы, но не спас».
Всем было известно, что каждый королевский бастард забирал у дамы д’Эстре часть здоровья, и хотя Генрих Бурбон решил-таки жениться на плодовитой фаворитке (с неплодной Маргаритой его к тому времени успешно развели) и прислал ей обручальное кольцо, но та в канун наибольшего своего торжества умерла. От яда, судачили многие. От послеродовой эклампсии, знали Ной и Арсен. Нельзя безнаказанно издеваться над внутренними органами — именно они, в конце концов, выделили фатальную отраву.
Однако друг лишь стиснул его в объятиях:
— Знаешь клич: «Король умер — да здравствует король»?
— Я слышал, что монарх у нас новый и совсем юнец, — недовольно ответил Арсен. — Или ты имеешь в виду кардинала?
— Нет, я имею в виду королеву, — торжественно, почти по слогам, проговорил Ной. — От смертного одра ты попал, можно сказать, прямо к колыбели.
— Каждый будущий король по определению заранее женат, — возразил его собеседник. — Исключения редки.
— Я не имею в виду вторую Медичи, — терпеливо пояснил Ной. — Хотя и Мария по-своему неплоха. В отличие от Екатерины далеко не бесприданница, но той попросту не повезло: эти венценосные аптекари — богатейшее семейство. Принесла монархии уйму денег и здорового потомства, которое можно с успехом короновать или выдать замуж. И Арман дю Плесси Ришельё — недурной её выбор. Такой недурной, что властная толстуха ныне только и делает, что им возмущается. Забрал, что называется, бразды правления в свои руки и держит куда как крепко!
— А тогда что?
— Наш любимый типаж, — Ной усмехнулся. — Так, кажется, говорят твои любимые живописцы и литераторы? Знаешь, они с отцом как раз занимаются верховой ездой на природе. Я познакомился, но последнее время слежу за ними издали… Идём, там, кстати, и подкрепишься.
За последнее время оба выучились передвигаться так быстро, как только желали, — Ной, по своей привычке путая греческий с латынью, именовал это свойство телепортацией. На сей раз в этом не было никакой необходимости: разве что поупражняться в навыке. Белый Тампль, правда, был непонятно в каком месте, но Тёмный так и оставался в квартале Марэ. Так что наши знакомые вышли из ворот замка и незаметно для окружающих возникли посреди деревьев Булонского леса.
Это место с тех пор, как великий кардинал запретил дуэли, служило местом для стычек, но ранним утром нынешнего дня никому не было охота засадить или получить вершок железа в кишки. Народ прогуливался пешком или верхами, реже попадались портшез или карета. Ной огляделся, вроде бы как даже понюхал воздух — и повернул на узкую тропу, где дворянин средних лет ехал стремя в стремя с длинноногим симпатичным юношей. Оба сносно управлялись с лошадьми, но в позе мальчика чувствовалась не то что неуверенность — нечто мало привычное глазу.
— О, мсьё Анри, — Ной приблизился, сняв широкополую шляпу, — а вы и не признавались, что у вас имеется такой прекрасный, такой изящный наследник. Могу я спросить ваше имя, юный шевалье?
— Анна, — ответил тот с улыбкой и слегка зардевшись, — отец любит называть меня Нинон.
— Это моя дочь, мсьё де ля Сангр, — улыбаясь, ответил господин Анри. — Поклонница философии Эпикура, как и я сам. И, смею вас уверить, ум и телесная ловкость её нимало не уступают красоте лица.
— О, простите, что я ошибся, мадемуазель Нинон. «Для губ моих так сладко это имя». Разрешите мне представить вам моего друга, Арсена де Морфриньёз, барона дю Тампль. И в знак того, что вы прощаете нас обоих, разрешите поцеловать вам руку.
— Не вижу, чем вы передо мной провинились, особенно шевалье де Монфриньёз, который пока не проронил ни словечка, — ответила Нинон с высоты седла. — Но мне трудно отказать в такой небольшой любезности.
Наши кавалеры поочерёдно приложились к пальчикам, с которых юная кокетка предусмотрительно сняла грубую перчатку: белым, нежным и словно надушенным тончайшими духами. Когда настала очередь Арсена, Нинон воскликнула:
— Что это — словно пламенная искра пробежала между вашими губами и моим запястьем и соединила их! Шевалье, вам надо быть осторожнее с дамами, которых вы не желаете приручить.
— Мадемуазель, — почти прошептал Арсен, спешно приведя в порядок жало, данное ему вместо языка, — не думаю, чтобы я мог быть сколько-либо привлекателен для красавиц — с моей-то сединой.
— Сединой, которая делает вас с шевалье Ноем почти близнецами? Когда я сделаюсь тем, кем всю жизнь хотела стать, то непременно введу в моду такие парики.
С этими словами Анна тронула коня шпорой и повернула в противоположную от наших друзей сторону. При этом камзол обрисовал юную грудь.
— Ну, как она тебе? — спросил Ной, когда оба снова оказались в своих комнатах.
— Хороша, но насчёт самого главного… Право, не знаю. По одной выпитой капле судить трудно, однако судя по тому, что прикосновение к коже было для меня куда более приятным, чем, как ты выразился, лёгкий завтрак… ах, ты выразился как-то иначе! В общем, это удивительно чистая и здоровая кровь, какой, можно сказать, не бывает в природе. Но по поводу заявленных её папашей талантов я пока судить не могу.
— Однако девица стоит наблюдений?
— Стоит. Да, что там было про кардинала?
— Излюбленный нами тип, имею в виду — мужской. Блистательный ум, искреннее, ото всей души, лицемерие и полнейшее отсутствие нравственных понятий. Как мы с тобой не раз убеждались, тот, у кого совесть бежит впереди разума, легко может совершить наиподлейшие изо всех мерзости.
— Потому что сообразуется не с живой натурой, а с вымыслом древних моралистов и этих новых, в чёрном на месте цветного?
— Именно. Кроме того, бывший епископ Люсонский умеет делать дела: благосостояние семьи составляло именно епископство, после войн с гугенотами — сущая руина. Хотел стать кавалеристом, сделался клириком, ловко отстроился, чем привёл в восхищение покойного короля. Тот его, по сути, и возвёл в епископы майората. Вдовствующую королеву очаровал на её же собственную голову, с юным королём — вот уверяю тебя! — заключил тайный оборонительно-наступательный союз. Молодая королева Анна на людях весьма показательно его ненавидит, однако… Ты знаешь, что из-за душки Армана Дюплесси с его огненным взором и холёной бородкой женщины даже на шпажных поединках дерутся?
— Как? Он ведь запретил дуэли!
Именно, мой Арсен, и кардинала можно понять. Его младший брат, который, собственно, и должен был постричься, но вместо того женился, был убит именно таким образом, оставив на руках кардинала ещё и вдову с уймой его племянниц. И вообще — ты бы видел, как нынче дерутся дворяне: простая уличная поножовщина!
— Так ты советуешь присмотреться к кардиналу.
— Я советую обоим принять меры, чтобы кардинал не присмотрелся к нам самим, Мы мелкая сошка, наши титулования намеренно пародийны, до нас вряд ли снизойдёт недреманное око первого министра, но…
— Но. Я думал над этим всё последнее время, пока крошка де Ланкло не выбила из меня соображение, чрезмерно возбудив воображение, — улыбнулся Арсен.
— Эх, что бы нам объявить себя стряпчими, им не положено шпаг военного образца и на поединки их не вызывают. Или попробовать остаться врачами. Все благородные люди хором плюют на эдикт, а у нас с тобой, сам знаешь, раны заживают тоже раз плюнуть.
— Как я знаю, во Франции снова зашевелились охотники на колдунов и ведьм. С подачи гугенотов, которые научились такому от немецких братьев по вере.
— Правильно мыслишь.
— А вывод каков?
— В Тампль более ни ногой, по крайней мере, вот так, как сейчас: среди бела дня исчез с головкой — вынырнул. Снять в качестве ширмы-портала скромный домик — средства для того поднакопились. Может быть, объявить себя студентами Сорбонны, она переживает нешуточный расцвет, или проще: поэтами и литераторами. Народ это нищий и неприбранный, однако уже сбился во что-то вроде общества и друг друга поддерживает. Его преосвященство всё грозится лет через десять создать из этого сборища Академию. Вроде солидной государственной кормушки, нужной для того, чтобы «сделать французский язык не только элегантным, но и способным трактовать все искусства и науки».
— Это, судя по твоей напыщенному выражению физиономии, цитата?
— Похоже на то. Мне её деды нашептали.
— Какие деды?
Покойные жители Тампля. Они и впрямь в эти стены набились, однако народ смирный и сговорчивый. Много, видишь ли, нашумели на своём веку, хлебнули лиха… и прочие фразеологические обороты туда же.
— Ной, ты меня удивляешь безмерно. А где мы поселимся?
— Чует моя пророческая душа, что уютнее всего будет на улице Турнелль.
— Снова твои мифические старцы подсказали?
— И вовсе они не старцы. Храбрый и благородный долго на этом свете не заживается. Слышал такую пословицу? Так что все они вечные юноши по сравнению с нами двумя: «деды» — это вообще-то духи предков. А улица… Тампль в квартале Марэ, улица Турнелль в квартале Марэ, да и большие еврейские деньги там крутятся, хоть самих иудеев всё время норовят изгнать.
Не прост был, похоже, кавалер де ля Сангр, ох как не прост!
Спустя небольшое время там поселилась Несравненная Нинон. В единый миг осиротевшая, но сохранившая весь свой кураж.
Вот результат многолетних научных наблюдений и изысканий наших героев, прилежно записанный Арсеном и снабжённый заметками на полях, в которых явственно запечатлелась рука, то есть манера Ноя.
«Есть люди, которые как нельзя лучше выражают свою эпоху, идеально вписываются в неё — но не в стандартные нравственные критерии. Становятся символом такой силы и яркости, что он буквально впечатывается в сознание своего и последующих поколений.
Такова Анна де Ланкло.
Милое имя «Нинон» дал ей батюшка, философ-эпикуреец. Дочку он понимал великолепно — в отличие от набожной и высоконравственной матери, которая старалась привить Нинон религиозность вкупе с общепринятой моралью. И с поразительным благодушием принял, когда девочка заявила, что не хочет становиться женщиной и отныне причисляет себя к мужскому полу — пусть отец сделает из этого надлежащие выводы. «Ещё в детстве, — вспоминала она об этом позже, — я часто задумывалась о несправедливости судьбы, предоставившей все права мужчинам и совершенно забывшей о нас, — с тех пор я стала мужчиной!»
Отец принял к сведению эти слова куда более верно, чем дочь. Изящным искусствам Нинон и так обучали. Музыка, пение, танцы, декламация стали её любимыми предметами, она делала в них такие быстрые успехи, что учителя называли её «восьмым чудом света». Несколько хуже было с философией и прочими сухими науками: впрочем, ум у неё был незаурядный, в людях она с ранней юности разбиралась прекрасно, остроты и афоризмы так и сыпались у неё с языка. Теперь же отец стал обряжать Нинон в мужское платье, учить верховой езде и фехтованию. В Булонском лесу, где их видели вдвоём, его поздравляли с красавчиком сыном.
Только вот, желая мужской доли, Нинон явно имела в виду нечто иное, чем сами мужчины, и вовсе не собиралась лишаться ни одного из данных ей природой преимуществ. В её четырнадцать лет отец представил юную девушку своему кругу, который собирался в «Доме Эпикура» на улице Марэ, чудесном отеле, где всё было устроено для изысканных развлечения и удовольствий. Там она произвела такое впечатление, что красивейшей и полным собранием человеческих совершенств её признали даже дамы: а ведь им такое даётся трудней трудного.
«Изящная, превосходно сложенная брюнетка с цветом лица ослепительной белизны, с легким румянцем, с большими синими глазами, в которых одновременно сквозили благопристойность, рассудительность, безумие и сладострастие, ротиком с восхитительными зубами и очаровательной улыбкой, Нинон держалась с необыкновенным благородством, но без гордости, обладая поразительной грацией манер» — так отозвался о ней один из посетителей отеля.
Разумеется, женихи, что называется, ринулись в атаку и стали в очередь за этим чудом света. Народ это был отборнейший. Однако ничто не страшило Нинон больше брака. Восставало тело, протестовал ум. Брак — дым, который легко может затмить пламя любви, однажды высказалась она с присущим ей тогда остроумием. Адресовалось это молодому герцогу Шатильонскому, Гаспару Колиньи. родственнику адмирала, погибшего в Варфоломеевскую Ночь. Назревал его брак с девицей из знаменитейшего рода Монморанси, однако он заявил Нинон, что предпочтёт её красоту и обаяние любой родовитости. Девушка призналась в ответной страсти, но отговорила порывать с невестой. Зачем ему нарываться на скандал, выбирая между престижной женитьбой и её любовью, когда можно иметь и то, и другое? Так и случилось. К тому времени пятнадцатилетняя Нинон уже стала сама себе хозяйкой: нежно любимый отец был выслан за дуэль и, не вынеся тягот изгнания, вскорости умер, за ним последовала мать, оставив дочку полной сиротой и наследницей довольно круглого состояния. Надо сказать, что ум у сироты был ясный, а характер твёрдый. Первое, что она сделала, — это умно распорядилась наследством. Надо отметить ещё одну отталкивающую черту брака — выход замуж зачастую бывает подобен банкротству новобрачной, ибо муж имеет полное право на принадлежащий супруге капитал и защитить последний от первого умеют лишь счастливицы. Вместо того, чтобы купить себе мужа, Нинон обратила доставшиеся ей деньги в пожизненную ренту: десять тысяч ливров круглым счётом.
(Она не боялась, что деньги обесценятся? Кажется, у банкиров это называется «инфляция». Ах, так мы считаем золото, а подвержены краху лишь ассигнации. Но наш любимый враг Испания умудрилась и сам благороднейший металл низвергнуть с пьедестала.)
Для того образа жизни, какой она желала для себя, ренты не вполне доставало, однако вчерашняя девочка умела экономно вести хозяйство. Нет, от последователей — и многочисленных! — сиятельного Гаспара она не получала (по крайней мере, не желала получать) никакого дохода, а друзьям помогала щедро.
На улице Турнелль Нинон де Ланкло приобрела для себя небольшой дом, который обставила и украсила на свой утончённый вкус. Посетителями её салона стали представители высшего общества и деятели искусства. В царство красоты и изящества стремились попасть многие выдающиеся люди того времени, привлечённые не столько даже внешностью хозяйки, сколько её блистательным умом, возможно, куда более женским, чем ей того хотелось самой, а также донельзя острым язычком. И, как почти всегда в таких случаях, общество, где цвели незаурядные личности привлекало к себе другие таланты, а небольшое собрание разрасталось всё больше. Вскоре завсегдатаи стали именовать себя «Турнелльскими птицами». К их числу относятся господа Фонтенель, Поклен, в дальнейшем начавший именовать себя Мольером, Ларошфуко, Лафонтен, Христиан Гюйгенс, Шарль Перро, Филипп II Орлеанский, герцог Сен-Симон.
Именно прекрасная Нинон первой одобрила сюжет знаменитого мольеровского «Тартюфа». В благодарность автор вывел её в «Мизантропе» виде Селимены, тонкой умницы и доброй души.
Основным соперником Турнелля был отель Рамбулье, обиталище «учёных женщин», «дражайших» и «прециозниц», первая ласточка коллективной женской «эмансипации».
(Стоило бы поостеречься с неологизмами — вот ведь Академи Франсэз на кого-то не имеется!)
Но у маркизы Рамбулье царило напыщенное занудство, за которое этих дам заклеймили «синими чулками».
Нинон привечала у себя людей, одарённых умением делать и говорить о сложных вещах без натуги. Азарт всего созвездия талантов подогревался на огне соперничества за её благосклонность. Днем царили пиршество умов и блеск остроумия. Ночью, когда затворялась дверь спальни, — прихоть тела. Так Нинон именовала любовные утехи, которым предавалась с такой же страстью и с не меньшим умением, чем утончённым диспутам об искусстве.
Муза сменялась вакханкой. Рассудок — много более зоркой интуицией.
В грандиозную эпоху на стыке двух веков, успевшую породить немало дам, одновременно дельных и изысканных, подобное может не показаться таким уж необычным, об уникальности и тем более речь вроде бы не идёт.
Что стоило бы отметить в числе последних?
Во-первых, это абсолютная, потрясающая для наших времён нелицемерность Нинон. (Она просила у небес лишь одного: быть не честной женщиной, но честным человеком. Буквально — мужем.) Она не думала стыдиться самой себя, как она есть, и делаться лучше (или хуже, как посмотреть). Лишь бы сохранить себя и проявить.
Поражает её природное, натуральное бескорыстие. Один из поклонников, которому пришлось бежать от террора нового кардинала, Мазарини, оставил Нинон на сохранение большую сумму денег. (Другую половину отдал некоему аббату, который сделал вид, что ничего такого не было.) Она сохранила, вернула их (в отличие от женской благосклонности, которая чуть приувяла от разлуки) и удивлялась, отчего её так все восхваляют.
Ещё более поразительный случай связан с предшественником Мазарини — великим кардиналом. Ришельё, вообразив, что всё в мире покупается (отдавалась же ему за деньги знаменитая Марион Делорм, подруга де Ланкло, и прибегала в тёмную ночь, наряженная по-мужски), пообещал за ночь с Нинон весьма круглую сумму золотых экю. И не просто пообещал: их привезли прямо на улицу Турнелль и буквально сложили у ног вожделенной прелестницы. Но не тут-то было! Кардинал нарвался на суровую отповедь: «Я отдаюсь, а не продаюсь». После чего стал уважать «царицу куртизанок» безмерно (по другой версии — смертельно возненавидел, что практически одно и то же.)
В чём, возможно, была подоплёка её поступка?
Разумеется, Нинон не особо нуждалась в деньгах. Ей не приходилось обеспечивать сам факт своего существования, в отличие от Марион, единственным неотъемлемым богатством которой была красота. Оттого золото не имело над ней магической власти. Средство — да, но никак не цель. В конце концов, не она одна — более всего другие от неё кормились. Самым последним из добрых дел этого рода был подарок юноше по имени Франсуа-Мари Аруэ: Нинон завещала ему немалую сумму для покупки книг и составления библиотеки, чем и породила блистательного и язвительного Вольтера. Сам он звал покойницу «моя прекрасная тётушка».
Продолжаю. Одним из главных козырей Нинон был престиж, выраженный в знаменитом ответе кардиналу. Его никак нельзя было терять. Между прочим, великий Арман дю Плесси славился как неотразимый любезник и вполне мог попытать удачи наравне с кавалерами из турнелльского гнезда, получив даром и с честью то, чего домогался широким купеческим жестом.
Но, быть может, золото, этот «шиболет народный», означало в приводимом случае нечто куда большее? Не грубую реалию, но утончённый символ?
(В точку. Но раскрывать тайну и даже просто рот тебе пока рано.)
Как думается, важнее всего для нашей героини была та самая пресловутая честность. Иначе — самостояние, утверждение себя настоящей, боязнь изменить — не мужчинам, но самой себе. Предельная откровенность с самой собой и другими.
Она всё понимала, но не умела дать первому министру то, чего он так страстно домогался. Не из боязни прослыть колдуньей (именно тогда раскрутилось колесо ведьмовских преследований) — это бы её не остановило, кардинал, при всём коварстве и лицемерии, умел быть благодарным.
(Ла-ла. Ты уверен, что всё знаешь — с одного робкого глоточка?)
Здравствующий король Людовик XIV, который всегда почти до смешного считался с мнением Нинон, пригласил её ко двору (в те годы там безраздельно царствовала её приятельница, очаровательная вдова калеки Скаррона, ныне мадам Ментенон). Однако эта удивительная женщина отказалась украшать двор Короля-Солнца блеском своей иронии и веселостью, объяснив это так: «При дворе надо быть двуличной и иметь раздвоенный язык, а мне уже поздно учиться лицемерию…» Хотя, пожалуй, дело было не в одном этом. Не могли рядом существовать два Солнца, монарх, заявивший: «Государство — это я», и самая блестящая красавица прошлого и нынешнего веков, с полным правом могшая заявить о себе: «Франция — это я».
Во-вторых, и это крайне важно. Поражают неуязвимость и неувядаемость нашей героини. Взрослая, полнокровная жизнь без пощады тянется у Нинон от пятнадцати до девяноста лет. Никакая хворь, тем более сифилис, который тогда косил народ похлеще чумы, к ней не прицеплялась. И в семьдесят лет, и даже позже она считалась красавицей — разумеется, со скидкой на вкусы нашей эпохи, обожающей так называемых «женщин в теле» и в числе главных пяти признаков красоты называвшей двойной подбородок. Вспомним двух её покойных предшественниц: Прекрасную Габриэль, чья жирненькая складка над шеей заслужила строфу стихотворения, и не одну, и необъятную королеву Марию Медичи. Приплетём к делу и Марго Наваррскую, которая под конец дней своих не пролезала в дверной проём. Правда, над ней насмешничали, но лишь потому, что она так и не стала французской королевой — при венчанном и миропомазанном муже.
Продолжаем. Первым возлюбленным Нинон стал Гаспар Колиньи. Последним, о котором известно, — некий восьмидесятилетний аббат, ровесник Нинон и мужчина очень даже в силе, который замучил её ревностью. Пришлось с ним порвать.
Что показательно: буквально никто из брошенных не питал к ней ни крупицы злобы. Из любовников они делались верными друзьями, тем более что за дружбу им платили полной мерой. Ветреная кокетка в любви, Нинон умела хранить и доказывать верность в том благороднейшем смысле, который воспевается в рыцарских романах. Поистине, дама без страха и упрёка!
Вот, пожалуй, наиболее яркий пример подобных отношений.
Связь Нинон с герцогом Энгиенским, принцем Конде, завязавшаяся вскоре после битвы при Рокруа, той самой, в которой он стяжал великую славу, продолжалась всего несколько недель.
— Его поцелуи замораживают меня, — с присущим ей остроумием жаловалась Нинон. — Когда он подает мне веер, кажется, что мне вручают маршальский жезл…
Несмотря на подобные остроты в свой адрес, давний родич королей и новоиспечённый «бог войны» навсегда остался её лучшим приятелем, оказавшим немало очень важных услуг. Нинон имела массу врагов, завидовавших ее красоте, молодости и независимости, которые сумели убедить Анну Австрийскую, тогда вдову и регентшу Франции, положить конец распутству этой парижской притче во языцех. Королева-мать тотчас же отправила к ней одного из своих приближенных — чтобы предложить куртизанке добровольно уйти в монастырь кающихся девушек. Нинон запротестовала: во-первых, она давно не девица, а во-вторых, ей не в чем каяться.
— Но если ее величеству угодно запрятать меня в монастырь, — объявила она посланному, — передайте, что я с удовольствием скроюсь у кордельеров.
В те времена, да и в нынешние, этот мужской монастырь пользовался самой дурной репутацией. Впрочем, с довольно сложным оттенком: «серый кардинал», правая рука кардинала «красного», был из ордена подпоясанных францисканцев. Так что слова Нинон тогда, когда оба героя умерли, могли намекать не столько на распутство, сколько на коварные уловки, в которых и она к тому времени поднаторела.
Но вернёмся к нашим баранам. Поражённый дворянин дословно передал дерзкий ответ королеве — на что та, страшно разгневанная, готова была прибегнуть к крайним мерам. Но Конде успел вступиться за своего милого друга — а его влиянием и властью никак нельзя было пренебречь даже венценосице. Тем временем по городу распространились слухи, что девице де Ланкло угрожает тюрьма или изгнание: в этот вечер многие постоянные посетители особняка улицы Турнелль блистали своим отсутствием. На прогулке экипажей в Кур-ла-Рен некоторые, всегда держащие нос по ветру, делали вид, что совершенно не замечают Нинон. Однако, когда великий Конде, поравнявшись с её каретой, остановил свою, вышел и с почтительным поклоном осведомился о здоровье прелестной женщины, декорация моментально переменилась: куртизанка не успевала отвечать на льстивые поклоны.
И ведь женщин она тоже умела чаровать, а это дело куда более трудное. Когда в 1656 году отказавшаяся от престола королева Христина Шведская приехала в Париж, она сочла необходимым самой сделать визит Нинон, увы, пребывавшей в строгом затворе.
(Фактическое несоответствие. Вроде мы с тобой договорились, что тюрьмы наша героиня избежала. Или, возможно, её заточили в монашеской келье на двоих?)
Очарованная красотой и остроумием хозяйки, Христина употребила множество усилий, чтобы увезти её с собой в Рим, а уезжаяв одиночестве, утверждала, что «в целом мире не знает ни одной женщины, которая бы нравилась ей больше». Разумеется, после первого визита отставной королевы Нинон тотчас же была освобождена.
Примечание для тех, кто может не знать подробностей: Христина отказалась от престола в пользу своего родича, а так как она приняла католичество, то стала гостьей Папы Римского, довольно-таки беспокойной. Видимо, если не ей самой, то Папе никак нельзя было отказать.
Нам кажется, госпоже Ланкло стоило бы настоять на личной аудиенции с Анной Австрийской, чтобы очаровать и эту королеву… По всей видимости, великая куртизанка сочла такое не вполне достойной целью.
Поскольку Нинон была женщиной без малейшего изъяна, то на протяжении жизни у неё родилось трое детей. Вряд ли она предпринимала какие-либо усилия, чтобы избегнуть подобных последствий телесной страсти: мышьяк, принятый в качестве противозачаточного или абортивного средства, погубил Марион Делорм. В таком случае, следует оценить малочисленность потомства. Отцами первого ребёнка Нинон, мальчика, могли считаться двое дворян, военный и аббат, которые навещали красавицу попеременно: чтобы не ссорить друзей, первому она предоставила день, второму ночь. Так как «плоть от плоти Нинон» оба считали драгоценным даром, а мать в силу изложенных выше обстоятельств никак не могла сообразить, от кого он зачат, младенца фактически разыграли в кости. Забрал его военный с преимуществом в три очка. Мальчика ждала блестящая офицерская карьера, что вряд бы случилось, достанься он аббату. Выросши, он навещал мать раз в году, держались оба друг с другом уважительно (по слухам, он играл ей на скрипке), но не более того.
Нинон явно не испытывала к своему потомству особых материнских чувств. Не редкость во времена, когда все помойки и отхожие места Парижа были переполнены жалостными трупиками — так радикально тогда решали проблему избыточного народонаселения. Материнскую любовь, по замечанию одного будущего биографа, изобрели не ранее конца восемнадцатого века: Нинон своих детей как бы не ощущала таковыми. Последнего ребёнка, девочку, она произвела на свет пятидесяти пяти лет отроду. Дочь умерла через несколько дней, но уже, по слухам, отличалась такой красотой и прелестью, что несчастный отец заспиртовал трупик и хранил в своём кабинете.
(Ты хоть бы пояснил сей предмет, а то в будущее ходишь как к себе домой, а прошлым пренебрегаешь. Потомков, если они доберутся до твоих бумаг, может шокировать столь циничный и натуралистический подход к погребению. Но это как раз было в стиле прошлых веков: тела крестоносцев варили в кипятке, чтобы отделить мясо от скелета, из покойных монахов делали своего рода катакомбные мощи, огромные хрустальные капсулы, полные крепкого вина, предназначались скорбящими родителями для умерших девственниц. Лично меня куда больше удивляет свидетельство о красоте: не секрет, что новорождённые обычно на редкость безобразны и даже на людей бывают непохожи.)
Со средним сыном Нинон приключилась история, безусловно, полная страсти, но оттого не делающаяся более достоверной. Пишут, что отец привёз юношу к шестидесятилетней матери с тем, чтобы та навела на него светский лоск, но почему-то запретил Нинон открываться сыну. Естественно, тот влюбился по уши. Вначале это слегка забавляло госпожу Ланкло: она ведь привыкла всегда контролировать ситуацию. Но когда молодой человек дошёл до того, что обнял красавицу, притиснул к стене и, судя по всему, попробовал взять приступом, та вынуждена была признаться, что она — его мать. Юноша в расстроенных чувствах убежал в парк и, как утверждают, проткнул себя кинжалом или шпагой, а, возможно, повесился. Или утопился в фонтане. Говорят, что Нинон ходила в трауре два года и сильно сблизилась с матерью нашей, католической церковью. Когда умерли оба её родителя, ей тоже понадобилось взять монастырскую паузу…
(По моему мнению, эту ситуацию стоило бы разыграть по ролям в романе какого-нибудь борзописца, но для исторического труда она нисколько не годна.)
Однако ни роды, ни скорби, казалось, не могли износить эту красоту.
Какой напрашивается вывод? Тело стареет параллельно с физической душой — той частью телесности, которую древние греки называли саркс, плоть, в отличие от данного Богом духа. Мы начинаем распадаться на молекулы, когда решаем вести себя солидно, добродетельно, в соответствии с возрастом и опытом — и это идёт по нарастающей.
Нет, разумеется, кожа увядает. Та же Нинон шутливо укоряла Бога: уж если он решил наделить женщин морщинами, то отчего не разместил хоть часть на подошвах ног? К нам привязываются хвори — да кто не болеет в молодом возрасте, скажите? Может быть, под конец нам попросту надоедает с ними бороться. Возможно, мы придаём им слишком много значения, а они, так сказать, и рады.
И вот тут мы плавно стекаем к третьему аспекту, характеризующему Нинон. По сути философскому.
Не забудем, что отец учил ей эпикурейству. Люди давно поняли, что это учение далеко не сводится к примитивной погоне за удовольствиями. Эпикуреизм учит, как находить наслаждение в бурях и противоречиях мира, как обретать успокоение души и безмятежность духа, невозмутимость, бесстрашие, уравновешенность всех трёх человеческих природ и, в конечном счёте, здоровье. Здоровье Нинон было всеобъемлющим и, так сказать, многогранным.
Поскольку, как несколько позже Эпикура вывел Экклезиаст, во многом знании много печали, испытывать мироздание следует лишь настолько, насколько это необходимо для сохранения светлой безмятежности духа. Ибо бездна поистине призывает бездну, и немногим сие по плечу. Образованность и эрудиция Нинон казались легковесными. Но это не так. Можно сделать вывод, что она, при всех своих блистательных способностях, намеренно не засоряла ум мелкими подробностями мироздания. Её знания о природе, человеке и человеческой природе активно работали.
Что можно сказать по этому поводу? Это не прагматизм и не унылое «Нельзя объять необъятное». Знание должно быть живым и расти естественно, как живой организм. Если немного поиграть с этимологией: естествоиспытатели пытают природу, но тот, кто хочет добиться её доверия и помощи, вначале должен стать с ней вровень. Победить неуёмную жажду человека и человечества к тому, чтобы «разобрать игрушку и посмотреть, что там внутри». Идти по жизни легко, уступая, но не заражаясь никакими страстями. Дождаться времени, когда то, чего ты желаешь, упадёт тебе в руки само, как созревший плод. Сохранять полнейшее спокойствие. Остальное приложится. Такое существо достойно всяческой похвалы: но часто ли мы находим подобное? Нинон — это было не вполне земное создание. Так обычно говорят о выдающихся талантах, собственно, о гениях. Но одно дело, когда необычайная одарённость находит выражение в математике, музыке, литературе, живописи и подобном; другое дело — когда некто просто живёт. Можно было бы утверждать, что Нинон была гением телесных утех в самом широком понимании — но и это не исчерпывает вопроса.
В любом случае и по всем статьям она была сходна с некоей иной, более древней, чем человечество, земной расой. Сиды, сильфиды, саламандры, потомки Мелюзины?
Хотя есть люди — и люди.
В одной из старых рукописей автор отыскал притчу о резчике мяса, нож которого не затупляется, потому что мастер интуитивно умеет провести его сквозь податливые места и полости.
Вот так и Нинон прорезала себе путь в жизни — без малейшего насилия, сопровождая всякий свой трудный шаг остротами, каждая из которых вошла в анналы.
Последняя острота никем не была понята. Некому стало её комментировать. Преодолев границу своего века, властительница умов и сердец умерла в своём домике на улице Турнелль. До последней секунды она была в полном сознании и сказала напоследок: «Если бы я знала, что это всё так кончится, я бы повесилась».
Возможно, Нинон полагала, что ей, легко танцующей между острых лезвий, эта последняя земная грань дастся так же просто? Или пребывала в полной уверенности, что смерти, если судить трезво, не существует вообще?»
— Всё прошло, пройдёт и это, — дочитав последние строки, Ной откинулся на спину, рысьи глаза блеснули зелёным янтарём. — Помнишь, девочка Нинон собиралась ввести в обычай парики? Интересно, если бы ей это не удалось, где бы мы сейчас были: но Король-Солнце насаждает их с усердием фанатика.
— Он и в остальном такой же упёртый. Хоть религии бы не касался. Великий кардинал выморил голодом и взял Ла-Рошель, но дал побеждённым новый эдикт. Гонениям подверглась не вера гугенотов, а стремление верховодить. Нынешний же владыка порушил то, что другие со всем тщанием строили, — и из-за кого? Из-за бывшей протестантки, нынешней католички Ментенон — Скаррон — Обинье. Это если доискиваться корней.
— Если доискиваться корней, милый мой, рядом с ними почти всегда будет женщина, — Ной натянул на чресла покрывало, сел прямее. — И хулить её слишком просто. Того, кто превосходит прочих умом и иными достоинствами, эти прочие мигом начинают подозревать во всех смертных грехах. Не забывай, что Франсуаза и Нинон пребывали в весьма и весьма тёплых отношениях. Можно даже сказать — близких.
— Не злословь, дружище.
— А что я такого сказал, кроме того, что обе умницы? Вечно на меня вешают всех собак.
Теперь блеснули глаза у самого Арсена.
— Ты сам сказал: ищешь причину — ищи женщину. Но в данном случае следовало бы повесить на одного из нас кошку.
2
— Кошку? — напоказ удивился Ной. — Какую именно — может быть, эту?
В дверь их опочивальни деликатно поскреблись. Ной поднялся, отпер. На порога стояла роскошная киса не совсем обычного для ангорок цвета: чёрный волос у корней был дымчато-серым, и когда животное передвигалось с изяществом, присущим этой породе, тело его словно мерцало и таяло, меняя очертания, подобно облаку.
— Она поистине прекрасна. А кому ты её предназначил?
— Тебе самому, коварный. Признайся, ты изменил мне с женщиной!
— Ты хочешь сказать — с кошкой.
— Думаешь, последнее не считается?
Объект их препирательств явно отнёсся к делу без особой серьёзности. Подобрался к Ною, тронул его мягкой лапой за кюлоты, в которые тот предусмотрительно влез, затем прыгнул на простыни и свернулся на груди Арсена.
— Вот-вот, Бог шельму метит.
— Я всего-навсего дал ей лизнуть палец, когда нечаянно порезался. Но… Это ведь Серполет-старшая?
— Пора бы уж и знать своих питомиц в лицо. Младшая, от Фенимора. У неё кожа тёмная, а на правой передней подушечке розовое пятно. И не оправдывай свои плутни тем, что сей народ без меры расплодился: один сынок или дочка раз в пятнадцать-двадцать лет. Обращать куда надёжнее, чем кастрировать, верно?
Арсен рассмеялся: этот спор, продолжавшийся с небольшими вариациями все те годы, когда он собирал материал для жизнеописания прекрасной де Ланкло и «выжимал из писанины воду», нисколько ему не надоел. «Похоже, те, кто живёт долго, постепенно научаются извлекать из каждого мига всё разнообразие, которое он сулит», — подумал он, а вслух произнёс:
— Ты прав, вскоре после того, как они спаслись, я проделал это ещё раз, нарочно. И не с одной Серполет, но и с Фенимором, и с остальными, для кого видел необходимость подкрепить иное начало. И нисколько себя виновным не чувствую: умнее кошки, сам знаешь, зверя нет. Простых человечков мои слова тоже касаются.
— Наглец, — говоря это, Ной сдвинул брови, подобные цветом и густотой тополиному пуху.
— Так накажи меня за наглость. Сделай со мной то же, что я с тобой после некой достопамятной ночи, — хочу знать, хорошо ли тебе досталось.
— Подумаю, — кивнул Ной. — Не напрашивайся некстати. Лучше припомни тот день и ночь, когда мы впервые плотно познакомились с нашими симпатичными звериками.
— Ночь, когда великий кардинал умер?
— Тс-с… Нет, куда более раннюю. Ту, что пришлась как раз на канун «Дня одураченных».
Тут Арсен вспомнил. Во всех подробностях.
Это было время, когда глупость человеческая, казалось бы, окончательно возобладала над здравым рассудком. Кардинал, которого уже, ничтоже сумняшеся, именовали спасителем отечества, воин и политический деятель, отобравший у воинственных гугенотов их грозные крепости — главной из коих была Ларошель — и навязавший им мирный образ жизни, неотличимый от католического, сумевший нейтрализовать Бэкингема как пером, так и шпагой, — сей кардинал попал в опалу. Опалу, которая казалась настолько бесповоротной, что и сам он в неё поверил.
Король Людовик Тринадцатый, который был тогда на престоле, был, по мнению истинно сведущих, очень хорошим человеком: добрым, трудолюбивым и нисколько не созданным для власти, которая, по пословице, развращает, будучи же абсолютной — развращает всецело. Главный ум его заключался в том, что он приблизил к себе того, кто править мог и умел, кажется, по самой своей природе, — и сделал его своим первым министром. Трудолюбие простиралось во многих областях, мало отвечающих его высокому положению: в этом смысле наш Тринадцатый король был уникален. Он именно что любил делать всё сам — заправлять постель, разрезать мясо на своей тарелке, чистить и седлать лошадь. Помимо этого, использовал любую возможность приобрести новый навык, особенно в том, где надо было разобраться в каком-нибудь механизме. Как результат, он умел делать оконные рамы, плавить и ковать железо, чинить огнестрельное оружие и даже лить небольшие пушки; немного столярничал и вытачивал фигурки из слоновой кости; плёл корзины и делал сети и клетки для птиц; печатал книги на ручном прессе, а также чеканил монету на прессе иного образца; руководил изготовлением декораций для придворных балетов; делал фейерверки и духи; был неплохим каретником и кучером, а также музыкантом. Но главной его страстью была кулинария. Уже в десять лет он приготовил молочный суп, а впоследствии у него отлично получались варенья, оладьи, марципаны, пироги с яблоками и с айвой. Однажды, заплутав во время охоты (пожалуй, то была единственная любовь, что обличала в нём высокопоставленного бездельника), Людовик со свитой очутился на захудалом постоялом дворе, где не оказалось никого, способного быстро накормить такую ораву. Тогда король встал к плите и приготовил огромный омлет, который и уплёл сам со своей свитой.
Но вот редкостная доброта заставляла короля прислушиваться ко мнению всех, кого он любил: жены, брата и иных родственников, фаворитов, но особенно матери. Объединившись, эта клика, и без того большой смекалкой не отличающаяся, могла сподвигнуть Людовика на то, чего он сам по себе нисколько не желал.
А поскольку своего кардинала он вовсе не любил, лишь уважал безмерно, последнее наступление клики могло прескверно кончиться как для Ришельё, так и для Франции.
В ту ночь великой немилости, перед уходом кардинала либо с высокого поста, либо из самой жизни, он остался один в своём великолепном кардинальском дворце.
Люди его бросили: но кошки, которыми он себя окружил, остались верны.
(«Вот здесь после длинного отступления о короле-ремесленнике придётся дать длиннейшее — о кардинале-кошколюбе, тогда как я бы предпочёл поговорить о прелестно-глупых королевских миньонах, — с лёгкой досадой подумал Арсен. — И не оттого, что людей я люблю больше кошек, — напротив. Королевские любимцы кончали плохо — и по заслугам. Но кошки заслужили куда лучшей судьбы, чем вышло на деле. Почти вышло».)
Итак, снова о короле и о том, кого прозвали «кошачьим кардиналом».
Оба они были больны до глубины костей — судя по всему, чахоткой. И король, здоровье которого подтачивали занятия, которые он ненавидел, и не могли поправить увлечения, что были его сердцем и душой. И его первый министр, которого воспитывали для шпаги и седла, а не выпавшей на его долю тонзуры.
Нет, высокая политика всё же оказалась его предназначением. Однако по-настоящему Ришельё спасали его кошки. Стоило ему заболеть — а хворал он тяжко, — как они обступали его кольцом, ложились рядом в постель страдальца и усердно работали над спасением его здоровья и жизни. Кошек привозили ему из разных стран. Их отлично кормили, берегли, предоставили им роскошные апартаменты во дворце. Ради них одних кардинал попытался сломать давнее предубеждение насчёт кошек как тварей колдовских и подлежащих истреблению. Хотя, надо сказать, полностью победить сопротивление подданных ему не удалось.
Всё же Арсен был твёрдо убеждён, что всё, делаемое шерстистыми воспитанниками ради своего покровителя, имело своим истоком страстную привязанность, горячее желание и, может быть, глубоко осознанный долг. Ибо ни силой, ни лестью, ни подкупом нельзя заставить кошку делать то, чего она не желает сама. Она ведь не раба.
Коты и кошки кардинала вошли в историю поимённо. Только ни Арсен, ни Ной уже не помнили, кто из них в какое время и при каких обстоятельствах появился в его дворце и ушёл к своим кошачьим предкам. Кроме тех, кто остался с кардиналом до конца.
Вот их примерный мартиролог.
Пламенный, или Mounard le Fougueax, кот с характером донкихота, неукротимый битве за справедливость.
Мими-Пайон, Mimi-Paillon, милая ангорская кошечка из Турции.
Гордый британец Фелимор, Felimare, иногда Фенимор, похожий мастью на Люцифера, а характером на тигра.
Людовик Жестокий, или Грозный, Ludovic-le-Cruel, самый лучший охотник на крыс.
Людовиска, Ludoviska, польская кошечка — живое напоминание о французах, которые время от времени занимали польский трон.
Забавная парочка Пирам и Тисба, классические любовники из трагедии, которые норовили спать, свернувшись в один клубок.
Лютик, или Serpolet, изящная серая кошечка с золотыми глазами, похожими на цветы.
Покорная, Soumise; иногда это словцо могло означать девицу лёгкого поведения.
Парик, Perruque, и Ракан, Racan — неразлучники с забавной историей. Писатель из тех, кто был в первой череде «бессмертных», членов Академии, учреждённой кардиналом, по фамилии де Ракан, решил неким удивительным образом отблагодарить общего благодетеля. Он пришёл на аудиенцию в огромном парике (писатель был лыс как коленка и употреблял накладной волос как радикальное средство от плеши) и, уронив его, обнаружил двух милейших котяток, которые его кошка родила прямо в это волосяное гнездо. Заметил он их якобы лишь когда было уже поздно возвращаться.
(Не думаю, чтобы кардинал поверил этой истории, прибавил про себя Арсен. Но, по крайней мере, дети были хорошо пристроены и любовь им обеспечена.)
Болтушка, или Gazette, была так названа в честь первого французского листка с новостями. Бумажную газету учредил опять-таки неугомонный первый министр.
Создание с чудесным именем Rubis-sur-l’ongle, то есть «Рубин на ногте» или, фигурально, «До последней капли», особенно импонировало Арсену — его имя означало кровь и неколебимую верность. Истинная леди, эта кошка из уважения к хозяину всегда дочиста вылизывала свою мисочку с молоком.
Но самым сановитым, самым вальяжным был Люцифер — кошачья звезда абсолютно чёрной, вороной масти. Этим именем кардинал отметил все процессы ведьм, которых не удосуживался спасти от костра, — хотя охотно выручал безвинных животных, бывших в кабале у злых колдуний.
Что ведьмы существуют и творят всевозможные пакости, Арсен с Ноем не сомневались. Однако в том, что один их кот был окрещён в честь дьявола, оба прочитывали резкий вызов суеверной общественности.
В это же время кардинал подписал хартию Сотни. То была ассоциация французских шевалье, которых дали титулы и землю в Новой Франции. Они должны были привозить на новые земли поселенцев, строить церкви и правительственные здания и вести страну к процветанию. Тут же возникла легенда, что Люцифер во главе других любимцев Ришельё помогал преследуемым кошкам контрабандой пробираться на корабли, отправлявшиеся через океан. Моряки ненавидели и боялись крыс куда больше любого колдовства и оттого привечали всех кошек без разбора. Вот так более тысячи этих созданий добралось до Америки.
Про других кардинальских котов ходили самостоятельные россказни. Аристофан предположительно спас около двух тысяч кошек, спрятав их в заброшенном сарае. К сожалению, их убежище было обнаружено, ему пришлось увести своё племя в леса и там основать кошачью колонию. Три других кота пожертвовали жизнью ради спасения своих друзей: Джонатан спас более пятисот кошек, Пикл — одиннадцать сотен, а Софти — более полутора тысяч. На все эти действия кардинал дал своё пастырское благословение.
«А теперь, наконец, перейдём к сути дела», — решил Арсен. Надо сказать, что умственные прелиминарии заняли у него куда меньше времени, чем устная речь.
В ту достопамятную ночь… Если бы Арсен хотел сочинить о ней новеллу, он бы назвал её «Одинокая ночь кардинала»: далеко от истины, но эффектно.
Тогда в их уличную дверь тоже постучали словно бы острым коготком. Открыл Арсен — они с Ноем не спали и даже не придрёмывали (более обыкновенное их состояние), потому что их притянуло друг к другу не далее чем накануне. Позже они не раз задумывались, отчего так совпало.
На пороге стояла Нинон. Очень юная, вся в чёрно-белом и серебре — обоим даже показалось, что она, как некогда Диана, собирается всю жизнь носить траур по родителям лишь потому, что он ей идёт. Но ещё больше удивило их, как хрупкая женщина не побоялась грабителей снаружи и духов внутри.
— Судари, мне нужны вы оба. В мой дом пришла беда, — произнесла Анна с мягкой властностью, подразумевающей невозможность отказа.
— Но как… — попытался спросить Ной.
— Множество ходов, весь отель ими источен; и здесь, в замке, так же, — отмахнулась она. — Не столь важно — вам они не понадобятся, я знаю. И вы достойные кавалеры, а потому не будете задаваться проблемой, какова именно моя беда, а поспешите на помощь с той скоростью, с какой кровь приливает к ране, чтобы омыть её от нечистоты.
Для Арсена этот подбор слов (кровь, нечистота, помощь) оказался почти магическим.
Не особо думая, он взял протянутую ручку, пухлую, нежную, которая словно таяла у него в ладони… и почувствовал удар миниатюрной молнии. Похоже, не менее сильный, чем при первом знакомстве с Анной. Должно быть, Ной тоже испытал подобное, потому что ощутимо вздрогнул и пробормотал:
— Время господина Месмера вроде бы не настало…
Его друг хотел спросить, кто такой Месмер, но тут, видимо, сработал эффект телепорта, и они очутились в плохо освещённой зале с обоями, затканными тусклым золотом. Из мебели можно было различить стол, кресло и высокий шандал с одной толстой свечой.
Стройная, слегка сутулая фигура в алом расхаживала по комнате, потирая виски, временами наклоняясь и бормоча:
— Слуги если и не ушли, то попрятались по дальним углам. И гвардейцев не дозовёшься — они преданны, они, разумеется, преданны, только я сам не захотел тянуть с собой в омут всех остальных. А вот кошки не понимают опасности. И покормить их некому. Тринадцать плошек, тринадцать кошек… Фенимор, Люцифер, Мими, Луи, Субиз, Газетт, Серполет… Звери, а где малышка Серполет? Ах, вот и…
— Сам кардинал, — прошептал Ной и оборотился к своей спутнице. То же сделал Арсен.
Но Анна исчезла, оставив лишь тепло своих рук в их ладонях.
Свеча мигнула, словно от сквозняка, и мужчины, мгновенно прозрев во тьме, увидели два ряда кошек, усердно уплетающих корм, и огромного чёрного кота, который, сидя на особицу, возглавлял пиршество.
Ришельё выпрямился, озирая залу.
— Не вступай пока. Я начну первым, потому что я воин, — торопливо шепнул Ной.
— Шевалье, — сурово произнёс кардинал, — зачем вы явились сюда?
— Затем, что дворец никем не охраняется, ваше высокопреосвященство. Во всяком случае, мы того не заметили, — ответил Ной.
— Это причина, чтобы нарушить мой покой? Одно праздное любопытство? Желание безнаказанно поглумиться над павшим величием?
— Нет, причина — желание предложить новую охрану, гораздо более надёжную, — спокойно ответил Ной. — Войско, которое никогда не оставит кардинала без его чёткого приказания.
— Положим, я как раз приказал. Но не думал, что послушаются… так всецело, — проворчал Ришельё. — Однако вы предлагаете мне солдат, а сами не вооружены?
В самом деле — Нинон увлекла их сюда так быстро, что они не успели опоясаться шпагами: хорошо хоть одеты оказались боле или менее пристойно.
— Тот, кто входит в покои кардинала при оружии, может быть обвинён в покушении на его жизнь, даже если нет иных оснований, — отчеканил Ной. — Мы хотели прийти с миром.
— Иное тело само по себе является оружием, — заметил их собеседник. — Хотя вы верно процитировали мой давний приказ.
— Кошки, хорошо обученные своему ремеслу, — тоже неплохая защита при нападении, — возразил Ной. — Хотя не от мушкетов и пушечных ядер.
— Надеюсь, вы не предлагаете мне зверинец.
— Нет, — покачал головой друг Арсена. — Я имел в виду тех, что при жизни были людьми, причём храбрейшими из храбрых. Это привидения древнего ордена лазаритов. Они прикованы к замку Тампль, но могут свободно передвигаться по всему Парижу.
— Невероятно. Должно быть, вы желаете меня надуть или…
— Существование ведьм невероятно в той же степени. Однако призвала же Аэндорская колдунья дух пророка Самуила, когда ей приказал царь Саул.
— Саул прибег к беззаконию, когда ему грозили поражение и гибель.
— Прибегнете не вы, а мы, — улыбнулся Ной. — И вы, в отличие от Саула и волшебницы, в одно и то же время увидите и услышите.
Он сделал знак рукой — вначале ничего не изменилось, только кошки, до того времени изображавшие полную атараксию, словно философическая свинья во время бури, подняли головы и стали озираться по сторонам.
А затем из стен выступили полупрозрачные зеленоватые силуэты — кольчуги облегали стан, шлемы с полуопущенным забралом скрывали уродство лиц, однако не настолько, чтобы оно вовсе не проявилось. Послышался хриплый шёпот:
— Мы сражались с неверными и изменниками, когда были живы. Мы продолжали свою битву, когда нас объявили мёртвыми. Ныне мы умерли взаправду, но сон наш чуток. Против какого беззакония мы должны выступить ныне, наш Великий Магистр, наш Вечный Провизор?
— Друзья! Перед вами кардинал — человек, в котором воплощено бытие и могущество Прекрасной Франции, — ответил Ной. — Ему угрожает немилость имеющих власть и, быть может, гибель, проистекающая от сей немилости. Поселитесь на время в этих стенах. Защитите его во всех его деяниях.
— С радостью, — прошелестели голоса. — Тем более кардинал не выказывает страха перед нами. А теперь мы можем удалиться, наш новый владыка?
Наступила пауза, во время которой чёрный кот, поднявшись на дыбки, принюхивался к непонятным пришельцам. Наконец, Люцифер — это был, разумеется, он — снова уселся на место во главе стола и веско муркнул.
— Да, но не отходите далеко, — властно произнёс Ришельё. — Надеюсь, вам будет удобно… хм… в новых стенах.
Тут же всё стало, как и раньше, только свеча, пожалуй, загорелась сильнее, словно её раздувал невидимый ветер. Оставшиеся перевели дух.
— Полагаю, фантасмагория мне померещилась, — заметил кардинал с долей скепсиса. — Голова моя мутна и разрывается от мигрени, перед глазами пляшут огненные мухи. Боюсь, начинается приступ моей обычной болезни.
— Мы не потребуем никакой платы, — сказал Ной. — Помимо нашей обыкновенной и мало для вас обременительной.
— Разрешите напоследок получить ваше пастырское благословение, — подхватил Арсен.
— И, натурально, приложиться к руке, — прибавил кардинал догадливо. — Что же, я о таком наслышан. Как от Анны, так и от Серполет.
И протянул правую руку ладонью вниз сначала Ною, потом Арсену, в то же время осеняя каждого из пьющих крестом.
Но внезапно задержал Арсена, положив ему левую руку на плечо:
— Шевалье, долго ли я проживу — если сумею сегодня провести всех желающих остаться в дураках?
— Сумеете и проживёте долго по человеческим меркам, — нимало не медля, ответил Арсен.
— Однако болезнь моя безусловно смертельна?
— Вы очень храбрый человек, — ответил тот. — Поэтому и я буду таким. Да. Но приблизьте к себе ещё и других кошек, помимо вашей чёртовой дюжины. Верьте им: они не солгут и не предадут, это ниже их достоинства. Не прибегайте к услугам древних рыцарей слишком часто — их помощь практически ничем не грозит ни телу вашему, ни бессмертной душе, но вид может ввергнуть в уныние.
— Чтобы не стать жертвой людского предательства, я не доверял никому, это вызывало страх и непонимание. Я говорил себе: «Любой человек, узнавший мои мысли, должен умереть», — задумчиво проговорил Ришельё.
— Кошки — не люди, — ответил Арсен. — И мы с моим другом — не люди. Мы неподатливы к пытке, трудно уничтожимы, обмануть нас почти невозможно, и если нам доведётся использовать знание, записанное в вашей крови, то лишь ради вашей и нашей пользы.
— Но чтобы укрепить вас, а заодно и вашего миньона в благих намерениях, — почти прервал его излияния кардинал, — примите от меня этот перстень с изумрудом. Всё, что у меня есть под рукой помимо пастырского аметиста. Это инсигнии вашего будущего положения — независимо от того, удастся ли мне победить. Хотя теперь я твёрдо верю — удастся.
— Засим разрешите откланяться, — продолжил Ной, исподтишка дёргая любовника за рукав. — Вам ещё предстоит визит в Люксембургский павильон Лувра, где вы хотите быть во всеоружии.
Выйдя из залы и из здания, Ной рассмеялся:
— Ну и дока наш премьер-министр! Я раз десять потом облился, пока мы оба с ним любезничали. А весь прибыток достался тебе.
— Ага. Дарёная кобыла, которой не полагается заглядывать ни в зубы, ни под хвост, — улыбнулся Арсен. — Хотя знаменитого кардинальского коварства я не почуял никакого.
— Старинный перстень — огранка простая, камень прочный, хотя слегка потёрся по граням. Обновить без того, чтобы сильно его не уменьшить, невозможно, — рассудил Ной. — Знаешь, похоже, что это Древний Рим.
— Через сей смарагд Нерон любовался казнями христиан. А прокуратор Пилат снимал, умывая руки перед иудеями, — ответил ему любовник с нарочитой напыщенностью. — Ладно, оставим это. И не воображай, что я дам тебе его поносить. Перебьёшься.
— Да я ничего зелёного не люблю, — рассмеялся Ной. — С меня довольно того, что глаза Нинон Ланкло синие, а у нашей милой гостьи они были иззелена-золотые, словно лютики по весне. Сечёшь фишку, игрок?
3
Много, много позже Арсен с Ноем поняли, что же, собственно, кардинал пытался купить у Нинон. Нет, не купить, а выкупить. И вовсе не ночь любви — он считал, что, уходя из человеческого тела, Серполет взяла с собой клочок бессмертной души Анны и тем самым нанесла ущерб. Он никак не мог поверить, что животное, каким бы умным или добрым оно ни было, в этом смысле равно человеку: стало быть, ему нет надобности заимствовать то, чем оно и так обладает. Однако и это было не всё — дело полностью раскрылось перед ними много позже, когда не стало ни мудрого политика, ни великолепной куртизанки.
Роющий мину — ошибается лишь однажды. Кардинал в первый и единственный раз фатально ошибся, когда, уже умирая, завещал свой дворец королю, а живущим там кошкам назначил солидный пансион.
Но Арсен узнал обо всём этом лишь после того, как колокольно загудели стены, будто он оказался внутри набата.
Проснулся — казалось, что поднимается из бездны сна он постепенно, хотя на это ушёл кратчайший миг.
«Мерзавцы зажгли свой костёр во дворе Пале-Кардиналь, — грозно звенело вокруг, — отнесли и бросили туда клетки. Мы не сумели открыть — мы лишь дуновение урагана. Только вынули души всех двенадцати Хранителей и Хранительниц Пурпура и убрали мучение от пламени. Но вы идите — огонь вот-вот доберётся до тех, кто успел скрыть себя под завесой».
Арсен понял раньше внятных слов.
— Я иду туда, где рыцари, я бессмертен, — сказал он Ною, что смотрел на него изумлёнными глазами. — Оставайся на месте, перехватишь.
В душе он боялся огня — любого. Знал, что никакая боль не убьёт, но боялся. А ныне, когда прыгал, опасался лишь как досадной помехи. Собрал себя в четырёхугольнике одного из внутренних дворов — и понял, почему незримые воины помянули ураган. Пламя, зажжённое прихвостнями, едва их хозяин успел закрыть глаза, раздулось, словно мерцающий купол, и уже перекинулось на стены. Слуги бросились тушить — оттого ни один не видел, как тёмная фигура вошла внутрь купола и двинулась, рассекая огонь, словно волны Красного моря.
Из сердцевины было уже не спасти никого, но две кошки успели забиться в угол, прикрытый занавесом дыма и свирепых искр над скопищем углей. Однако для Арсена касание тех и других было как шёлк — он купался в нём, пока руки нашаривали съёжившихся в комок Фенимора и Серполет. Кто в ответ на зов сказал их имена — он не думал.
Схватил — и тотчас же оказался дома, в замковых апартаментах.
— Сумасшедший, на тебе всё обгорело вплоть до кожи, — ахнул Ной. Про само отсутствие он уже понял. — И сама кожа.
— Хорошо, что не мясо, — ответил Арсен на удивление самому себе хладнокровно. — Восстановлюсь. Посмотри кошек — они как?
— Дымятся и воняют, как жаровня с адской серой, шерсть пошла клочьями, но сами вроде целы, — ответил Ной, бестрепетно принимая от друга неразборчивого вида комки.
— Я так и надеялся. На мне зарок положен — ты знаешь. Пока не разделаюсь с поветриями, не сдохну. Вот я и подумал, что те, наверху — или внизу, — о своей клятве должны помнить. А нет — так не беда, мне здесь порядком надоело, — медленно выговорил Арсен. Теперь он начал отходить от пережитого, и все его члены палило будто кипящей смолой из лекарского горшка.
— Дьявол его разбери на мелкие частицы! Тебе что — некогда было там от бешеных слуг попользоваться?
— Представь себе, нет. Или не подумал. — Арсен с облегчением рухнул на пол, еле разбирая вопли, по-видимому, обращённые к нему самому:
— Пей давай, кретин гугенотский! Мне ещё парочку приводить в чувство, если ты не сможешь, только ты смоги. Я через кровь только питаюсь, а здоровье кошкам возвратить — твоё личное поприще.
— Так они сами, — пробормотал спасатель, чувствуя, как острые клычки с двух сторон вцепляются ему в щиколотку. — Прыткие тварюги.
— И уж явно тебя смекалистей. — Ной деликатно оттащил от него сначала Фенимора, потом его супругу, погладил обоих по лысоватой шкурке.
— Почему только не запястье, Ной?
— Да потому, что там места живого… — начал было тот и вдруг ахнул:
— Ты погляди на дарёный камень! Оправа расплавилась, конечно, — золото же, самоцвет пошёл трещинами, как яичная скорлупа, но внутри грань.
Арсен с великим трудом повернул голову.
Крошечный изумруд сиял и ритмически дышал этим сиянием, словно живая звезда, полная силы и власти. Она только что народилась на свет и торопилась осчастливить собой всю вселенную.
Однако иного чуда пока не случилось. Выздоравливал Арсен долго и трудно, уродства тем более до конца не исцелялись. Ной выпаивал страдальца своей кровью, вмиг оживевшие котофеи приносили жирные объедки и самых лакомых крыс из ежедневного улова, «деды», которые с боем ушли из Пале-Рояля (новое название резиденции), сострадательно молчали. Должно быть, надорвались.
— Что-то долго у тебя это тянется, — как-то заметил Ной. — Тебе, конечно, видней, врач у нас по сути один ты…
— С какого боку тут врач? — ответил Арсен. — Слуги, от которых я и вправду не пил, не были больны бешенством — то лишь твоя метафора. Ничем, что я мог у них заимствовать. Просто люди как они есть. Так что терпи и меня как я есть.
Впрочем, после этой беседы дела круто пошли на лад.
Когда через два с половиной месяца обнаружилось, что Серполет глубоко беременна, но разрешаться пока не собирается, Ной обрадовался, лишь заметил:
— Ничего удивительного, что кошки так живучи. У них по девять жизней на каждого.
— Всего лишь тринадцать на двоих, — поправил Арсен, обладавший более чутким слухом. Именно столько он слышал крошечных сердец в утробе матери.
Оба они заранее и очень тщательно готовились к событию. Отыскали объёмистый ящик из тяжёлого дерева — чтобы не смел опрокидываться. Обили изнутри мягким бархатом, постелили на край атласное одеяльце, набитое длинноволокнистой хлопковой бумагой, и приготовили лоскуты попроще — из льняного батиста. Фенимор явился, осмотрел в подробностях и одобрительно мявкнул.
Роды начались среди бела дня и неожиданно для всех, кроме будущего папаши. Он помог Серполет, к тому времени раздувшейся, словно мяч, перевалиться через низкую стенку ящика, она улеглась на пол и тут же начала трудиться.
Двуногие, почуяв перемену, прибежали тотчас же, бросив дела. Но Фенимор не подпустил их близко. Так и продолжалось круглые сутки, пока шёл процесс.
Наконец, Ною с Арсеном было дозволено приблизиться.
Кровь и грязь были выброшены за борт, последы съедены. Родильница возлежала на атласе рядом с ящиком — нынешней колыбелью, где барахтались её дети, начисто облизанные родным отцом. Он же, по-видимому, подталкивал к её сосцам самых первых младенцев и обихаживал их по мере появления на свет, пока старания Серполет не окончились и она не стала тревожиться, что придавит всю вылупившуюся из неё ораву.
— Смотри, их по правде ровно тринадцать, — с благоговейным ужасом проговорил Ной, указывая на пищащее копошение.
— Я и не сомневался, — ответил ему Арсен.
— И они все разные, прикинь. Я узнаю окраску каждого. Люцифер тоже…
— Наука о наследственном веществе гласит, что признаки отца и матери в потомстве перемешиваются в неких сложных пропорциях, — объяснил Арсен и тут же плюнул в душе на всякое наукообразие. — Ты понимаешь, старые лазариты не врали. Они в самом деле вынули из гибнущих кошек жизненное начало и вложили в иную телесную оболочку. Скорее всего, каждая душа притянула к себе те частицы, которые пришлись ей по вкусу, и придала им форму. Перед нами крошечные копии всех любимиц и любимцев кардинала.
— И ты хочешь сказать, что это не чудо из чудес?
— Что касается одиннадцати — нет, просто нам с тобой не понять всех тонкостей. А вот двое котят — вороной с белым жабо и исчерна-серый с проседью — и меня ставят в тупик. Бьюсь о заклад, это маленький Фенимор и крошечная Серполет, но зачем? Они ведь остались живы. И как?
— Мне пришло на ум, что перед нами клон, слово это греческое, с омегой, и означает ветвь, веточку. Ствол исторг из себя стебелёк таких же свойств и вида, — ответил Ной. — Собственно, таких стебельков два — отцовский и материнский. Выглядит так, будто наша пара в виду прошлого несчастья обеспокоилась и своей дальнейшей судьбой.
— Значит, на нас лежит великая ответственность. — Арсен наклонился, почесал нервно мяукающую кошку за ухом, потрепал по загривку кота и выпрямился. — А сейчас пошли отсюда. Лучше лишний раз не беспокоить семью.
Потомство пило материнское молоко, изредка — кровь восприемников, которые таились друг от друга, росло бурно и усердно, как бы следуя поговорке о том, что дома и стены помогают: ибо «деды» Белого Тампля ощутили себя ими уже не метафорически. Изумруд оправили заново — в гибкие платиновые проволочки, чтобы не стеснять рост и пульсацию. Платину, кстати, и менять было куда дешевле, чем чистое золото.
За этими хлопотами друзья буквально пролистнули напыщенную, насыщенную ритуалами, под конец дозревшую до настоящего ханжества эпоху Короля-Солнце — и вступили в пагубное правление ребёнка, при ком подвизался далеко не тот Ришельё, который был нужен.
4
В конечном счёте тут снова гугенотские солдаты виноваты, думал Арсен почти стихами. Прошлые венценосцы и их родня понимали опрометчивость разнополых союзов или, по крайней мере тот факт, что их следует несколько разбавлять связями противоположного сорта. Нет, разумеется, соитие с хорошей женщиной укрепляет телесный состав мужчины, но люди сами всё испортили, перезаразив друг друга. От юнца, сколько ты его ни пежь, младенца со стыдной хворобой не получится. А где им всем, скажите, взять детей здоровых?
Но вот протестанты с их трудовым зудом и специфической этикой поставили изготовление младенцев на поток. Конечно, в результате у них в конечном счёте выходит множество людей, годных для любой надобности. Среди них есть и даровитые, хотя не больше, чем в католических браках. И долгожители — вопреки любому здравому смыслу.
Однако настоящий ребёнок должен быть штучным изделием, полагал Арсен. Редким. Требующим особого рода усилий, а не так: вскочил — соскочил, а дальше уж что выродится.
Нет, вольного воздуха при последних государях явно стало меньше. Вот и Ной за нас обоих огорчается. Поколение отцов извращалось вполне симпатично — Генрих Третий понимал толк в любимцах, и Луи Тринадцатый тоже, и Луи Четырнадцатый в какой-то мере тоже: по крайней мере фаворитки у него были основательные, вплоть до морганатической женитьбы. И брат его Филипп Первый Орлеанский — безусловно тоже, невзирая на милую немку, которая родила ему законных детишек, никак не чахоточных и не сифилитиков от утробы матери… Но их сыновья и внуки — Филипп Второй, регент при малолетнем Людовике, и друг его Ришельё-маршал, и сам Луи, когда вырос и стал Пятнадцатым, — словно с цепи сорвались. Череда дебелых красоток в постели, бесконтрольная плодливость, раздача отпрыскам имений, владений и званий…
Фу, снова пошло в рифму, поэт я им всем, что ли, подумал Арсен, пушистя прибившегося к боку Люцифера. И слов нормальных не подберу, а в рот смотрят. Нет, коты, на самом деле я не против тех красоток, что откусывают лакомые кусочки от юного… взрослеющего… стареющего Людовика Желанного, как палач от его незадачливого убийцы Дамьена. В конце концов, жене-полячке надо было в своё время быть с ним полюбезнее, а не резать правду-матку: я-де родила тебе десять сыновей и дочек, почти все живы, так пора и честь знать. Только вот не понимаю я, как можно тянуться к таким дамам, мысленно обратился Арсен к коту. Вавилонские башни париков, овечьи головы, пришедшие вслед за ними; пухлые щёчки, пышные формы, необъятные зады, а посреди этого великолепия ротик, сложенный в куриную гузку… Фу, я, собственно, о чём?
Мужчинам куда легче быть элегантными. Особенно им с Ноем. Тяжёлые сооружения эпохи Луи Каторза, в которых заводились, увы, не одни котята и под которые приходилось стричься практически налысо, сменились (хвала нашему нынешнему Луи) чистой, лёгкой белизной. В их с Ноем случае только и дел, что собрать собственные локоны лентой, подвить височки на палец, а для видимости присыпать мукой, крахмалом или белой глиной.
И что делать с ненасытной королевской potentio, обращённой исключительно к противоположному полу, подумал он без особой логики. Говорят, что заманив к себе переряженного маскарадной цыганкой шевалье д’Эон де Бомона и нащупав под юбкой нечто мало соответствующее образу, наш монарх с позором отступил и поручил изысканному наглецу важную миссию в России… Нет, боюсь, это безнадёжно.
В России сейчас правят женщины — по всей видимости, не из тех, кто составляет предмет нашей особой охоты. Властные однодневки. Их Пётр Первый — плохое издание нашего Людовика-при-кардинале, за всё без исключения брался сам и ничего не делал выше среднего уровня. Во время их последней и наиболее славной Екатерины чума захватила Москву, усмирять обеих пришлось военной силой. Варварская страна, дурная копия Голландии, не постигшая своей собственной сути. Маскарад вервольфов, точнее — люп-гару, мало что меняющий в самой сути реалий.
Нет, всё, вот прямо сейчас прекратили грузить кошек филиппиками, решил он. Они с Ноем тоже перевёртыши под стать времени. По праву давности вранья: числились вначале жалованными дворянами, потом, в качестве своих собственных отпрысков, — потомственными. Интересно, на ком, по легенде, они женились? Как сводные братья, на сводных сёстрах? Однако даже Кольбер, который при блаженной памяти Луи Четырнадцатом перешерстил всё второе сословие, не отыскал в их родословиях ничего компрометирующего. Словно ворожил обоим грядущий… как его… Месмер с его силой внушения. Более того: когда Ной, используя связи, ставшие за последние столетия весьма обширными, добрался до секретных материалов, обнаружилось, что парочку поэтов из турнелльского кружка взял под свою опёку сам великий кардинал. Он подтвердил всё, что они с Ноем плели про себя окружающим, и смутно упомянул некую инсигнию, данную в подтверждение истинности «слов и крови».
— Ты задумывался, виршеплёт, что имел в виду наш Арман дю Плесси?
— Изумруд. Над чем тут размышлять? Что он живой — возможно, не более луны, которая меняет фазы в зависимости от падающего на неё света, — мы с тобой давно обсудили.
— Слова имеются в виду наши, а кровь — голубая. Вряд ли выцеженная тобой и мной из кардинала: таким даже на предсмертной исповеди не хвастаются.
— А если не хвастаются, тогда он имел в виду нечто иное. И не дразнись виршеплётом. Может, я, как истинный философ от поэзии, предпочитаю творить не стихи, но концепции?
… Как тогда, когда закрылись парагвайские миссии, а иезуитов ославили бунтарями и прогнали со всех позиций, подумал он по весьма непростой смежности.
История длилась около полутора веков, подсчитал он. В глуби непролазных джунглей Параны самоотверженные отцы-иезуиты устроили земной рай для индейцев-гуарани, обращённых ими же в христианство. Защита от торговцев рабами, изоляция от тлетворной испано-португальской культуры, исключительно родной язык, которому отцы-донкихоты учились в обязательном порядке, натуральный обмен товарами, как в европейской деревне старых времён. Красочные службы в храме, способные заворожить и не таких простодушных птичек, как гуарани. Но главное — всестороннее обучение ремёслам, включая книгопечатание, музыку, архитектуру, скульптуру и живопись.
Либо учителями иезуиты были талантливейшими и несравненными (в нынешней Европе никого рядом с ними даже не стояло), либо чистый, ничем не замутнённый первобытный разум оказался благодарной нивой, но иезуитские миссии, иначе редукции, со временем процвели невиданно. Самые заядлые скептики, не исключая Вольтера, восхищались прекрасными и добротными строениями, судами, размером превосходящими те, что сходили с английских верфей, музыкальными инструментами тонкой работы — а также самобытными наигрышами, барельефами, картинами и книгами… К сожалению, последние четыре, как, по большей части, и остальное, были на религиозную тематику и оттого немного скучны. Впрочем, вере в Единого Творца индейцев учить было не нужно: лишь оформить оную на желательный святым отцам манер.
Сторонники суммировали плюсы. Христианско-утопическая добродетель, привитая бывшим каннибалам и многожёнцам. Полнейшая самоокупаемость — не богатство, да, но крепкий достаток. Привитие индейцам элементарного чувства собственности в лице семейной комнаты в стандартном доме, куска пашни и добротных одежд. Обучение труду на благо общины, чем примитивные гуарани увлекались куда более, чем работой на себя. Культивирование и расцвет всевозможных талантов. Выработанная за десятки осадных лет защита от традиционных охотников за людьми — ведь окультуренный раб гораздо лакомей дикого. Наконец, умение храбро и почти профессионально вести войну против иноземных (читай, английских и, несколько позже, португальских) захватчиков уже всей провинции, включая столицу Ассунсьон.
Противники подсчитывали минусы. Щедрая кормушка для святых отцов — если не внутри самих редукций, то в Ассунсьоне, куда шли налоги, и в европейских отделениях ордена. Стремление иезуитов создать свою независимую теократическую империю. Казарменные порядки, насаждаемые святыми отцами среди индейцев и у самих себя. Нищета ординарного бытия поселенцев. Наконец — последняя, самая увесистая капля в огород иезуитов, переполнившая чашу общественного терпения: разве дело клириков — сооружать крепостные стены по всем правилам фортификации и обучать дикарей огнестрелу, причём вполне современной конструкции?
Минусы перевесили. Священники, покорные своим заповедям, послушно уехали из страны. Их паства, попытавшись было закрепиться на территории, разбежалась. Мастера нашли себе применение в городах и городках, объявленных иезуитами пристанищем золотого дьявола, остальные вернулись к нецивилизованной жизни и сгинули без следа.
А ещё через тринадцать лет Орден Иисуса запретили и расформировали, генерала сгноили в тюрьме — он был костью в горле цивилизации, только-только начавшей приобретать формы, на которые можно будет равняться в дальнейшем…
— Как считаешь, Ной? — риторически спрашивал тогда Арсен. — Республика Парагвай — то взаправду была воплощённая мечта просветителей и энциклопедистов?
— Меня больше интересует, сколько бы они там продержались, если бы их не прикончили со стороны, — отвечал его друг. — Только не спрашивай, хорошо это было бы или плохо, имел я, однако опыт такого рода — и не очень утешительный. Однако высокоморальные критерии здесь не применимы.
— Всё же одно в самом деле хорошо: костра в честь святых авантюристов на сей раз не разожгли. Позволили раствориться в других сословиях. Вроде бы иезуитам с самого начала разрешили светское платье? Это предусмотрительно.
— И это, мой Арсен, послужило лишним пунктом обвинения. Притворство. Лицемерие. Оборотничество.
— Но дело сделано. Они ждут своего часа.
— Звучит ой как мрачно, приятель. А ты бы встал на сторону рыцарей Христа, если бы спросили?
— Нет. Зачем делать это на словах?
— А речную и дремучую республику защитил бы?
— Разве что людей, и то не наверняка. Никто там, в общем, не болен и все продолжают существовать дальше, — философически улыбнулся Арсен.
— Ну да, и все эти Руссо, Монтескьё и Вольтеры тоже так полагают, — Ной сдвинул пышные брови и кивнул. — Ругали, хвалили, но более не вмешиваются.
(Подбрил бы, что ли, пришло в голову Арсену. Красиво, да, но странно. И мне бы не мешало почаще смотреться если не в зеркало, то в глаза другого. Оба с веками диким волосом обрастаем. И мохом за ушами.)
— Они не с того угла зрят и проводят не те дихотомии, — пояснил он. — Решают, свободны ли были индейцы или закабалены. Что лучше — личная собственность или общественная. Жирное богатство или благородная бедность. Изоляция или свобода. Защищённость или открытость всем несчастьям.
— А на самом деле в любом положении есть и то, и другое, — продолжил Ной. — Ничего ровным счётом нового ты не сказал.
— Сейчас оно тебе будет, новое. Видишь ли, человечество только и делает, что стремится к миру, покою и крепким внешним стенам. Это базовое. Только вот отчего, едва достигнув, оно рушит эту триаду изнутри? Виновата изначальная порочность, первородный грех, о коем нам талдычит кюре и ещё настойчивей — пастор?
— Вот, я ж говорил, что ты с протестантами снюхался, — хихикнул Ной. — Или вообще с запретными к употреблению янсенистами.
— Захожу или приглашаю в гости, когда встречу. Вот и всё. Но послушай, я не о том. Дело не в греховности, а в том фундаменте, на котором возведён человек, и на том каркасе, что удерживает его личность. Поэтому сознательно все стремятся к тишине, а неосознанно ищут бури. И если им не предоставляют возможности хоть разок в жизни преодолеть некую преграду, их внутренние силы копятся, загнивают, тлеют или вырываются скопом, круша всё и вся на своём пути.
— Хм. А ведь что-то в этом есть. Гуарани при всём искреннем миролюбии — прирождённые воины. Вроде как иезуитам крупно свезло, что большая часть жизни миссий проходила в битвах за независимость территорий.
— А теперь прикинь, как проходит наша собственная жизнь. В том смысле, в каком окружении, — подытожил Арсен.
Ибо «это было лучшее изо всех времен, это было худшее изо всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы Света, это были годы Мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния; у них было все впереди, у них не было ничего впереди; все мы стремительно мчались в рай, все мы стремительно мчались в ад…»
Лучшее изо всех времён — потому что в нём были изящество и терпимость, а радостное предчувствие назревающих перемен овладевало всеми благородными людьми, начиная с Луи Шестнадцатого, слесаря на троне, и тайных (по)читателей Дидро и Вольтера — и кончая смекалистым крестьянином, чем сынок вдруг выбился в люди и стал каждый день есть белый хлеб, закусывая мясом.
Худшее — потому что верхи третьего сословия желали власти, а низы могли её добыть.
Век мудрости сочинял энциклопедии и плодил изобретения.
Век глупости полагал, что недавно выдуманная национальная бритва — гуманная замена топору, к которому призывали Францию самые отчаянные. Ибо правосудие поэтапно отчуждалось от конкретной личности — сначала возник палач, отправляющий обязанности вместо обиженного, затем убрали королевское помилование как предпоследнюю и Божий Суд — как последнюю лазейку для вышней воли, и запретили частные поединки; затем понадобилась как можно более полная механизация справедливости.
Эпоха веры стояла на пороге новых, поистине возвышенных чувств, которые человек должен был извлечь из своего сердца сам, без подсказки со стороны.
Эпоха безверия подпитывалась разъедающим скепсисом тех, кто владел умами. В конечном счёте последние оказались правы.
Свет мерцал далеко впереди. Мрак окутывал видимые горизонты. То, что маячило там, где царил свет, можно было читать на самые разные лады — и никакой Нострадамус бы не угадал истины.
Весна надежд беспечно взращивала цветы, которые были обречены зимним морозам.
Зима отчаяния таила в себе мятежные зёрна, плод которых грозился уничтожить всё милое и привычное.
Но всё-таки, говорил себе Арсен, ничто никогда не кончается. По крайней мере, я не был свидетелем тому, что можно было назвать истинным концом.
Знамение времени. На заре прекрасной эпохи они с Ноем, захаживая в салоны, не раз видели там симпатичного шевалье в роскошном зелёном камзоле с золотым шитьём. Тонкий вкус и традиция требовали от мужей второго сословия голубого с алым и серебром — но дворянин явно бросил вызов либо вкусу, либо традиции.
Примерно такой вопрос Ной задал своему доброму знакомому по фамилии Казот, моряку и жертве, как тот сам полагал, иезуитских козней.
— Сей выскочка не бросает явного вызова, тем более принимают его везде радушно, — ответил мсьё Жак (таково было его имя, к которому явно не пристало бы ни одной аристократической частицы). — Он и вправду родом из благородного сословия. Однако носить аристократические цвета ему не позволено, на что ему на днях указали. Тогда он сшил у лучших портных этот камзол — такой роскошный, что родовитые копиисты за ним стаей потянулись. Теперь наш господин в большой моде и плодит подражателей. В одном они не могут ему последовать — в ношении оружия. Аристократы носят короткую парадную рапиру, а он, когда наступает время переходить от слов к делу, ибо при всём при том большой краснобай, — прямой двуручный меч почти с себя ростом. Он палач города Парижа, некто Шарль Анри де Сансон: таковы теперешние владыки умов.
5
То, что происходило в конце восемнадцатого века и в конце концов вылилось в так называемую Великую Революцию, Арсен воспринял в ключе своего неизбывного врачебного ремесла. Вся повесть, написанная им, оказалась заключена в четырёх врачах — вместо того, чтобы назвать её историей, изложенной в четырёх главах, или хотя бы историей четырёх врачей. И судьбы этих героев переплетались, иногда самым неожиданным образом.
Добрый Доктор, или Доктор Смерть.
Безумный Доктор, или Доктор Кровь.
Доктор Помыслов, или Доктор Надежда.
Доктор Решимости, или Доктор Любовь.
В собственно лекарском деле всё казалось Арсену по-прежнему беспросветным: клистиры и кровопускания, лангеты и перевязка сосудов, прижигание ран и ртутные пастилки от всех хворей, начиная с мозговой сухотки и кончая хроническим перелоем. Один из воинских хирургов, правда, изобрёл карету скорой помощи, малый госпиталь на колёсах, который шёл за солдатами и подбирал особо нуждающихся в помощи прямо на месте. Это избавляло от транспортировки в тыл и спасло для будущих сражений немалую толику одушевлённого мяса.
Парижские врачи, по счастью, сохраняли традиционные берет и плащ — униформу почтенных медиков; хотя были попросту гробокопателями. Британские костоправы, народ по сути дельный, слыли куда большими чудаками: сменили добротное одеяние, по которому их принимали, на серый походный (тьфу, откуда вылезла аллюзия, ругнулся Арсен про себя), то есть бурый, заляпанный кровью и гноем сюртук. Своего рода щегольство: чем больше пятен, тем врач успешнее и «востребованней». Ной надеялся, что одежду хоть полощут время от времени, не пытаясь лишь отпарить следы врачебных деяний, а напротив, заваривая кипятком; Арсен не был настроен столь же оптимистично. Его собственный сюртук был безупречно чист, так что деньги за визит ему почти не платили. Да его посещения зачастую и предпринимались ради другой цели — по крайней мере, номинально. Ибо так он питался и таким образом собирал сведения.
Читатель не ошибся: наши бессмертные друзья время от времени выходили из Белого Тампля и даже за пределы городской стены, где находились под неусыпным присмотром «дедов», чтобы заняться любимым делом Арсена. Ибо он всё расширял поле научного творчества, ища своих необыкновенных женщин уже и за Ла-Маншем.
Однако находил по большей части приметных мужчин.
Их с Ноем пути нередко пересекались с дорогой, по которой шествовал ко всё большей известности щеголеватый Сансон. Палача принимали во многих салонах, особенно музыкальных: помимо изящного камзола и несколько поблёкшей частицы «де» мсьё обладал недурным слухом и отлично играл на скрипке, будучи страстным поклонником Глюка. К тому же его меч висел надо всеми дворянами по праву их рождения: их нельзя было казнить иначе, отказаться же от возможности поучаствовать в каком-нибудь заговоре было свыше обычных сил. Отсечение головы считалось благородной смертью, требующей недюжинного присутствия духа. От палача традиционно ожидали высокого мастерства, но хорошая казнь получалась, лишь если и казнимый прилагал немалые усилия. Такому впору было обучать аристократов с самого рождения: недаром в былые времена Сен-Мар поинтересовался прямо на помосте, правильно он ли держит голову.
В паре с Шарлем Анри выступал некий господин, пудреный паричок которого обрамлял улыбчатое лицо, так и лучившееся искренней добротой: играл на клавесине, сопровождая скрипичную партию.
— Не знаешь, кто это? — поинтересовался Арсен у Ноя. — Здесь он так душевно принят, что не хотелось бы показаться невеждой.
— Жозеф Игнас Гильотен, доктор анатомии, — сообщил приятель. — Можно сказать, коллега нашего Шарля, сошлись на любви к искусству.
— Ну да, помню, как мы всем факультетом заискивали перед мастером заплечных дел, который мог поставить хороший труп для исследований, а мог и зажать, — сморщил нос Арсен. — И в анатомии понимал куда больше любого студиоза, мог подсказать очень дельные вещи. Вот только его специфическое искусство нас не прельщало: как, впрочем, и самого мейстера — все разделочные инструменты, кроме собственных.
— Эти двое обдумывают, как бы усовершенствовать самый главный инструмент, — пояснил Ной. — Изучают все механические приспособления, которыми отделяют голову от тела в Шотландии, Италии и иных странах. При всём этом оба порицают смертную казнь, которая одного кормит, а другому поставляет материал для исследований. Парадокс, как ты считаешь?
— Можно порицать бурю и битву, но они в природе человеческой и вообще в природе, — пожал плечами Арсен.
— Это тебе гонимые иезуиты вспомнились, — рассмеялся Ной. — Как там говаривал их святой патрон Игнатий Лойола: «Мы избрали то, что у Господа в излишке, а иным нежеланно: бурю и битву».
— Имеешь в виду, что Господь наш именно что предназначил род человеческий для борьбы, а не для покоя, оттого человеку всё неймётся?
— Так это же твоя собственная мысль, я лишь возвращаю её по принадлежности. Ладно, давай помолчим и послушаем «Орфея и Эвридику». До кастрата-музико этой скрипке далеко, но тем не менее — какой прекрасный сладкозвучный голос!
Несколько позже Арсен встретил амбициозного придворного медика, который служил у графа д’Артуа, королевского брата, — врачевал челядь последнего, но тянулся к аристократическим кругам. Бесспорно и всесторонне одарён, но жажда славы и самомнение путают ему все карты. Хотя оба родителя французы, появился на свет в Швейцарии, протестант — что уже заставляет подозревать неладное. Учился врачевать в Лондоне, в бедняцких кварталах вроде Сохо. получил докторскую степень в Эдинбурге. (Не такая и высокая марка, Арсен сам практиковал и в конечном счёте легализовался в тех краях, благо пролив между континентом и островом не слишком широк. Со временем вернулся — нельзя в его положении долго засиживаться на одном месте, не дай боги покажется, что слишком моложав для своих лет.) Сей медик — друг и соратник Гильотена, что распространяется и на круг друзей ласкового доктора. Хотя, в отличие от последнего, музыкален не более латунной сковородки, — за компанию промышляет изящными искусствами. Перу его принадлежат один-два неудобочитаемых романа о Польше (что он там, кстати, забыл) и десяток пламенных стихов в прозе, а также медико-философские трактаты, сплошь критика и перепевы известных положений. Неутомимо плодотворен, как положено истому графоману. Ах да, кажется, он ещё и газету издаёт, подумал Арсен. Типа «я тоже пишу, как и вы, коллега Монфриньёз». Да на здоровье, господин Жан-Поль Мара, судя по всему, вы далеко пойдёте, даже если и не прибавите ради солидности финальное «т» к своей фамилии. «Marat» звучит почти как «mort», верно?
Со временем наш герой стал в большой моде и авторитете. Когда вылечил от затяжной чахотки очаровательную и умную маркизу Л’Обеспан, она отблагодарила спасителя самым приятным образом — стала его любовницей. Вопрос, верно ли поставили страшный диагноз другие врачи, думал Арсен, если, по словам того же господина Марата, они неучи и шарлатаны. Притом никакой чахоткой там в полном смысле слова не пахло — уж в ароматах поветрий Арсен разбирался. И что это за врач, который не умеет исцелиться сам! У него ведь запущенная экзема по типу ихтиоза, такое нередко влияет на умственные способности, одновременно обостряя их, размывая и делая неподконтрольными холодному рассудку. Больной с пафосным видом изрекает нелепицу за нелепицей; разброс интересов в вещах, сулящих славу и признание, огромен; достаточно слегка покритиковать легковесную гипотезу, как становишься этому господину врагом на всю оставшуюся тебе жизнь. Такова судьба Лавуазье, язвительно высказавшегося по поводу неких химических выкладок Марата. С другой стороны, капля благожелательности, та же новогодняя поздравительная открытка от Бенджамена Франклина, превращается в хвалебную переписку. И это несмотря на то, что ранее тот же Франклин разоблачил в Марате жулика. Пытаясь доказать электропроводность каучука, последний тайком воткнул туда стальную иголку…
По подобным признакам, продолжал Арсен в уме, опытный врач тотчас же признал бы в господине Жан-Поле одного из помешанных того типа, каких не принято запирать в больницы, потому что интеллект и память их вполне сохранны. Такой честолюбивый бред, тем не менее, хорошо известен в сумасшедших домах. У этого бреда два источника: ненормальность суждений и громадный избыток самолюбия. Никогда человек такой разнообразной культуры не имел столь неисцелимо ложного разума. Никогда человек не имел и не сохранял столь высокого и в то же время ложного представления о самом себе, как господин Марат, думал о нём наш вечный медик. Он обладает редкой способностью не видеть вещи такими, какими они являются на самом деле. Легко может приписать себе положительные качества и гениальность; убеждённый в том, что обладает и этими качествами, и гениальностью, он вечно принимает свои посягательства за заслуги, а свои причуды — за истины в последней инстанции. Стоит кому-то вслух заявить, что хотя бы одно из непомерных притязаний ложно, как болезнь перерастает в более сложную форму: к честолюбивому бреду присоединяется мания преследования.
В науке это выливается в похабную ругань, сопровождающуюся подтасовкой фактов обеими сторонами. Но когда безумец, почувствовав, что на стезе химии, физики и медицины и прочего подобного ему мало что светит, оголтело ринется в политику…
Да ещё в весьма интересное время…
Ладно, я забегаю вперёд, решил Арсен. События имели шанс развиться по иному варианту.
Франц Антоний Месмер (когда Арсен впервые произнёс это имя, Ной тихо усмехнулся) был или шарлатаном, или живым реликтом, что в глазах Парижской медицинской академии означало примерно одно и то же.
Он практиковал для лечения заболеваний некое подобие магнетического сна¸ во время которого пациент напитывался особого рода флюидом, исходящим от врача: причём сам врач уподоблялся каналу, через который проходят излучения планет. Месмер называл своим учителем давно почившего ван Гельмонта и считал, что при помощи сего флюида особо одаренный и чувствительный к планетным влияниям человек может лечить любые заболевания, применяя для этой цели разнообразные пассы. И, что самое удивительное, лечил.
Это казалось медикам современного склада совершенной чепухой. Лишь непросвещённые, простые люди ещё доверяли Парацельсу и подобным ему величайшим авторитетам — Агриппе Нестенгеймскому и ван Гельмонтам, отцу и сыну, которые утверждали, что окружающий человека мир — это единый живой организм, и в этом организме всё связано. Арсен помнил слова Парацельса так хорошо, будто старинный фолиант только что развернулся на этой странице: «Натура, космос и все его данности — это единое великое целое…, где все вещи согласуются между собой, где нет ничего мертвого. Жизнь — это не только движение, живут не только люди и звери, но и любые материальные вещи. Нет смерти в природе — угасание какой-либо данности есть погружение в другую матку, растворение первого рождения и становление новой натуры».
— Старики были наивны до крайности, но ухватывали главную идею, — делился Арсен мыслями со своим сердечным другом. — Всё во всём и врачуется лишь в целокупности. А теперь что самое модное? То, что можно разобрать на детали и пощупать — то бишь проанализировать. Их величества Опыт и Эксперимент. Что повторяется некое число раз, признаваемое в учёном миру необходимым и достаточным, то и верно. Человек с этой точки зрения всего лишь механизм, простая машина, только биологическая. Но ведь это не имеет значения. В живом существе исправно работают все те же винтики и гайки, что в нюрнбергской стальной кукле, — детали, расположенные в хитроумном и строго установленном порядке. Задача врача состоит всего-навсего в том, чтобы научиться правильно вставлять выпавшие из своего гнезда штуковинки, и тогда проблема болезней будет решена. Ибо человек, как и всё живое, — лишь очень удачно организованная материя и больше ничего. Никакой души, бестелесной и вечной субстанции: ведь ни один человек в мире её не видел своими глазами и не трогал рукой. Мёртвое — это мёртвое: бессмысленная чурка.
— И наш музыкальный доктор в первых рядах воителей против животного магнетизма, — добавил Ной. — Упомянутый магнетизм действует на заболевания душевного и нервного плана — ипохондрию, истерию, паралич, слепоту. Но если нервы можно увидеть, а то и перерезать, то душа неуловима. И вот Гильотен объявляет Месмера жуликом, а кое-кто другой, не такой просвещённый, — колдуном, магом и чернокнижником. А ведь он по-своему добр: лечит в равной степени неимущих, малоимущих и богатеев, причём первые две категории бесплатно, а последние с лихвой окупают лечение остальных. Знаешь последние новости? Король под влиянием своей Марии-Антуанетты хотел отпустить Месмеру солидную сумму на эксперименты по изучению его магнетизма. Видишь ли, наш маг излечил от слепоты матушку королевы, Марию-Терезию, и это не шутка. Но поднялся шум, и решено было назначить авторитетную комиссию по расследованию деятельности. Честные, добросовестные люди, в том числе Лавуазье, американец Франклин, который гостит у нас в качестве посла, ну и, естественно, заклятый враг всего месмерического, добрый доктор Айбо… Гильотен. Покривить душой во имя истины они и не подумали, а потому в заключительном рапорте, поданном ими на имя короля, констатировалось, что большинство пациентов Месмера действительно были излечены. Однако тут вся учёная компания встала перед неразрешимой проблемой. Прокламируемый Месмером магнетический флюид никак нельзя взвесить, измерить и признать очень лёгким. То бишь рассмотреть опытным путем, увидеть или потрогать. А значит, он не должен существовать. Тогда возникает коварный вопрос: что же в таком случае происходит с пациентами Месмера? Комиссия пришла к удивительному выводу: они только воображают, что здоровы.
— То есть живут как здоровые, нимало не страдая, едят и спят как здоровые и если не случится ничего фатального, проведут в таком состоянии многие годы, — Арсен нахмурился. — А знаешь, я ведь такой же шарлатан-чудотворец. Питаюсь человеческими недугами, забираю их — а сами люди как больны, так и остаются больными. И тоже лишь воображают, что исцелились.
— По счастью, ты не практикующий медикус, как раньше, и живёшь не с того, что дарит тебе казна. Ибо на очередном общем собрании светил приняли резолюцию следующего содержания: «Ни один врач не имеет права подавать голос в поддержку животного магнетизма ни в своих сочинениях, ни на практике под угрозой лишения звания. За непослушание лишать отступников профессорской должности и пожизненной пенсии».
— Уже дошло и до резолюций, — произнёс Арсен. — Теперь как бы и до революций дело не докатилось.
Он хотел всего-навсего сочинить каламбур, однако Ной почуял нечто куда большее.
— Ты его чувствуешь? — спросил серьёзно. — Этот шквал или потоп, который «после нас».
— Да, — с неохотой отозвался тот. — Как смрад, исходящий из безвестных глубин. И, видишь ли, боюсь, что изгнанник мог повлиять на события в лучшую сторону. Экзема Марата — тоже нервное и психическое заболевание. И паралич некоего Кутона. И тщательнейшим образом подавляемое заикание Робеспьера, краснобая и знатока мёртвых языков.
— Почему Марат? Других я вообще не знаю, но он ведь просто ничтожество.
— А имя ничтожествам — легион.
— Послушай, Арсен, а ты — ты бы мог?
— Отчего ты спрашиваешь? Не знаю. Иногда мне кажется, что я той самой рукой, на которой изумруд, мог бы взять толпу за загривок, словно блудливую шавку, и хорошенько встряхнуть. Но боюсь.
— Почему?
— Всё остановится и перестанет быть. А если отпустить руку… Хорошо, если вернётся на круги своя. Ничего не изменится, по крайней мере, к лучшему. Однако три главные фигуры моей игры уже расставлены и ждут боя часов.
6
… Немой колокол Сен-Жерменского предместья прозвонил 14 июля 1789 года. Или нет, не вполне, уточнил Арсен, в реальности то был иной район города Парижа. Сен-Антуан, скопище самого прогрессивного и взрывчатого сброда.
Уже клубился надо всей страной смрад общей беды и недовольства. Уже становилось неподъёмным привычное бремя одних и неодолимой — тяга к власти других. Третье сословие бурлило, захватывая представителей обоих других. К столице стягивались войска, но войти не спешили: город с не очень давних пор был окружён стеной повыше иных замковых. Её, по идее Лавуазье, который был откупщиком со стороны жены и с подачи тестя, соорудили для того, чтобы пресечь незаконную торговлю алкоголем и зловредными снадобьями, и дело было сделано в непостижимо короткие сроки. Так что ни войти, ни выйти — второе впоследствии сыграло с добрыми парижанами недобрую шутку.
Какой камешек обрушил зыбкую пирамиду — неясно. Кажется, некто Камиль Демулен толкнул в массы пылкую речь и стал раздавать благодарным слушателям зелёные листья. Все ринулись вооружаться против армии, которая стояла напротив города и по умолчанию была противницей будущего мятежа. Взломали и распотрошили соответствующие лавки и Дом Инвалидов. Сразу стало много оружия, нередко допотопного, но фатально не хватало пороха.
Порох был в Бастилии, причём из самых действенных: стараниями того же Лавуазье французская взрывчатка сделалась наилучшей в мире. Древнюю крепость, где мирно доживали свои дни семеро престарелых узников, не желавших иного крова, окружило возбуждённое толпище. Её и так и сяк собрались сносить, но случилось бы это не так скоро, а народу было невтерпёж. Толпа обрушила на опоры разводной мост, за компанию подавив кое-кого из своих, и заполнила внутренний двор по самые стены. Престарелые артиллеристы дали несколько залпов по толпе, возможно, что и поверх голов. Сотня жертв, когда люди теснятся на узком пространстве и ещё поджигают возы с сеном, возникает зачастую без дополнительных усилий. Потом у защитников крепости кончились ядра. Седой комендант Бастилии, маркиз де Лонэ, согласился принять мирную делегацию мятежников, но в порохе отказал, пояснив, что на худой конец сам его взорвёт. Однако на это не решился: при взрыве пострадали бы не одни мятежники, а половина Парижа. Его уговорили сдаться на милость простого народа. Тут как раз замолкли пушки той стороны. Обратная ситуация: ядра там были, но порох, понятное дело, оказался весь расстрелян. Однако над Бастилией уже взвилось белое знамя. Крепость была сдана, де Лонэ арестовали, чтобы разобраться в его деле, но толпа вырвала старика из рук конвоя национальных гвардейцев и растерзала прямо на улице. Та же участь постигла его офицеров. Обросших седыми бородами узников, фальшивомонетчиков и убийцу, под их стенания вывели наружу и там бросили — вы теперь на свободе, живите как умеете.
После этого городские власти постановили снести Бастилию. Горожане с энтузиазмом взялись за это дело, и за два месяца на месте крепости образовался пустырь. На нём установили табличку с надписью «Место для танцев». Из крепостных камней построили мост через Сену, заменив им временную переправу.
Всё это хорошо, это почти даже воодушевляет, размышлял Арсен, любая ординарная давка забирает больше народу и не даёт такого аффекта. Но что делать с повсеместным «Великим Страхом», который охватил Париж и всю страну ровно через три дня?
Взятие Бастилии — то был не бунт, а революция. Суровое слово. Должно быть, подсознательно народ чувствовал, что произошло нечто беззаконное, то, за что может покарать Бог, упразднённый национальными просветителями. И вот началась эпидемия подозрительности, при которой за каждым углом, за любым стволом дерева людям мерещились кошмары, разбойники и соглядатаи. Армии добровольцев выступали против невинного зайца или нищего побирушки, а потом расходились, неся ближним мир и благо.
И опять же. Наблюдать за всеобщей паникой было бы даже забавно, если бы не удушающий запах пота, дрянной крови, лопнувших бубонов, гниющей заживо плоти и мысли — всей человеческой скверны, которая доверху наполнила Белый Тампль и ощущалась уже не одним Арсеном, но обоими друзьями. Кошкам и призрачным кавалерам тоже не сиделось в этой атмосфере: устраивали охоту всякий на своих личных крыс.
Но вот когда народу стали мерещиться заговоры аристократов, его стараниями лишённых власти и привилегий, тогда началась резня, куда более скверная, чем вечером в Сицилии, ночью в том же Париже и во время захвата Рима.
Горы обнажённых, истерзанных тел, сваленных на обочинах, как мусор. Трупы на фонарях. Травля всех, кто выглядит прилично, глядит смело и ведёт себя не как все. И ничего нельзя сделать, чтобы остановить это, в смятении думал Арсен. Я бы мог исцелить людей, не всех, но многих. Однако чудище толпы монолитно, и внутри него нет ни одного, кто мог бы по-прежнему называться человеком.
Новое правительство, Национальный Конвент, и национальная гвардия — некие персоны в париках с косицами и треуголках с трехцветной кокардой, — пытались усмирить тех, кто уж слишком разгулялся: но не прямо, а сделав суд, иначе революционный трибунал, процедурой, увлекательной для всех. В какой-то мере даже для обвиняемого. Все сословия объявлялись равными, и смерть им полагалась в одинаковой мере почётная.
Люди с ружьями заполонили Париж, отгоняя самоуправцев и отчасти выполняя их работу.
— Мы с тобой могли бы изобразить из себя вон их, — с горечью посоветовал Ной. — Самая престижная профессия, за исключением той, которую оставил при себе господин Сансон. Иные парики сейчас носить опасно.
— Просто отведи все глаза, — с некоей холодностью посоветовал ему Арсен. — Загипнотизируй. Кстати, откуда ты знал Месмера во время, когда он вообще не родился? Можешь не отвечать, я запомнил твои многочисленные оговорки и собираюсь получить ответ, который объединит все их сразу.
— Я бы этого хотел, — ответил Ной. — Но если натолкну тебя на разгадку, это не будет ею. Иди к ней сам.
Тем временем другая пара друзей, Сансон и Гильотен, воспользовалась моментом. Поскольку работы по приведению страны в порядок ожидалось много, а прежние методы могли не сработать чисто, они предъявили Конвенту орудие, могущее обезглавить быстро, чётко и, как они уверяли, безболезненно. Вначале его называли Луизетт или Луизон (по фамилии Антуана Луи, который составил докладную в защиту подобного орудия, описав его в подробностях), позже — мадам Гильотина (таким путём воздавали должное первооткрывателю идеи), но всегда — национальной бритвой.
Однако до того, как власти окончательно пришли члены Якобинского клуба, каждая процедура по удалению обставлялась серьёзно и церемонно.
Так произошло с королём Луи Шестнадцатым, которого сначала низложили, а немного позже укоротили сверху. Держался монарх при этом с достоинством, которое не так уж было свойственно ему при жизни — ибо был он по-современному прост в обиходе. По поводу сего события Ной, не слишком на первый взгляд сокрушаясь, процитировал стихи — как он сказал, перевод с русского на французский. Когда Арсен позже вернул четверостишие родному языку, получилось вот что:
«Перед порталом стоя райских врат,
Душа смахнула паутину страха.
«Попробуем на деле аппарат», —
Сказал король, ложась ничком на плаху».
О том, что именно мастеровитый владыка Франции внёс новаторское изменение в плод совместного творчества, когда заменил прямое лезвие на заострённое под углом сорок пять градусов, немало тогда рассуждали.
— Чего-то в этих стихах не хватает, — заметил Арсен. — Достоверности — уж явно. Не на плаху, а на подвижную доску. Словом, далеко не… о ком ты упоминал? Жуковски? Пушкин?
— Пушкин был арап, Жуковский — татарин. Нет, это чистокровный русский, Игорь Губерман. Такая строфа именуется гариком.
Арсен в очередной раз пожал плечами.
В этот период произошла история, которая всколыхнула общественность и заставила Ноя с Арсеном пересмотреть некие незыблемые моральные понятия.
Разумеется, гражданин Марат (они все при новом строе были в одной и той же степени граждане) не упустил шанса войти в республиканское правительство наряду с Робеспьером, Сен-Жюстом и Филиппом Орлеанским — Эгалите. Болезнь его всё обострялась, уже всё тело и лицо покрылись зудящими язвами, словно его плоть сжигало невидимое пламя, — изнутри, как эрготизм, и снаружи, словно бубонная чума: и он изливал этот злобный огонь на окружающих с трибуны власти, как раньше — через свою газету. Спасение Франции — в том, чтобы уничтожить её врагов. Чем больше голов упадёт, тем лучше для общего блага. Всякий, кто лишён жизненных ресурсов, имеет право отнять их у того, кто обладает ими в избытке, и применить к тому любые средства. Какие разительные перемены произошли с ним, вытащенным из своего тёмного подвала на сияющую высоту верховной власти! Поистине, каждый пёс имеет свой праздник, даже бешеный пёс — так, оглядываясь назад, отзывался о нём Томас Карлейль. Ной откуда-то знал эти слова, но больше любил цитировать другое: «У него в душе проказа; он пьет кровь Франции, чтобы продлить свои мерзкие дни. И если Франция не избавится от этого чудовища, анархия, со всеми ее ужасами, пожрёт детей нации».
— Он, как и все они, поддержал убийство короля, — говорил Арсен, — и убийственную клевету на его жену, затравил партию умеренных. Те, кто родом из департамента Жиронда, конкурировали с ним за власть. Но что сделала им всем, и Горе, и бретонцам, низвергнутая королевская чета, у которой не осталось сил ни сопротивляться, ни плести достойные заговоры?
— Не витийствуй, — оборвал его Ной. — Сам понимаешь, что никакой весомой причины в таких случаях нет. Только накормить толпу и самому вдоволь напиться.
— Как сам Марат ради анестезии пьёт кофе — литрами и крепчайший, — кивнул Арсен. — и тем загоняет себя ещё глубже в могилу. Он, считай, уже готовый мертвец.
— А такие наиболее свирепы, и каждая секунда их жизни поглощает больше, чем день заурядного убийцы. Причём забирает тех, кто раньше был ему друзьями. Это как водоворот: те, кто стоит на краю Мальстрёма, падают туда скорее прочих.
— Поистине, ты так меня настроил, что мне впору попробовать излечить все его хвори за один традиционный визит. Знаешь, я, кажется, почти научился убивать с одного глотка.
— А я никогда и не разучивался.
Эти споры прервались, когда они заметили в одной из мелких парижских гостиниц милую, но незаметную девушку, которая сняла там номер.
— Меня к ней словно магнитом притягивает, — сообщил Арсен другу. — Притом что она вовсе не больна ни фанатизмом, ни безумием масс. Кажется, из настоящих: сияет, словно маленькое солнце. Солнце смерти?
— Я следую за тобой, куда бы ты ни пошёл, — ответил догадливый Ной. — Только помнишь наш разговор о национальной гвардии? Тогда ты не согласился на маскарад, теперь, прошу тебя, последуй моему совету.
Обездвижить и раздеть пару «трёхцветных» гвардейцев, когда они свернули в подворотню помочиться, оказалось делом крайне простым. Одеться самим — довольно затруднительным.
— Можно, я кокарду на шляпу цеплять не буду? — пожаловался Арсен.- Чтобы поднять переднее поле, простой булавки хватит. Потерял в пылу погони, ну что-то вроде.
— Учти, что все три цвета на ней — сугубо роялистские, — усмехнулся Ной. — Красный — орифламма Каролингов, белый — нынешних Бурбонов, не говоря ничего плохого о прошлых веках, а синий — вообще Хлодвига и династии Меровея. Только это хорошо подзабылось.
Они еле успели подхватить громоздкие ружья, как погоня началась.
Из дома, стоящего поблизости, — пронзительный вопль, потрясший стены и уши нашей пары оборотней:
— Все сюда! Помогите, беда! Она убила друга народа!
— Ещё немного поднапрячься, и звать наци-гвардию будут в рифму, — чуть запыхавшись, проговорил Ной. — Время огульного пафоса.
— Постой. Друг — это ведь Марата прозвище. По его газете, — ответил Арсен, прибавляя ходу. Они и так почти летели по улице, запруженной народом, так что прохожие рисковали сильно удивиться.
Ворвались а дом весьма неказистого вида. Загрохотали вверх по лестнице.
В убогой гостиной толпа граждан забила в угол хрупкую девушку в кружевном чепце и косынке. Руки её были скручены за спиной, в руках одного их мужчин был занесённый над головой табурет, и он явно применил его не раз и не два.
— Не сметь! Подлая убийца нужна республике живой! — крикнул Ной, мигом сообразив, что к чему. Вдвоём с Арсеном они сей же час растолкали толпу — потом все говорили, что гвардейцев было не меньше полудюжины, — выволокли девушку и спешно потащили вниз по ступеням.
— Врача бы лучше вызвали к Другу Народа, — крикнул Арсен и взмахнул рукой с перстнем. — Может, остался жив.
И тут вся картина замерла, словно ухваченная в крепкую горсть. Только они трое в дверном проёме — Ной, девушка, сам Арсен.
— Вот, теперь можно не торопиться, — удовлетворённо сказал первый. — И как следует побеседовать.
— Это ты сделал, что ли? — спросил его друг.
— Нет, твой изумруд. Натурально-природная линза. Стоит лишь сфокусировать на объекте…
Девушка переводила взгляд с одного на другого, по виду совсем не удивляясь невнятице.
— Врач не потребуется. Марат умер от моего ножа, — наконец, сказала она.
— Ты точно знаешь, гражданка? — спросил Арсен. — В сердце трудно попасть с одного раза и без тренировок.
— Знаю. И то, и другое, — лаконично ответила она. — Что вы сделали со всем остальным?
— М-м. Вроде бы приподняли на метр от земли, потрясли за шкирку, а на место пока не возвратили, — пояснил Ной. — Только не проси дальнейших объяснений.
— Так что тому врачу останется только засвидетельствовать смерть и утешить сожительницу, — одновременно произнёс Арсен. — Как её там?
— Симону. Симону Эврар, — ответила девушка. — Дочь корабельного плотника.
— А каково ваше собственное имя, мадемуазель? — подхватил Ной.
— Мари Анна Шарлотта Корде д’Армон, — с некоей гордостью ответила она. — Разве дело гвардейцев меня допрашивать?
— А мы не гвардейцы. Мы просто беседуем, — ответил он. — Разве этого не видно?
Шарлотта чуть улыбнулась.
— Во всяком случае, не всякий солдат сумеет соорудить для простой беседы такие театральные декорации.
— Достойные правнучки великого Корнеля, — Арсен на этих словах чуть поклонился и подтолкнул всю компанию к выходу.
— Теперь разрешите задать вам несколько простых вопросов, — говорил тем временем Ной. — Такие вам задали бы и в суде, однако нам очень важно наблюдать вас саму и наедине.
— Что же, постараюсь ответить как можно более правдиво. Похоже, что вы легко можете подтвердить или опровергнуть мою искренность.
— Откуда вы родом?
— Нормандия, Кан.
— Возраст?
— Двадцать пять лет.
— Вы не замужем?
— Да, и никогда не была.
— И не желали.
— Так. Одно время я подумывала стать монахиней, но слишком много во мне страстей.
— И потомства, стало быть, не имеется?
— Конечно. Уж не думаете ли вы…
В её голосе впервые прозвучало яркое чувство.
— Не думаем, вовсе нет. Лишь уточняем. Ещё вопрос. Когда вы решили отомстить за гибель ваших друзей-жирондистов, вы знали, что Марат балансирует между смертью и жизнью и, скорее всего, на днях умрёт?
— Я собиралась не мстить. Но покончить с убийцей революции, чтобы идущие по его стопам устрашились. Нет, не знала. Когда я пришла в Конвент, мне сказали, что он давно там не бывает, и указали адрес съёмной квартиры: Кордельеров, тридцать.
— Исчерпывающий ответ, благодарю вас. Нам как-то недосуг было справиться с табличкой на стене, когда мы выручали вас из лап возмущённых граждан.
— Спасибо и вам. Но всё же вы вернёте меня по назначению?
— Вы бы того хотели?
— Да, как это ни удивительно. Только мне нужен суд, а не самосуд. Огласка, а не забвение.
— Понимаю, — Ной кивнул. — Вы хотите, чтобы тираны и палачи задумались о своей судьбе, а верные последовали вашему примеру?
— Конечно, — ответила Шарлотта без тени страха. — Собираясь в Париж, я точно знала, что меня ждёт.
— И как будут развиваться дальнейшие события. А если я скажу вам — и поверьте, ясновидец из меня недурной, — что гибель зверя породит ужасающий террор?
Шарлотта задумалась.
— Вполне возможно, — наконец, сказала она. — Однако нет единой цепи, связывающей события. Из одной причины рождается множество следствий, и каждое следствие само становится причиной не одного события. Это вовсе не хаос, некая пунктирная черта соединяет начало и завершение эпизода. Думаю так: чем больше честных людей поглотит этот ваш террор, тем скорее возмутятся и прозреют остальные: тогда наступит конец ему и его создателям.
— Теперь ещё раз хорошенько подумайте. Хотели бы вы отменить то, что произошло, чтобы его как бы и не было? Уклониться от ответа и мирно жить дальше? Просто жить?
— Нет и ещё раз нет, — ответила она твёрдо. — Так решил бы герой моего любимого прадеда. Так написано в Великой Книге. Так мыслю я сама. Да и где можно уцелеть во время великой бури?
— Тогда мы, простите, включим реальность обратно, — сказал Ной. — И препроводим вас в Комитет общественного спасения. Но сначала разрешите вон ему поцеловать руку, которая держала орудие справедливости.
— С радостью, — ответила Шарлотта. — Ведь это его рука дала мне передышку. Только будьте осторожны, шевалье: верёвка в кровь разодрала мне запястья.
И протянула им навстречу соединённые путами кисти. Арсен поочерёдно поцеловал их — он выучился не колоть, а как бы сворачивать язык в узкую трубку, — и по наитию не проглотил алую влагу, как обычно, а задержал во рту и тайком выпустил в аптекарскую склянку. Такие у него всегда водились в карманах нижнего белья.
7
Блаженную ночную тишину, царившую в Белом Тампле, разрывали три звука: скрипело гусиное перо, потрескивала стеариновая свеча и Серполет-младшая почти с яростью вылизывала своего первенца. Кошечка родилась слабенькой, но было похоже, что сможет выкарабкаться и без подобных материнских усилий.
— Тебе вполне было бы под силу раздобыть новомодное пишущее устройство со стальным пером и флаконом для чернил внутри, — с ленцой заметил Ной.
— А заодно и восковую свечу, чтобы совсем уже засветиться в качестве недобитого «аристо», — рассеянно заметил Арсен.
— Шутишь? Сюда же никто не может войти. Кто шпионит за нами — упрётся в каменную стенку и решит, что перед ним скала, — возразил его собеседник. — Это всё твоё неуёмное воображение работает, Рафаэль ты наш Саббатини.
— Рафаэля Санти знаю, а этот кто таков? — снова спросил Арсен.
— Сочинитель исторической беллетристики будущих времён.
— Ной, мне не с руки распутывать твои шарады. Дай хоть закончу писать, а пока не приставай, ладно?
«Юное дитя, до сих пор не знавшее иных отношений, кроме добрых, Мари-Шарлотта держалась на допросах и в суде с неколебимым спокойствием. Все были уверены, что у неё не может не быть сообщников и вдохновителей, но она твёрдо стояла на том, что весь замысел от начала до конца сложился в её голове. Также и орудие убийства, предъявленное суду, казалось чересчур прозаическим для женщины дворянского происхождения и слишком ловко заточенным, а сноровка, с которой она им воспользовалась, поразив жертву с одного удара, казалась такой же необыкновенной, как и хладнокровие, с каким это было сделано.
Так что следует благодарить судьбу хотя бы за то, что одним из первых революционных декретов запрещалось применение пытки при расследовании дел.
На суде произошло два события, которые были замечены немногими. Некий молодой человек приятной наружности, белокурый и голубоглазый, как сама Шарлотта, пытался пробиться вперёд и что-то высказать собранию, а, возможно, лишь увидеть подсудимую. Другой, примерно того же возраста или немного старше, затеял делать наброски свинцовым карандашом на листе бумаги, запечатлевая преступницу — довольно обычная практика. Первого звали Адам Люкс, его направили в Париж чрезвычайным депутатом Национального Конвента от города Майнца, одним из тех, кто желал присоединения этого немецкого города к Французской республике. Второго — Жан-Жак Гойер, точнее — Гауэр, то был ученик и ровесник знаменитого Жака-Луи Давида.
После вынесения приговора Шарлотту отвели в комнату, где ей предстояло дожидаться казни. Когда её спросили, каково её последнее желание (ибо тогда судей ещё хватало на учтивость), она попросила дать Гойеру возможность довести свою работу до конца.
Оставшись наедине с художником, она села на табурет, чтобы ему было удобнее найти нужный ракурс. Гойер работал и одновременно беседовал с Шарлоттой. Она была так же невозмутима, как и на суде, но заметно оживлялась, когда говорила о том скором времени, когда во Франции наступит мир. Марат для неё был средоточием зла, и мало кто мог предсказать, что после его убийства это зло вспыхнет с новой, небывалой силой. Гойер не был сторонником подобной борьбы с террором, возможно, помня исторические уроки: но он поразился тем, что у этой девушки так много мужества и решимости. Вдохновляясь исключительно возвышенными убеждениями, она совершила поступок, на который отважился бы далеко не каждый мужчина. И это в его глазах перевешивало все предполагаемые грехи.
Видимо, Шарлотта вообще не сомневалась в нравственности того, что было ею совершено. Когда в комнату вошел священник, Шарлотта посмотрела на него с удивлением и наотрез отказалась от его услуг, даже не спросив, приносил он присягу или нет. Обычно дворяне отказывались от последней исповеди под предлогом, что священник принёс присягу правительству захватчиков, когда не должен был служить даже законному королю.
Когда художник завершил работу, Шарлотта попросила сделать с него копию поменьше и отправить её родным. «Я не знаю, сударь, как может вас отблагодарить за труды девушка, которой не оставили ничего…» — начала она. В это время в комнату в сопровождении двух приставов вошел палач, знаменитый Анри Сансон, держа в руках ножницы и красную рубашку: так наряжали в то время всех смертников. И это позволило девушке закончить фразу. Она взяла ножницы у растерявшегося палача, отрезала прядь, выбившуюся из-под чепчика, и вручила её художнику со словами: «Но возьмите это в память обо мне». Тот, пытаясь скрыть навернувшиеся на глаза слезы, благоговейно завернул ее в платок и опустил в карман. Потом Шарлотта обратилась к палачу: «Теперь ваш черед. Вам все остальные локоны». Она сама сняла чепчик, сама откинула на спину длинные каштановые волосы, а когда тяжелые пряди уже лежали на полу, попросила отдать их гражданке Ришар, тюремной привратнице, которая готовила ей еду: волосы можно было с выгодой продать постижёру, изготовителю париков, особенно если рассказать ему их славную историю. Затем Шарлотта без посторонней помощи надела красную рубашку и, поправив это свое последнее одеяние, произнесла: «Одежда смерти, в которой идут в бессмертие». От её спокойного, уверенного голоса всем, кто в ту минуту находился в комнате, сделалось жутко. Когда же Сансон подошел к ней с верёвкой, чтобы связать ей руки, она попросила дозволения надеть перчатки, потому что во время ареста её так крепко скрутили, что на запястьях остались ссадины и кровоподтёки. Сансон не возражал, но в любом случае пообещал связать ее, не причинив никакой боли. Он, по его словам, наловчился это делать. Шарлотта улыбнулась и, протянув руки, сказала: «Благодарю вас. Впрочем, перчатки, кажется, у вас не приняты».
Палач Шарль Анри Сансон весьма подробно рассказывал о последних часах жизни Шарлотты Корде. Путь к гильотине от Майского дворика Консьержери до площади Республики занимал от трех четвертей часа до полутора часов — в зависимости от скопления народа на улицах. Шарлотта была одна — время, когда на гильотину станут отправлять «вязанками», или «охапками», ещё не наступило, — и Сансон предложил ей сесть на один из двух стульев в телеге, но она отказалась и ехала стоя, опираясь на борта.
Многие писали, что на всем пути осужденную сопровождали выкрики и проклятия, а за телегой, оскорбляя Шарлотту и проклиная ее за убийство Марата, размахивая руками, бежали разъяренные «фурии гильотины». Однако другие свидетели, напротив, утверждали, что почти на всем пути следования Шарлотту Корде сопровождало почтительное молчание, и только слышен был шёпот: «Господи, как ужасно! Такая молодая и такая красивая!»
В это время разразилась сильнейшая гроза, и на Париж хлынул ливень. Грязные потоки текли по улице Сент-Оноре, отгоняя собравшихся посмотреть на казнь: всё же их осталось немало. Шарлотта совершенно промокла, и красное платье облепило ее стройную фигуру. Красный цвет платья смертницы отбрасывал розовые отблески на её лицо, отчего оно казалось образцом идеальной, почти античной красоты, недоступной и спокойной.
Именно в этот момент её полюбил — безнадёжно, с первого взгляда, — тот самый Адам Люкс, который ранее пытался пробиться к своей судьбе.
Из-за скопления народа Шарлотту везли от дверей тюрьмы к эшафоту дольше обыкновенного — почти два часа. Сансон, который ехал рядом с осуждённой, ожидал заметить на её лице хоть какие-нибудь признаки малодушия, которые привык замечать у других, но девушка была невозмутима. В ответ на его замечание о том, что дорога оказалась слишком долгой, Шарлотта задумчиво произнесла: «Какая разница, мы же всё равно доедем до места. Да мне и не скучно — я раньше никогда не была в Париже».
Выехали на площадь Революции, где совершались тогда казни. Сансон встал, чтобы закрыть своим телом гильотину. Но девушка, заметив манёвр, спокойно сказала: «Не надо. Мне любопытно посмотреть на это сооружение, ведь я до сих пор не видела ничего подобного!» Когда телега подъехала к подножию эшафота, стрелки часов показывали семь. Пока солдаты оттесняли толпу, создавая преграду между зрителями и эшафотом, Шарлотта вышла из телеги и уверенным шагом поднялась на помост. Внизу со всех сторон колыхалось бескрайнее людское море, из волн которого на неё был устремлён исполненный восторженного обожания взгляд Люкса. Сансону и зрителям, стоявшим ближе, показалось, что Шарлотта хочет что-то сказать. Но тут к ней подскочил один из помощников палача и резко сдернул с груди косынку, которую ей позволили сохранить ради того, чтобы прикрыть плечи. Порозовев от смущения, Шарлотта буквально бросилась на роковую доску, и подручные палача немедленно привязали её. Приготовления к казни заняли так мало времени, что Сансон не успел занять обычное место возле гильотины. Не желая продлевать страдания мужественной женщины, он сделал знак помощнику, и тот привёл механизм в действие. Голова Шарлотты Корде скатилась в корзину палача.
Но это не было концом — всё только начиналось.
Стоическое поведение Шарлотты в последние минуты жизни потрясло собравшихся на площади зрителей.
Её спокойствие, её желание подвести черту под всеми, даже самыми ничтожными делами, дабы никакие мелкие обиды не запятнали ее белоснежную тогу героини, вызывали трепет и восхищение. «Если бы ее предок Корнель в часы вдохновения написал для неё роль, превосходящую величием все его творения, он при всём своем гении не мог бы придумать таких речей и жестов, какие она почерпнула в своем характере, в своей природе», — писал один из свидетелей её смерти.
Оно потрясло Сансона, который вспоминал, что только однажды наблюдал такое мужество и спокойствие духа — у юного шевалье по имени де ла Барр, которого казнили за святотатство и который принял удар меча стоя.
Но более всего красота и мужество Шарлотты потрясли Адама Люкса.
Теперь время рассказать о нём подробнее. Он был молод и красив, но мало приспособлен к суровой жизни. Обладая большими способностями к медицине, Адам получил в городе Майнце степень доктора философии и медицины, однако основной своей специальностью заниматься так и не стал, поскольку не мог преодолеть отвращение к анатомическим исследованиям.
Тем, кто в тот памятный вечер семнадцатого июля видел Шарлотту, навсегда запомнилось выражение ее прекрасных глаз, ясных и лучезарных, спокойно взиравших на бушевавшую толпу. «Бессмертие сияло в ее глазах; на лице ее отражались благородная ясность, спокойствие добродетели и сострадание к проклинавшему её народу», — писали современники. «Прекрасные очи её говорили о душе столь же нежной, сколь мужественной; очи чудные, способные растрогать скалы!.. Взор ангела, проникший в моё сердце и взволновавший его неведомым дотоле чувством, которое изгладится лишь с последним моим вздохом», — писал Адам.
История его появления и пребывания в Париже такова. Когда жирондисты прибыли в Майнц, Люкс сделался пылким их сторонником и последовал за ними в столицу Франции с далеко идущими намерениями. Когда они потерпели поражение и их изгнали из Конвента, Люкс выпустил «Обращение» в их защиту, завершив его, как и подобает истинному республиканцу, заявлением о своей готовности умереть от руки монтаньяров: «После того, что я сейчас написал, вы, без сомнения, удостоите меня вашей тюрьмы и вашей гильотины, но я готов встретиться с ними лицом к лицу». Душевное смятение Люкса после поражения Жиронды было настолько велико, что он действительно приготовился умереть, чтобы таким образом выразить протест против надвигавшейся диктатуры, и лишь ждал своего часа.
Час настал. Газеты сообщили о гибели ненавистного Марата, убитого дворянкой по имени Шарлотта Корде.
В хрупкой и непреклонной девушке, которая казалась воплощением жизни во имя Свободы и героической смерти, сошлись, как в фокусе, все заветные чаяния Адама. Его отвращение в жизни под пятой анархии и одновременно тирании. Его тяга к ненапрасной гибели. Преклонение перед возвышенным и восхищение перед той, что в этот миг показалась ему единственным существом, достойным любви. Но существо это было недосягаемо в ближней жизни….
Возможно, Шарлотта бросила на него беглый взгляд. Возможно, хватило и меньшего — скажем, неопределённой улыбки на пламенеющих нездешней страстью устах. Но Адам Люкс при виде подобного зрелища буквально оцепенел. Долго не мог он произнести ни слова; словно заворожённый, он снял шляпу и, поклонившись, взмахнул ею, выражая этим глубокое почтение к подвигу юной красавицы. Тогда он не думал о том, что подобный жест может стать для него роковым; но, возможно, позже понял — и обрадовался.
Прошла неделя после казни Шарлотты, и Люкса арестовали. У него, впрочем, было множество друзей, которые хлопотали о нем, и реальный способ избежать смертной казни: для этого Адаму следовало всего лишь публично отказаться от написанного им манифеста. (Но не от поклона, которого никто якобы не заметил.)
Тем не менее, в ответ на подобное предложение Адам лишь презрительно усмехнулся. Помощь друзей он немедленно отверг, заявив, что хочет только одного: как можно скорее последовать за девушкой, которая зажгла в его душе такую страстную и неистребимую любовь. Порочный мир, окружавший Люкса, сделался для него теперь ещё более невыносимым, но теперь впереди брезжил выход, яркий и блистательный, как звезда.
Друзья всё же попытались защитить Люкса, получив от авторитетного врача заключение о его сумасшествии: Шарлотта в этом контексте выглядела почти что ведьмой и чародейкой былых веков. Адам возмутился и написал прямо из тюрьмы Ла Форс, где пребывал, новое заявление. Содержание его вкратце было таково: сама революционная эпоха настолько и несомненно безумна, что единственные здравомыслящие люди в ней — Шарлотта Корде и он сам.
После этого судьба обоих могла быть только одной и той же.
В Ла Форсе Адама Люкса продержали три месяца, боясь казнить чрезвычайного депутата другой страны. После этого суд все-таки состоялся. Подсудимый казался возбуждённым и прямо светился от радости. Он то и дело повторял, что с радостью ждет избавления от ужасов своего времени, что не боится гильотины, которая раньше представлялась ему позорным орудием казни. Теперь же, говорил молодой человек, об этом не может быть и речи, ибо кровь мученицы во имя торжества идеи свободы смыла с неё бесчестье.
Люкс был приговорен к смерти и встретил это известие восторженно. Он благодарил судей за подобное решение буквально со слезами счастья на глазах.
Казнь молодого человека, по-прежнему влюблённого, но теперь и абсолютно счастливого, состоялась в тот же день — правосудие тех лет, как мы уже видели, не медлило. Говорили, что он легко спрыгнул с повозки смертников и быстрым шагом подошел к гильотине — так легко и радостно, словно это был брачный алтарь. Посмотрел на толпу сияющими глазами и сказал: «Я безумно счастлив. Умереть за Шарлотту — это венец того, что я мог пожелать от жизни».
Уже взойдя на эшафот, Адам Люкс тихо осведомился у палача, тот ли это инструмент, который обезглавил его бессмертную любовь. Получив уверение, что да, только нож пришлось сменить, потому что сильно затупился от работы, он громко воскликнул: «Шарлотта, прости меня, если мужество изменит мне и я окажусь недостойным тебя. Как бы мне хотелось быть таким же смелым, как и ты в последние минуты жизни! Конечно, ты навсегда останешься выше меня, но ведь это истина: всем известно, что любимый возносится любящим на пьедестал, а потому он всегда выше. Ты недостижима, и я горжусь этим».
Однако мужество не покинуло его. Он умер с именем своей возлюбленной на устах, и его губы ещё шевелились, когда тело было уже мертво».
— О боги и богини, которых отрицают в этой стране! — воскликнул Ной. — Что за напыщенный стиль! Право, он нарастает от строки к строке. И разве уста и губы — не одно и то же?
— Каков объект, таков и ответ, — отбрил Арсен, ставя финальную точку.
— Но согласись: именно пафосное разворачивание событий и пафосное их завершение доказывают, что я был прав.
— Ну и был, подумаешь. Мне одной капли крови хватило, чтобы увериться и принять меры, а ты заставил меня наблюдать священное безумие рыцаря, который отыскал свою Принцессу Грёзу на гильотине.
— Но ведь это добавило ещё один признак из главнейших. Предполагаемое долголетие твоей истинной женщины насильственно подкосили, мужа и детей она, возможно, не завела исключительно по молодости…
— Какая там молодость! — вспыхнул Арсен. — Вдова бедняги Лавуазье вышла за него четырнадцати лет, и её пришлось отвоёвывать от целой своры высокородных подонков, ибо слегка засиделась в невестах. Умница, с первого дня взяла все научные дела мужа в свои руки, переводила, переписывала, снабжала его труды иллюстрациями… Сделала из него человека, которому жить бы ещё да жить, — продолжил он угасшим голосом.
— Стало быть, двадцать пять лет, по-твоему, перестарок.
— По-моему — да.
. То-то ты её в котёночка превратил. Чтобы омолодить. Напоил одну из наших вампирских кис Шарлоттиной алой жидкостью, та и забеременела от следующего же акта любви с инфернальным котом. Ловко у тебя получилось!
— Я же медик, — пояснил Арсен, словно этот факт что-либо объяснял. — И неплохо вник в твою заумную генетику. Девочка-перверт сохранит, как я надеюсь, все душевные и умственные способности покойной Шарлотты, её гордость, любознательность, открытость жизни, — но не память и конкретные понятия: идейных убийц нам тут не хватало. Думаю, её надо назвать Люциферита. Серполета плюс Люцифер.
— Кошечка-аристо, значит, — медленно проговорил Ной. — Стоило бы тебе малость поберечься с твоим антропоморфизмом. Читал заметку в «Старом Кордельере»? Восемнадцатилетняя дочь маркиза Эрвэ де Фодоа написала: «Моя собака ощенилась тремя маленькими республиканцами». Во время моего детства таких метисов звали дворянами или дворнягами. Во времена республики можно было бы счесть слова юной маркизы остроумной шуткой. Однако они дали основание привлечь к суду саму девицу, её отца и тётку, госпожу де Борепэр. Все трое были казнены двадцать пятого мессидора второго года революции, если перевести на человеческий язык, то тринадцатого июля тысяча семьсот девяносто четвёртого года, без жалости к старости, уважения к добродетели и сострадания к юности. Что скажешь на это?
— Что этот год последний, — сказал Арсен веско. Выровнял листы, уложил в подобие плоского кулька — так, «в куверте», он сохранял написанное от досужего прочтения — завернул верхний, свободный край, накапал горячего сургуча с палочки и припечатал своим изумрудом.
8
Всё это время Тёмный Тампль, брошенный нашими друзьями ещё во времена Несравненной Нинон, стоял мёртвым и чудовищным придатком былого. Ушло всё величие: люди не нашли ничего лучшего, как превратить его в темницу наподобие многих других замков. К тому же он служил последним пристанищем королевской четы почти вплоть до казни, в нём томились малые дети Марии-Антуанетты, хотя им никто не вменял никакой вины: дочь, которая осталась жива, и как-то уж очень тихо погибший сын.
То был неплохой материал для спекуляций: поэтому девушку, семнадцатилетнюю Мари-Терезу, в тысяча семьсот девяносто пятом году выменяли на сановитых французских военнопленных. Бывшая узница или пленница только через несколько месяцев осознала полноту своего сиротства.
То же на свой лад происходило со страной. Наступило время так называемой Директории, которая весело подводила итоги разгулу и возводила на опустевший трон новых временщиков.
Ной нередко говорил другу:
— Ты солидно их припечатал: Робеспьер со своей шайкой не протянули и двух лет. И к тому же не сумели под конец проявить какую-никакую силу духа, в отличие от большинства своих жертв. Ты ведь помнишь того негодяя, который предлагал устраивать всем «аристо» кровопускание перед казнью, чтобы не смели держаться так заносчиво?
— Ещё бы, — Арсен облизнул губы с лёгкой нервностью. — Противный тип оказался. Вонял, как воз с тухлой селёдкой.
— А теперь оставшиеся в живых роялисты вовсю паломничают к местам заточения неправедно казнённых, особенно к Тамплю.
— Знаю.
— И носят костюм, совершенно невозможный с точки зрения геральдики и символики.
— Мы, когда выходим прогуляться по окрестностям, — тоже, — улыбнулся Арсен.
Оба имели в виду так называемые «балы жертв», куда приходили, напротив, все уцелевшие. Необходимо было лишь доказать, что в твоём роду кого-нибудь обезглавили «национальной бритвой», — а это не составляло особого труда. Красная лента на шейке дивной дамы имитировала след от лезвия, резкие кивки элегантно растрёпанных кавалеров изображали падение головы с плеч. Подобные вечеринки нередко проходили на кладбищах, как правило, поздно вечером или ночью при полной луне, что наша пара любовников могла только приветствовать.
Днём эта золотая молодёжь, насквозь продушенная старорежимным мускусом, за что всех их прозвали мюскаденами или, что почти то же, мускусными крысами, прогуливалась по бульвару имени Бастилии, разнесённой по камешку, и прочим значимым местам.
Юношей отличала косичка или, напротив, коротко стриженный затылок и «собачьи уши» — две широких пряди, падающие по бокам причёски. В ухе болталось огромное кольцо, на носу сияли очки или лорнет с длиннейшей ручкой.
Зелёный редингот цвета «Месье» — графа Артуа, ближайшего претендента на престол, с семью перламутровыми пуговицами по счёту лет, проведенных королём-ребёнком в заточении, чёрные траурные отвороты в честь казнённого Людовика, белый галстук, окутывающий шею до подбородка, кюлоты и узконосые туфли составляли, а суковатая палка с залитым в неё свинцом довершала облик щёголя. К тому же мюскадены грассировали из ненависти к чистому «р», с которого начинались слова «революция» и «Робеспьер» (а во втором случае и кончалось) — это было такой меткой, которую нельзя было потерять, в отличие от какой-нибудь мелкой детали костюма. В целом то были крепкие парни, неплохо владеющие главным аргументом уличных боёв и склонные пускать его в дело при виде любого санкюлота. Подружки их, великолепные мервейёзы, могли чувствовать себя как за каменной стеной. Оттого эти дамы напоказ выставляли свою хрупкость и возвышенные чувства: они подражали классической древности. Носили полупрозрачные муслиновые платья с подбором под грудью и струящимися складками, сандалии из ремешков, короткие подвитые волосы, широкая шляпа, иногда чепчик с оборкой — напоминание об античном героизме незабвенной Шарлотты.
— Мне всё это напоминает «мускусных кавалеров» и «мускусных дамочек» века этак шестнадцатого-семнадцатого, — поделился своими впечатлениями Арсен. — Тогда эта незабываемая вонь означала пристрастие к наркотику у мужчины и желание выкинуть у женщины. Эту дрянь курили, как помнишь.
— А я читаю по пуговицам, — отозвался Ной. — Семь лет по перламутру, но иногда семнадцать по стальным гранёным. Луи Семнадцатый обрисован куда более явно и вызывающе, чем в первом случае. Но меня фраппирует — почему никто из этих бойцов ничего тогда не сделал, чтобы помочь мальчику?
— Потому что это уже сделали мы с тобой и одна чудная мервейёза, подружка великолепной Терезы Тальен и, возможно, любовника самой Тальен, некоего Поля де Барраса, теперешнего всевластного диктатора. Тройственный союз. Так что возмущайся, возмущайся погромче, — фыркнул Арсен.
Дело, о котором они таким образом умалчивали, было такое.
На одной из вечеринок, где, по словам мадам де Гонкур, «прелестная Тальен примиряла женщин с революцией, мужчин с модой, буржуа с Республикой, Францию с велением сердца» и где они с Ноем были привычными гостями, к Арсену подошла её лучшая подруга Мари-Роз Жозефа Богарне. Он был несколько удивлён её смущённым видом: обеих дам он почитал как великолепных куртизанок, рангом, разумеется, много ниже, чем Нинон де Ланкло, однако всё же… Обе сидели в одной из бордоских тюрем, как вдовы казнённых реакционеров, ожидая аналогичной участи. Тогда Тереза послала своему любовнику из числа якобинцев, Тальену, записку следующего рода: «Я умираю оттого, что принадлежу трусу».
Ход оказался блистательным. Он не только поспособствовал освобождению обеих дам, но сильно приблизил конец диктатуры. Тереза получила свободу, Тальен — Терезу в жёны, а республика — Термидор.
Тем не менее, «Термидорианская Мадонна» и её лучшая приятельница были, несмотря на свою яркость, лишь бледными копиями идеального типа. Вряд ли они проявили бы спокойствие перед лицом смерти, как Шарлотта; в царственном безразличии к деторождению их тоже нельзя было упрекнуть. С другой стороны, мужчины явно были для них лишь средством достигнуть высот, однако до того, чтобы сохранить их дружбу после разрыва, не снисходили ни одна, ни другая. Или у них это попросту не получалось.
Тем менее им была свойственна магия, позволяющая овладевать помыслами желанного (и нежеланного) мужчины всецело. Чтобы овладеть ею, обе красавицы захаживали к небезызвестной Мари Ленорман.
— Я мельком видела вас в гадательном салоне Мари, — начала Жозефа. Разумеется, Арсен был знаком со знаменитой прорицательницей, но шапочно: встретив на улице, слегка приподнимал свой цилиндр.
— Мы с ней не особенно близки, — заметил он, рискуя ввергнуть даму в ещё большее замешательство. — Быть может, она показала вам меня в одном из своих зеркал?
— Провидица использует иные способы, — ответила она, — раскладывает карты и читает их по своего рода наитию. Именно так она предсказала нам с моей Терезой блистательные браки, причём указала, что мой будет бездетен и это погубит его, а позже моего сердечного избранника. Единственное средство поправить дело — спасти от смерти одного ребёнка, в чьей судьбе я и без того принимаю горячее участие.
Ловко изложено, подумал Арсен. И не будь я так учтив от природы, милая дама всё равно не дала бы мне и слова поперёк вставить.
— Этот мальчик — юный король? — спросил он, когда излияние прекратилось.
— Да. Как вы угадали?
— Я не соперник ни девице Ленорман, ни графу Сен-Жермену, которого вы, скорее всего, не знавали…
(И про которого, добавил Арсен мысленно, ходили слухи, что он практически вечен — по той же причине, что и они с Ноем. Только насчёт графа сплетничали, а по поводу их двоих не догадывались. По крайней мере — подавляющее большинство.)
— …Однако ваша головная лента украшена семнадцатью белыми розами, ни больше, ни меньше. И вы — самая элегантная и властная из мервейёз.
Вот такой я молодец, похвалил себя Арсен. Намекнул, что я-то сам графа помню, угадал пол дитяти, с нечеловеческой скоростью пересчитал роялистские цветочки, польстил ото всей души, если она у меня имеется… И по сути не совершил ничего свыше простых человеческих способностей.
— О. Так я могу быть с вами искренней?
— Вы уже искренни настолько, что нашу беседу стоило бы продолжить в другом месте.
Он имел в виду — в Белом Тампле, куда редкие посетительницы попадают с крепко завязанными глазами и не далее прихожей, на английский манер именуемой холлом. Она поняла — в уютном особнячке, который снял для неё виконт де Баррас. И, пожалуй, оба подразумевали постель.
Отводить глаза дамам Арсен приловчился виртуозно.
«Грандиозная женщина, — сказал он себе, когда по крайней мере один из них получил ожидаемое. — Недаром про её лучшую подругу мадам Тальен сплетничают, что она не выпускает любовника из спальни по пять-шесть часов кряду. Жаль, что я не могу отдаться процессу всем телом».
Вслух же произнёс:
— Теперь можете открыть тайну, никто в этих стенах не подслушает, а подслушав — не выдаст.
— Собственно, никакого секрета из этого не делают. Наш диктатор держит юного короля в роли марионетки, — одна рука Мари-Жозефы машинально скользили по его нагой груди, пальцы другой почёсывали мягкий подбородок Фелимора-младшего. — Может быть, козыря в игре, которую затеял не один Баррас. Трон под нашим диктатором последнее время заметно шатается, но если ему повезёт спрятаться за легитимным монархом, не достигшим совершеннолетия, то можно будет изобразить попечительство, регентство… в общем, там придумается.
— Но для этих целей мальчик должен быть здоров и в полном рассудке.
— Хотя бы жив. — Арсена поразила горечь её интонации. — А юный король болен, несчастен и оттого сильно замкнулся в себе.
— Вы полагаете, я так вот сразу приду на зов. Полный неопределённости и, между прочим, грозящий нешуточным риском. — Его руки ласково массировали ей грудь, успокаивая сердце. — Если бы Шарля-Луи не стерегли так бдительно… и было бы несколько больше времени…
— Вот видите? Вы начали рассуждать, значит, склонны согласиться.
— Не спорю. Но и не соглашаюсь.
— Пройти туда будет легко. Баррас собирает медицинскую комиссию, которая должна дать заключение. Если я предложу вас, мне не откажут. Известно, что вы принадлежите к кружку верных; кроме того, вам удалось излечить меня от чёрной меланхолии, а Терезу — от заноса матки. Если хотите, можно выбрать для аборта несколько более обтекаемые выражения.
— Когда я делал такое, по-вашему?
— Модные пилюли из смеси душицы, петрушки, пижмы и гвоздики. На раннем сроке.
— Надо же, а я и не знал.
Она тихо рассмеялась:
— В общем, уж это дело считайте решённым.
— Повторяю; если я соглашусь. Быть может, вы не в курсе, что я специалист по массовым поражениям. (Что я несу такое анахронистское, спохватился он. Второй шевалье ла Сангр.)
Нагая Мари-Жозефа приподнялась на локте, одновременно натягивая на себя батистовую простынь, и властно проговорила:
— Ваше дело будет войти вместе со всеми и посмотреть. Может быть, подписать медицинское заключение, оно ровным счётом ничего не будет значить. Остальное — на ваш личный выбор.
9
«Так я вовсе и не подслушивал, само в уши лезло, — сказал Фелимор, подставляя Арсену бархатно-круглую башку и слегка покачиваясь от удовольствия, «словно кукла-неваляшка», снова Ной выдумывает термины, решил тот. — И пришло мне на ум, что в древности кошкам поручали хранить души праведников. Сиамские коллеги рассказывали. Вам с Ноу-Мау следовало бы подкрашивать волосы хной, она входит в моду, или полоскать в настое ромашки, на худой конец — луковой шелухи. Венецианское золото, белокурая бестия и так далее. Пудреные причёски а-ля Робеспьер, конечно, напоминают о гильотине, но не в ту сторону, в какую надо».
— Не шуми в моём уме, дай поразмыслить, — с лёгким недовольством ответил Арсен. — Между прочим, твой мысленный парле франсэ куда как далёк от логики и связности. Плюс очень странные аллюзии.
… Предписание гражданину Монфриньёзу, практикующему врачу, пользующемуся безоговорочным доверием Директории, было получено буквально через день после пылкого тет-а тета, и уже не следующее утро Арсен вместе с пожилым и авторитетным доктором Дессо и молодым Пеллетаном, из числа «недобитых» якобинцев, стоял у ворот внешнего Тампля.
«Представители всех трёх главных общественных групп», — внутренне усмехнулся Арсен.
Когда их ввели в мрачные стены, откуда уже давно и надёжно выветрились призраки давней святости, и отворили две двери: прихожей для стражи (где уже чувствовалось характерное зловоние) и камеры, в которой содержали маленького узника, — непривычные медики отшатнулись.
Арсен устоял: последняя большая вспышка чумы пахла если и лучше, то ненамного. Однако от резкого аммиачного запаха слезились глаза и спирало дыхание даже у него. На полу и стенах виднелись характерные бурые потёки — остатки еды, которую просовывали через окошко с заслонкой, находящееся в нижней части двери, невозбранно смешивались с экскрементами, в одной из брошенных мисок копошилась крыса, которой были явно безразличны посетители, другие посудины были использованы в качестве ночных ваз. Луи-Шарль, скрючившись, лежал на кровати гораздо меньше себя размером и даже не поднял опухших век. В тряпье, покрывавшем его словно некий полусгнивший кокон, еле угадывались простыни, одеяло и одежда.
— Господа, — процедил сквозь зубы Арсен, — будьте так добры распорядиться убрать в комнате. Судя по тому, как и чем тут разбрасываются, у надзирателей запасено очень много посуды и крайне мало постельных принадлежностей. А мы с Шарлем-Луи совершим небольшую прогулку.
Он даже удивился тому, как легко оказалось проявить властность и с какой готовностью ему подчинились. Очевидно, оба его сотоварища сами были не прочь удалиться на неопределённое время, хотя лекарский инстинкт повелевал им остаться и осмотреть пациента.
— Мальчишка-то наполовину идиот, и без консилиумов ясно, — проговорил Пеллетан с грубоватым добродушием. — А обстановка и без чистоплюйства терпимая. Мне самому приходилось сидеть в тюряге безвылазно.
— Чистить здесь придётся долго, — заметил Дессо, прижимая к носу белоснежный белый платок.
— Если вчерне и конским скребком — то не особенно, — утешил его Арсен. — Думаю, надо вам и гражданину Пеллетану договориться с консьержем о том, чтобы получить лёгкий завтрак… гм, обед. Кстати и проверите, чем кормят заложника.
Сам взял Шарля в охапку и вынес в первую комнату, а оттуда в коридор. Тот был лёгок, пылал лихорадочным жаром, и нести его, несмотря на источаемое кожей зловоние, оказалось почти приятно. «Злостная форма золотухи, перешедшая в чахотку суставов, — торопливо диагностировал Арсен. — Это у Бурбонов фамильное, на фоне того они и умирают, от чёрной ли оспы, перелома или гангрены. Однако слышится и лёгкая нота чего-то цветочного…»
С лестницы, ведущей во внутренний двор, повеяло сквозняком, и медик вспомнил, что наверху должна быть смотровая площадка. Если там кто-нибудь ошивается, спугнуть его нет особых проблем.
Но никого не было. Арсен положил свою ношу на пол — тот был уже нагрет восходящим солнцем — и присел тут же.
— Красивая дама, от которой пахнет розами, говорила о человеке с кольцом, что постарается его добыть, — пробормотал Шарль.
— Какое кольцо? — спросил Арсен, снимая с себя сюртук и накрывая мальчика.
— Серое, платиновое. Изумруд часто повёрнут к ладони. Это вы, да?
— Каждый из нас на такой вопрос имеет право ответить «это я». Лучше скажи, какая дама.
— Мари-Роз-Жозефа, — с усилием ответил Шарль. — Я запомнил имя, потому что обожаю розы, любил их выращивать — а она сама была как они. Ещё она говорила, что господин Максимилиан Робеспьер сватался к моей сестре. Я думаю, она тоже здесь, но друг к другу нас не пускают. Господин в белом парике глядел в верхнее окошко, а потом его заделали. Назвал меня юным величеством, но очень тихо и плохим голосом. Его нет?
— Да, ему отрубили голову. Это был лжец.
— Жаль его, он умер виновным. Он хотел продать нас с Терезой обоих ради своей власти и не успел, — довольно чётко произнёс мальчик. — Но папа и мама казнили не потому, что они лгали.
— Поправка принимается, — ответил Арсен. «А ведь если Жозефа Богарне взаправду была в этой клоаке и смотрела на Шарля не через то отверстие в двери, которое уже заделали, а вблизи — тогда она во много раз лучше, чем говорят о ней сплетни».
Шарль приподнял голову, но сейчас же со стоном опустил. «Так дальше нельзя продолжать беседу», — подумал Арсен и вынул из кармана рубахи пузырёк с пилюлями. Их он приловчился замешивать из своей крови вместе с кровью Ноя, иногда добавляя и семя. Лекарство действовало не очень эффективно, зато было куда более удобным и много менее пафосным в употреблении, чем сырая влага. Всякий раз открывать себе вены казалось Арсену чересчур.
— Вот, проглоти одну и вторую, только по очереди, — попросил он.
— Спасибо, — вежливо поблагодарил Шарль.
И почти сразу:
— Вы уже понимаете, что я вам хочу сказать, великий мсьё Франции?
— Нет, сир, — сильно опешив, ответил Арсен.
Слишком неожиданным оказалось титулование, обозначившее в нём некоронованного владыку страны… или её палача.
— Вы поступили благородно и учтиво, обратившись ко мне как к королю, — ответил Шарль, — но я не он, хотя после смерти папа моя мама стала передо мной на колени. Меня могли бы короновать в Шартре, в Реймсе и, как я думаю, даже в Тампле, будь тогда иные обстоятельства.
«Ребёнок в самом деле обезумел от страданий, как говорили мои коллеги? Нет, этим нисколько не пахнет. В его возрасте даже сохранившие рассудок не говорят так связно».
А Шарль продолжал:
— Прекрасная мадам Богарне знала и любила некрасивую жену последнего из Ришельё, а через неё — и самого маркиза. Он теперь за границей, ему помогли спастись. Найдите его, как сможете.
Теперь наклонитесь поближе. Не надо, чтобы и ветер нас подслушивал.
Род Ришельё издавна был хранителем тех, кто царит. Но истинный король царит не управляя. Он просто есть, суть, существует. А вокруг него создаётся гармония. Создавалась. Точно не знаю, потому что благоуханная мадам торопилась, говорила с чужих слов и была полна ко мне простой жалости.
Я прилежно учил историю. После Меровингов приходилось подгонять владык под высокий образец с помощью сложной церемонии, но она помогала лишь отчасти. Очень мало. Эти владыки вынуждены были управлять твёрдой рукой, чтобы оправдать свою жизнь. Но истинно древняя кровь королей — не в них, даже не в Меровее и потомках. Не в Христе — мне велено выговорить это кощунство. Она течёт как бы помимо рода человеческого и проявляется от случая к случаю. Мы с вами кровные братья по рубиновой капле, упавшей с ногтя, а не потому, что я семнадцатый номер. Умеют они присваивать номера всему, что их окружает… Ох, я снова путаюсь. Можно третью таблетку?
— Вы умрёте от неё, сир.
— Я и так умру — уже умер. И хочу как можно скорее увидеть мама и папа — иногда я слышу, как они поют в небесах.
Шарль взял пилюлю в губы, сглотнул и продолжил:
— Так вот. Этому роду несколько веков подряд приходилось оберегать не человека, но изумруд. Может быть, начиная ещё с сына мельничихи Пилы. И его потомки чувствуют тех, кто старый человек… не человек даже… или новый, не знаю, как сказать точнее. Кого надо оберегать и кому надо под конец отдать изумруд Понтия Пилата. Они нашли.
«И это я? — хотелось спросить Арсену. — Я — прокуратор, великий префект всей Франции перед лицом всего мира? Или прокураторами зовут хранителей? Какой-то путаный миф получается».
— Всё, — прошептал юный король, — несите меня обратно.
— Погодите. Я вас вконец угробил, хотя обещал спасти.
— Вот чего… не надо.
— Понимаю. Я и не могу сделать так, чтобы вы в скором времени не умерли; однако не бойтесь такого исхода. Все умирают, и ничто на самом деле не подвластно гибели. Сейчас я возьму от вас каплю или десяток — не пугайтесь, это не больно.
Арсен вытряхнул содержимое флакона прямо в карман, отпил из шейной вены Шарля и плотно закупорил частицу его крови.
— Теперь, думаю, всё будет в порядке. Хотя бы эти дни вы проведёте в относительной чистоте и сытости.
— А потом я увижу всех моих милых, — пробормотал тот, снова впадая в полубеспамятство.
Когда Арсен и Луи-Шарль вернулись в камеру, там вовсю шла работа, но мальчику она уже никак не могла помешать.
Спустя несколько дней умершего короля подвергли анатомированию, чтобы выяснить причину болезни. Пеллетан с какой-то стати взял себе (украл и утаил) его сердце — так предусматривал давний ритуал королевских похорон. Также он был шокирован от вида многочисленных синяков, рубцов и еле заживших ран, проступивших на худеньком теле страдальца. Именно с этого момента Пеллетан окончательно перестал быть якобинцем и сделался роялистом. Доктор Николя Джонруа, прозектор, приглашённый взамен Арсена, который почёл за лучшее отговориться болезнью, сделал интереснейшее замечание: «За сорок лет практики я никогда не видел у ребенка этих лет столь развитого мозга; думаю, что из мальчика вырос бы человек выдающихся умственных качеств».
— Ну и что? — проговорил Ной, выслушав историю. — Получается, что в жилах нашего будущего питомца течёт малая толика древнего Меровея. Не особенное диво: прихоти генетики неисчислимы. Меня куда больше волнует состояние семенников юного Фелимора, которому досталось полсклянки алой человеческой влаги марки «Луи-Шарль», и юной Газетт, которая с другой порции того же эликсира должна будет выносить и выродить венценосного котёночка. И твоё собственное состояние. Только я обрадовался, что твои гнойные прыщи заживают без следа, как вон оно, снова выскочило по всему телу.
— Пройдёт, как всегда проходило, — отмахнулся Арсен. — Я думаю, что делать с мадам невестой генерала Бонапарта. Я ей почти что обещал вылечить её протеже.
— Знаю-знаю. Просёк вашу небольшую секс-интрижку и не спущу. А ты скажи правду. Изобрази из себя новоиспечённого мэтра Нострадамуса. Ленорман посулила Жозефе корону императрицы — а ты пообещаешь, что в некоем другом времени и другой стране у них с Наполеоном будет много ребятишек, он реально завоюет для них империю, подобной которой не было со времён Македонца, Рима и Великороссии, поставит своих отпрысков и потомков над всеми её провинциями… И настанет тотальная глобализация мира.
— А что такое глобализация? — спросил его друг, уже привыкший к тому, как изъясняется Ной.
— Сам авось испытаешь на опыте. Сейчас же скажи ей, что «маленький капрал» будет её обожать и безо всяких там детей, любовью, какую редко встретишь в нашем мерзостном мире. Юный же король дождётся своего часа: в тысяча восемьсот семнадцатом, тысяча девятьсот семнадцатом или вообще в ином тысячелетии. Причём, судя по приметам, в России-маме.
— Откуда ты взял?
— Ну, знаешь, надо «Центурии» было внимательнее читать. «Ребенок-мессия родится в стране, где холодные леса и полные малахитом горы. Когда повзрослеет, его разуму покорятся все страны».
Ной рассмеялся, захлопнул тяжёлый переплёт и пылко притянул к себе Арсена.
Прокурор
1
«Процесс внутриутробного развития элурантропа, иначе шат-гару, ничем не отличается от обычного хоминидного, если не применять умственное сканирование. От рождения до года в новорождённом психически доминирует кошка, хотя, безусловно, без явного стремления размножиться, так бурно проявляющегося в девяти-одиннадцатимесячном животном. После года и до истечения среднего людского срока (лет пятьдесят) — постепенно берёт верх человек с его желаниями и устремлениями. После шестидесяти ожидается, что существо легко и практически неощутимо для себя будет перетекать из одной зрелой формы в другую, не обязательно кошачью, увядания в принципе не должно наблюдаться. И хотя срок нового существа измерен, данное предположение пока не может быть подтверждено эмпирически».
Так писал Арсен в годы Директории, консульства и воцарения новой династии.
После смерти Луи-Шарля Чёрный Тампль опустел. Он и до того представлял собой один островерхий столп вместо четырёх, которые во время гугенотской резни окружали мрачную «коробку».
Зато к единственной оставшейся башне непрерывно текли струйки скорбящих паломников: они испещряли стены древним королевским символом — трёхлепестковой лилией, высекали призывы и краткие надписи, возлагали к подножию цветы. Словом, вели себя как обычные бездельники рядом с достопримечательностью.
Арсен и Ной тоже раза два-три поучаствовали. Каждый нёс на руках или в корзинке юную кошечку, белую с мелкими чёрными отметинами, Ной обычно Луизу, Арсен — Шарлотту. (И хорошо, что это имя не было потрачено на перерождённую Корде.) Газетт сильно их удивила, произведя на свет близнецов, вышедших, похоже, из одного оплодотворённого яйца. Как вообще такое получается — одна душа делится надвое? И разве пол живого существа — не основополагающее, можно сказать — не сюжетообразующее понятие, если воспользоваться терминами Французской Академии? Тем не менее, Фелимор очень гордился потомством, хотя девочки ни капли не были на него похожи.
Через два года молодой и многообещающий лейтенант сочетался браком с Жозефой, превратив её в Жозефину, а себя произвёл из Буонапарте в Бонапарта. С летами получилась обратная метаморфоза: Жозефа убавила себе четыре года, Наполеон прибавил два. Ной непонятно иронизировал, что наблюдал брак некоей босоногой танцовщицы со златокудрым поэтом, где молодые схоже обменивались годами; Арсен снова ничего не понимал и не хотел понять.
Удача ворожила новобрачному генералу во всём. Войну против захватчиков свежий главнокомандующий армией успешно обратил против тех, кто её начал; не поддавалась лишь Англия, признанная владычица морей. Он перешагивал ступеньку за ступенькой, поднимаясь по служебной лестнице, силком объединяя неспокойный европейский мир и везде насаждая свою родню. Даже Испания, казалось, готова была простить первому консулу уничтожение инквизиции, но помешали партизаны.
В течение своей жизни Бонапарт укрепил франк и узаконил ордена, поощрил науки и искусства. Он сформулировал кодекс законов по образцу римского. Перевернул старую лилию, изобразив из неё пчелу — исконный знак королей с нестрижеными волосами. (Сам он их, напротив, стриг очень коротко.) Вернул эмигрировавших, всячески поощрил аристократов, оставшихся в живых, и заключил конкордат с папой Римским. Ограбил весь мир, чтобы украсить Францию предметами искусства. Сделал всё, чтобы Розеттский Камень расшифровали, и стал крёстным отцом современной египтологии. Во время континентальной блокады заменил тростниковый сахар свёкольным, но для кофе не сыскал подходящей замены.
Он добился того, что его власть стала наследственной, но при нём дворянство потеряло право на земли и вынуждено было их выкупать. Зато титулы, жалованные таким путём, могли передаваться от отца к сыну и даже дочери.
Наконец, Наполеона торжественно провозгласили императором — логическое завершение процесса. Прирастание новых земель имело источником силу французского оружия, так было везде и всегда. Война кормила войну и сплачивала излишне расползшуюся нацию.
К сожалению, Испания окончательно отпала в 1808 году, Италия бурлила, не желая объединять привычно разрозненные части под любой эгидой.
Жозефина упорно отказывалась зачать, в то время как чресла самого Наполеона не однажды доказывали свою воинскую мощь на стороне. Для укрепления сил он, а вслед за ним и лучшая часть нации, с увлечением использовали кёльнскую воду: прыскались, смачивали носовые платки и даже принимали внутрь — мужчины и женщины одинаково. Всесторонняя замена былому мускусу. Одеколонные судари и сударыни.
В этом же 1808 году император распорядился навсегда покончить с Тамплем.
Все те два года, пока Тёмную башню разносили по камешку, Ной спорил с Арсеном. Описанный ниже диалог растянулся на гораздо большее время, чем его изложение.
— Я ведь предупреждал тебя, что с Бастилии началось, а другими крепостями закончится. Выровняют твой Париж, как по струнке. Тампль — логическое продолжение Бастилии.
Так говорил Ной, а его оппонент отвечал:
— Это ещё кто кого стращал. Но для нас это вроде операции по удалению слепого отростка кишки, разве нет?
— Какой ты умный! Ещё аппендиксом его назови.
— В Белом Тампле имеется всё, что нам нужно для жизни. Ты говорил, что Мать Всего Живого постепенно открывает перед тобой врата в иные земли помимо нашей. Следовательно, рано или поздно буду допущен и я.
— Да, но единственный парижский портал, по всей видимости, он же французский и ближнеземной, — Тёмный Тампль. Иных врат мы не отыскали. Пока хотя бы один булыжник сохраняет память о былом строении, портал открыт. Но, боюсь, камень смолотят в щебёнку и вымостят ею площадку для танцев. Тогда тебе не будет хода в город, сколько бы ты ни купил там роскошных апартаментов.
— Я останусь с тобой, это решено.
— Какая самоотверженность! Однако не забывай: на тебе висит судьба всей Франции.
— Ты имеешь в виду этот мерцающий изумрудик? Предсмертную невнятицу Луи-Шарля? Или нечто другое?
Арсен поднялся из кресла и нервно зашагал по кабинету.
— Я имею в виду, — с неколебимой серьёзностью ответил Ной, сжимая ручки кресла, на котором сидел, — что твоё истинное предназначение распутывается нить за нитью. И если ты откажешься от него, потому что его не понимаешь, — получится очень скверно. И для тебя, и для мирка самого Тампля.
— Да ты-то сам кто, чтобы пророчествовать! Каркаешь и каркаешь, словно ворон.
— Я не ворон, — печально ответил Ной. — Я кот. И то, что можно описать будущим словом «попаданец»: ушлый ушелец от себя. Пришелец из другого места и, похоже, времени. Оба, причём, весьма дальние. Нечаянный паломник из настоящего, где успел вволю пожить, в прошлое, куда меня сорвали ещё младенцем. Ты скажешь, такого не бывает…
— Я слишком много испробовал на себе самом, чтобы оставаться непробиваемым скептиком, — ответил Арсен. — Бывает и небывалое.
— Видишь ли, дело в том, что наша вселенная ещё не до конца воплотилась. По моему разумению, Бог, настоящий Бог, а не мифическое Верховное Cущество, пишет нужный ему мир, словно книгу. Сминая и разрывая листы, сплошь уделанные кляксами и зачёркиваниями, и обильно марая новые черновики. Плодя лоскуты и лохмотья сказаний, выдернутые пряди и волокна, линейные варианты, никогда не выстроенные от сих до сих… Ведь жизнь, в отличие от художественного произведения, представляет собой невнятицу. Замыслы и наброски грандиозной эпопеи, которая слегка наскучила Сочинителю, однако сжиганию не подлежит.
— Это весьма интересно, только я назубок знаю Сирано де Бержерака, Казота и философские сказочки Вольтера. И не так прост, как его Простодушный, — вклинился Арсен в его тираду. — Ты ведь постоянно и вполне сознательно допускал оговорки, разве нет?
— Мы живём по сути в изначальном хаосе творения, — невозмутимо продолжал Ной. — И Меровеи с их потомками — красная нить, проходящая через все узлы и завитки. Их бытие определённо.
— Я, кажется, из тех самых. Первоначальных. И Луи-Шарль, хотя воплотился он — если это вообще он, — странно раздвоившись. Но можно ли верить словам умирающего, тем более что он всего-навсего передал чужие?
— Вот бы самоё императрицу спросить.
— Сделано. Толку чуть. Мне назвали вполне конкретное имя того, кто может знать больше, и место его бродяжничества: Арман-Эммануэль дю Плесси Ришельё. Россия, скорее всего, южные области, не так давно ею завоёванные. Застарелый эмигрант и типичный невозвращенец, ибо терпеть не может нынешнего императора Франции.
— Тебе необходимо его разыскать. Уж дорогу к нашему теперешнему обиталищу он точно не проторит — ни при каких обстоятельствах.
— Положим, ты прав. Но этого так мало для счастья.
— Кто это сулил тебе счастье без облаков и перемен? Благодари за то, что уже было дано.
— Разве ты не можешь уйти со мной? — спросил Арсен без особой надежды.
— У тебя своя работа, у меня своя, — говоря это, пленник Белого Тампля поднялся с места и крепко обнял возлюбленного. — Кавалеры стен и могил — знаешь, до Тампля здесь была топь, располагалось кладбище, и древние кости тоже стали подниматься из земли. Наши удивительные коты и кошки. Кое-что в подарок от Луи-Шарля. Мадонна в обоих лицах. Её не передвинешь, если она сама того не захочет, а ведь на ней держится всё прекрасное устроение ближнего мира. Мира, где ты должен уврачевать все недуги до логического конца и иссечь все застарелые язвы. А ведь рядом со мной ты увязнешь в болоте навечно. Ведь только смерть освободит тебя от зарока, наложенного той давней парой, а ты лишён её обрести — так я понимаю.
— Но разлука с тобой… Страшно и помыслить.
— Ты рядом, но по сути меня не отыскал. Чтобы прийти, необходимо сначала выйти. А время, когда можно это сделать, истекает, словно песок в колбе часов.
— Уйти — расстаться, остаться с тобой — тебя потерять. Можно ли поверить такому? — В глазах Арсена стояли слёзы, крупные, как его изумруд.
— Делай, а то выгоню взашей, — сухо сказал Ной. — Кажется, зря я дал тебе отсрочку.
— Ной, — почти простонал его любовник. — Я уйду, раз на то твоя воля. Но прошу: напоследок выпори меня изо всей силы, чтобы мне плакать не от разлуки, а от боли. Ты ведь давно обещал мне таску — за политико-любовную связь с женщинами, что для тебя было гораздо обиднее, чем когда мне на язык попадались красивые мужчины. За изворотливость вкупе с ненасытным любопытством. За дерзость и непослушание. Мне что, самому на себя напраслину клепать?
… Но когда Ной сорвал с него сюртук и рубаху, взял кнут, ради прочности предусмотрительно выдержанный кем-то в крепком спирту, и стал полосовать, пока не изодрал в клочья остатки одежды и саму кожу, это не причинило ровным счётом никакой муки. Словно уже некому было её испытывать. Кровь каплями текла из-под закрытых век и струйкой — из углов рта, но смертной тоске, что овладела сердцем и стиснула утробу, некуда было излиться.
2
Арсен прошёл рядом с Тамплем, который выглядел неряшливой грудой обломков: они с Ноем расстались на пределе возможного. В горле першило, словно от постоянной пыли, которую поднимали каменщики; ныли бронхи и гортань, при каждом вздохе в бок словно ударяли увесистой дубиной.
«Перед тем, как выдворить из ковчега, Ной позаботился о моём исцелении, тогда что это», — подумал он вяло. Поднёс к губам платок, чтобы прокашляться от твёрдых частиц и слизи, и на нём явилось фиолетово-красное пятно.
«А, вот радость-то: я, наконец, подхватил пневмонию и её венец, скоротечную чахотку с кровохарканьем, — сказал он в душе. Если бы душа умела улыбаться, улыбка получилась бы кривой. — Наконец-то я приобрету романтическую бледность истинного денди и поэта. И, так думаю, сумею излечивать эту сложную хворь массированной атакой».
Свернул батист в тесный комочек. «Стоило бы изобрести закрытую плевательницу, чтобы не удивлялись цвету моей крови. И позже навертеть из неё пилюлек пополам с мукой или крахмалом: любопытно, будут они исцелять или губить?»
Снаряжая его для обособленной жизни, возлюбленный позаботился о том, чтобы соблюсти наилучшую из внешних мод. Инкруаябли и их смешноватые подружки давно сошли с арены. Однако воротник тёмного фрака, слегка тронутый золотой нитью, по-прежнему представлял собой многоярусное сооружение, шейный платок, как и раньше, подпирал подбородок и легко скрывал губы, покрытые тёмной коркой, а жилет, панталоны со штрипками и туфли с пряжкой, полностью закрывающие ступню, усиливали иллюзию защищённости. «Он разрушил наш общий кокон и со старанием создал мой», — догадался Арсен.
Впрочем, революция и континентальная блокада неважно сказались на этом наряде: разгром и разрушение роялистского Лиона с его ткацкими мануфактурами не пошли на пользу местной промышленности, а систематическое сдирание кожи с казнённых роялистов и жирондистов никак не могло возместить ущерб.
«Тем более что Фуше, палач Лиона, счёл гильотину и лом каменщика слишком медленными орудиями. Людей он расстреливал картечью, а дома взрывал лучшим в мире порохом, — снова усмехнулся Арсен, уже явственней. — Вот и приходится носить армейское сукно и юфть. Право, мне делается лучше день ото дня: я становлюсь циником. А непотопляемый Фуше — постоянным членом всех правительств».
Пока Наполеон трудился, завоёвывая себе империю, по столичным улицам порхали тонные кавалеры и и их спутницы в муслине и батисте, как летом, так и зимой являвших собой идеал проницаемости. Морозные бабочки в ярких кашемировых шалях с пышной каймой, они легче лёгкого сгорали от простуды, воспалённых лёгких и чахотки. Арсен воспринимал их через призму болезни: пытался лечить, но сей источник не иссякал. Зарубежные войны куда меньше истребляли нацию.
Вскоре Тампль превратили в гравийную мостовую, за исключением небольшого фрагмента стены. Использовать её для перехода Арсен так и не решился: чего недоброго, зависнешь между мирами. Да и того ли от него желали?
Когда омертвение души стало понемногу проходить и, наконец, почти прошло, когда Белый Тампль окончательно водворился в запредельном для Арсена мире, а повседневная жизнь с её мелочной чепухой заняла всё его время, он, наконец, начал понимать: Ной разрушил их тёплое семейное гнездо, их спасительный ковчег и спасательный плот, чтобы Арсен вышел за его пределы и увидел настоящую Францию. Много большую, чем та, которую в те или иные времена обозначали на карте.
Так Арсен приохотился к политике — для него она была продолжением науки врачевания на другом материале.
Ещё до того, как стёрся последний след мрачной руины, император всея Франции с пределами обеспокоился о наследнике того, что приобрёл. И развелся с Жозефиной, дабы жениться по всем правилам. Поговаривали, что она упала в обморок от этого известия. Непонятно: до неё что — не доносилось и отголоска сплетен и переговоров?
Наполеон привёз в Париж пухлую австриячку. Все поголовно дивились: какой смысл брать в императрицы своего рода полонянку, дитя покорённого королевского дома.
Арсен же прикидывал иные ситуации. Что бы произошло, если бы император породнился с русским царём, женившись на одной из его сестёр — гордой Екатерине Павловне или её младшей сестре, добронравной Анне? В самом ли деле история не знает никакого сослагательного наклонения? Ной ведь намекал на нечто прямо противоположное, размышлял Арсен. И если разрыв с Жозефиной означал крах надежд и начало цепи всеобщих неудач, то колебания Александра Первого были именно «из этой оперы».
Допустим, Наполеон становится зятем своего русского коллеги. Союза с родиной жены он, первый, положим, не нарушит, но кому в старые времена мешали вести войну такого рода близкие связи? Столетняя война и вообще началась по причине наследства, которое не могли поделить между излишне разветвлённой семьёй. То есть мир под оливами никому не светит.
Но прикинем иное. Француз оставляет Жозефину при себе и сватает двенадцатилетнюю Анну за — кто там из его братьев и племянников остался не при деле? О Чёрная Богиня, стоило бы ради такого обрести качества счётной машины, тем более всё на свете — ещё с поры Лавуазье — взвешено, измерено и классифицировано. Ну, возьмём, к примеру, Александра Лончинского-Бонапарт, сына прекрасной польки Марии Лончинской-Валевской. Фигура неяркая, но многообещающая. Над его кудрявой шестилетней головкой тихим светом сияет польская корона (Польша вроде бы республика, но издавна брала своих выборных владык из Франции), он моложе предполагаемой невесты, но — если учесть типичную брачную политику — ненамного. Настоящим отцом признан, имеет задатки крепкого государственника, а поскольку некоторым образом объединит свою родную землю с Россией, Александру Первому незачем беспокоиться, что Польша от него отделится. Любопытно, Польша меньше или больше Нидерландов, куда Анну тоже сватают? Обе страны отличаются некоторой зыбкостью конституции и неверностью истинных границ.
«Однако если ты навесишь твёрдые ярлыки, разложишь по полочкам и составишь генеральный каталог — значит ли это, что ты сможешь управлять и управишься с реальностью, а не созданной твоими помыслами иллюзией?» — спросил себя Арсен.
По крайней мере, можно себе представить, что наш император передаст корону сыну Марии-полячки, она у него неизменно в чести, а имя-то какое! Вот вам и новая империя, и завоёвывать Россию немирным путём не потребуется.
К тому времени Наполеон таки решился на свою последнюю авантюру, в которой и увяз трагически.
Арсен, модный доктор, у которого уже народилась богатая практика среди трепетных ампирных дам и их покрывателей, нисколько не стремился в полковые врачи. Краем глаза отметил эпидемию чумы, настигшую армию Наполеона в Яффе, соединил в уме с простудным поветрием, которое накрыло парижских ветрениц в нынешнее время, сопоставил размер кашмирских шалей с габаритами носовых платков при покойном Луи Шестнадцатом…
Исторический анекдот гласит, что годах этак в семидесятых прошлого, восемнадцатого века сморкалось и кашляло всё поголовно парижское население. (Ну разумеется: Ной именовал это «гриппом», от немецкого слова «хватать за горло», объясняя, что это «очень по-вампирски», но про самих вампиров умалчивая.) Простолюдины утирались рукавом, среди аристократов вошли в моду платки — целые простыни дорогого батиста. Некий шевалье прямо перед королевской четой решил вытянуть из кармана своё сокровище, сплошь окутанное туманом алансонского кружева. Тянулось это так долго, что юная и весёлая Мари-Туанет обратилась к мужу: «Сир, мне кажется, стоило бы издать указ, запрещающий иметь платки больше определённого размера, и предписать, чтобы все они были квадратной формы».
Так, кстати, и сделали…
Поэтому Россия представилась Арсену бесконечно тянущимся и тягомотным пространством, вытягивающим из человека все жилы, обителью бореев и аквилонов. Некоей ямой, в которую, с её трупной оцепенелостью, может низвергнуться и пропасть любая жизнь. И поэтому он предпочитал, чтобы новости с фронта сами являлись к нему — туда, где для его прокорма хватало мирных болезней.
3
Война с Россией в известной мере укрепила положение Арсена: поражение дурно переживается в тылах, порождая всевозможные воспаления и раздражения нервов, карманная чахотка, романтический почечуй, запущенный во все стороны люэс и прочие недуги в том же роде — благодатная почва для преуспеяния доктора медицины, приятного во всех отношениях. Как и Франц Месмер, чья звезда давно и тихо закатилась, наш знакомец брался за всё, от чего отказывались другие медики, особенно когда диагноз был расплывчат; не настаивал на большом гонораре даже в случае впечатляющей своей победы, благодетельствовал беднякам и сдирал шкуру со всякого рода парвеню, поднабравших солидный жирок на войне и подавлении анти- и пробонапартистских мятежей. Был, противу всех ожиданий, успешен. Так, крупица за крупицей и капля по капле, зарабатывал себе репутацию и свивал фамильное (хм) гнездо в фешенебельном районе столицы. Найм жилья его не особенно удовлетворял.
С проблемами внешности он тоже более или менее легко справлялся. Прочёл новеллу о кавалере ancient regime, который с юных лет до старости носил седой парик с косицей, перевязанной чёрным бантом. Сначала дворянин казался чуть старообразным, но с течением лет изрядно помолодел. Белокурая от настоя ромашки шевелюра Арсена обладала теми же свойствами: его считали на редкость моложавым — и только. Время от времени он предпринимал вояж за границу, возвращался во Францию, когда его слегка подзабывали, и с новым видом на жительство, несколько отличавшимся от прежнего. Однако умирать ему последние десятилетия не приходилось ни разу; напротив, известная неувядаемость служила отличной вывеской его искусности. Ничуть не хуже грязного сюртука, всего в крови, гное и химикалиях, который стал пределом лекарского чудачества. К тому же Арсен следил за всеми новациями в деле, которое его поило и кормило, и загодя предсказывал появление у врачей светлого плаща или халата.
Также он числился в добрых католиках и даже не особенно лгал на исповеди. Иногда тайком вспоминал о своём прошлом клирика, уже сам внимая признаниям больных. Причащался без фанатизма, три раза в году, и всякий раз навещал Нотр-Дам де Пари. Удивлялся не столько святым и химерам, сколько Белой Мадонне. Она была пустая: сосуд для просьб и доброхотных подаяний. Изумруд, который прозябал у него на среднем пальце, и то был более лучист; хотя после разлуки Арсена с возлюбленным слегка приугас и в размерах не менялся.
Всё в мире Арсен воспринимал в ключе хронической болезни. Бесславное возвращение Наполеона во главе армии инвалидов и с шедшей за нею по пятам армией союзников было не самой худшей из них. В конце концов, жили ведь люди при терроре.
Кровопролитный бой под Парижем, когда Наполеона выманили оттуда благодаря ловкому тактическому ходу, и триумфальное вступление русско-прусско-австрийской армии тем более расположило Арсена к новым завоевателям. Столица досталась русским большой кровью, но вели они себя вполне мирно, только что с большой чудинкой. Казаки купали лошадей в Сене, заодно показывая француженкам могучие нагие торсы; танцуя с податливыми девицами, отдавливали им носки туфель, слегка шерстили тряпичников, подторговывающих бросовым товаром на Новом Мосту, переловили всю рыбу в старинных прудах, где она водилась со времён Генриха Четвёртого, и изжарили на лагерных кострах, у палаток, расположенных прямо в центре, — но и всё. Этих увальней за такое полюбили ещё пуще, особенно как благодарный предмет для карикатур. Офицеры говорили по-французски не хуже местных обитателей, только акцент был немного странный и манера играть в триктрак не слишком уважительная — впрочем, облагодетельствованные соитием дамы остались довольны прибытком. Все русские наделали жуткое количество долгов, кабацких, карточных и амурных, которые позже были добросовестно уплачены их главнокомандующим. Кажется, тот продал ради этого фамильную деревню.
Император Александр оказался великолепным дипломатом и человеком с тонким чувством юмора. Из уст в уста передавался один случай. Неумеренно льстивый буржуа, который протиснулся сквозь толпу к Александру, воскликнул: «Мы с таким нетерпением ждали прибытия Вашего Величества!» На это царь ответил: «Я пришел бы к вам ранее, но меня задержала храбрость ваших войск». Его слова вызвали бурю восторга — тем более что эпоха завоеваний надоела обеим сторонам.
Когда несколько позже царь изволил поинтересоваться, отчего в Лувре пустуют некоторые постаменты, ему признались, что статуи для сохранности увезены в Орлеан. «И напрасно, — отозвался Александр. — Здесь их не тронули бы, но если мои казаки настигнут их в пути, то сделают своей законной добычей». Это утверждение не было основано на реальности, но чётко расставляло всё по своим местам и казалось до предела честным. Его величество желал создать по себе именно такое впечатление.
Кажется, им восхищались все. Один Арсен не принимал участия в славословиях — он знал о том куда больше, даже не испив от первого человека в России: опасался подойти ближе, ибо при всей демократичности царского общения охраняли владыку добросовестно. Знал — и ставил ему в вину смерть Королевы Роз. Вину, как с уверенностью полагал Арсен, отнюдь не косвенную.
Королева Роз — то было интимное прозвище, под каким у него шла Жозефина. В замке Мальмезон, который она купила, обустроила и получила от мужа в качестве отступного при разводе, был устроен зверинец с редкими животными вроде страуса и насажены большой красоты цветники. Также там занимались селекцией и присваивали цветам имена, которые по несчастливому стечению обстоятельств не достались детям владелицы.
Александр Первый принимал в Королеве живейшее участие: привлёк её из Наварры обратно в усадьбу под Парижем, разорвал блокаду, которая возникла вокруг «малого императорского двора», способствовал дальнейшему украшению замка и сам время от времени там гащивал.
Плотно ухаживал за Гортензией Богарне, в которой видел отражение материнского блеска, и делал ей недвусмысленные авансы, намекая, что живёт с супругой розно.
Упивался своим великодушием по отношению к опальной семье свергнутого Наполеона.
При нём старшая Богарне на короткое время сделалась первой дамой Франции.
Именно в эти золотые дни Жозефину постигла странного вида перемежающаяся лихорадка. Ей попеременно становилось так плохо, что она падала в обморок или возбуждённо бредила, то настолько хорошо, что принимала своего высокопоставленного гостя и договаривалась с подругой о том, чтобы встретиться через день. Исчезала и появлялась сыпь на руках и всём теле. Горло и бронхи страдалицы разрывались от боли, но когда это проходило, близкие люди полагали её вполне здоровой. Ее личный врач определял у неё катар, но внезапно лечил промыванием желудка и кровопусканиями — будто на дворе был семнадцатый век. Кончилось всё это летаргическим сном, немотой, агонией и смертью, которая последовала после ужасающих страданий. Вскрытие показало, что трахея, бронхи и лёгкие воспалились и утончились, их буквально можно было проткнуть пальцем — чего никак не могло быть при инфекционном заболевании.
Никто из врачей, осуществлявших вскрытие, не упомянул и гангрену. Такая вот обескураживающая история…
Поистине Мальмезон. «Дурной дом» не только в переводе со старофранцузского.
Попрощаться с покойной императрицей явились толпы. Их, однако, снедало не столько горе, сколько любопытство: почти все они потом спешили в оранжерею и зоопарк.
Для красоты, что здесь погребена
Безвременно, — одно есть утешенье:
Жизнь принесла ей смертное забвенье,
А смертью ныне жизнь возвращена.
Так, с лёгкой руки её тайного друга, написали на гробнице Королевы Роз.Сделать больше он не сумел: «Меня не хватает на то, чтобы покрыть все людские подлости, — думал Арсен с горечью. — И даже Всевышняя Мать не смогла бы воспрепятствовать тому, что воистину неисчислимо и составляет природу человека». Наполеон на Эльбе, узнав об этой смерти, лишь сказал: «Теперь моя бывшая супруга, наконец, полностью счастлива». Небольшая чёрточка, которая может показаться лишней: Александр не разрешил Жозефине поехать к её бывшему… а вскорости сам низвергнутый Бонапарт ринется во Францию ради ста дней на престоле. Как бы из мести, казалось Арсену, который позже был свидетелем и этому.
«Снова я не сомневаюсь в диагнозе, — думал Арсен. — Достаточно было украдкой вдохнуть воздух около покойницы, абстрагируясь от плакальщиков».
И стал думать. Людовик Восемнадцатый — монарх как бы прихотливо раскинутой колоды. Король, замаранный революционно-террористической деятельностью своего папаши, Филиппа Эгалите, по сути нелегитимный и мало уважаемый европейскими владыками — особенно после бегства из Парижа и возвращения на британских штыках. Впрочем, Австрии и России именно что выгодна сугубая посредственность на французском престоле. Если бы на сем фоне и в данный неустойчивый момент явился Луи Семнадцатый, его путь устлали бы розами. А Жозефина так явно помогала мальчику спастись, что об этом знали многие. Быть может, она проговорилась Александру о том, чего сама не знала в подробностях, но домыслила? Что юный король неким парадоксальным образом остался жив? И чтобы царь не узнал большего и не испортил игры всему собранию, её решили устранить…
Вот именно. Мышьяк — удобный яд, который нелегко обнаружить. Ни запаха, ни вкуса. Очень популярный: врачи пленника Тёмной Башни, претенденты на престол Наполеона, все «лишние» Бурбоны попадают в разгул эпидемии отравлений со схожими симптомами.
Поговаривают также, что Александр именно что «сдал» женщину Талейрану, потребовав от того разыскать царственное дитя, уже выросшее. Что отравил неудобную свидетельницу сам князь Талейран, по своей личной инициативе прислав ей букет из «миллиона алых роз». К чему бы ей нюхать эти цветы при изобилии своих собственных? К тому же министр и советник всех подряд правительств невероятно безнравствен и — в соответствии с этим — слишком мудр, чтобы допустить подобную утечку информации. О том, что бывший епископ Отенский творит на самом деле, не сплетничают, ибо как злословить о том, чего не знают и не догадываются? Но что, если самодержец всероссийский, тихий и высокоморальный лукавец, лично отыскал исполнителя, желая оставить всё в политике как оно есть? Время кризисов почти в точности совпадает с его визитами…
Вопросы за вопросами.
Вроде бы пленника Святой Елены отравили мышьяком англичане. Хотя, с другой стороны, рак желудка у него был наследственный.
В груди Жозефины дремал туберкулёз, к тому же плохие зубы, с самой юности вконец испорченные жеванием сахарного тростника, — врата для любой инфекции.
«Улыбка Моны Лизы, одними уголками губ, — вскользь заметил Арсен. — Фирменная уловка госпожи Богарне, чарующая всех смертных подряд».
Повышенное содержание мышьяка в крови обоих вроде бы служило уликой отравления.
С другой стороны, концентрация этого агента в волосах Наполеона и Жозефины одинакова, что в глазах потомков должно было бы свидетельствовать о том, что он был всего-навсего лекарством, принимаемым всю жизнь.
«Сердце Луи-Шарля, которое может доказать лишь, что это потомок Бурбонов, но не конкретно указать личность. Полусгнившие волосы, являющие непонятную аналогию — то ли микстура, то ли в самом деле отрава, хотя по большому счёту нет разницы, — усмехнулся своим мыслям Арсен. — Всё есть яд и всё — лекарство, ведь так? Право, я делаюсь ясновидцем в духе моих старых учителей, Парацельса и Мишеля Нотр-Дам. Или это Ной говорит со мной из туманного будущего, которое его для меня породило».
Стоило бы всё же доискаться истины здесь и сейчас. Но контактировать с верхами не так просто, если учесть, какой паноптикум нынче в правительстве. Фуше — министр полиции. Талейран — министр иностранных дел, точнее — внешних сношений. Король — тюфяк без пружин. Но кто стоит между ним и теми двумя?
Очевидный ответ на сей раз обескураживает Арсена.
Тот, кого упомянул умирающий мальчик. Премьер-министр по имени Арман-Эммануэль дю Плесси, последний герцог Ришельё. Пылкий участник битвы под Измаилом — мог бы получить от русской императрицы более солидную награду, если бы не брезговал убийствами пленных турчанок с детьми и стариками. Личный друг Александра Победоносного.
Подступиться к главному министру оказалось легко — всё и вся мельчает, правители, интриганы, истинные женщины, — только золото сохраняет свой вес, даже — или тем более — опальный наполеондор.
4
Отступление от основной линии.
На потомке великого Ришельё с самой молодости лежало клеймо сервантесова Рыцаря Печального Образа. В юности женился на уродке, с которой его сговорили родители, — причём далеко не из-за богатства и родовитости, которыми обладал сам, но, вероятно, из жалости и равнодушия к прелестям женского пола. Нет, отец и мать Ришельё не были ни деспотичны, ни корыстны: его будущую платоническую супругу вскоре после сговора и незадолго до свадьбы настигла странная болезнь, искорёжившая все кости в теле. Она жила в Париже; он путешествовал по различным странам. Тем не менее, оба дружили и часто переписывались.
Слыл любителем приключений; при Екатерине Второй воевал с Турцией, числился в русской армии (туда же в своё время стремился молодой Наполеоне Буонапарте, но как-то не вытанцевалось). Во время террора став эмигрантом и почти что русским подданным, заслужил дружбу внука покойной императрицы и попросил у него самую удивительную из предложенных наград: хилую причерноморскую деревушку с кичливым именем «город», которую довёл до немыслимого блеска и процветания. Ненавидел Наполеона. По личной просьбе императора всероссийского вошёл в правительство Людовика Восемнадцатого, вначале под руку Талейрана, потом, когда тот неожиданно подал в отставку, сам сделался премьер-министром, но, по словам, постоянно стремился в город своей души. Однако необходимость смягчить условия мира с союзниками, а также соблюсти целостность и имущественные интересы побеждённой Франции крепко держали его на месте.
Наш друг испросил неофициального свидания на нейтральной территории и получил его: герцог считался добрым приятелем красавицы мадам де Рекамье, Арсен был иногда приглашаем в салон как знаток женских заболеваний, на каковой почве оказал немало услуг хозяйке и её подругам. Салон отлично мог послужить нейтральной территорией.
С первого взгляда, ещё не будучи ему представленным, Арсен удивился естественной величавости герцога. То был седеющий, почти беловолосый человек высокого роста, юношески стройный, с тонкими чертами худощавого, слегка усталого лица и чуть сощуренными, видимо, по причине близорукости, глазами. К одежде и вообще к тому, что именуется представительностью и светским тоном, он, похоже, относился с заметным безразличием: курил трубку, осыпая пеплом лацканы, и не однажды на слуху Арсена выразился откровенно крепкими словами.
Во время заседания еженедельного сборища оба разговорились вначале по пустякам, как бы прощупывая друг друга. Герцог похвалил хозяйку:
— Она поистине гениальная собеседница. К таковым я отношу не тех, кто хорошо острит и говорит всевозможные умности, а рядом с которыми сам мужчина делается лучше, умнее, острее, чем когда бы то ни было. Начинает сверкать, как начищенная пуговица от мундира. Вы знаете? Наш пол постоянно нужно подкручивать, словно часы. Мы время от времени поддаёмся приступам слабости, грусти, недовольства, от которых нас обычно вылечивают похвалы. В такие минуты страшно обратиться к другу, потому что известная гордость мешает нам показать себя в столь подлом виде. Так как между мужчинами и женщинами нет соперничества, последним предоставлена почётная и в то же время печальная привилегия утешать нас и вылечивать. Но боюсь, что они взирают на мужскую природу, как вы, медики, взираете на весь род человеческий. Под гладкой кожей они видят отвратительные язвы, нарывы и тому подобное. Но счастлив тот, кто обрёл врача!
Через десятилетие или больше эти слова почти в точности повторит Мериме, и Арсен, с его «фотографически» чёткой памятью, их узнает. Но в этот день герцог плавно перешёл к состоянию своей супруги, на что его собеседник лишь заметил:
— Ваша жена ещё в юности, когда состав и форма телесных тканей ещё не сложились, пережила некое потрясение, заразительное, но, возможно, и духовное, — которое как бы резко вымыло кальций из крови и костей и деформировало последние. Иногда такое бывает при беременности и кормлении грудью, какую нагрузку организм решительно отвергает: однако здесь я не осмелюсь предположить и отдалённо подобное. Мышцы потянулись за костяком. Когда же все внутренние процессы наладились, поправить ущерб, как бы это получилось с небольшим шрамом или закрытым переломом, оказалось нельзя.
— Император Александр, когда я представил ему Аделаиду-Розалию, заметно ужаснулся и пробормотал в сторону: «Ну что за уродина», настолько самообладание ему изменило.
— Не слишком обычно для его русского величества, — мягко заметил Арсен. — Как правило, он отменно владеет и собой, и формулировками своих мыслей. Однако не беспокойтесь: ваша добрая и умная жена одарена разнообразными талантами, которые смогут привлекать к ней. У неё талант незаурядной музыкантши, ангельский голос, она разносторонне образованна, на редкость умна и обладает высоким духом. Своё телесное здоровье её высочество сохранила в целости и, я думаю, переживёт многих, кто полагал о ней хуже, чем она достойна. Вы к тому же её кумир.
После такой разминки оба вдруг оказались в некоем укромном кабинете для курящих и жаждущих иного уединения, которым претила еженедельная толпа, и предались ожидаемому разврату. Хозяйка распространила свою любезность до того, чтобы распорядиться насчёт «глухих» пробковых панелей, выглядящих простой колониальной экзотикой. Возможно — интерьером жёлтого дома, какая аналогия неплохо угадывалась любострастниками (девицы лёгкого поведения имели жёлтый билет), современными донкихотами и теми, что в ущерб рассудку слишком увлёкся текущей политикой. Всем этим безумцам не помешало бы отсутствие чужих ушей. Так пошутил герцог — и затем веско произнёс, всласть затягиваясь своей «пенкой»:
— Ваши опасения насчёт князя Талейрана обоснованны. Он не мог сотворить ничего до такой степени неумного, как банальная передозировка снадобья. Его клевета, которой он не злоупотребляет, всегда достигает цели, намеченной им самим. Иначе меня не было бы на этом посту — так и покоился бы в благородном прекраснодушии и кичился своим недеянием. Да, князь предаёт всех, кто ему доверился, но неизменно делает это с упреждением, как хороший стрелок — в цель, колеблемую ветром. Афоризмы его, которыми он прямо-таки сыплет, принадлежат далеко не бесчестному существу, ибо они правдивы и беспощадны. Разумеется, он весьма плохого мнения о человечестве, как и человечество о нём. Он служит одной богине — Франции, возможно, видя в том наибольшую выгоду. К тому же Франция — лучшая из женщин, а к прекрасному полу князь всегда благоволил и был ему по-своему верен. Вот и теперь — он женат на красавице, выше всех иных сердечных увлечений ставящей политическую интригу, и на этом они вполне сойдутся. Держу пари, наш князь Перигор и умрёт-то в добром согласии со всем миром, не испытав агонии и получив прощение от самого Папы Римского, которого он так бессовестно подвёл, когда ещё в революцию отрёкся от своего сана и секуляризовал церковное имущество по всей Франции.
— Пари принимается, — ответил Арсен полушутливо и пыхнул сигарой. — Хотя спорить с вами у меня нет желания. Думаю, что ваш уникальный опыт подсказал вам наиболее вероятную развязку.
— О, — Ришельё попытался выдержать тот же стиль и интонацию, но впал в тон, несколько более серьёзный. — И что ставите?
— А чего бы вы желали?
— Ваш изумруд в платине, — Ришельё показал концом трубки на кольцо. — Вернее, его историю. Вы почти всегда поворачиваете камень к ладони, чтобы им не соблазнять, но сегодня пренебрегли этой предосторожностью. Намеренно, я полагаю.
Арсен молча кивнул.
— Вряд ли мне стоит требовать от вас полнейшего соблюдения договора, пока само пари не завершилось. Но я хотя бы объясню ситуацию: для этого наша любезная хозяйка и создала нам обоим приватные условия.
Министр вздохнул и выбил потухшую снасть о колено.
— Нет, не старайтесь подражать мне, ваша гавана мне вовсе не мешает. Видите ли, род Ришельё не так чтобы очень знатный, мой великий прапрадед был сыном буржуазки, почти купчихи. Его батюшка служил трём королям, Генриху Третьему, Анри Четвёртому и Людовику Тринадцатому, однако более ранние времена теряются во мгле. Тем не менее, у каждого человека, кроме Адама, были предки, и устная молва хранит их куда надёжнее генеалогических книг.
Так вот. Мы всегда были хранителями. Нет, не Валуа и не Бурбонов, хотя, натурально, старались приблизиться. Наша цель была много расплывчатей и… Вы разрешите мне поведать своего рода сказку?
Арсен ответил таким же резким наклоном головы, как и прежде.
— Мы были приставлены к тому диковинному существу — или той темнокожей даме слегка арапского вида, — которая пристала к берегу в районе теперешнего Марселя и вышла на сушу, имея на руках двух младенцев, родившихся уже на корабле, и перстень грубой работы на одной из этих рук. Двигала нами та неведомая, смутно осознаваемая сила, которая одновременно заставила принять все троих в объятия и разделить изумруд кольца на две части — по крайней мере, в легенде говорится о двух, — каждая из которых сохранила прежнюю силу и форму без остатка и могла дать полное представление о целом. Возможно, вырастать до целого, соблюдая все особенности структуры. Рекурсивное самоподобие, или фрактал. Думается, о таком вы не слышали, хотя не раз сталкивались с древонасаждениями или, зачем далеко ходить, с кровеносной системой; но наши и мои термины явились как бы ниоткуда и передавались вместе с древними алхимическими записями.
Итак, священной родильнице был оставлен большой самоцвет, почти сразу же заполнивший прежнее углубление, старший из попечителей заново оправил меньший и надел себе на средний палец. Вся служба в то время заключалась в том, чтобы приютить незнакомку, устроить её потомство, чуть позже — заключать выгодные или хотя бы приемлемые союзы и соблюдать чужие клятвы. На каком-то этапе старший в роду не смог полностью контролировать всех новых людей, лишь наблюдал издалека, как они процветают, заключают браки, чьей силой прирастает могущество рода, забирают всё большую власть… Как их предают, убивают и узурпируют завоёванное и добытое не одним лишь оружием, но и благим трудом.
В семье не знали, куда исчез материнский камень: раздробили его на более мелкие части, подобные нашей, или он остался невредим. Но тамплиеры с их грандиозным социальным проектом обладали чем-то подобным, и Орден Иисуса с его парагвайскими миссиями… Обрели — и потеряли в одночасье. Сами распылились и умалились. Нам осталось следить за некими признаками истинного начала и, в качества побочной цели, пытаться поднять королей-узурпаторов на высоту исконных владык.
Но к делу. Однажды тот, кто должен был оберегать и охранять, сам оказался храним. Возник парадокс…
Перстень — а надо сказать, что он почитался за сердце прежнего, «небесного» изумруда, — от бездействия потускнел и даже уменьшился в размерах, однако в разговоре с нежданным помощником вспыхнул сквозь коросту, словно узнал доброго знакомого. Были и не столь явные признаки. Тогда наш великий предок снял кольцо с пальца, где оно соседствовало с епископским аметистом, и недолго думая подарил его спасителю. Причём ничего ровным счётом не объясняя, помимо того, что благодарен за помощь.
— Удивительная история, — Арсен почти украдкой приласкал кольцо, — моя, уверяю вас, куда скромнее. Но она ведь не описывает те магические свойства, которые должна была сообщить новому владельцу? Наложение рук, притяжение к искомому объекту, стремление воссоединиться с целым и так далее.
— Нет, — покачал головой герцог. — Именно того я от вас, простите, и добивался. Вы уже приоткрыли завесу собственной тайны. Однако вот что я вам скажу. Любое духовное совершенствование нуждается, грубо говоря, в ручном труде. Зодчие, каменотёсы, плотники работают с натуральным материалом, оттого у них делаются умные руки. Тамплиеры создавали неприступные цитадели и готические храмы — то был новый стиль, покоривший и заполонивший Европу. Иезуитские редукции отличались мощной, своеобразной и совершенно исключительной по стилю архитектурой. Для непосредственной цели этих поселений, где индейцев оберегали от захвата работорговцами и давали им уютный кров, такие роскошества были не нужны. В обоих случаях из дома Бога делали место, посещать который было великим праздником, который со временем не тускнел и не приедался.
Оба долго сидели в молчании. Наконец, Арсен прервал его:
— Теперь я понимаю, зачем вы из грязной, убогой Одессы сотворили столичный город. Возвели особняки, библиотеку, даже театр, разбили там парки, провели проспекты. Чтобы дать работу рукам. И чтобы разноплемённые обитатели жили там посреди красоты.
Ришельё с гордостью улыбнулся:
— Знаете, вы правы. Одесса — лучшее место для моей души и воспарения моего духа. Мой личный маленький Париж. Я бы хотел туда вернуться и быть там похороненным. Трудности пути меня мало страшат: когда вместе с Наполеоном на севере к нам на юг явилась чума, даже она меня она не брала. Но двинуться из Франции в конечном счёте оказалось не так просто.
— Лучше бы вам поспешить с отъездом, — отозвался Арсен. — Я научился понимать такое на расстоянии, несмотря на то, что вы не дама и не Папа в Риме, чтобы прикладываться к ручке. Если вам, разумеется, понятна суть дела. Это я на прощание говорю.
Сказано было грубовато, в стиле самого Ришельё и их родового символа. Чтобы как следует дошло до адресата.
— Понимаю, — герцог невозмутимо улыбнулся ещё раз и всё же протянул длань в качестве прощального жеста. — Я, как и мой великий предок, — последний в роду с титулом, но такое происходило на моей памяти часто. Обойдусь. Вручу преемство молодому Жюмильяку. Но и вы примите мой совет вместе с… хм… благословением известного рода. Отправляйтесь-ка сами в Россию. Та же моя Одесса — не просто европейский, а уже нерусский какой-то город. Содружество свободных торговых наций. Да и на Александра вы при случае сумеете повлиять, судя по тому, что намекнули. Немного шантажа, самая крупица воспоминаний обо мне, и он ваш.
«Отлично, что я в решающие моменты перестал стреляться электричеством, — иронически подумал тот, кто пил. — Нет предела моему совершенству».
Вскоре последний Ришельё умер — неожиданно, от апоплексии. Похоронили его, стараниями верной супруги, в небольшом, наглухо запечатанном склепе на территории церкви Сорбонны. Это кое-что да значило в глазах Арсена.
Талейран умер именно так, как предсказано было ему герцогом, однако наш герой не торопился предъявлять выигранный залог непонятно кому: что прошло — то прошло, что будет дальше, должно было с лихвой показать время, лучше людей умеющее сочинять истории.
5
По смерти предполагаемого кровного дитяти он медлил с поездкой в Россию несколько лет. Учил язык, несмотря на заверения, что буквально все тамошние дворяне говорят по-французски с детства и туда приезжаешь как в родную провинцию. Правда, выговор у них, как сплетничали, смешноватый, с офицерским не сравнить. Однако и русский диалект, который давался ему прилично, звучал слишком грубо и раскатисто, «вороний грай», смеялся он, щеголяя азами знания перед солдатом-невозвращенцем по имени Николя Лунгин, который женился на дочке богатого поселянина, получил за женой добрый ломоть земли, по умолчанию «волю» от прежнего владельца и теперь, как учил Вольтер, возделывал свой сад. «До армии меня молодой барин всё на грамоту натаскивали, — объяснял он, — языки мне дались разные. А толку чуть: рассерчал евойный батюшка — и вмиг лоб забрили аккурат на все двадцать пять годов. Хорошо, ваш Наполеон мир порушил и стал Расею воевать. Вот на его холку-то и вскочили, и в Европу заехали».
Французский у Николя был, как подозревал его ученик, куда менее цветист. По крайней мере, таковым себя выказывал.
На прощание Арсена плотно обложили ворохом рекомендательных писем, подорожных, прогонных и медвежьей дохой — медведь сверху, другой медведь с исподу. «На осень самая способная одежда, вы же, лягушатники, зябкий народ», — объяснил Николя. Объяснять ему, что конкретно этот «лягушатник» питается по большей части крысами да полёвками, а к холоду не весьма чувствителен, никто не собирался.
Когда после рассматривания документов (Арсен дал себе сорок один год и профессорскую степень) объёмистая карета с «полномочным представителем медицинской Франции» миновала шлагбаум, седока разместили в почтовых санях, укрыв по ногам меховой полостью, а ноябрьская степь разостлалась перед ним белейшим полотном, он сразу почувствовал себя в книге про себя самого, которую напишут лет через сто или двести.
Нечто, подобное прежнему его чутью, но более сильное, тянуло его вперёд, коренник бежал бойко и сильно, пристяжные по-лебединому гнули шеи каждая в свою сторону, гулко звенела под дугой гроздь колокольцев, ямщик звал их то ли «дарвалдая», то ли «эйзалётные».
В Таганрог к Александру он, тем не менее, не поспел, но это не было важным. Его приняли радушно и даже включили в посмертный консилиум, чуть позже продемонстрировав методу бальзамирования высочайшего трупа. Смертью от холеры или брюшного тифа, что предполагалось другими врачами, никак не пахло, мозговые оболочки не были воспалены, однако Арсен посчитал излишним осведомлять об этом окружающих. Багрово-синие рубцы на спине и ягодицах, которые никто из девятерых господ — ни Тарасов, ни Виллие, ни остальные, — не замечал словно бы нарочно, казались результатом трупного разложения или умерщвляющих плоть процедур, которые практиковали в своей среде монахи. Гость решил, что со временем стоит над этим поразмыслить. Нечто говорило ему, что за скромность последует награда куда большая той, которую он мог заработать своей напористостью. В конце концов, хитрить Арсен не особо умел, да и судьбой юного короля Луи ни перед кем теперь козырнуть, увы, не мог. Тревожить прах Королевы Роз с недавних пор казалось ему попросту кощунственным.
Затесаться в похоронный поезд, вернее — примкнуть к нему и по пути завязать более или менее хорошие знакомства оказалось недурной идеей, как всё не продуманное заранее в деталях. Тем более что на всех девятерых врачей со временем пролился золотой дождь, запечатывая жаждущие излиться признанием рты. Легальная замена мышьяку, усмехался про себя Арсен — по-простому Арсений Ермолаевич Мофрин, обрусевший дворянин. Он не захотел получить вид на жительство ни в самом Петербурге, ни даже в Москве: снял уютный домик в подмосковном сельце Новые Гиреи, купил донского жеребца-четырёхлетку, рессорную коляску для лета, санки для зимы, сам закладывал, сам правил, да преискусно. Слыл также тонким знатоком крымских вин — бывая в гостях, с одной капли мог прочесть бутыль, словно книгу. Свои пищевые предпочтения приноровился скрывать под различными масками — неурочный пост, желудочная хворь, лёгкое малокровие или умеренная англофилия. Взял в ассигнационном банке двадцатипятилетнюю ссуду под залог старинного золота и бриллиантов, тонко подметив про себя, что исчезнет, пожалуй, даже несколько раньше необходимости полного расчёта, государство же и директор банка никак в убытке не останутся. Одним из алмазов был знаменитый «Санси», несколько серебряных рублей, подложенных тайком, были «константиновские», редчайших свойств, которые, то бишь свойства, должны были проявиться впоследствии.
Поскольку, в отличие от Франции, на него удивлялись, что-де всё сам да сам, завёл лакея, одновременно конюха и к тому же повара недурственного. История этой трёхипостасной личности были типично российской: крепостной откуда-то с Урала, отпущенный на оброк из небогатого дворянского семейства. Остальные холопы были смиренные землепашцы и честно отбывали барщину, не пытаясь намыть сколько-нисколько золотишка или помахать кайлом в горе у соседнего хозяина. Этот же был вскормлен одной грудью с молодым баричем, который родной маман не поспел узнать вообще — умерла в родах. Оба ребятёнка звали мамушкой кормилицу, бок о бок играли и учились, даже наряжали их сходно — чтобы старший во всём имел благой пример в лице младшего. Хотя никто из знавших о том не упоминал, были они не только молочные, но единокровные братья, а разошлись только по смерти батюшки. Молодой барин женился и осел на земле, именно — в поместье, не весьма богатом и к тому же перезаложенном. Его доверенный слуга отпросился на вольный выпас и чего только не перепробовал ради заработка: и старательствовал, и учительствовал, и барышничеством с ремонтёрством промышлял. Всего нахватался. Преуспел настолько, что по сути дела стал главным кормильцем знатным сиротам. Парижским диалектом владел нисколько не хуже самого «Арсень Ермолаича», по-русски «балакал», правда, с забавным пермяцким, что ли, акцентом, округляя «О», сильно частя и пропуская многие гласные звуки. Сразу сознался, что на новой службе собирается подучиться на фельдшера: рука у него отродясь лёгкая, в травах и порошках очень даже смыслит, а уж книжная грамота с наукой ему дались, какой язык ни возьми. Имя сему чуду природы было Степан Иванов сын Ладыженских. Холопство свое он благоразумно опускал.
Арсений положил ему жалованья как трём вышколенным лакеям и ни разу о том не пожалел. Только вот с уничтожением пищи пришлось хитрить больше обычного и даже завести молосского дога, чтобы подбирал остатки после барина, — а по сути одного Степана: барин оставлял пищу почти нетронутой. Впрочем, слуга догадывался кое о чём, не без того, но был скромен. Его хозяин давно умел сочетать щедрость с повелительным взглядом.
Отвечать ему тоже требовалось по всей правде. Как-то спросил Степана:
— Выкупиться на волю ты не пробовал? Положение твоё не пойми какое, то ли сам себе владыка, то ли должен отчитываться не одними деньгами. Капиталец у тебя явно имеется, в банке или под половицей. И я помогу, если надо, а то слуга двух господ получаешься, как Труффальдин из Бергамо.
— Барич мне тоже предлагал, Арсень Ермолаич. Знает, что никуда от него не денусь. Да как можно? Обрадуется шальным деньгам и все долги разом покроет, а без долгов закутит. Наряды барыне, гувернанток барышням, учителей модных сынку своему — вот, считай, и пуста мошна. А у меня более никакой монеты не возьмёт: даже взаймы. Обнищает — и делу конец. Мне при дурной оказии и спрятаться будет не за кого.
Арсений вспомнил про Вандею и вообще Бретань (исключая жирондистов). Там между вторым и третьим сословием испокон веку были отношения доверительные. Старший отвечал за младших и стоял щитом между ними и несчастьем. Считалось непристойным аристократу одеваться и вообще держать обиход, сильно отличающийся от жизни зажиточного крестьянина, — разве что крестьянская и дворянская моды были совсем разные, а вот мебель одинаково тяжеловесная, добротная, «этническая». Оба сословия были на «ты», что было знаком особой доверительности, «выканью» со стороны слуги хозяин мог вообще оскорбиться — чужие мы, что ли?
«Оттого там и поднялись против якобинцев — все как один человек. Здесь бури не должно случиться, уже сейчас узы рвутся нить за нитью, но вот к добру ли это или финал выйдет по Степанову предсказанию?»
Страна, где Арсен пытался жить в своё удовольствие, застарело холостякуя, немного жуируя, иногда практикуя по специальности, казалась ему полной парадоксов и какой-то неудобьсказуемой. Войны, революции, восстания, холерные и картофельные бунты, повальные декабристы и поляки, тиф и чахотка … Всё смешалось в этом доме.
Царственные отпрыски получились в целом удачными. Не повод для прежней статистики — все благополучно остались живы и все выросли без ущерба для себя и окружающих. Александр — актёр, натура мягкая, уклончивая и в то же время упорная. Говорить о нём в прошедшем времени было неохота. Константин назван так в предвиденьи великой судьбы, однако Греции под него не освободили. Оттого стал груб, своеволен, склонен к насилию, но сам склонил выю перед полькой и во имя неё отрёкся от престола — к сожалению, слишком келейно. Когда на женину землю нагрянули холера рука об руку с польским освободительным восстанием, спешно побежал из Варшавы, где работал государевым наместником, но холера перехватила его у самого московского финала.
Николай, от Бога великий государь. Никто не учил его быть императором, готовили к блестящей военной карьере. Когда войска погнали на Сенатскую площадь — якобы защищать права Константина с его неладным отказом, — повёл себя, по мнению Арсения, как солдат и вполне достойно. Победил невысказанные страхи покойного брата. Приструнил Константина. Выкорчевал больную проблему с корнем, не унизившись до квалифицированной казни за попытку цареубийства. Повешение пятерых позорно, быть может, но хотя бы не четвертование по примеру Дамьена. Остальные бунтовщики по мере своих сил остались живы и покрылись славой. «О декабристах нельзя судить исходя из их печальной судьбы, как и о казнённых на гильотине, — говорил Арсений тем, кто пытался с ним спорить. — Уж поверьте мне, старику, на слово: они покусились на самое сердце этой земли. Если государь — лицо не священное, а так, наподобие живой юридической закавыки, лучше бы ему быть президентом, как в Американских Штатах». Многие считали его в самом деле пожилым, но безвредным чудаком и резонёром, но эта слава была ему на руку.
Понемногу он баловался сочинительством, так, кропал стишки и повестушки, не придавая им большого значения. На сей почве сошёлся с кое-какими умными людьми, даже гостил у них в Петербурге. Военный хирург Даль, из датчан, обрадовался, что они вдвойне коллеги, и указал ему на писателя с громким именем. Вон-де обрачился на днях, ищет продать выгоднее приданое новобрачной. Статуя императрицы Екатерины, двести пудов весу, ценность самой меди была преизрядна, но пока шло время, упала едва ли не ниже медной руды. Переплавку семейной святыни ему в конце концов разрешили, да к чему теперь?
Сходили — посмотрели в отсутствие хозяев. Вещь помпезная, небесталанная, сходство с оригиналом мизерное, в общем и целом ничего примечательного, если бы не…
Тот аромат истинной женственности, еле уловимый. Некая живая струя, что парадоксально теплилась в металле.
— Вы знакомы с Александр Сергеичем лично, Володенька Иваныч? — спросил Арсений. — Нет, но хотели бы? Тогда мой вам совет: как-либо доведите до его слуха, чтобы не покушался на продажу. Не говорил ей скверных словес. Не маячил рядом по-пустому.
— Я думал, что вы, Арсений Ермолаевич, детище французского Просвещения, — улыбнулся Даль.
— Самым краем зацепило, — ответил ему собеседник. — Потом, знаете ли, много чего случилось. Нет, покупать идолище я не собираюсь ни за какие деньги, на передержку или в залог брать — тоже. Не моё.
На том и покончили. Поэт после долгих мытарств, наконец, продал медную Екатерину некоему сталезаводчику за недурные, если исходить из обстоятельств, деньги, но переплавлять её никто не стал. Даль увлёкся собиранием слов со всей России и сочинительством сказок в народном духе; Арсений, как и многие культурные люди, увлёкся лордом Байроном — было время огульного и повального увлечения романтизмом, сам Пушкин его не миновал. Несколько позже сей моды пошла по рукам небольшая повесть про лорда Ратвена, подписанная именем самого Байрона и дававшая не один повод для яростного возмущения последнего. Во-первых, его домашний врач, некто Полидори, уворовал идею самого Джорджа Гордона. Во-вторых, наделил главного героя именем, под которым в другом, чужом сочинении фигурировал сам Джордж Гордон, и узнаваемой внешностью. В-третьих, Ратвен был жестоким «вампиром» и неприятнейшим существом, можно сказать, карикатурой на великого поэта.
Так Арсений впервые догадался, кто он есть в глазах человечества, но не возмутился кардинальному несходству, а скорее обрадовался, словно тайное, ставши явным, даровало ему своего рода индульгенцию. В конце концов, это было почти забавно.
И, в конце концов, куда больше, чем убоиной и зверьками-синантропами, он питался от чахоточных, безуспешно пробуя излечить их всех. Читал о болезни и сам пробовал итожить свой опыт на бумаге.
В специальных руководствах описывались приметы, по которым можно распознать детей, втайне несущих в себе чахоточное начало:
«Они растут быстро, глаза и зубы у них прекрасны, шея длинна, плечи узки и поданы несколько вперед, грудь узка и плоска, верхние части рук тонки, бедра длинны, пальцы также, ногти довольно остры; кожа по большей части нежна и бела, а щеки румяны. Психические способности обыкновенно пресчастливые, но при этом показывается сильная раздражительность и страстность, упрямство и чувственность».
Склонность к чахотке давала о себе знать — в зависимости от пола подозреваемых — ночными поллюциями, обильными месячными, носовым кровотечением и пристрастием к рукоблудию у обоих полов. Во всём винили «распутства во всяком вымысле, злоупотребление кофием, смертоносную повадку младенческого пеленания и шнурования корсетов, плотоугодие, а наипаче мерзкую привычку к самоублажению, коему предаются молодые люди почти с самого отрочества».
Арсений прибавлял: «Положим, кто из нас не облегчал себе жизнь прикосновениями особого рода? Что до кофе, его пью даже и я, покуриваю тоже, а ведь эта привычка куда опасней для лёгких. Шнуруются поголовно все дамы, в умеренном виде корсет помогает держать внутренние органы в покое. Свивальник испытали на себе почти все, от крестьян до знатных, так им спится покойнее; больными же становится едва ли треть. Но что показательно: чахотка, особенно скоротечная, косит прекрасных лицом и телом, незаурядных, талантливых. Это выражено настолько, что кровохарканье часто понимается как знак избранничества, печать, налагаемая Богом на тех, кто более всего им возлюблен, и мыслится завершающим штрихом элегантности. К великому сожалению, такими чаще становятся бедняки, но мечтательность средних и высших классов от того не пресекается».
Он обрастал негромкой славой, как всегда и везде. Большего давно привык не добиваться: так безопаснее, питья ему хватит и без широкой огласки, а те исцеления, кои можно списать на неверный диагноз других врачей, пускай списывают. Да и в Божье чудо и силу молитвы так легко поверить! Касанья рук, особенно той, что с изумрудным перстнем, тоже способствуют: и всё же — как мало и как скудно! «Словно мне препятствует некая сила. Будто необходим встречный ток, как тогда в Шартре, — можно сказать, один-единственный раз».
В дни смерти поэта Арсен составил мимолётную компанию доктору Далю — не ради помощи. Там ему с самого начала сделать было ничего нельзя, кроме как укоротить агонию и низвести страдание до уровня боли от прободной язвы. Нет, не для того, но чтобы посмотреть на прекрасную Натали вне торжеств.
В горе, с опухшим от слёз лицом, она блистала ничуть не меньше. Не зря говорили, что её бальные наряды обходятся по сути в гроши — один и тот же кружевной лиф без конца переходит с платья на платье. Всё это было лишь оправой внутреннему свету.
«А ведь она снова в тягости, — подумалось Арсению. — Какой это, пятый?» И вспомнил некий подслушанный издалека разговор. Муж брюхатит красавицу каждый год, будто пьяный мужик, лишь бы она от него не отдалялась, не была желанна никому, кроме него, брезгливо говорил Николай. Карамзин возражал государю: «Александр Сергеевич детей своих любит трепетно и нежно, оттого и хочет их как можно больше».
«Об этом и подумать страшно, но ведь за неё отомстили, — вдруг подумал вампир. — Нельзя умалять златую красоту, разменивая на… на медяки. На самом деле Наталья Дмитриевна — из сводящих с ума, нисколько того не желая. Она той же породы, что Жозефина и Шарлотта, но проявляет сие свойство под чужим влиянием и себе в убыток. Такие женщины хотят стать как все, но получается у них плохо».
И ещё кое-что он увидел со внезапностью прозрения.
«Завязался хороший мальчик. Миловидный, даровитый, как большинство постумов, которые пытаются взять как можно больше от умирающего отца. Опороченный с того момента, как его обнаружат, — все будут злословить, что мать понесла от любовника, этого… Жоржа. К тому же он, рождаясь на свет, погубит родильницу и оттого, я полагаю, вскорости умрёт сам».
Арсений не был со вдовой в таких доверительных отношениях, чтобы советовать, да ещё и сейчас, да ещё о таком. Но вдруг почувствовал словно стрелу, изошедшую из глубин плоти, из чрева в чрево. И распавшийся узел.
«Вот и всё, — сказал он себе или, скорее, Натали. — Ты даже и не заподозришь неладное. Регулы на крупицу тяжелее обычного — так ведь и скорбь нешуточная. Но потом догадаешься, что непристойно тебе было ходить в рабах даже у гения. Выходи замуж за того, кого полюбишь, и пусть он служит тебе, как истинной, а не стихотворной мадонне. Роди ему детей. Стань родоначальницей созвездия, древа, раскинувшегося на все стороны света. Пей из своего, а не чужого стакана — не так уж он будет и мал».
С изрядным злорадством подумал, что поэт по большей части был прав насчёт жены. Чистейшей прелести чистейший образец. И для меня воскресли вновь и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слёзы, и любовь — допустим, это не о ней, даже не о блуднице Аннушке Керн, а о ком повыше, да хоть бы и покойной императрице; но не всё ли равно? Вот оголтелые почитатели самого поэта его жену бы не пощадили, ославили, растоптали её саму или её память — и тем нанесли бы поэту несмываемую посмертную обиду, его подруге — незаживающую рану. А теперь — повешенные повешены, раненные на дуэли похоронены, но истинно живые останутся жить в веках. Что бы то ни значило.
6
Жизнь Арсена текла по сути скудно и скучно. Даже Степан, немало развлекавший его своими разговорами на довольно пустые темы, вполне свыкся со странноватым бытием хозяина, невместных вопросов не задавал и насильно свою стряпню в него не впихивал. Оба по виду старели: Арсений Ермолаевич — при помощи накладных волос и бороды с проседью, его спутник вроде бы сам по себе, однако не сильно торопясь. Фельдшером он, с лёгкой руки учителя, сделался весьма знающим, экзамен на чин выдержал блестяще, жалованье получал с двух сторон, казённое и от нанимателя, так что его благородные родичи могли существовать безбедно. Собственно, Арсень Ермолаич давно изволили сомневаться, что бытование господ Ладыженских было таким уж скорбным: на жирной земле всяко с голоду не помрёшь. А если верить Степану, так на Урале замахнись киркой — зараз самоцвет наружу выбьешь. Только глядеть надо в оба: они все в корке, от простой булыги не отличишь.
Своим открытием, что нерождённые дети, возможно, суть болезнь, ещё точнее — эпидемия, раз ему удаётся от них излечивать, Арсен ни с кем не делился, хотя уверился в этом твёрдо. А вот на другие врачебные или околоврачебные темы беседовал с охотой. Но не о смертях — не любил в доме повешенного говорить о верёвке, хотя для него самого смерть, её избегание и достижение не составляли такой насущной проблемы по сравнению с былыми временами. Как идёт, так пусть и идёт.
Задним числом они со Степаном судачили о покойной императорской чете. В медицинских кругах считалось, что Елизавета Алексеевна, кою обожали много более порфироносного супруга, тихо истаивала и в конце концов угасла от чахотки через полтора года после его загадочного успения. Оба и в Таганрог-то собрались ради её хвори. Урождённые признаки все как есть совпадали: сугубое ангело- и нимфоподобие, изобилие талантов и любовь к разнообразным искусствам, душевная щедрость и гибкий ум, длинные тонкие пальцы, белая кожа с бледным румянцем и нежный овал лица. Скорбь по Александру, который при жизни таки щедро и открыто понаставлял ей рогов (сама она если и была причастна к подобному, то лишь дважды и то по слухам), так вот эта скорбь была неподдельной.
— Но ведь, Арсень Ермолаич, при чахотке какая может быть мирная кончина? Кровь горлом идёт, люди по большей части от удушья умирают. Вот и господин Даль изволит говорить, что будто романтическую повесть написали о государыне. А писал-то кто? Никак, белёвский купец Дорофеев, у которого все они заночевали?
И цитировал:
«…государыня по входе в спальню тотчас села на приготовленную кровать и, будучи в сильном на лице поту, говорила, что желала бы знать, может ли кто другой вспотеть так, как она. На предложение камер-юнгферы г-жи Малышевской, не угодно ли будет их величеству переменить белье, сказала: «Не нужно». И приказала только обтереть себе лицо, шею и затылок. После чего выкушала чашку чая, который пила весьма медленно, и потом изволила скушать ложки четыре саго, делая всё сие, как бы принуждая себя. Говорила тихо, но скоро и смотрела на всё бегло. Причесав ея величеству косу, г-жа Малышевская оставила государыню с дежурной в тот день г-жой Тиссо, от которой я слышал, что слабость ея величества дошла до такой степени, что она, ложась в постель, не могла поднять на кровать ноги. В сию ночь государыня не почивала до пяти часов утра, принимая два раза капли и порошки, и спросила около сего времени доктора. Когда Тиссо доложила, что пошлют за ним, государыня сказала, что посылать не нужно, и, подтвердив о сем два раза, заключила тем, что ей очень хорошо и что она хочет уснуть, приказав идти спать и Тиссо. Все убеждения сей девицы позволить ей остаться были тщетны: государыня настоятельно требовала оставить ея одну.
Лейб-медик Рейнгольд, в разговоре с которым о слабости здоровья ея величества прошло довольно много времени, но призыву всё не было. Хотя он и не одобрял девицу сию, говоря, что сон может подкрепить силы ея величества, но Тиссо опять решилась войти в спальню и вышла оттуда встревоженная. Необыкновенная белизна в лице государыни и открытый рот весьма её испугали, что побудило войти в спальню в ту же минуту и Рейнгольда, который по довольном сначала рассматривании государыни через ширмы подошёл наконец к кровати. Но монархиня покоилась уже вечным сном».
— Как я понимаю, оба они, врач и фрейлина, так долго танцевали вокруг августейшей постели, что позволили её величеству сделать то, чего она всей душой хотела, — мрачновато заключил Арсений.
— Вы ведь не думаете, — что государыня втихомолку руки на себя наложила? Порошочки эти непонятные… — с хитрецой ответил Степан.
— Нимало не думаю. Зачем ей? Болезнь и так вскорости сделала бы своё дело. И аппетита не было, и общая окостенелость пошла… Но вот кое-что сверх общеизвестного ты понять сумеешь. Да что там — понимаешь уже. И ведь тело в том же Белёве сперва похоронили.
Тогда уже вовсю муссировали слух о том, что покойный император совершил подмену, дабы скрыться и иметь возможность прожить вторую жизнь как простой человек по имени Фёдор Кузьмич. Последние годы стало трудно прекратить паломничество к пещере на берегу уральской реки Сим, где старец скрывался от толп.
«Но и старец — не Александр Первый, хотя, судя по манерам, из благородных. Неужели его сообщники не смогли бы сработать чище? — думал Арсен. — И горе его вдовы, судя по письму к матери, непоказное. Хотя… слишком уж рано она взялась за пространную и напыщенную эпистолу, если сопоставить даты. Ну а если она решилась в одиночку пройти по мужниным следам?»
— Знаете, что я вам скажу? — прервал его размышления Степан. — Доктор Рейнгольд и там и там. Категоричный отказ от лечения и там и там. И оба умирают в отдалении от свидетелей. Рядом с императором — одна жена, рядом с ней самой — никого.
— Продолжи моё рассуждение, — ненатурально покойным тоном попросил Арсен. — Труп Александра крайне быстро и полностью разложился, я сам свидетель. Отчего и пошли слухи, что это не он. Хоронили тело в закрытом гробу, который теперь вроде бы пуст, как вытекший сосуд. Елизавета сделалась мраморной, её вообще поначалу не тронули с места — и снова наглухо заколоченный ящик в Петропавловском соборе.
Степан надолго задумался.
— Что похожее и с вами надо будет проделать, я давно понял, — вдруг сказал он с лёгким отчаянием. — А как со мной? Вы же, Арсень Ермыч, не раз мои руки к губам подносили, хоть я и подлого звания. Гнилую перемежающуюся лихорадку снять.
Арсен рассмеялся.
— Да не доставлю я тебе хлопот по передержке: каков есть, таков и останусь. Уеду и без вести пропаду. Хотя ты, если хочешь, оставайся рядом, а там посмотрим: хотя вряд ли я тебе что-либо своё передал, помимо телесной крепости. Твои подопечные дворяне, кстати, вполне без няньки обойдутся. Переженились все, небось, и замуж повыходили.
Появлялись и сплетались в прядь иные метки и предвестники. Бывал в гостях неугомонный Владимир Даль; из дальних странствий возвратясь, беспечально похвастался пушкинским перстнем-талисманом. Таких было у поэта семь, но этот был изумрудом, оправленным в золото, и давал держателю власть над словом. Вещь сия обросла легендами. По одной из них, самой земной, кольцо подарил поэту перед ссылкой в Бессарабию дядя, Василий Львович. Оно было царским подарком кому-то из предков Пушкина, скорее всего, Абраму Ганнибалу. Еще одно предание гласило, что это был знаменитый перстень Поликрата, приносящий удачу в обмен на страшный конец. Шиллеровская баллада придавала этой версии особую романтичность. Но самой впечатляющей была версия, будто бы это дар царя Соломона царице Савской и сыну, которого она родила от царя.
— Богатый перстень, — похвалил Арсений. — Соломон написал притчи и Песнь Песней, творением царицы был её младенец Менелик, ибо женщинам, по мненью иудейску, большего не дано. Вы, Владимир Иванович, ведь трудитесь над словарём, и вот я готов предсказать, что когда вы его закончите — пускай и через двадцать-тридцать лет, — это будет нечто на все века. Нельзя сравнивать поэтов: но помимо Александра Сергеевича и вслед погибшего Михаила Юрьевича, в России родилась и родится новая Плеяда. А ваш многолетний труд грозится быть неповторимым в своей обширности и точности. Изваян в камне. Кстати, можно посмотреть ближе рисунок на самоцвете?
— Да прошу вас, — Даль хотел снять кольцо и протянуть, но его остановили:
— Не надо. Этот изумруд есть вы, не разлучайтесь с ним ни на мгновение. Я разгляжу и так.
Арсений приблизил руку собеседника к глазам и тихо свистнул. Лира, выдавленная на камне — обычный символ творчества и одной из муз, — была окружена пчёлами.
— Хм, — пробормотал он. — Интересно, этот осколок мёртв или только прикидывается? Хотя я, верно, брежу. Если живой Грааль был на самом деле, ему пришлось бы стать неистощимым, как тело великомученика, подарившее миру сто пудов святых останков.
— Вы о чём, Арсений?
— Да так, вспомнил одну католическую сказочку. Она в России не очень популярна — не то что ваши донские притчи.
Когда Владимир Иванович раскланялся, Степан заговорщицки прошептал:
— Это вы, случаем, не о короле Артуре и Круглом Столе говорили?
— О них, хоть не совсем с того боку. Бесполезно слова тратил, если вдуматься.
Сам он тоже разыскивал диковинные слова и древние русские предания в надежде напасть на след знакомых. Но чёрный ворон был птицей трупной, злой, арестантской. Кошку считали животным чистым, в отличие от собаки, но и та, и другая сподобились лишь простодушных «звериных» сказок. Человек мог перекинуться в волка, но не в ворона или кота. Вообще дела с кошками и псами обстояли у русских лучше, чем в средневековой Европе, но неизмеримо хуже, чем у мусульман того же Истанбула, Стамбула, бывшего Константинополя. Из-за выселения бродячих собак на необитаемый Мраморный остров, где все они начали гибнуть, там сумели поднять всенародный бунт и едва ли не свергнуть султана. Кошка же попала в священные хадисы. Надлежало обрезать полу или рукав у халата, который она выбрала в качестве ложа для сна, но ни в коем случае не сгонять её, как бы хозяин одежды ни торопился; тяжким грехом считалось отказать в еде голодной мурлыке; убивший же её должен был в возмещение построить мечеть (которую немедленно населяли её сородичи) и уже там просить прощения у Аллаха. Собака считалась украшением двора (в дом её всё-таки не пускали как нечистое животное), кошка — дома. И оба зверя служили свободолюбивым украшением улицы.
Но вот изумруд, вообще зелёные камни¸ живое золото… таких алхимических легенд, кажется, в России не было вообще.
— У нас на Урале потаённые сказы водятся. О крепости и хитниках, — тем временем говорил Степан. — Их при рудном мастере не расскажешь и ни при каких господах тоже. Я знаю, потому что не барин был, не заводчик, а старатель. И купец по мелочи, с инородцами торговал; но это совсем другой коленкор. Хотите слушать? Вы ведь тоже никакой не знатный барин, только ловко притворяетесь, я ведь вижу.
— Тогда говори — я ведь никому не выдам, если ты запретишь.
7
— Матушка наша кормилица была чистейших вотяцких кровей, хотя никто бы навскидку инородкой не признал: лицо кругло, щёки румяны, глаза широки да светлы, волос, когда осерчает да платок меж нами, драчунами, кинет, — чисто ржаное поле, по которому заря да ветер гуляют. Хотя, с другой стороны, вотяками в городе Перми и вообще на Руси кличут кого ни попадя, сама же рось, если прищуриться да глянуть, скорее в татарву отдаёт. Хоть и холопкой матушку кликали, это уж беспременно, — да тихонько и за спиной; а лицом к лицу никто перечить не смел, разве что один батюшка. И кротка с виду, да никому забыть не давала, что у ней на правой руке баринов барич, а у левой груди, против самого сердца, родная баринова кровинка. Да и отец её был уважаемый шахтный мастер, которого утеснить мало кому случалось.
Вот она-то нам и сказывала родительское, как в возраст начали входить.
«Была в Большой Дремучей Парме гора, поросшая елью, а в горе, как в чуме, жила такая Чёрная Старуха: лицо как гагат, руки что уголь, а долгий волос и шуба до пят — из чистого золота. Можно было ей свои косы с конца обстригать, но короче не становились. Можно было клок меха от полы или рукава на рукоделье пустить, но сама одежда с того куцей не становилась. Внутри же Старухи жило дитя, дочь Старухи, а в ней совсем крошечный младенчик, Старухин внучок. Потому и Старухой её звали, хоть на лицо была — красивей нельзя, а ещё потому, что дольше неё в Парме никто не жил и на самоё Парму не любовался — ни зверь, ни рыба, ни птица, ни человек. Смертельных людей в ту пору было не так много, и к Старухе они в гости не являлись.
А глаза Старухины были из изумрудов, и когда снашивались, падали они ей в ладонь. И когда приходили в негодность глаза дочери и внука, выплёвывала их она изо рта и складывала все три пары в сундук. И пока не вырастали у всех трёх новые очи, служил ими Старухе Белый Ворон, который свил себе гнездо на вершине её чума. Улетал, накрывая мощными крыльями всю парму, и возвращался с вестями.
Надо сказать, что лишь в эти вороновы дни множилась вокруг мелкая двуногая людь, вырубала лес и ставила себе избы, охотилась на дичь для пропитания и добывала пушнину, чтобы одеться. А когда Старуха отворяла веки и обводила свои леса и холмы юным взором, всё становилось таким, как раньше.
Вот как-то открыла она глаза — а Ворона нет.
— Малые мои, не видите ли моего слугу, моего верного друга? — спросила Старуха. Надо сказать, что дочь видела сквозь тело и одежду матери, словно они были облаком тумана, а сын дочери — будто вокруг него был густой багряный дым с алыми искрами.
— Нет, не вижу ничего, — сказала Дочь. — Наверное, далеко улетел Ворон на своих белых крыльях.
— И я не вижу, — проговорил Внук. — Ничто и никто не движется в мире, только мельтешит вдали меж деревьев чёрная крупица сажи.
Подождала Старуха, проморгалась чутка и снова говорит:
— Ничего нет в моих глазах, хоть и хороши они, как раньше. А вы, дети мои, что видите?
— Вижу я за дверью тёмный лес без конца и края, — ответила Дочь. — Колышется он, словно каждое дерево — всего лишь травинка под тёплым ветром.
— А я вижу среди травы бабочку, — добавил Внук. — Машет крыльями с тёмным исподом, летит — спешит собрать росный нектар с алых цветов.
Снова погодила Старуха и воскликнула:
— Вижу я невиданное, зрю небывалое! Но правда ли то, что собирается вот-вот явиться передо мной?
— Эта огромная, угольно-чёрная птица, похожая на бурю среди ночи и на ночь среди дня? — спросила Дочь. — О ней ты говоришь?
— То же наш ворон, это он вернулся! — воскликнул Внук радостно. — Только почернели его крылья на незнаемом огне.
Влетел тут Ворон в открытый полог чума и сел на плечо своей госпоже.
— До чего ты стал тяжёлый! — воскликнула Старуха. — Видно, подкормился на воле.
— Да, — ответил Ворон. — В мире людей свирепствует жуткий мор, и я пировал над телами умирающих. Думал — если отколупну клювом крупицу плоти, исцелятся язвы. Думал, если выпью хоть каплю их болезни, они останутся жить.
— Так вот отчего ты потерял свой прежний цвет — питался человечиной? — возмутилась Старуха.
— Нет, тогда я ещё был светлым. Но те, кто остался жив и выздоровел, собрали тела мёртвых и умирающих на поляне, окопали рвом и зажгли над ними срубленные сосны, чтобы выжечь заразу. Они полагали, что тогда мор больше не вернётся.
— А ты сам что же не улетел? — спросила Дочь.
— Огонь был слишком силён, — ответил Ворон. — Я опасался, что он пойдёт гулять по верхам живых деревьев и, чего недоброго, перекинется в наш лес. Вот и стерёг его, пока было можно.
Тут внезапно заговорил Внук:
— И многих людей тебе удалось перетащить сюда, возвращаясь?
— Никого, — печально ответил Ворон. — Все ушли с большими белыми птицами, у которых было человечье лицо, а мне не доверились. Лишь одна девочка перенеслась сюда, обняв меня за шею, но посреди пармы стала она зверем-рысью. Так что вряд ли стоит её считать.
Тут расхохоталась Старуха:
— Умён ты, чёрный птиц, да не догадлив. На беду своеволен, да к счастью удачлив. Таких-то питомцев, как она, мне и хотелось завести — своих на земле людей, но и для Великой Пармы вовсе не чужаков. Ладно уж, прощаю тебя, что не только смотрел, но и запретные тебе дела творил. Белым тебе, однако, больше не быть — не я мету наложила, не мне и снимать. Но вот лицо вместо птичьего клюва или маску в виде лица я тебе подарю, чтоб тебя не очень пугались. И да будешь ты во веки веков обречён целить всё живое, раз начал. Отменить сие нельзя, передать проклятие тому, кто сам того захочет, — можно. Деву, которой ты так по душе пришёлся, бери в соратницы. Приводите мне мой народ, ищите иных помощников себе — даю вам на то вашу полную волю. А подрастут мои кровные чада, выйдут наружу — тогда иное моё слово услышите».
— Мы мало что тогда понимали, братец и вовсе забыл, — прибавил Степан. — Но сказка скучной не бывает, вот мне и запомнилось. Ещё мы спрашивали, отчего Старуха темна лицом — матушка отвечала, что это у плодородной земли такой цвет. А почему наряжена Старуха в живое золото — так ведь и мать-земля наша в огонь и солнце одета.
— Знаешь, — раздумчиво проговорил Арсений Ермолаевич, — я другого ждал. Мало это похоже на притчи и сказки, которыми рабочий люд себя на отдыхе тешит. Зато мне самому знакомо. Только дело было давнее и смутное. А что до теперешних дел — ведь не одна людская порода передо мной вырисовалась. Только сути не могу поймать. Кое-кому долгая жизнь светит и малодетность, яркий свет — а потом непонятно что. Иной и детей имеет, а через раннюю смерть перебирается как через высокий порог и вроде бы живёт себе дальше по второму, если не третьему заходу. Обновляется так. Первые во мне — и в тебе, моём помощнике — не нуждаются, вторым я могу слегка помочь, а могу и мимо пройти. Третьи же, с кем мы работаем… Ничем они особенным не славны.
— Так, может быть, вы неправильно поделили, Арсень Ермыч. Натрое, а надо пополам. Долгие люди и короткие, так матушка Фелицата говорила. Про тех, которые как все люди, ясно. А в необычных созданиях может одно и то же свойство и подобие давним предкам являться в большей степени или в меньшей. Опять же у людей есть разные расы — белая, чёрная, жёлтая, красная. Но все они от Адама и Евы. И у этих ваших — отчего не быть похожему?
Арсений чуть удивился Степановой прозорливости:
— Ты что — полагаешь, эти, кого я ищу, — не очень-то люди? Так ведь у них ребятишки появляются не только от себе подобных.
— Так ведь и у белых от цветного народу славные детушки родятся. Иной раз здоровей тех, у кого батька и матка одной масти. И даровитей — мсьё де Сен-Жоржа в Париже не знавали, от плантатора с Гваделупы и его рабыни? И музыкант отменный, и шпажный боец, и военный предводитель, а в придачу записной дамский любезник. Ростом под два метра и на лицо красив. Говорят, его именем улицу намереваются назвать, ту, где их консерватория, только тянут что-то.
«Уж который век тянут, — промелькнуло в мозгу Арсена. — Ждём двадцать первого… Нет, в самом деле, сотоварищ мой — такой уж причудник».
8
Это в самом деле выглядело диковатой причудой. За всё время служения Степан лишь несколько раз отпросился у Арсения Ермолаича — к родне на богомолье, прямо такими словами, с интонацией довольно смутной, по правде говоря. Арсений отпускал слугу — не всё ли равно куда — и отчёта не требовал. Раз только спросил:
— Не боишься пребывать в неволе? Не дай Боже, помрёт барин — все холопы, дворня и деревенские, к другому хозяину перейдут, и ты с ними.
— У моего братца родни много, и все сходного обычая, — как и прежде, туманно объяснил его верный фельдшер. — Сёстры наши старшие не за чужих вышли, и мужнина родня такова же. Как в Америке бают — аболисьонисты. И матушка…
— Жива она?
— Дак с чего ей умирать? Порода крепкая, по сю пору ни одного седого волоса в золотой голове. Ум бодрый, глаза зоркие. Вот ноги, бывает, делаются словно из чугуна отлиты — это да.
Было замечено, что при переходе на родной русский диалект Степан словно нарочно глупеет. Буквально то же, повторенное по-французски, дало собеседнику явственно понять, что старуха постепенно уходит в скорлупу наподобие тех, что обволокли некоторых его знакомцев «вампирического толка».
По некоем размышлении Арсен сказал:
— Знаешь, надоело мне играть в дряхлого старца. По настоящему делу соскучился. Да и к тебе всякие сочные вдовушки повадились приглядываться — удивляются, что до сей поры в дело пригоден. Не отправиться ли нам в более студёные края?
К тому времени случились три вещи. Мастиф, которого им не хотелось тащить с собой на север (да и на юга, где душно и влажно), умер в весьма преклонном возрасте, наплодив уйму чудесных щенят улучшенной породы. Банковские вклады стало можно делать без указания имени, легко переводить на наследника и в другие города. Обнаружилось, что Степан давно подсуетился создать славу своему начальнику, что-де дальний родственник пермского медицинского светила, ныне покойного, и сам идёт по стопам троюродного дядюшки.
— В большой славе он был. Фёдор Христофорыч Граль, немец-лютеранин. Вы, Арсень Ермолыч, католик и француз, да им всем будет без разницы, лишь бы дело делалось.
Однако Арсений размышлял — время обучило его неспешности. Граль славился как известнейший и неустанный филантроп, бесплатно, за одно лишь небогатое казённое жалованье, пестовавший и окормлявший весь суровый край. Ездил повсюду и везде успевал. Не снимая врачебного мундира и шпаги (тогда на Руси все чиновные люди ходили в мундирах), воевал в тридцать первом году с холерой — и не допустил-таки в Пермь с окрестностями. Одним из первых в стране занялся пропагандой оспенной вакцинации: метод, по мнения Арсена, был куда более щадящим, чем старая вариоляция, но не сулил такой окончательной надёжности. Когда же умер в летах довольно преклонных — постоять у дома больного и проводить труп до могилы приезжали за двести вёрст.
Смерть его от гангрены впечатляла: заражение пошло с неудачного удаления мозоли. «Заметив начало антонова огня, — писал очевидец, — доктор собственноручно отрезал себе большой палец, но, к несчастью, это было поздно: воспаление уже распространилось даже по ноге, на представления же отнять ногу он отвечал: «Зачем, господа, хотите сделать меня калекою, когда я так бодро всегда бегал на ваших глазах? Я прожил шестьдесят пять лет — будет! Видал много раз смерть на других, пришел теперь мой черед испытать ее на себе». Эти слова были решением его участи: на третий день Фёдор Христофорович скончался».
Он был одним из моих искомых, заметил себе Арсен: неистощим и плодотворен в деяниях, бесстрашен в смерти. (Идеал его с годами несколько распространился.) Само имя — случайно ли оно созвучно Граалю и вороньему граю? Новоявленному и самопровозглашённому внучатому племяшу не стоило и пытаться заменить сего труженика. Следовало найти себе иную сферу деятельности…
Пока они со Степаном так медлили, грянула Крымская война между Россией, с одной стороны, и Турцией, Британией и Францией — с другой. Повод был, по мнению обоих наших друзей, самый что ни на есть идиотический: султан османов, владеющий Иерусалимом и Вифлеемом, присудил ключи от Гроба Господня, на которые претендовали сразу две конфессии, католикам, решительно отстранив православных за склочность. Разумеется, последние громко возмущались тем, что нехристи не почитают их искусства в разжигании (низведении) священного огня, раз в году нисходящего на гробницу. Царь Николай не замедлил высказать Турции протест в весьма недипломатичной форме — и понеслось. Война кретинов с негодяями, как поэтически заклеймил её Фёдор Тютчев, имела под собой далеко идущие и глубоко лежащие цели: оттяпать у соседа кусок его территории и сделать колонией, подавить бунт, сиречь национально-освободительное движение, не дать России говорить от лица Европы и Азии, как несколько ранее её монахи говорили от имени всех христиан, взять реванш за былые афронты. «Мир погрязает в войнах, — говорил себе Арсений. — Разврат идёт по нарастающей. Сначала были наёмные войска, которым незачем было ни зверствовать самим, ни считать врагов зверями. Что они там конкретно вытворяли, я помню, но, по крайней мере, не тратили сил задаром. Позже изобрели призыв в армию и патриотизм как оправдание даровым военным действиям — и сразу началось сущее людоедство. Под конец мирное население повадилось партизанить, подставляясь под удар уже в полном согласии с законами войны. Теперь воюют не профессионалы, а толпы, которых никто не учил владеть собой — а уж если сходить с панталыку, то исключительно всем сразу и по команде». Однако он же утешился мыслью, что медицина (как и любой прогресс, в том числе промышленный и социальный) лучше всего движется войной. Кавказ и Севастополь явили миру хирурга Пирогова с его эфирным наркозом и — впоследствии — хлороформированием оперируемых, а также «ледяной анатомией», показывающей на примере замороженных и бескровных трупов, как надлежит делать правильные хирургические разрезы. Талантливейший человек, творческая личность, полагал Арсений: недаром считается другом Жуковского и Даля. Этот молодой сочинитель, граф Толстой, тоже даровит: описал войну не как подвиг или принесение жертвы, а как своего рода «бытовуху» — она ею и стала.
Снова о хорошем. С того же Крыма и Балаклавы началась кардинальная реорганизация больниц, связанная с именем легендарной Флоренс Найтингейл. Обоих, английскую медсестру и русского врача, впервые в истории назвали «медиками без границ».
Под конец Восточной войны случилось нечто не менее важное. Не дожидаясь позорного Парижского мира, увенчивающего поражение России, император Николай умер при обстоятельствах, заставивших недругов злословить, почитателей — скорбеть о сугубой недоброжелательности Фортуны. Железный по виду, он либо нарочно простудился, стоя на ледяном петербуржском ветру в одном мундире, — либо в добавление к этому ещё и принял медленный яд. Подписывать договор, по сути лишающий отечество Чёрного моря, вводить общую военную обязанность вместо солдатских поселений, безуспешно удерживать мятежную Россию в кулаке и под самый конец научиться умирать по примеру отца — всё это досталось в удел сыну Александру.
Арсения и Степана повальный нигилизм уже не касался. Оба вольные, как птицы, и свободные от любых обязательств, они уже были на дороге, ведущей в дальние края.
9
Ехали летом, не на казённых, на своих, и ласковые берёзовые перелески нехотя сменялись игольчатой гущиной. Тратиться на резвых почтовых лошадей Степан не пожелал, и вовсе не из-за денег — лишь потому, что это означало спешку поистине смертельную, признание, что их матушка совсем плоха. Однако свои лесные коники, чья порода была улучшена Арсением Ермолаевичем, были редких достоинств — долго не уставали (хотя заводная пара трусила обочь крытого возка на долгом поводу) и могли идти по ночам, когда путники и обозы не попадались и скорость можно было брать почти курьерскую. Отдыхать и кормиться на траве им было почти не нужно, а люди обходились без подобного и вовсе.
Так они преодолели муромские леса, буреломно произрастающие на песчаных дюнах, — сказочно разбойничьи места. Загодя вооружились пистолетами и саблями, которыми научились владеть виртуозно, в глубине возка, под свёрнутым матрасом и коврами, таилось Степаново ружьё с новомодной нарезкой ствола, — но по большей части путники уповали на пронзительный взор Арсения Ефимыча. Ему он вприглядку научился ещё у царя Николая Первого, умел остановить лихого человека на месте и словно в землю врыть. В глуби зрачков тогда роились густо-рыжие искры.
В Козьмодемьянске остановились поосмотреться — соскучились по большой воде.
Казань порадовала вековечной красотой, но путники не дали себя ею заворожить. Немного потолклись на ярмарке, осмотрели храмы, мечети и обе татарских слободы и даже ночевать устроились вне городских стен, благо экипаж позволял.
Следующий город под загадочным названием Оса, небольшой и насквозь пропитанный духом древесной смолы, уже совершенно не имел отношения к нынешней России и данному времени. Это было малое преддверие Великой Пармы: колоннады сосен, пирамиды высоченных тёмных елей на основании из плоских холмов. Изумруд кольца при этом виде разыгрался, замерцал, как утренний Веспер, которого здесь часто зовут Чолпон или Чулпан, да и путники наши заметно повеселели. Вскоре они оказались на подступах к родному городу Степана. Уже подъезжая к уральской столице (Екатеринбург тогда ещё не звучал так мощно), Арсен понял то, о чём его друг не умел даже намекнуть. Никаким Степан рабом в этих местах себя не держал, должно быть, вольную ему дали сразу, как Александр Первый сие барам позволил.
Молва не ошибалась. Пермь, былая столица Урала, хоть и уступала Екатеринбургу в блеске, но всё же была третьим по площади российским городом после Москвы и Петербурга. Тому были причиной широкие и в то же время обрывистые, заросшие диким лесом лога и реки с болотистыми берегами, которые без большого успеха пытались загнать под землю. Один такой ручей с претензией именовался Стикс и отделял от города Егошихинское кладбище. В него с помощью рва и вала отводились талые и дождевые воды с окрестных полей.
Главной причиной того, что центр Перми сместился и город выглядел теперь слишком новым и каким-то неравновесным, был знаменитый пожар осенью 1842 года, явление из ряда непостижимо загадочных, почти мистических и оттого особенно страшных.
Предварил его сильный пожар в близкой Казани, которой, впрочем, было не впервые гореть. Однако растеклись слухи, что та же судьба ждёт вскорости Пермь. Некто подбрасывал записки, в коих советовал горожанам заблаговременно уходить самим и спасать имущество. Многие с того держали самое ценное при себе, кое-кто пытался следовать непонятным советам буквально, втихомолку, ночною порою, пытаясь вывезти кое-что в безопасные места, за город. Однако полиция, вероятно, желая предохраниться от общей сумятицы, силой понуждала таких людей возвратиться с имуществом восвояси. Многие суматошно перебирали документы, пытаясь отделить более важные от тех, какие не жаль было обречь на поживу огню. Установили посменные круглосуточные дежурства обывателей. Но когда внезапно загорелось пустующее здание, стоящее на отшибе, все приняли это за настойчивое предупреждение, что поджигатели действуют и горестная судьба города неминуема.
День, когда начался пожар, был праздничным, и звон церковных колоколов по сути слился с жутким биением набата. Кто мог, похватал какое попало имущество и детей, нагрузил телеги и отправил их за город; большинство людей, без различия сословий, ринулись в поля, окружающие город, и бродили там в смятении, пытаясь охранить узлы с жалким, второпях и без большого ума спасённым добром.
Горело с двух противоположных концов. Мало кто сомневался в нарочитом поджоге, тем не менее, сильно дивились — с какой стати было злоумышленнику предупреждать жителей, а также тому, что все беспричинные советы его оказались тщетны.
Новая застройка была по преимуществу каменной, квадратно-гнездовое строение улиц, которой славилась Пермь, нимало не пострадало, и всё же нечто с тех пор надломилось у города внутри. Он как бы разделился по огневой линии: «до пожара» и «после пожара».
— Такое впечатление, что либо уж очень хитро созоровали, либо… принесли жертву, — поделился со Степаном Арсений. А ещё помянул добрым словом покойного царя Николая, что сумел поспособствовать возрождению Перми. Ему, как знали все, выпал тягостный жребий потерять в один год Пушкина и Зимний Дворец, и если Дантеса и Данзаса, бывших зачинщиками преступной дуэли, он едва не казнил повешением (тень великого кардинала воззвала из гроба), то архитектора по фамилии Монферран, из-за чьей недоработки сгорело чудо света, достать оказалось невозможно. По его проекту уже давно строили великолепный храм с малахитовой колоннадой, имя зодчего марать было никуда не годным делом… однако Арсен усомнился, долго ли тому храму стоять. Может быть, беда минует Питер и перекинется на Москву, где тоже затеяно великолепное церковное строительство.
Огненная стихия потребовала себе дворец императора, город сокровищ, теперь черёд за домом Бога, — поведал он тоном, который ему самому показался излишне пафосным.
— Вы человек весьма умный, — только и сказал Степан. — Но не судите заглазно, и тако же не судимы будете. Пермяки нынче все беды валят на некоего мещанина Старкова, коему оказалось под силу зажечь город с обеих сторон сразу, но никто в это не верит. Просто так жить покойнее. А об остальных вещах вот что скажу. Дворцу понадобилось полтора года, чтобы воспрянуть из праха, городу — три, а церковь чего хоронить, если она даже не родилась пока по-настоящему?
Что до городской усадьбы Степановой семьи, в тот горестный день брошенной на произвол, она, окружённая со всех сторон яростной стихией, уцелела буквально чудом. Пожарные, взломавшие подвал с явным намерением поживиться, говорили потом, что не видели там ничего, помимо глубокого, словно жерло, колодца, откуда валил ледяной туман и заволакивал всю внутренность дома. Далее внешних стен он не проникал. Осталось непонятным, как это явление не устрашило пребывавших на службе хитников. Иные балакали, что пожарники в дребезгач упились горячим шампанским вином из погреба, находившегося по соседству, и оттого сам чёрт им был не брат, — а то и вовсе попритчилось им с залитых шаров.
К отчему гнезду нашим гостям пришлось править через всю новую, каменную Пермь, глядя на прямые, чистые улицы которой, Арсений Ермолаевич припоминал известный стих Грибоедова о Москве: «По моему сужденью, пожар способствовал ей много к украшенью». Почти издевательский для потомков, современникам восстановления древней столицы он казался трюизмом.
Дом за каменной оградой показался Арсену едва ли не купеческим: сложен добротно и без причуд, лишь четвёрка круглых колонн обозначает благородство кровей. Но никакой штукатурки поверх дубовых стволов, на чём в своё время погорела уральская столица: местный известняк, резанный кубами. Окна узки и обрамлены ставнями по сторонам, мезонин уютно нависает над крыльцом, опираясь на мраморные лапы. Внутри тоже славно: никакого тебе рококо со сладострастным изгибом и ампира с латунными нашлёпками. Барин, днями младше Степана (Христофор Иванович, припомнил Арсен, хотя Иваны к делу, пожалуй, приписаны разные), седой старичок, еле ноги волочил по безупречным паркетам.
Сказал вполголоса, указывая на поднос со влажной утиркой, пирожками на блюде, двумя стопками и графинчиком:
— Ждёт неотступно с самого раннего утра. Прислуга отослана, а она никак уйти не может. Доктор-то потребляет или как?
На диво невозмутимый Степан ухватил пирожок, утробно проворчав: «Со свежениной посикунчик, аж соком прыщет». Арсен обтёр руки полотенцем, на всякий случай опрокинул штоф на тыльную сторону левой, ополоснул, помогая правой, и обсушил, помахивая обеими кистями в воздухе. Так приучил себя, чтобы не спрашивать у хозяев рукомоя, который в таких домах находился по соседству с нужником. Его повели наверх, сначала по широкой одномаршевой лестнице, потом по узкой, витой с перилами по одной стороне. «Почти что Белый Тампль», неожиданно мелькнуло в уме.
Матушка Фелицата пребывала у себя в светлице, откуда простирался вид на внушительную городскую панораму, а из низкого противоположного оконца был виден густой и мрачный лес. Лес перемежался с проплешинами вырубок, провалами горных разработок, но уничтожение ландшафта было заметно, лишь если смотреть привычным взглядом.
Арсен подошёл к вольтеровскому креслу, такому же дряхлому, как его хозяйка, и поздоровался. Губы старухи слишком закоснели, чтобы ответить, но выцветшие очи внезапно сверкнули рыжим огнём, да и яркие пряди, выбившиеся из-под чепца, седина не успела сильно попортить. Рука, жилистая и вся в коричневых метках, вытянулась и крепко уцепила его запястье. Отмахнулся от братьев: уйдите, отступите, чтобы мне вас не видеть. «Отпусти», еле пробормотала матушка, он понял, о чём это, оба смысла сразу, — ибо ведунья не может умереть, не отдав другому все свои жуткие тайны, — но лишь крепче перехватил пальцы, сплетя их с чужими в фигуру бесконечной восьмёрки.
И заструился палящий ток, стирая имена и опыт, сплавляя их в неразличимость и деля надвое заново. Заволок поволокой, поволок вниз по ступеням винтовой лестницы в водоворот стигийского колодца, пустил вниз по водам без челна.
Он, по-прежнему без имени (Щегарь Степан? Щегол Данила?) очнулся под ледяными сводами, откуда свисали огромные сосули. «Сосульки, пермяк ты солёны уши, — прозвучало в мыслях, — невзирая на размер; и не сосульки вовсе, но сталактиты».
Что-то юрко кишащее обжигало ему лодыжки и тянуло за собой. Глянул под ноги — то был поток огненно-рыжих ящерок, от их игры шло-переливалось яркое сияние, бросая блики на стены и потолок. В сталактитах играли и скрещивались звёздчатые радуги, всполохи озаряли темноту в конце длинного туннеля, дивно изменчивый мир раскрывался кругом него наподобие многолепесткового цветка.
А в сердцевине мистической розы восседала женщина с огромным чёрным вороном на руке.
У неё была золотисто-смуглая кожа и зеленовато-чёрные, словно двойной омут, широко расставленные глаза под ряснами из скатного жемчуга, падающими на лоб и скрывающими брови. Венец был девичий, с городами, и сплошь унизан самоцветным камнем. Косы янтарного цвета ниспадали на ворот и струились по муару наряда, а сам узор платья тоже струился прядями, закручивался в воронки, складывался в текучую мозаику. «Живой шёлковый малахит», — догадался он.
— Подойди ближе, ослушник, — проговорила красавица голосом низким и звонким и поманила его той золотосмуглой рукой, коя была свободна. — Тебе было сказано бросить, а ты уцепился, как тонущий за соломину, и выплыл. Вернее, заплыл, а вот в пещеру, в лабиринт или нутряным салом, решай сам. Живёшь как боги на руку положат. Хватаешь, что под руку попадёт. Набрёл на одну дерзкую догадку, потом на другую; связываешь одиночные колосья в пучок, потом бросаешь сноп на черно-белое поле и начинаешь новую партию шахмат с новыми фигурами. Так и рехнуться недолго, право слово. Однако ты сметлив да приметлив, а это немалое угодье. Пьян да умён — тьма угодий в нём.
В тот же миг засновали-засквозили ящерки, жар их тел по бокам и позади него стал нестерпимым, и он сделал шаг вперёд.
— Ещё ближе, — сказала красавица, — не заставляй моих огнянок лишнего трудиться. Или ты боишься меня, что куда худшим жаром спалю?
— Боюсь, — ответил он честно, — слишком ты баска, чтобы смертному тебя не страшиться.
— А ты смертен? Только не надо мне сейчас силлогизмов про Адама. Типа все люди тому подвержены, Адам — человек, ergo — и он тоже.
— Не стану. Не думаю, ибо заклятье на мне положено твёрдое. Но когда я иду навстречу тому, что может раздробить мне все кости до единой, ввергнуть в вечное пламя или озарить неиссякаемой любовью, то воображаю, что век мой измерен Бессмертными. Так легче быть храбрым и делать то, что судьба велит.
— Ну и востёр ты, упырь лихой да бабий наездничек, — рассмеялась она. — Знаешь ли, с кем нынче повелся?
— Знаю. Ты Сорни-Най, Дева Золото-Огонь, и Медной Горы Владычица.
— Было бы чем владеть, — ответила дева горько. — Срыли гору до основания и в самое недро погрузились. Истощили да бросили. А знаешь ли ты, что я делаю, когда мщу за поругание своё?
— Тоже знаю. Города обращаешь в пепел.
— О, то не я, я как раз предупреждала, — возразила она. — А что не вняли — не моя беда. Однако почему, как ты думаешь, так мало людей погибло, да и те были бухие пожарники? Город же так обновился, как более не бывать ему. Прямые улицы, ладные дома, широкие площади. Ещё бы люди ручьям и рекам волю дали, а не прятали в землю и не накрывали каменным надгробьем, словно те покойники. Знаешь? Я выпрямляю чужое слово, а говорит-выпевает его вон она.
Тут из малахитовых складок выбралась ящерка чуть меньше и увёртливей остальных и задразнилась язычком на ворона. Тот хрипло каркнул, осаживая баловницу.
— Ты вон думаешь, это просто одна из тех, кто мне служит, но это не совсем так. Подобные тварьки называются саламандрами, ты явно слыхал про личный герб первого Франциска. Саламандра в британской геральдике означает храбрость и мужество, а царственный француз присовокупил к гербу ещё и девиз: «Лелею добро и изгоняю зло». Умелый воин. Покровитель искусств.
— И первый любовник Дианы, — добавил мужчина, стоящий перед Хозяйкой. — Быть может зря, что лишь платонический. Они были созданы друг для друга, а сын получил лишь искру и отголосок.
— Ты понял, — веско ответила она. — На твоей руке — живое кольцо. Пусть и герб твой будет живым. Не теряй обоих. Про саламандр пишут, что они бессмертны, как все древние драконы, укус их ядовит, а прикосновение шкурки целебно. Они могут тушить костры, но предпочитают раздувать их. Саламандру считают духом огненной стихии, но чаще всего она возжигает пламя и солнце в крови. Само её тело состоит из затвердевших частиц древнего пламени: она ровесница исконного рода разумных. А эта моя любимица — ещё и отменная певунья.
Хозяйка замолчала.
— Бер-ри, — вдруг вмешался в паузу ворон. — Она тебе покор-рится, потому что со всей стр-растью желает тебя.
«Тот ли это легендарный лекарь в человечьей маске, которую он может надеть поверх птичьей, как врач надевает птичью личину поверх своей собственной? — подумал Арсен, ибо ясный разум вернулся к нему вместе с именем. — И где ребёнок, который должен быть в чреве богини или на её руках? А другой, постарше, если то не дева, а отрок,- не тот ли, которого помещают рядом с Марией под именем Иоанна?»
С такой мыслью он протянул руку, словно по наитию, — и дотронулся до неподвижно застывшей саламандры. Краем глаза увидел на спинке россыпь тёмных точек, будто бы отверстий… и очутился в обыкновенной жизни.
— Отошла с миром, — сказали ему в два голоса.
— Арсень Ермолаич, — торопливо шепнул Степан чуть позже, — не давите так драконюшку, камень сердолик — он дюже хрупкий, а пожатие десницы у вас гранитное.
Прозекутор навсегда
1
Хотел бы знать, кто дал мне позволение — или приказ — разрешать узлы, обрывать нити, уводить на ту сторону, скрытно, без внутренних слов, думал Арсений Ермолаевич, в рассеянности поглаживая скользкую спинку новой любимицы. И ладно — недобрые люди, которые грозятся убить; но неурочное дитя, старая женщина, преисполненная годами, вот теперь и вскормленный ею сын, о котором я ничего почти не знал, пока Степан не представил нас друг другу. Неужели то, что принято у нас именовать жизнью, — требует от себя кардинального исцеления?
Живые самоцветы, и Арсен — их послушный обладатель. Это и есть ответ?
Саламандра наяву казалась куда более неподвижной, чем изумруд, который по временам изволил расти и бросаться острыми искрами. Но он был холоден, она же наливалась теплом от руки, которая её трогала, и заметно тяжелела от такого. Цвет тоже становился более насыщенным, с оттенком жаркой телесности.
Окарина, в одно и то же время обрядовый инструмент для вызывания духов — и недавнее изобретение, усовершенствованная свистулька с десятком отверстий или подобие флейты, в новейшем издании представляла собой подобие птицы, так и названа была — «гусёнок». Лепили её овальное тельце из глины, реже — фарфора, звук она издавала душевный, сипловатый. Форму окарине, по идее, можно было придать любую, лишь бы наличествовала замкнутая полость.
Дарёная саламандра была по определению самым маленьким драконом в природе. Нутро, если заглядывать в скважины на хребте, казалось литым, глазные впадины, когда в них попадал солнечный луч, светились мудрым лукавством, и хотя пасть была не прорезана, а лишь намечена одной изящной чертой, Арсений даже представить себе боялся, что случится, если сердолик подаст голос. Также огненная ящерка, безусловно, обладала полом, но как-то странно: два ряда припухлостей на месте шести сосков, явно женских, но далеко не таких вызывающих, как у великой Артемиды Эфесской, и в паху — словно бы набрякшее яичко, кожура которого была готова вот-вот лопнуть и выпустить из себя птенца или росток.
Три древних биологических царства: камень, растение, животное. Между каждыми двумя стоит создание, воплощающее свойства обоих царств и служащее перешейком. Это Арсен помнил из уроков Ассахара. Оба его подарка были каменным растением и звериным камнем, однако любой из них сулил нечто куда большее, чем видимость. Изумруд — знак, благоприятствующий целомудрию, прозорливости и дающий власть над демонами, его цвет — цвет самой жизни. Сердолик — застывший закат солнца и окаменевшее пламя, защищает от чуждого влияния, дарит спокойствие и отвагу.
И если занятная сердоликовая тварь должна была представлять собой посредника между прямоходящим животным и человеком, то последний явно должен был быть гермафродитом — в том смысле всецелой полноты творения, в каком понимали это старые алхимики.
Арсений пытался угадать имя, но саламандра не могла или не хотела его подарить. Однако замечал, что в её присутствии начинает иначе воспринимать окружающее — не логически, вытягивая, выпрядывая, выстраивая нить рассуждений, а сразу и скопом вникая во все детали вплоть до мельчайших. Мысль его при этом брала изучаемый предмет со всеми его взаимосвязями словно хрустальный шар, видимый насквозь, — и, мало того, так же ощущаемый; не шла линейно и логически, а стелилась плавными петлями, завихряясь в клубки.
Что было объектом нынешнего рассмотрения Арсена — некая назойливо утверждающая себя группа потенциальных убийц.
«Воля» заставила выплыть на поверхность так называемых «разночинцев», известных с Петра Первого. То были люди, которые выломались из среды, в коей родились, но не пристали ни к какому другому разряду, служить не имели желания, сословными благами не пользовались и перебивались доступными заработками вроде гувернёрства. Для последнего занятия, как правило, нужно было стать по меньшей мере семинарски образованным, отчего к разночинцам вскорости прилип гораздо более ранний и многогранный термин «интеллигенция», прилагаемый сначала к достижению человеком духовных вершин, а позже — к самому «интеллигенту», нагрузившему себя всем доступным богатством знаний и очарованному последним.
А вдали от этой напряжённой идиллии Россия, полная освобождённых от рабства тел, переживала вялотекущее безумие толп.
Причину Арсен диагностировал, благодаря недюжинному опыту, нимало не напрягаясь: потеря привычной защищённости. Уж коли его Степан, редкий умница, умеющий из любой ситуации до капли выжать ту пользу, какую она сулит, знаток всевозможных наук, от ветеринарии до сравнительного языковедения, а к тому же пожизненный опекун «малых сих» — и то тяжело вздохнул, когда распалась великая цепь:
— Ладно-то как, что я к вам прилепился, Арсень Ермолаич. Братец нынче за меня ни с какой стороны не в ответе, а как матушка упокоилась, так вовсе, можно сказать, уважать себя заставил. А ведь мы с ним, считай, ровесники.
И он, при всём том, пока не тосковал по усопшему брату — это, как и само успение, настало немного позже. Сам был не романтик, не «нигилист» (между прочим, новый термин для людей нового склада, изобретённый писателем Тургеневым из своего заграничного далёка), а человек прагматического склада. Ибо как раньше владелец, бывало, платил собой за действия раба, лорд как добрый аристократ вступался за своего виллана, так и теперь крепостной по большей части отвечал лишь перед своим барином. Вышеназванная цепь при идеальном стечении обстоятельств означала круговую поруку. Другое дело, что идеал, как известно, обитает в эмпиреях…
Рабство — не в оковах. Оно внутри нас — вот эта потребность в такой естественной защите, патриархальной и матерналистской. Нельзя выручить сына и брата от родственных уз. Нельзя освободить раба — только свободного.
«Баре» кутили и разорялись, как предсказывал Степан. Мужики, привыкшие к грубой работе на земле или в земле, пытались продолжить её на пустом месте. Дворовые люди вынуждены были предлагать услуги деликатного и не очень деликатного рода. Находились и те, кто утверждался на ногах, богател и — за компанию с ничейным богатством — пытался прибрать себе бесхозную власть. В эти дни, полные общей неуверенности, повторялась ситуация средневековых гонений. Но тогда были Великое Возрождение и Лютер, теперь — развитие промышленности и богоданный монарх. Тогда охотились на ведьм и еретиков, теперь объектом травли стал царь Александр Второй, который освободить-то всех освободил, но сделал это не вполне, не так и вообще непонятно зачем связывался. Известно же, тот, кто забегает вперёд, предупреждая революцию низов, получает львиную долю хулы. Вот недовольные и расковыряли мелкие ранки грязным пальцем. Дошло до нарывов и живодёрни.
Веру Засулич, прикидывал Арсений Ермолаевич, суд с какой-то непонятной стати оправдал за форменное убийство. Хотя уж кому-кому, а судьям, хотя бы и присяжным, стоило бы блюсти свои прерогативы. Частное лицо не вправе выносить приговор и тем более его исполнять, а они повели себя как мещане, с восторгом дорвавшиеся до власти. Ну ладно — весьма одиозный губернатор Трепов, который сам был виноват в чужой смерти и пострадал-то несильно. Но ведь со скромной подачи Веры эти… Перовская, Желябов, Кибальчич и иже с ними — самочинно вынесли приговор, порешили казнить и устроили облавную охоту на императора, перебили уйму непричастного народа и под конец затравили как красного зверя. Ночь перед казнью террористов осчастливила человечество реактивной тягой — один из приговорённых расстарался улучшить точность и дальнобойность снаряда по принципу осьминога или каракатицы. Во всех смыслах логично: прогресс и регресс в одной реторте.
Что же, по сути повторяется уже не средневековое — древнейшее, решил Арсен. Священная персона всегда становится объектом священной же охоты, хотя уж об этом никто в конце девятнадцатого века не думает.
Тот, кто назвал Софью современной Жанной д’Арк, провёл через точку много больше параллелей, чем ему хотелось. Обе девы — древнего рода, Перовские — от Разумовского, царицына супруга, об Орлеанской Деве многие тогда знали, что она от Карла Безумного и его нежной Одетты Шамдивер. Не известная всем Маргарита Валуа (нисколько не Наваррская), а некто иной. С того и удалили «это», что не смогли в точности определить пол. Бастардов ведь жалуют, а не прячут с глаз долой. Ящерка Арсена — гермафродит. Жанна (или Жан?) — священный андрогин с внешними признаками, свойственными обоим полам. И добро бы Жанна сидела там, на границе земель (почти то же, что миров), так она решила ещё резче выделиться из привычных рамок. «Если чего надо — из ноги выломает», — говаривал о таких Степан.
Жанне нужно было спасти древнюю династию. Жанна — делательница королей.
Софья — по всем статьям женщина, но из того же рода достигательниц, — королевская убийца.
Обе владеют искусством магнетического взгляда — подобно кардиналу Ришельё, Николаю Первому, нынешнему Александру Третьему. Но взгляда ещё более властного, ибо перед ними — мужчины, коим сами боги велели склонять очи перед красотой.
Белая и чёрная королевы Великой Шахматной Игры.
Однако что делать с нынешними владыками, как не налагать на них клеймо власти и не стирать его искусственными способами, коли уж давно нет королей по праву рождения?
Миропомазание — антитеза смерти. Попытка подогнать грешную человеческую природу под истинную, наследственного узурпатора — под неоспоримого суверена. Но, можно так считать, попытка вполне приемлемая: недаром Арсен отыскивал своих властных дам неподалёку от трона.
Убийца того, кто сам приговорил царственную особу, создаёт дополнительный рычаг мирового равновесия.
Прекрасная Шарлотта Корде, которую не поняли ни те, кто восхищался, ни те, кто ненавидел. Долг, который она исполнила, родился не в её мозгу, не в человеческом мозгу вообще.
(«Ты полагаешь, что вы все думаете серым веществом? — хихикнул некто рядом. — Добро — полагай и дальше».)
Шарлотта ушла храбро, спокойно и с огромным чувством достоинства.
Жанна… что, если её в самом деле подменили в самый последний миг? Но это почти всё равно — пока её видели, она держалась неколебимо, а на костре, среди язвящего пламени, мало кому удалось бы уподобиться храброму Жаку Моле.
Софью в последний момент пришлось отдирать от лестницы так, будто её ноги пустили корни в деревянную ступеньку. И умирала она тяжелее и грязней всех своих подельщиков.
Жанна утвердила род Валуа на престоле, сняв проклятие Великого магистра тамплиеров.
Шарлотта по сути убила революцию, доведя её до градуса наивысшего кипения, которым был террор. К термидору безумие исчерпало себя и выдохлось. Без такого революционный невроз перерастает в вялотекущий революционный психоз, изжить который куда труднее. Но всё-таки целью благородной нормандки было — не убить злобного выродка. Не спровоцировать террор и пустить один пожар наперерез другому. Но соблюсти природный гомеостаз.
Софья своими действиями «крупно подставила» реформы, которые лишь ступили на путь к совершенству. Не напрасно в народе, тёмном, косном и трудновоспитуемом, прошёл слух, что императора погубили баре. Так крестьяне и заводские восприняли тех, кто ходил в народ ради его однобокого просвещения.
Вера Фигнер («а что я знаю, буду знать о Вере с очередной нерусской фамилией?») — бабушка русской революции. Алиенор Аквитанская — бабушка европейской монархии. Когда-нибудь они сойдутся в духовном, «виртуальном» поединке.
Так можно было описать умозаключения Арсена, если бы их можно было извлечь оттуда, где они находились, прогладить чем-то вроде утюга и вытянуть, как стальные струны арфы.
«Выпотрошить, как Базаров лягушку, и растянуть на стенде. Саламандра — тоже амфибия, только скорее не земно- а огневодная. Огонь греет, вода закаляет».
— Не тревожься, барышня-красавица, — сказал Арсен громко. — «Чего не исцеляют лекарства, исцеляет железо; чего не исцеляет железо, исцеляет огонь». Это Гиппократа я тебе напомнил? Или Шиллера?
«Но я не барышня, и не красотка я, и мне не надобно, чтоб фразки предлагали» — хихикнуло у него в черепе почти сло