Замок искушений
1819 год.
Я в безднах душ, как в дремлющих прудах,
свет лунный наблюдал на их зеркальной глади.
Но стоит подойти, вспугнув полночный мрак, —
и тина чёрная извергнет бурых гадин.
В. Гюго
Откуда берётся зло? Нелепый вопрос.
Оно незримо таится в душе человеческой,
и если благой воли в человеке
недостаточно для устремления к Господу,
душа становится рабой порочных склонностей,
кои приведут её в свой черёд к мрачной бездне ада.
Ансельм Кентерберийский
Глава 1. ЗАВАЛ В ГОРАХ
в которой читатель знакомится с героями,
прибывшими на лето из Парижа в старинный замок Тентасэ
— …Извините, мсье, но дальше мне не проехать.
Возница на козлах повернулся к трём юношам, которые, поняв его правоту, уже покидали экипаж. Дорогу в ущелье завалило грудой валунов. При падении каменные глыбы раскололись, и теперь весь уступ, по которому пролегал их путь, был непроходим.
— Далеко ли ещё? — недовольно спросил у кучера Огюстен Дювернуа. Субтильный, с бледным невзрачным лицом и слегка вьющимися волосами, образовывавшими вокруг его лица подобие пепельного нимба, он мрачно озирал завал.
— Нет, тут совсем рядом, — заторопился кучер, — идите прямо вдоль реки, потом увидите старую мельницу, от неё дорога разветвляется, но вы не ошибётесь — замок искушений, ой, простите, замок Тэнтасэ виден издали. Его нельзя не заметить, до него отсюда меньше трети льё.
Возница торопливо развернул лошадей и пустился в обратный путь, а молодые люди, взяв вещи, стали осторожно пробираться по самой кромке обрыва, лавируя меж упавших на дорогу камней.
Рэнэ Файоль, брюнет с тонкими чертами подвижного лица и умными тёмными глазами, убедившись, что экипаж отъехал, оживлённо поинтересовался:
— Этот глупец просто оговорился? Причём тут искушение? Или это какое-то предание?
Свой вопрос он адресовал Огюстену, ибо приглашение погостить в замке Тэнтасэ на время каникул в Сорбонне, они с Клермоном получили именно от него.
Дювернуа уверенно ответил:
— Конечно, оговорился. Le château des tentations и Château de Tentaseu созвучны, вот дурачок и перепутал.
— Края здесь красивые, но неужели нельзя было расчистить дорогу? — протискиваясь боком у каменной глыбы, с досадой заметил третий из них — Арман Клермон.
На вид он был куда красивей остальных, его портило лишь застывшее на лице недовольство. Но причиной раздражения был вовсе не обвал: Арман не хотел принимать приглашение незнакомых людей и уступил настояниям в последнюю минуту. Не нравилось ему и общество Огюстена и Рэнэ. Молодые юристы считались его друзьями, но Арман относился к ним настороженно: за свободой поведения часто проступали скрытая порочность и отсутствие принципов.
— Полно, Арман, — отмахнулся Рэнэ. — Возница же сказал, что обвал произошёл только в пятницу. Расчистят.
Рэнэ Файоль был сыном обедневшего дворянина Эдмона де Файоля, который четырнадцатого июля штурмовал Бастилию, потом вошёл в Национальную гвардию и был делегатом Учредительного собрания вместе с Мирабо и Лафайетом. Однако в октябре он оказался среди кордельеров, а после вареннского кризиса стал членом Якобинского клуба. Пусть фанатичный Робеспьер, хилый Марат и тупой Дантон казались ему отребьем, но на первом заседании Конвента он вместе с ними вынес королю смертный приговор. Однако летом девяносто четвёртого года Файоль примкнул к заговору против Робеспьера, и как участник переворота Девятого термидора пожинал его плоды. Преуспевал он и при Наполеоне, везде обнаруживая умение гениально чуять направление политического ветра, в итоге сколотив неплохое состояние. Он мог бы приобрести и титул, но счёл, что в новое время он будет скорее помехой, чем подмогой.
И Рэнэ Файоль был истинным сыном своего отца.
Что до Огюстена, он происходил из семьи богатого торгаша, чьи плебейские замашки закрывали ему дорогу в приличное общество. Но Шарлю Дювернуа хватило ума купить дворянство и нанять для воспитания сына разорившегося графа из Анжу. Старик Анри де Сент-Верже был не в восторге от воспитанника: угнетали плебейская низость суждений, трусость и склонность к мелким пакостям. Из навоза статую не вылепишь, и Сент-Верже не смог сделать из Огюстена благородного человека, но сумел создать внешнее его подобие. Это позволило Огюстену войти в общество и завести полезные знакомства.
Именно Огюстен получил от графа Этьена Виларсо де Торана приглашение провести каникулы в замке своего дальнего родственника неподалёку от Гренобля и захватить с собой двух друзей. Его выбор сразу пал на Рэнэ и Армана: с Файолем они прекрасно понимали друг друга, что до Армана, то Дювернуа сам старался общаться теперь с людьми благородными, учиться манерам, жестам и речи, а в Клермоне, как бы тот ни пытался играть буржуа, аристократизм был врождённым.
Однако Клермона пришлось долго уговаривать: он стыдился своего полунищенского гардероба, чьё убожество становилось особенно заметным на фоне расфранченных приятелей, и лишь понимание, что отцу будет легче без него кое на чём сэкономить, да обронённое его учителем Жофрейлем де Фонтейном замечание о редкостных списках средневековых поэм, которые, как тот слышал, хранились в замке Тэнтасэ, заставили Армана решиться на вояж.
… Пробираясь через завал, они остановились, вынужденные пропустить двух путников, шедших навстречу — разминуться на гряде камней было невозможно. Клермон удивлённо оглядел встречных: они казались погорельцами, были в копоти, шатались, как пьяные. Глаза их, по-монашески отрешённые, смотрели, казалось, внутрь себя, один заботливо поддерживал другого, совсем обессилевшего. Оба прошли мимо, и испуганный Клермон проводил их встревоженными глазами.
Кто это, Господи? Откуда они? Файоль и Дювернуа, однако, почти не обратили встречных внимания, брезгливо посторонившись.
Молодые парижане проследовали дальше и, миновав мельницу, остановились.
— Вы только посмотрите… — Дювернуа замер, восторженно оглядывая вид, открывшийся на повороте.
Да, было на что посмотреть. Излучина реки живописно окаймляла каменистый уступ, на котором, словно вырастая из него, возвышался замок Тэнтасэ — огромное строение с двускатной крышей и тремя островерхими башнями. Стены замка сохраняли едва заметные следы многих переделок: некоторые окна были убраны и сровнены со стенами терракотового камня, сходного с тем, что слагал береговые уступы. История тысячелетий, вызывая почтение и восторг, витала над ним. Сзади высилась поросшая лесом горная гряда, и Клермон, внимательно оглядев древнюю цитадель, не мог не оценить её фортификацию. Сейчас, во время таяния снегов в горах, когда реки стали полноводнее, замок был неприступен. С миром его соединял только хлипкий арочный мост, чьи прибрежные опоры были сильно подмыты.
Сзади раздались оживлённые голоса, путешественники обернулись и увидели молодого человека и девушку, машущих им от мельничного поворота. Невдалеке за ними маячил пожилой слуга в синей ливрее. Все трое, бросив осторожные взгляды на девицу, ощутили, как сердца их забились резче, однако присутствие спутника сковывало их.
Через минуту состоялось знакомство. Юноша, высокий смуглый красавец, назвавшийся Этьеном Виларсо де Тораном, представил молодым людям свою сестру Сюзан. Упоминание о родственных связях сразу оживило глаза Огюстена и Рэнэ, ибо Сюзан была просто красавицей. С робкой улыбкой смотрел на неё и Клермон, отметив, что девушке не более двадцати, брат же казался старше. Клермон подумал, что, сколь ни хороша Сюзан, величественный Этьен выглядит ярче сестры.
Этьен же, дружески поздоровавшись со своим приятелем Огюстеном, оглядел и его друзей, которых видел впервые. Под его пристальным взглядом Клермон смешался, и даже Рэнэ де Файоль, которого трудно было смутить, почувствовал себя неловко. Этьен же, церемонно поклонившись Клермону, куда менее чопорно, почти фамильярно поприветствовал Рэнэ.
Сюзан тоже оглядела тех, с кем ей предстояло провести лето. Рэнэ Файоль показался ей забавным и игривым, Клермон — сдержанным и застенчивым, Дювернуа — несколько вульгарным, но если среди парижской толпы их можно было выделить, то сравнения с её братом никто из них не выдерживал. Впрочем, Клермон, бывший одного роста с графом, не сильно терялся на его фоне, но костюм! Боже, где он взял эти лохмотья? Сюзан бросила на Клермона взгляд, исполненный нескрываемого презрения.
Тот заметил его и покраснел.
Компания проследовала в замок, немного задержавшись на мосту, наблюдая за бурлящей на перекатах рекой. Вода имела странный буровато-зелёный цвет, что приезжие объяснили цветом местной почвы. Вымощенная жёлтым камнем дорога, обогнув основную башню и боковую стену замка, привела их к живописному арочному входу, густо увитому плющом.
Все остановились, любуясь гордым величием широкого парадного подъезда, фасада с двадцатью окнами, внушительным видом здания, два крыла которого словно обнимали приезжих. Утро давно миновало, но за боковой уступ дома солнце перевалило только что, и роса, ещё не высохшая в тени, ярко блестела на акантовых листьях винограда. Рэнэ и Огюстен наперебой старались развлечь очаровательную мадемуазель Сюзан, а Клермон, ещё не забывший пренебрежительного взгляда девицы, обменивался вежливыми фразами с Этьеном, но умолк на полуслове.
Над арочным перекрытием он заметил десюдепорт, в овальном углублении которого виднелась надпись. Удивительно, что она была не вырезана в камне, а скорее, камень был выбран вокруг неё: буквы казались выпуклыми и видны были только сейчас, когда солнце освещало замок со стороны входа. Этьен тоже увидел написанное. Заметили его и остальные.
— Это на латыни? — Файоль и Дювернуа сразу обернулись к Клермону. — Вы у нас книжник, Арман. Что там написано? Дата постройки и какое-то изречение?
Клермон не ответил. Буквы, несколько нелепые, напоминали детские каракули. Он достал из кармана жилета записную книжку и методично, закусив от напряжения губу, скопировал надпись. Но прочитать не смог — отдельные буквы не читались, к тому же его занятие прервало появление хозяина.
Его светлость герцог Робер Персиваль де Шатонуар оказался человеком неопределённых лет и странной внешности. Его лицо, в первую минуту испугавшее резкостью черт, затем, — стоило его светлости улыбнуться и радушно пригласить их в дом, — показалось всем мужественным и аристократичным. А ещё через несколько минут все уже были убеждены, что никогда ещё не встречали столь очаровательного человека. При этом Дювернуа и Файолю хозяин замка показался сорокалетним, Виларсо де Торан подумал, что его родственнику давно перевалило за пятый десяток, Клермон же был убеждён, что его светлости далеко за семьдесят.
Герцог вежливо осведомился у Сюзан, которую назвал своей милой родственницей, где же её подруги, о которых известил его в последнем письме Этьен? Где телега, посланная за их вещами? Та с улыбкой ответила, что Лора, Элоди и Изабель подъедут чуть позже, слуга остался у обвала, он встретит их и проводит в замок. Вполне удовлетворившись этим объяснением, его светлость кивнул, а Дювернуа и Файоль радостно переглянулись. Чёрт возьми, дивное местечко, да ещё вдобавок четыре девицы! Просто рай!
Сюзан оживлённо болтала с хозяином замка, причём из их разговора Клермон с удивлением понял, что брат и сестра видели своего родственника впервые в жизни.
— Я представляла вас совсем иным, ваша светлость, думала, что вы гораздо старше, а Этьен полагал, что вам где-то около восьмидесяти, — тараторила Сюзан.
Герцог лучезарно улыбнулся.
— Увы, дорогая племянница, я похож на женщин: совершенно забываю свой возраст. С тех самых пор, как мне стукнуло сорок, я начал отсчитывать годы в обратную сторону. Потом понял свою ошибку, но исправление её отдавало педантизмом, а я не люблю педантов. Однако несколько лет спустя я всё же решил быть точным, ибо научная точность вошла в моду — да вот беда, за минувшие годы я утратил память об исходных числах. Можно было поставить точку отсчёта там, где это удобно, ибо мир сегодня лишён абсолютных критериев, но я подумал, что несколько опережаю время: ведь ещё не сказано, что всё относительно…
Сюзан улыбнулась и высказала опасение, что им будет не хватать слуг.
— Как вы и просили, мы не взяли ни денщика, ни камердинера. Тут точно достаточно челяди?
Герцог любезно заверил её, что беспокоиться не о чем.
Клермон почти не слушал эту пустую светскую болтовню, но тут слуги герцога показали предназначенные им апартаменты.
Арман, узнав, что центральные двери в длинном коридоре, куда их проводили, ведут в библиотеку, выбрал комнату рядом, а Файоль и Дювернуа устроились в апартаментах соседнего крыла, рассудив, что так могут оказаться поближе к мадемуазель Сюзан и её, как они надеялись, очаровательным подругам.
…Пока прибывшие осматривали свое новое жилище, восхищаясь его изысканной роскошью, в нескольких льё от замка по дороге ехала ещё одна карета. В экипаже сидели три девицы, связанные родством, хоть и не особенно заметным. Нежный овал лица старшей мадемуазель д’Эрсенвиль, которая вообще-то носила имя Лаура, но все близкие называли её Лорой или Лоретт, обрамляли пепельные волосы, а в её чуть размытых акварельных чертах сквозила мягкая утончённость.
Средняя, Элодѝ, мало походила на сестру. Под высоким лбом светились глаза, таившие неженский ум, бледные впалые щеки ещё больше удлиняли узкое лицо, обрамлённое тёмными волосами. Остальные черты почти не читались, во всяком случае, глаз их не замечал. Было очевидно, что девятнадцатилетняя Элоди намного умнее и решительнее сестёр, но ей недоставало той чуть раскованной пикантной женственности, что чарует мужские сердца.
Младшая, семнадцатилетняя Изабель, была, как и Лора, светлокудрой и белокожей. Черты её были скорее приятны, чем красивы, зато в ней в избытке проступала та кокетливая игривость юной женственности, которой так не хватало Элоди. Изабель молча слушала разговор сестёр, не вмешиваясь в него.
В голосе же Элоди, в словах, обращённых к старшей сестре, сквозили надлом и отчаяние.
— Опомнись, Лоретт! Ты погубишь себя! О нём говорят ужасные вещи и, если хоть половина правдива — он чудовище! — в глазах девушки застыл ужас. — Всё, что может такой человек — осквернить тебя и погубить. Такой не может любить! — она истерично всхлипнула и умолкла.
Лоретт с улыбкой взглянула на Элоди и незаметно переглянулась с Изабель. По её отрешённому спокойствию было ясно, что слова сестры ничуть не задели её. Что может понимать эта пансионерка, чьё сердце ещё никогда не знало подлинного чувства? Да и способно ли познать? Она снова вздохнула, с чуть аффектированной нежностью поцеловала сестру, и кротко проговорила:
— Как ты можешь так говорить, Элоди, и только на основании вздорных слухов? Ведь ты совершенно не знаешь Этьена. Клевета, движимая завистью, всегда стремится очернить красоту, добродетель и знатность. Не следует верить злобным наветам, сестрёнка. Верить надо сердцу.
Слова Лоры не успокоили Элоди, тревога её не улеглась. В конце весны Лора встретила в Париже благородного юношу необыкновенной красоты, одним лишь взглядом покорившего её. Она страстно полюбила Этьена и была счастлива получить от его сестры Сюзан приглашение провести лето в замке Тэнтасэ, у дальних родственников Виларсо де Торанов, где, как она знала, будет и Этьен. Элоди же, неоднократно слыша от подруг по пансиону о весьма предосудительных наклонностях Этьена, пыталась убедить сестру выкинуть пагубную страсть из сердца. Поняв безуспешность уговоров, она напросилась поехать с ней, рассчитывая своим благоразумием уберечь Лору от опрометчивых поступков. Изабель, не захотев оставаться в городе одна, уговорила Лоретт взять с собой и её.
— Я уверена, как только ты увидишь Этьена, Элоди, ты поймёшь, насколько лживы все слухи о нём. Ты полюбишь его как брата, я знаю, — улыбнулась напоследок Лора.
Карета неожиданно остановилась. Около двери стоял пожилой человек в ливрее, вежливо осведомившийся, не сестры ли они д’Эрсенвиль? Девушки кивнули и услышали, что его оставили специально, чтобы встретить их у завала и проводить в замок. Все гости уже там. Девицы покинули карету и двинулись вслед за слугой, погрузившим на телегу их вещи — в дополнение к саквояжам графа и его сестры.
В замке их приветствовали столь же любезно, как и всех остальных. Хозяин представил им своего егеря, мсье Камиля Бюффо, тощего подвижного человека с вытянутым и чуть перекошенным лицом. Подошёл и домоправитель, мсье Гастон Бюрро, высокий худой мужчина с иссиня-чёрными глазами, выказавший полную готовность сделать всё, чтобы гости его светлости чувствовали себя уютно. Он устроил двух старших сестёр в отдельных комнатах — одну в центральном крыле, другую — в ближнем, Изабель же достался уютный будуар на втором этаже в дальнем крыле замка.
Из-за того, что девушки прибыли позже остальных и не слышали разговора у входа, они не заметили и надписи над ним. Впрочем, солнце уже перевалило за конёк двускатной крыши, и никакой надписи на фронтоне видно не было.
Глава 2. ЗНАКОМСТВО
в которой гости замка Тентасэ
имеют возможность приглядеться друг к другу,
обозначить собственные предпочтения
и даже обменяться мнениями по этому поводу
Общее знакомство состоялось в огромной столовой, расположенной в одной из башен замка. Элоди д’Эрсенвиль с тревогой ждала встречи с человеком, от которого зависела судьба сестры, и когда у входа, чуть опередив её в коридоре, пред ней любезно распахнул дверь статный красавец, она замерла.
— Вы… мсье Виларсо де Торан?
Юноша, однако, застенчиво улыбнувшись, представился Арманом Клермоном, заметив, что его сиятельство — уже в столовой. Сам он проводил недоумённо-восторженным взглядом стройную девицу с глазами лесной лани, и лишь усилием воли прогнал странное оцепенение, охватившее всё тело.
Через минуту в столовой их представили друг другу. Его сиятельство граф Этьен Виларсо де Торан с особой сердечностью приветствовал сестёр д’Эрсенвиль, и Клермон заметил, как замерла, остановившись перед ним в изумлении та высокая тоненькая брюнетка, что приняла его самого за Этьена, как отступила на шаг и в молчании выслушала его любезные слова, ничего не ответив.
Её старшая сестра, милая девушка с нежной улыбкой, обратилась к Этьену со словами ласковыми и кроткими, а та, что была моложе всех, бросила на молодого графа испуганно-восторженный взгляд.
Черноволосую красавицу отрекомендовали гостям как мадемуазель Элоди д’Эрсенвиль. Клермон никак не мог определить цвет её глаз — в них мелькали то голубой, то серый, то зеленоватый оттенки, иногда глаза отдавали бирюзой, а иногда — лазуритом. Клермон отметил и странное впечатление на мужчин, которое произвела мадемуазель Элоди: Рэнэ замер, оглядывая её, как диковинку, Дювернуа, казалось, несколько испугался и даже попятился, Этьен же, заметив, как внимательно она разглядывает его, сначала улыбнулся, но улыбка быстро сползла с его лица, не встретив ответной улыбки. Глаза девицы, казалось, пронизывали его насквозь, и взгляд их был неприятен. Граф отвёл глаза и поспешно обернулся к мадемуазель Лоретт.
Все исподтишка продолжали разглядывать друг друга, не забывая вежливо отвечать на расспросы хозяина. А в его светлости в полной мере проступил высший такт вельможи: умение описать других так, как они видят себя сами. Герцог ни разу не задел ничье самолюбие, беседовал со всеми, но каждому из гостей казалось, что хозяин больше всего рад в собравшейся за столом компании именно ему.
Герцог уронил несколько изысканных комплиментов мсье Дювернуа. Подумать только, с каким вкусом подобран шейный платок! Просто бесподобно! Какое тонкое понимание современной моды и стиля! Не в каждом сегодня встретишь столь безупречный вкус!
Мсье Файолю был задан лестный вопрос, не он ли сын господина Эдмона де Файоля, известного политика, сподвижника Льва Неаполя и автора блестящих статей в «Le Figaro»?
С Клермоном герцог вначале заговорил о его родословной. «Вы, мсье де Клермон, судя по выговору, из бывшей Шампани или Пюи-де-Дома?» Верным оказалось первое предположение, и тогда его светлость галантно осведомился, здравствует ли его отец? Узнав, что да, герцог сказал, что счастлив приветствовать у себя его милость виконта де Гэрина.
Клермон смутился и поправил его.
— Вотчины Гэрин в семье давно нет, — пробормотал он чуть слышно, — я — просто Арман Клермон.
Внешне Клермон действительно давно избавился от зримых признаков былого аристократизма: одевался подчёркнуто просто, впрочем, ничего иного позволить себе и не мог, и подписывался просто Клермоном. Отец говорил, что пренебрежение к собственному происхождению смешно в выскочке, но постыдно в дворянине, но Арман не внял ему.
Герцог же не внял Арману.
— Вас зовут Арман Патрик де Гэрин де Клермон, юноша. Ваш дед был граф Шарль-Патрик Амеди де Гэрин де Клермон, ваш отец ныне — граф Эдмон Люсьен, и по его смерти вы унаследуете титул. Разве вам не говорили, что пренебрежение к собственному роду смешно в парвеню, но низко в дворянине? Генеалогия дома Блуа-Шампань, графов Блуасских, Бульонских, Труа, Шатоден, Клермон, идущих от Тибо, виконта де Тур, — не та, которой надлежит пренебрегать. Наследник крови Вильгельма Завоевателя не должен становиться плебеем даже мысленно. Вашей далёкой прабабке — Луизе, дочери Жана де Конэ, сира дю Марто, уверяю вас, было бы стыдно сейчас за праправнука.
Поймав на себе взгляд мадемуазель Элоди д’Эрсенвиль, Клермон, хоть и смутился, не мог не почувствовать себя польщённым. Он не любил упоминаний о былом величии рода — именно потому, что не мог ему соответствовать, однако при этой девушке ему совсем не хотелось казаться парвеню или простолюдином.
Что делать? Революция обрушила привычные устои мира, но возникшая на их руинах кровавая вакханалия вовсе не оказалась царством свободы, равенства и братства, какое возвещали вчерашние властители дум. Их логичнейшие поучения обернулись полуночным бредом. Его дед в страшный год царствования Робеспьера лишился родового замка и попал на гильотину. После ста наполеоновских дней семья кое-что получила обратно, и Клермоны перебрались в Париж. Всё, случившееся в безумные годы революции, Клермон знал лишь по рассказам. Бабка хотела воспитать в нём мстителя за поругание, а отец — человека, умеющего всё простить. Но Арман не хотел прощать и не мог мстить призракам. Он ощущал в себе то величие крови, которой претит желание мстить и возвышаться над ничтожествами, и по-прежнему оставался патрицием.
…Когда-то, ещё отроком, Арман стал свидетелем омерзительно-забавной сцены в Люксембургском саду, где брат Наполеона Жером, прогуливаясь с компанией молодых шутников, подошёл к старухе в немодном платье и сказал: «Мадам, я страстный любитель древностей и, глядя на ваше платье, я хотел бы запечатлеть на нём восхищённый и почтительный поцелуй. Вы мне разрешите?» Дама ответила ему очень ласково и любезно: «Охотно, мсье. А если Вы не почтёте за труд посетить меня нынешним вечером, то сможете поцеловать и мою задницу, которая является ещё большей древностью — она на сорок лет старше платья».
Эта была безжалостная оплеуха века минувшего, частью которого Арман чувствовал себя, — новому веку тщеславных выскочек, крутящихся у новых тронов.
Когда ему исполнилось восемнадцать, отец заверил, что сумеет оплатить его обучение в Сорбонне, и Арман неожиданно обнаружил блестящие дарования. Огромное серое здание в самом сердце Латинского квартала, выпускники которого веками составляли цвет французской образованности, стало для него родиной духа. Книги, старинные фолианты университетской библиотеки, пыльные инкунабулы с пергаментными страницами, пахнущие затхлой замшей, мёдом и плесенью, зачаровывали. Он не чувствовал голода и зова плоти, погружаясь в таинство чуждых букв, разбирая полустёртые знаки на ветхих страницах.
На него обратил внимание Жофрейль де Фонтейн, кумир студентов, отметивший его невероятную усидчивость и почти монашескую серьёзность. Сблизившись со своим питомцем, профессор обнаружил и роднящее их сходство судеб. Отец Фонтейна тоже погиб во время террора, семья была разорена. По мнению Марата и Робеспьера, учёность вела к неравенству и многих профессоров Сорбонны тогда гильотинировали.
Однажды профессор поинтересовался у Армана, имеет ли он подружку? Клермон ответил, что ему это не по карману. Он не лгал, но правда была сложнее. Почти непреодолимая робость перед женщиной всегда мешала ему. Однажды Файоль затащил его в известный парижский квартал, где услуги жриц любви стоили мизерно мало, однако Арман ощутил там не вожделение, а необъяснимый ужас. Толстая же шлюха, подружка Файоля, тогда, посмеиваясь, спросила, коль ему не по душе женщины, не хочет ли он, — ведь внешне-то совсем недурён — стать «юным другом» одного финансового воротилы? Проститутка испуганно замолчала, заметив, как страшно потемнел его взгляд.
Больше Арман в упомянутый квартал не выбирался, и на вопрос учителя рассказал об этом.
— Вы — не от мира сего, мой мальчик, — тихо заметил тогда Фонтейн. Потом, помолчав, добавил, — когда голова отца упала перед моими глазами в корзину гильотины, я понял, что мир потерял что-то самое главное, Арман. Мне было тогда столько же, сколько вам сейчас. Четверть века… да, почти четверть века я думал над этим. И я понял, что мир утратил Бога и Любовь. Понял и двойной ужас этой потери. Первый — невесомой лёгкости её потери и невероятной трудности обретения. А второй, самый страшный ужас в том, что, потеряв их навсегда, мир потеряет смысл. Человек, не обретший святости, проживает жизнь впустую, даже управляя Империей. Надо любить Господа и ближних, иначе от вас останется лишь несостоявшееся бытие человека, который стареет, как пустоцвет, и сгнивает в смраде.
Арман сумрачно выслушал учителя.
— Вы считаете, что ваш отец и мой дед — погибли потому…
— …что люди перестали любить Бога. Вы молоды, и мои слова вам непонятны. Но я верю, что вы поймёте, — профессор подошёл к Клермону, — и вы, мой мальчик, будете из тех, чьё существование придаёт миру смысл. Таких, как вы — единицы, но мир живёт немногими. — Он нагнулся к Арману, и его ледяные губы точно клеймом обожгли горячий лоб Клермона.
…Меж тем его светлость продолжал беседовать с гостями. Особое внимание он уделил сёстрам д’Эрсенвиль, почему-то обращаясь преимущественно к средней. У мадемуазель такое необычное имя — это семейная традиция? Элоди сдержанно ответила, что это имя она получила в честь бабушки — та была кармелитской монахиней Компьеня и стала мученицей.
Арман, услышав это, невольно взглянул на неё с болезненной жалостью и пониманием. Он при первом же взгляде на неё понял, что мадемуазель Элоди — тоже не от мира сего. В отличие от спутниц, она была совершенно свободна от желания понравиться, несуетна и очень спокойна, а теперь он понял и её затаённую скорбь — место родового перелома у неё тоже болело.
— Ваша бабушка была монашкой? — спросила мадемуазель Виларсо де Торан. В голосе Сюзан прозвучало недоумение. Она с изумлением рассматривала Элоди, будучи не в силах понять, как в одной семье среди столь хорошеньких девчушек могло появиться на свет такое страшилище.
Элоди молча кивнула.
— А что за мучение она приняла?
— Её казнили в девяносто четвёртом. Монахинь Компьеня отправили тогда в Париж, в камеру смертников. Трибунал уже издал «Закон о подозрениях», и для суда не нужны были ни доказательства, ни защитники. Кармелитки прибыли тринадцатого июля, четырнадцатого заседания были прерваны по случаю празднования годовщины взятия Бастилии. Был праздник Мадонны Песнопений, а вечером их предупредили, что завтра их ждёт трибунал. Обвинение утверждало, что они были «сборищем мятежниц и фанатичек, питающих в своих сердцах преступную жажду видеть французский народ в оковах тиранов, кровожадных и лицемерных священников». Это был тогда обычный стиль суда.
Элоди рассказывала тихо и бесстрастно, ни на кого не глядя.
— Одна из сестёр, услышав от обвинителя слово «фанатички», спросила, что он подразумевает под этим словом? «Ваши глупые церковные обряды», — ответил Фуке Тэнвиль. Сестра, обращаясь к сёстрам, сказала: «Вы слышали заявление обвинителя, что все это происходит из-за любви, которую мы питаем к Христу. Возблагодарим же Того, Кто шёл впереди нас по пути к Голгофе!» В шесть часов вечера их повезли к Венсенской заставе, к эшафоту, на старую площадь Трона. Обычно конвоиры расчищали дорогу между шеренгами пьяной, орущей толпы. Но эти повозки проехали среди молчания. Все монахини целовали крест и шли на смерть. Среди них была и мать моей матери — после смерти мужа она приняла постриг.
Сюзан прожевала спаржу и недоуменно вопросила:
— Разве они не могли сбежать?
— Смерть за Христа — высшая награда для христианина, зачем бегать от неё?
Сюзан рассмеялась.
— И вправду фанатички! Но казнить женщин — это ужасно. Все эти кошмары революции просто жутки, наш дядя Франсуа говорил, что тогда везде всё было просто ужасно, чувствовался недостаток дров и свечей, и соседи поочерёдно приносили друг к другу вязанку хвороста, чтобы поболтать при огне. Согласись, Фанфан[1], страшные были времена, — обернулась она к брату.
Этьен галантно согласился, хоть сам, разумеется, тех печальных дней совсем не помнил. Но он имел на этот счёт своё мнение.
— Революция лишь разрушила руины! Я уверен, стоит перерыть архивы религиозных орденов — раскрылись бы чудовищные злоупотребления, извращения и кощунства клерикалов.
Герцог усмехнулся, а мадемуазель Элоди д’Эрсенвиль остановившимися хрустальными глазами посмотрела на Этьена как на прокажённого.
— Вы не согласны с утверждением моего племянника, мадемуазель Элоди? — спросил герцог.
Мадемуазель опустила глаза и тихо ответила, что посоветовала бы мсье Виларсо де Торану перечитать Книгу Иова. Тон её голоса прозвучал на октаву ниже, был глух и сумрачен.
Сюзан тем временем с любопытством присматривалась к сестрам. Элоди ей сразу не понравилась — и лицо узкое, и глаза какие-то дикие, и говорит какой-то вздор о каком-то Христе. Кто сегодня об этом вспоминает? Монашка, одним словом.
А вот мадемуазель Изабель показалась Сюзан живой и милой, и вскоре они уже свободно болтали. Изабель восхищалась замком, убранством комнат и очаровательным котёнком господина Бюрро — Валетом. Всё просто прелестно! Особый восторг Изабель вызвало чудесное платье мадемуазель Виларсо де Торан. Сестры д’Эрсенвиль были совсем не бедны, но таких изысканных столичных туалетов в их чопорном провинциальном обществе никто не носил! Боже, до чего красива ткань, какой изящный крой, как прелестны эти фижмы на рукавах!
— Мадам Дюваль рассказывала нам, как раньше носили высокие причёски! Жаль, эта мода ушла. Нынешний стиль, хоть и близок к античности, но слишком прост и безыскусен, да и надоел уже порядком.
Сюзан, слегка задумавшись, неожиданно спросила Изабель, кто это — мадам Дюваль? Она где-то слышала это имя. Лоретт и Изабель с восторгом рассказали о своей гувернантке: она настоящая аристократка, просто семья разорилась, и несчастная Люси вместе с сестрой Катрин вынуждена была, овдовев, идти в услужение. Последние десять лет она жила в Эрсенвиле. Сюзан невольно отметила, что Элоди не только не присоединилась к восторгам сестёр, на лице её проступило презрение. Сюзан спросила, не Фоше ли девичья фамилия мадам Дюваль?
Сёстры изумились и кивнули.
Как, однако, тесен мир! Сюзан и впрямь часто слышала от своей гувернантки Катрин Фоше, что у неё есть старшая сестра Люси. Правда, та рекомендовала Люси Дюваль как вздорную дуру, у которой и на пятом десятке в голове девичьи шалости да грубый вздор, и выражение на лице Катрин было такое же, как у этой Элоди. Не странно ли?
Неприязнь Сюзан к сестре Лоры и Изабель оказалась взаимной: Элоди д’Эрсенвиль сестрица графа Этьена тоже не понравилась. Да, красавица, но её суждения несли печать пустоты и помрачённости.
Иначе и быть не могло. Выпускница католического пансиона в Шарлевиле, причём, «лучшая из лучших», как ядовито отмечали сестры, Элоди с чистым сердцем восприняла слова своих духовников. Разумеется, по возвращении из пансиона она не могла не заметить, насколько далека реальная жизнь от тех добродетелей, кои ей проповедовали. Но замеченное расхождение не вынудило её пересмотреть свои принципы, но преисполнило презрением к царящим вокруг нравам. И Элоди рассудила, что в лице сестры мсье Виларсо де Торана судьба столкнула её с особой безнравственной и пошлой.
Между тем Рэнэ де Файоль, незаметно рассматривая девиц, сразу выделил мадемуазель Элоди д’Эрсенвиль, поразившую его утончённой красотой. Чёрная жемчужина, серый опал и розовый перламутр! Он был покорён и взволнован. Девица была столь изысканно сложена и столь одухотворённо прелестна, что в первую минуту он даже обмер. Но нечего и думать заполучить такую куколку в постель: ничего не светит, это понятно. Слова красотки говорили о ханжеском нраве. Его самого — едва взглядом окинула. И всё же… всё же… Надо попробовать. Если же нет… Он оглядел Сюзан. Теперь, в сравнении с Элоди д’Эрсенвиль, красота мадемуазель Виларсо де Торан показалась ему несколько заурядной, расхожей, но он всё же улыбнулся и ей. Впрочем, недурна была и Лоретт. Да и младшенькая, Изабель, — тоже лакомый кусочек…
Дювернуа показалась привлекательной мягкая женственность мадемуазель Лоретт, но и Сюзан, бесспорно, была хороша. Впрочем, любая сойдёт. Он мельком посмотрел на Элоди д’Эрсенвиль, сразу подумав, что с такой лучше не связываться: хоть грудь — просто божественна, однако глаза — Немезида, ей-богу. Так и ждёшь, что метнёт молнию. Такая ему и даром не нужна. Уж больно много апломба. На него и взгляда-то не кинула.
Что поделать? Каждый мужчина интуитивно понимает уровень своих притязаний. Если он честен, обозначает его прямо, а склонный к самообману выдаёт его за предел возможного. Дювернуа мог рассчитывать только на то, от чего откажутся другие, но никогда себе в этом не признался бы. И, уподобляясь лафотеновской лисице, Огюстен склонен был называть кислым недоступный для него виноград.
…Оставшуюся часть дня гости провели за осмотром замка. Камердинер герцога, мсье Бюрро, взял на себя роль чичероне и проводил их по пиршественным залам, картинным галереям и жилым покоям, потом — по тяжёлым ступеням башенных лестниц привёл на смотровую площадку, откуда хорошо были видны живописные окрестности. Клермона немного пугал этот человек с пасмурными глазами, который, чем больше улыбался и шутил, тем сумрачнее казался.
Зато шутки его светлости были искромётны и остроумны, и гости то и дело покатывались со смеху.
Несмотря на лето, стемнело рано, солнце скрылось за горным уступом, когда не было ещё и восьми. В сгустившейся темноте Рэнэ Файоль заметил светящиеся точки. Мадемуазель Сюзан предположила, что это светляки и захотела поймать нескольких.
Его светлость, однако, отсоветовал своей очаровательной родственнице покидать пределы замка после наступления темноты. То, что ей показалось невинными светляками, вполне может оказаться глазами волка — несколько их бродит тут неподалёку. Бюффо, трутень, дармоед и бездельник, обещал отстрелять, да так и не взялся, — посетовал он.
Сюзан испуганно, но кокетливо вскрикнула, и вопрос ночных прогулок больше не поднимался.
Глава 3. ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
в которой герои делятся впечатлениями друг о друге
…Когда на башне пробило четверть десятого, Сюзан навестила Этьена. В роскошном шёлковом халате, сшитом не для удобства хозяина, а для того, чтобы остальным было проще постичь, какие услады приносит богатство, он, развалившись в кресле, что-то читал. Увидев сестру, Этьен отложил книгу, забросил ноги на стоящий рядом столик и откинулся в кресле, закинув руки за голову.
Сюзан улыбнулась. В свечном пламени кенкета Этьен был очень хорош собой. Магии его непонятного обаяния многие завидовали, ибо не красота создала ему славу покорителя сердец. Мало ли красивых юношей в Париже! Но раз взглянув на Этьена, женщине трудно было отвести глаза в сторону. Почему? Этого никто не понимал, но мистика потому и загадочна, что необъяснима.
Нежным жестом сестра взъерошила его шелковистые волосы.
— Ну, малыш, каковы твои планы на эти дни? Лоретт влюблена в тебя до смешного.
Этьен улыбнулся, хоть и несколько натянуто.
— Ты это мне уже говорила, Сюзан.
Сюзан разлеглась в соседнем кресле.
— А сам ты, хочешь сказать, ничего не заметил? Она же глаз с тебя не сводила!
— Я заметил, — кивнул Этьен. — Ты ненавидишь её?
Вопрос вызвал у Сюзан лёгкую оторопь. Она в недоумении посмотрела на Этьена, потом весело расхохоталась, поняв его. Десятки девиц обожглись об её братца, как бабочки о свечное пламя, и пали с опалёнными крыльями. Конечно, если бы Сюзан имела зуб на подругу, проще всего было бы расправиться с ней, просто познакомив с братом. Но это не соответствовало действительности.
— Нет. Я пригласила её, заметив, что она влюблена в тебя. Мне показалось, тебя это позабавит. Только и всего. Мне безразлично, жива она или мертва, совращена или невинна. Можешь за всё лето вообще ни единым словом с ней не перемолвиться. Можешь ей назло развлечься с крошкой Изабель. Она очень мила и тоже, как я погляжу, глаз с тебя не сводит. Малютка очень шустренькая, не правда ли?
— Правда, — рассеянно подтвердил Этьен.
— Или тебе приглянулась эта брюнеточка Элоди? Странное лицо, да? Она не чахоточная? В ней и в самом деле что-то монашеское, не так ли?
— Так. — Глаза Этьена были мечтательны и странно пусты. — Ну, а ты-то что будешь делать, моя дорогая? Кто станет жертвой роковых страстей? Бедный рыцарь Арман? Расфранченный циник Дювернуа? Остроумный кривляка Файоль?
Сюзан развела руками и пожала плечами, давая понять, что ей неведомо, как стасуется колода, и куда лягут козыри.
— Интересно, каково это, быть женщиной? Чувствовать власть над мужчиной… — Этьен задумчиво глядел на пламя свечи, — знать, что призыв плоти, исходящий от тебя, туманит голову, малейшее движение тела пробуждает вожделение…
Сюзан с улыбкой посмотрела на Этьена.
— Ты сегодня романтичен, Фанфан. И какая же из девиц навеяла тебе эти мысли?
Он пожал плечами. Потом, после недолгого молчания, неожиданно серьёзно и как-то испуганно заговорил.
— Знаешь, Сюзи, мне уже трижды снился странный сон. Я вижу женщину — холодную как мрамор, но облик её словно тает. Темноволоса ли, блондинка? Не знаю. Похожа на статую, глаза — из камня. Не помню имени, но в нём что-то болезненное… Я как будто помнил его, но забыл.
Внимательный взгляд Сюзан тоже стал серьёзным.
Если она в этой жизни кого-то любила — то только Этьена. Она всегда радовалась, что у неё есть такой близкий друг и конфидент. Родство усиливало доверие, позволяло ничего не скрывать друг от друга, и эти отношения — равные и доверительные — она ценила. Ей нравилось, что брат советуется с ней по поводу вещей весьма скользких, всегда была готова помочь советом и с удовольствием видела, что и он дорожит её дружбой и всегдашним пониманием.
Но в последнее время Сюзан то и дело подмечала в нём вялую отрешённость от столь занимавших его прежде любовных интрижек и непонятную холодность. Что-то угнетало Этьена. Иногда он снова ненадолго становился собой, был обаятелен и неотразим, но всё чаще казался подавленным. Она не хотела ничего выпытывать, полагая, если он найдёт нужным поделиться с кем-то — это будет она. И Сюзан ничуть не лгала Этьену: малышку Лоретт с сестрицами она действительно пригласила только затем, чтобы развлечь и встряхнуть брата.
Но в этот вечер она напрасно ждала от Этьена откровенности. Что бы ни понимать под откровенностью — бесстыдство или чистосердечие, — он не мог ничего объяснить, ибо не мог понять себя. Полусонные галлюцинации и любовные похождения, извращения и ненасытность, непристойности и экстаз разврата, изматывающие тяготы, порабощающие каверзы, оплёвывание священных истин, свары и злые выходки, смертельные удары шпагой и роковые выстрелы, игра со смертью, надгробные речи, неврозы и путаница, доводящие рассудок до изнеможения, жабы и черви, всё призрачное, чахоточное, похотливое, ублюдочное и порочное, — всё чаще вспоминались с непонятной тоской. Прежде любовные интриги были увлекательно таинственны, потом — постыдно скандальны, теперь же — откровенно скучны.
— Ты просто переутомился, малыш. Здесь, в Тэнтасэ, твоя хандра пройдёт, поверь. Кстати, как тебе его светлость?
Этьен пожал плечами. Герцог де Тэнтасэ не занимал его. Кем там он им приходится? Когда в Париже Этьен получил от него письмо с приглашением, он думал написать своему дяде Франсуа, спросить, в какой степени родства с ними находится его светлость Робер Персиваль де Шатонуар, да как-то позабыл об этом. Да и какая разница?
Мсье Франсуа Виларсо де Торан, дядя Этьена и Сюзан, стоил того, чтобы о нём упомянули. Он был младшим братом отца Этьена и Сюзан и никогда не имел повода ненавидеть старшего брата. Анри родился на полтора десятилетия раньше и всегда был для него любящим наставником. Он первым посадил малыша Франсуа в седло, научил читать звериные следы и ставить капканы. Позже делился с ним любимыми книгами и был доволен понятливостью братишки: Франсуа схватывал все с полуслова, был умён и даровит.
Семье удалось благополучно пережить вспыхнувший в Париже мятеж и падение Бастилии. Когда Франсуа исполнилось пятнадцать, Анри женился, и через три года в домашней церкви был крещён его первенец — Этьен, племянник Франсуа, а ещё через пять лет на свет появилась дочь Сюзан. В год её рождения отец Анри и Франсуа, граф Фабиан, скончался. По завещанию его старший сын получил в своё распоряжение, равно как и в распоряжение своего потомства, фамильный замок Торанов, а младший — вотчину Виларсо, вполне достаточную для его нужд.
Франсуа не почёл себя обделённым: раздел показался справедливым. Однако вскоре Анри, уехав в Париж, не вернулся к назначенному дню, а через три дня пришло горестное известие о его гибели на дуэли. Молодая жена графа не перенесла удара — и вскоре двадцатичетырёхлетний Франсуа перебрался в замок отца и брата, став опекуном его малолетних детей.
Именно тогда, глядя с балкона, как резвятся на траве племянники, Франсуа впервые задумался. Обстоятельства сложились для него более чем благоприятно: в ближайшие годы, до совершеннолетия Этьена, он был полным хозяином всех владений Торанов. Но потом щенок подрастёт и захочет распоряжаться сам. Между тем Франсуа успел уже вкусить все прелести обладания фамильным достоянием. Исчезновение же племянника дало бы Франсуа право и на титул.
Когда чёрный замысел родится в уме, ум, помрачённый дурным помышлением, начинает плести паутину злодейских мыслей. Если этот ум слаб — порождаемое им зло мелко и читаемо мудрыми, но, если разум силён и глубок — горе тем, на кого направлены его злые помыслы. Франсуа обладал умом изощрённым и даже — извращённым, и понятные многим злодеяния претили ему. Возиться с окровавленными трупами, испортить реноме в глазах соседей? Помилуйте, мсье…
Выход подсказал местный аббат, отец Жерар, причём невольно. Священник рассказал Франсуа о гибели прекрасного юноши из благородной семьи: его погубили раннее растление и пагубные склонности.
— А все материнские потачки да отцовские слабости… Воистину, захочешь погубить человека — исполни все его прихоти, — вздыхал он.
Франсуа внимательно выслушал священника и ничего не ответил, но именно тогда понял, что надо делать. Он пригляделся к Этьену, заметил в мальчишке делающее ему честь душевное тепло и благородство. Щенок был доброжелателен, смел, искренен. Сюзан росла живой и подвижной, брат и сестра ладили, были веселы и жизнерадостны.
Франсуа спокойно приступил к исполнению своего чёрного замысла. Едва племяннику исполнилось двенадцать, и он вышел из отрочества, его дядя, и до того позволявший юнцу книги, коих заботливый отец никогда не разрешил бы прочесть сыну, стал ещё внимательнее в выборе книг. Не забыл он и о племяннице, наняв ей в гувернантки Катрин Фоше, обвинённую в растлении своего предыдущего подопечного.
Мадемуазель Фоше на новом месте поначалу пыталась хотя бы внешне вести себя пристойно, однако вскоре ей было сказано, что детей не следует растить, как оранжерейные цветы. Этьен должен знать, что такое подлинная галантность и как заслужить любовь женщин. То же касалось и его племянницы Сюзан. И если Катрин это удастся — она получит прекрасные рекомендации на будущее.
Мадемуазель Фоше была понятливой. Через неделю юная Сюзан начала рассуждать о том, что в жизни нужно насладиться всеми удовольствиями, которые дают богатство и молодость, а малыш Тьенну потерял невинность. Потом отрок, по сугубому настоянию мсье Франсуа, был представлен известному тогда в столице очаровательному мсье Шаванелю и обучен умению обходиться без женщин. Но сделать из него мужеложца Франсуа не хотел: общение с женщинами сулило его питомцу куда больше сложных ситуаций, чем тайные потехи содомитов.
Так Франсуа растлил чистые души, превратив малютку Сюзан в хладнокровную бестию, озабоченную только успехом у мужчин да роскошными тряпками, а Этьена — в бессердечного повесу, уже отправившего на тот свет десяток оскорблённых братьев, женихов, отцов, и, что скрывать, рассчитывал, что одна из дуэлей прервёт жизнь самого Этьена, и тогда он получит вожделенный титул и станет полноправным владельцем отцовских земель, но его расчёты пока не оправдывались. Этьен, слишком рано посаженный на коня и слишком рано сжавший рукоять шпаги и пистолета, как назло, был неуязвим, точно заговорён, хотя за свои мерзости давно заслуживал пули… При этом Этьен и Сюзан были исполнены искренней любви к своему дорогому дядюшке, доброму и щедрому: ведь им никогда ни в чём не отказывали…
…Сейчас Этьен улыбнулся сестре.
— Ты права, малышка, мне нужно отдохнуть. Я просто не в духе.
Когда Сюзан ушла, Этьен почти сразу провалился в вязкий сон, липкий и призрачный. В нём снова маячила неведомая женщина, и тягостное ощущение томительной безысходности сжимало сердце. У женщины не было глаз — только мраморные глазницы, спаянные вечным сном. Но ему так нужно было заглянуть в эти глаза, так нужно было… Пусть она откроет их, пусть только откроет — и всё изменится. Мука кончится!
Прошло всё под утро, Этьен проснулся на рассвете и впрямь почувствовал, что хандра прошла. В самом деле, лето в Тэнтасэ сулило много приятного. Стало быть, малютка Лоретт? Или Изабель?
А, впрочем, какая разница?
…В этот же вечер состоялся ещё один разговор — когда Файоль, Дювернуа и Клермон расходились по спальням. Рэнэ поинтересовался у Армана, какая из девиц ему приглянулась? Клермон пожал плечами и ответил, что жениться сможет не раньше, чем получит кафедру. Сам он запретил себе даже думать о мадемуазель Элоди.
Файоль и Дювернуа молча переглянулись, и Огюстен подмигнул Рэнэ, приглашая зайти в его спальню. По дороге он поделился с другом кстати вспомнившимся анекдотом, и хохот Файоля был слышен даже на другом этаже. Когда же оба остались одни за закрытой дверью, их разговор коснулся перспектив пребывания в замке, которые оба оценивали одинаково блестяще. При этом Огюстен считал, что приоритет надо уступить графу Этьену.
— Его сиятельство — родственник хозяина, и ему нужно предоставить право первого выбора в отношении девиц д’Эрсенвиль. Но что помешает нам потом подхватить то, что перепадёт от трапезы его сиятельства?
— Ты знаешь, — задумчиво проронил Файоль, — я слышал о нём десяток мерзопакостных сплетен и гадких историй, и не знал, верить им или нет. Но сейчас, когда увидел его…
— Перестал верить?
— Напротив, — усмехнулся Рэнэ. — Уверен, что всё — правда. Ещё, надо полагать, и не договаривают. Будь у меня такое лицо…
Огюстен кивнул и понимающе улыбнулся. Да, облик Этьена нёс печать такого благородства и красоты, что, будь у него сестра, он и на минуту побоялся бы оставить её в комнате с подобным Селадоном.
— Ну, а что скажешь о сестричках? — Файоль задал этот вопрос небрежно, но взгляд его выдал некоторое напряжение.
— Не знаю. Приударю за каждой — может, какая и поведётся. Но не сейчас: его сиятельство ещё никого не выбрал. Не хотелось бы быть его соперником.
Рэнэ не увидел в словах Огюстена свойственного Дювернуа плебейского тщеславия. Нет, это было лишь заурядное буржуазное здравомыслие: соперником графу Этьену Дювернуа быть просто не мог, при этом Огюстен прекрасно знал, что значит перейти дорогу графу Виларсо де Торану.
Следующий вопрос Рэнэ задал осторожно и ненавязчиво, расчёсывая перед зеркалом волосы.
— Как тебе средняя, брюнеточка?
Дювернуа поморщился и бросил быстрый взгляд на приятеля.
— Хочешь приволокнуться? — Огюстен пожал плечами. — По-моему, бесполезно. Но товар, конечно, штучный.
…После полуночи в спальню Лоретт тихо постучали. Изабель была рада поделиться с сестрой восторгом по поводу роскоши замка, чудесных качелей, уюта её спальни, но пуще всего — графа Этьена, о чём не могла говорить при гостях.
— Боже, как он прекрасен! Какие черты, какие белоснежные зубы! Какие бездонные глаза! Что за прелестная улыбка, как роскошен его костюм! Просто сказочный принц! Мадам Дюваль была права, на свете нет ничего лучше мужчин! Какие они галантные, какие остроумные!
Лоретт с улыбкой приложила палец к губам.
— Тише, глупышка, а то Элоди услышит и опять скажет тебе, что ты грешница.
Изабель брезгливо поморщилась, словно раздавила жабу.
— Не поминай ты её, и без того надоела.
Обе нервно засмеялись. Было очевидно, что сестра отнюдь не пользуется их любовью и доверием. И недаром. У сестёр д’Эрсенвиль была причина недолюбливать Элоди. Отец в завещании распорядился до крайности несправедливо: приданое у всех троих было одинаковым, но отец особо оговорил, что именно Элоди, бывшая его любимицей, получит лучшие драгоценности матери и дом в предместье Парижа. Разве это честно? А главное-то — зачем? Ведь эта монашка никогда не носила никаких украшений, кроме бабкиного креста! На что ей бриллианты-то?
Однако отцовское предпочтение сёстры Элоди всё же простили бы, как прощали несносный характер и нелепые поучения. Однако тут произошёл один случай, который заставил сестёр уже ничего не прощать сестре. Причём спровоцирован он был совсем не Элоди.
Случилось это в мае, месяц назад. Лоретт и Изабель, часто жалуясь на докучную сестру мадам Дюваль, искренне недоумевали:
— Она может иметь любые взгляды — но зачем навязывать их нам?
Гувернантка искренне сочувствовала бедняжкам. Сама она принадлежала к типу «не стареющих душой» женщин, которые просто не чувствовали времени — ни вокруг себя, ни в себе. В сорок восемь лет она все ещё питала пристрастие к розовым девичьим платьям, упивалась романами о вечной любви, была удивительно мила с молодыми людьми, нежно привечая их и обласкивая.
А молодые люди появлялись в их имении частенько. Это были кузены девиц д’Эрсенвиль Онорэ и Мишель де Кюртоны. Они неизменно встречали самый доброжелательный приём у мадам Дюваль, да и кузины, как замечали юноши, становились год от года всё привлекательнее.
Восторги мадам Дюваль и её романы о великих страстях приводили к тому, что Мишелю дозволялось не только нежно гладить ручки Лоретт, но порой позволять себе и куда более рискованные шалости. А малютка Изабель неоднократно чувствовала в штанах кузена Онорэ, на колени которому то и дело взбиралась, заметное напряжение. Однажды у запруды, уединившись с Изабель в небольшой беседке, Онорэ показал ей то, что вызывало в ней такое любопытство, и нельзя сказать, чтобы сильно поразил или испугал. Изабель восторженно щупала напряжённую мужскую плоть, потом кузен научил её, как можно позабавиться с ней, доставив притом ему немалое удовольствие.
Опасаясь возможного скандала, Онорэ не перешёл последних границ, но пошёл так далеко, как только мог. Временами он повторял эти забавы, потом к ним приохотил Лоретт Мишель, который тоже по-братски не хотел сестрёнке неприятностей, и довольствовался тем, что мог себе позволить безнаказанно.
Сестры не знали, что возбуждение от их юных прелестей оба брата гасили в алькове их наставницы, — к взаимному удовольствию сторон. Впрочем, обе сестры не были влюблены в кузенов, и даже узнай они правду — шокированы бы не были.
Но Элоди, случайно узнав правду, была взбешена. По возвращении из пансиона ей пришла в голову мысль о расширении библиотеки, о чём неоднократно думал и отец. Она обсудила эту идею с приглашённым декоратором, а он спросил, не целесообразнее ли пристроить к библиотеке комнату мадам Дюваль — в этом случае пришлось бы переносить только одну стену. Полагая, что гувернантка с Лоретт и Изабель на поляне, Элоди вошла в её спальню, застала там разгар альковных забав Мишеля и мадам Дюваль, к счастью, не заметивших её.
Элоди пулей вылетела из спальни и долго не могла унять яростную дрожь. Желание вышвырнуть из дома распутную тварь душило, но Элоди понимала, что Изабель и Лора никогда не согласятся на это.
При этом для Лоры и Изабель весьма странным казалось то, что оба кузена никогда не подтверждали их мнение, что их сестрица Элоди — монастырская крыса, уродина и зануда. Мишель смотрел на среднюю сестру д’Эрсенвиль взглядом внимательным и сумрачным, переставал смеяться и умолкал, едва видел её. Онорэ же вообще старался на неё не смотреть — после того, как она в ярости огрела его кнутом, едва он попытался поухаживать за ней на конюшне. Черты её страшно исказились, и Онорэ даже испугался — и столь бурной реакции, и чего-то неуправляемого, промелькнувшего в ней. Но и после этого, когда заходила речь об Элоди, он молчал, ни словом, ни жестом не обнаруживая согласия с кузинами, неустанно твердившими, что их сестрица — просто невыносима.
Масла в огонь подлила мадам Дюваль — причём, невольно, когда, хохоча, спросила Мишеля, неужели он женился бы на подобной девице? Молодой человек смущённо опустил глаза. Сестры заулыбались и переглянулись, подмигнув мадам Дюваль, но тут Мишель неожиданно тихо проронил.
— Если мадемуазель Элоди д’Эрсенвиль удостоит меня согласием, — я почту за величайшее счастье стать её супругом.
Улыбка медленно сбежала с губ Лоретт, Изабель побледнела, мадам Люси Дюваль выглядела так, словно ей в лицо выплеснули ведро помоев.
Этот случай отозвался в душах Лоретт и Изабель гораздо болезненнее предпочтения, которое выказал Элоди отец. Он положил конец всякой душевной близости между сёстрами и, что бы Элоди теперь не говорила, Лоретт и Изабель просто не слушали, хотя воспитание и не позволяло им показывать это. Презрение сменилось раздражённой неприязнью, прикрываемой приличиями, но временами прорывающейся — неконтролируемо и зло.
Глава 4. МАСКА БРАВИРУЮЩЕГО ВСЕЗНАЙСТВА
в которой Клермон знакомит Рэнэ Файоля с трудами богословов
Почти сразу после приезда компании в Тэнтасэ герцог де Шатонуар пригласил гостей замка в домовую церковь на воскресную службу. Но наутро туда пришел только Клермон: гости герцога не пожелали принять участие в утреннем богослужении.
Отец Гюстав Лефевр, ветхий старик-священник, перебирал на кафедре чётки, откуда-то доносились литургические песнопения: лился гимн неторопливый и жалобный, его сменил антифон, умоляющий и скорбный, потом донёсся отрывок из литургии Фомы Аквинского, смиренный и благоговейный. Несколько тонких свечей пронизывали рассветный сумрак золотистыми остриями, словно наконечниками золотых копий.
Арман молча слушал службу. Он погрузился в молитву, словно вошёл в прозрачные воды и потрясённо ощутил, что в этих намоленных столетиями стенах он словно зримо предстоял Всевышнему. У него никогда, несмотря на жизненные тяготы, не было никаких просьб к Господу. Он искренне полагал, что его нужды — скромные и ограниченные — Господь знает, и просто благодарил Его за счастье бытия. Его душа трепетно воспламенилась, он причастился в тихом умилении и только тут заметил в церкви Элоди. Она безмолвно сидела где-то за колонной и теперь тоже причастилась. Словно издалека до Армана донёсся слабый голос старика-священника, сетующего на безбожные времена. Господи, что же это? Только двое…
После службы они вышли из крохотного притвора поодиночке. Глаза Элоди, увлажнённые слезами умиления, овевали неземным благочестием её прелестное личико, и Клермон не хотел нарушать мирной растроганности и её, и своей души. Он несколько минут простоял в тёмном притворе, но у него вдруг возник непонятный страх. Ему вдруг показалось, что за тяжёлой дубовой дверью храма притаилось что-то тревожное и страшное. Хотелось остаться здесь, никуда не уходить, однако священник, извинившись, поторопил его: он сегодня уезжает в Гренобль, надо спешить.
Арман вздохнул, покинул притвор — и сразу увидел Элоди, укутанную в тёмную шаль, стоявшую в вымученной позе перед его сиятельством Этьеном Виларсо де Тораном и Рэнэ де Файолем, вышедшими на раннюю прогулку. Клермон невольно посочувствовал Элоди: он знал, сколь неприятно умилённому службой слышать вульгарные пошлости светских людей. Тихо подошёл и понял, что не ошибся: Этьен рассказывал, сколь уродливых кармелиток доводилось ему видеть в церквях.
— От их лиц меня охватило разочарование. Я представлял их бледными и строгими, но почти у всех были одутловатые лица в веснушках, руки с корявыми пальцами. Более пошлой наружности и представить нельзя! Понятно, что такие жабы посвятили себя Богу! Кому они ещё нужны?
Элоди подняла глаза и перехватила сочувственный взгляд Клермона. Затем перевела взгляд на графа и тихо проговорила, причём Арману показалось, что она едва подавляет неприязнь.
—А что сталось бы с ними, если бы их не принял Христос? Вышли бы замуж за нищих пьянчуг и изнемогали бы под бременем побоев? Поступили бы в услужение в гостиницы, где их насиловали бы хозяева и совращали постояльцы? Их ожидали бы растление, тайные роды, или панель, обрекающая их презрению улиц и опасностям дурных болезней. Но они, ничего не ведая, остались вдали от всей этой грязи.
Этьен в ответ промолчал. Промолчал и Файоль. Элоди же, нисколько не задумываясь, что скажут в ответ навязавшиеся ей с разговором, пошла к себе. Ушёл и Клермон.
Рэнэ Файоль по их уходе любезно осведомился у его сиятельства, как он находит эту девицу? Странна, не правда ли? Граф спокойно подтвердил это.
— Она необычна. Видимо, воспитанница католического пансиона. Внешность её напоминает мне старинную икону Пречистой Девы в церкви Виларсо… — он не договорил: навстречу графу показалась мадемуазель Лора д’Эрсенвиль, пресекая его мысли по поводу Элоди.
Этьен вздохнул. Второй день он повсюду встречал Лоретт, что неимоверно досаждало. Удружила Сюзан, ничего не скажешь. Воспитание не позволяло быть грубым, но общество назойливой девицы совсем не радовало Этьена. И потому Элоди, неизменно его избегавшая, казалась графу по крайней мере скромной и ненавязчивой.
Лоретт вскоре увела графа в парк, Рэнэ же решил во что бы то ни стало попытать счастья с красоткой Элоди. Вдруг выгорит? Он заметил её недобрый взгляд, устремлённый на Этьена, когда в столовой на ужине тот без излишнего почтения высказался о разрушенных мятежниками монастырях. Заметил, что и сегодня она с трудом сдержала гнев при новых пассажах его сиятельства в адрес кармелиток. При девице, значит, надо держаться почтительно по отношению ко всей этой клерикальной дребедени! Файоль пожалел, что не пришёл утром на церковную службу — это подняло бы его в её глазах. Осечка, ну да, ладно. Ничего ещё не потеряно.
Рэнэ задумался. Надо произвести на красотку хорошее впечатление. Но как? Заговорить, словно случайно, о вере и возвышенных материях? Пожалуй. Что он читал на эту тему? Чёрт, а ведь абсолютно ничего. Надо пойти полистать чего-нибудь. О! Ещё умнее сесть с книгой какого-нибудь богослова, скажем… Хм, а что скажем-то? Надо спросить Клермона, какие есть богословы. Хорошо бы при случае высказаться о храмовых росписях Нотр-Дам, тоном знатока ввернуть пару тонких замечаний о святынях веры. Рэнэ смутно помнил, что неподалёку от его дома на площади Пантеона, слева от громады лицея Генриха IV, чуть в глубине стояла какая-то церковь. Кажется, Сент-Этьен-дю-Мон. Жаль, он никогда не заходил внутрь. Но можно заговорить и о ней — девице это понравится.
Файоль поспешно направился в библиотеку, нашёл там Армана и поинтересовался именами видных богословов. Подивившись подобному интересу, Клермон, тем не менее, назвал Августина, Иеронима, Амвросия Медиоланского, Григория Великого.
— Это что за века? — поспешно спросил Рэнэ.
— С четвёртого по начало седьмого.
Файоль почесал в затылке.
— А поближе ничего нет?
— Ну почему же? Есть Ансельм Кентерберийский. Он был главой английской церкви, разработал онтологическое доказательство бытия Бога, догматически обосновав учение об искуплении.
Файоль поморщился, глядя на тяжёлый том Ансельма, как на раздавленного паука.
И ни один из них — ни Клермон, ни Файоль — не заметили, как в полуоткрытую дверь тихо вошла мадемуазель Элоди: толстые ковры в библиотеке скрадывали звуки шагов. Элоди растерялась, но поняв, что её не заметили, решила было зайти попозже, но тут Клермон, видя, с каким отвращением смотрит Рэнэ на огромный том Ансельма, начал расхваливать библиотечное собрание богословов его светлости. Может быть, Рэнэ заинтересует Пьер Абеляр?
— Но учение Абеляра не принято официальными теологами. Оно осуждено на соборах в Суассоне и Сансе, — предупредил Клермон.
У Рэнэ от обилия ничего не говорящих названий закружилась голова. Клермон пожалел его.
— Может, тебе ознакомиться с трудами Бернара Клервоского? Он отстаивал незыблемость церковного предания и догматики, проповедовал смирение, достичь которого можно в экстатическом состоянии слияния души с Богом. Теология Бернара — мистическая, углублённая.
Увы, том Бернара понравился Рэнэ ничуть не больше фолианта Ансельма.
— Если тебе неинтересны отечественные богословы, — продолжил Арман, — может, заняться немецкими? Тут есть труды Иоганна Таулера и Фомы Кемпийского. Есть Альберт Великий, монах-доминиканец, комментатор Аристотеля. Он обладал такими энциклопедическими познаниями, что противники часто обвиняли его в колдовстве. Католическая церковь присвоила ему титул «doctor universalis».
Он напрасно старался. Никакого интереса на лице Рэнэ снова не проступило.
— А вот ещё один великий доминиканец, Фома Аквинский, гений метафизики, — восторженно произнёс Клермон. — Фома канонизирован и назван «пятым учителем церкви» после Августина, Иеронима, Амвросия Медиоланского и Григория I.
Элоди, спрятавшись за огромный стеллаж, забитый медицинскими инкунабулами, с восторгом слушала Клермона. Подумать только, с какой любовью он говорит об Аквинате! Святого Фому любили и её духовники!
Файоль же никак не мог определиться. Он отверг предложенного ему Роджера Бэкона, не прельстился и Оккамом, поморщился при виде толстенных трудов по церковной истории Евсевия Памфила, Кассиодора, Григория Турского и «Церковной истории англов» Беды Достопочтенного.
— А нет ли какого-нибудь труда, где всё это излагалось бы попроще? — спросил он.
Клермон вздохнул.
— Может, Роберто Беллармино? Вот его труд «De scriptoribus ecclesiasticis», о церковных писателях, изданный в 1613 году. Он прост и излагает всё весьма доступно.
Файоль обрадовался, но, взяв Беллармино, с полдороги вернулся, вспомнив своё намерение почитать какой-нибудь богословский труд на глазах у Элоди. Он прихватил коричневый том Роджера Бэкона: тот подходил по цвету к его выходному фраку.
Когда Рэнэ ушёл, Клермон со вздохом стал возвращать книги на полки, недоумевая и бормоча себе под нос, зачем это нужно Файолю? Неужели заинтересовался богословием? С чего бы вдруг?
Арман ставил на полку последний том, когда из-за дубовых полок вдруг появилась Элоди, и смущённо улыбнулся, заметив на её лице лёгкую усмешку. Она попросила найти ей роман мадемуазель Мари-Мадлен де Лафайет и напрямик спросила, зачем, по его мнению, мсье Рэнэ нужны были эти богословские тома? Он не похож на серьёзного человека.
Клермон запротестовал.
— Когда бы в человеке не пробудился интерес к духовному, мадемуазель, это можно лишь приветствовать…
Элоди задумалась, потом согласно кивнула, взяла найденную им книгу, поблагодарила и тихо вышла. Клермон долго смотрел ей вслед, чувствуя слабое головокружение и истому, обессиливающую тело и волнующую душу.
Элоди устроилась с романом на скамейке недалеко от качелей, и тут, неожиданно подняв голову, заметила, как на соседнюю скамью опустился Рэнэ Файоль в роскошном коричневом фраке, новом шейном платке, с толстым фолиантом Бэкона в руках. Элоди чуть заметно пожала плечами и углубилась в роман. Между тем, через несколько минут Рэнэ переменил место, подсел к ней, тихо заговорив.
— Что вы читаете, мадемуазель? «Принцессу Клевскую»? А я вот предпочитаю более серьёзные книги. Роджер Бэкон. Мой любимый автор…
«Быстро же он тебе полюбился…» — усмехнулась про себя Элоди. Вслух же она поинтересовалась. — И о чём пишет этот учёный муж, кажется, о четырёх величайших препятствиях к постижению истины? А именно, примере недостойного авторитета, постоянстве привычки, мнении несведущей толпы и прикрытии собственного невежества показной мудростью?
В знаниях Элоди не было ничего странного: всё это им неоднократно рассказывал в пансионе отец Легран. Файоль же слегка растерялся: он и предположить не мог, что девица знает Бэкона, но оживлённо подхватил её слова.
— Да, да, именно об этом! Вот он пишет, что для выводов пользуются тремя наихудшими доводами: это передано от предков; это привычно и общепринято, следовательно, этого должно придерживаться…
Это Рэнэ, как легко поняла Элоди, вычитал из предисловия. На большее у него и времени-то не хватило бы: ведь ему нужно было ещё и переодеться. Девица отдала должное артистизму Рэнэ: тон его был искренним и задушевным, сказанное казалось продуманным и значительным, и не будь она случайной свидетельницей библиотечной сцены — она могла и поверить ему.
Некоторое время Элоди с блестящими глазами даже любовалась лицемерием Файоля: он никогда не казался ей опасным, скорее, выглядел фигляром и жуиром, и на губах её играла живая улыбка. Экий комедиант!
Но вскоре ей это надоело. Люди смешны не столько тем, чем обладают, сколько тем отсутствующим, что тщатся выказать.
— Мне говорили, что и у другого Бэкона, Френсиса, тоже есть сходный аргумент. Это правда?
Арман Клермон в это время тоже вышел на прогулку — устали глаза, хотелось немного отдохнуть. Он сразу заметил Элоди и разряженного Рэнэ на скамье в парке, и почувствовал, что в груди тоскливо сжалось сердце. Арман поспешил к мосту, но его окликнули, причём, не мадемуазель д’Эрсенвиль, а сам Рэнэ де Файоль, рассчитывавший с его помощью выпутаться из сложного положения.
— Напомни, Арман, что общего в аргументах у обоих Бэконов — о причинах заблуждений.
Клермон, по-прежнему недоумевая о причине интереса Рэнэ к столь далёкой от него теме, согласился растолковать просимое.
— Все просто, — заторопился он, обращаясь лишь к Рэнэ, и стараясь не смотреть на мадемуазель Элоди. — Четыре, по мнению Роджера Бэкона, причины у невежества людского: доверие сомнительному авторитету, привычка, вульгарные глупости толпы и невежество, скрываемое под маской бравирующего всезнайства. Френсис же Бэкон причиной заблуждений считал ложные идеи — «фантомы» четырёх видов. Это «фантомы рода», коренящиеся в самой природе человеческого рода и связанные со стремлением человека рассматривать природу по аналогии с самим собой, «фантомы пещеры», возникающие благодаря личным особенностям каждого человека, «фантомы рынка», порождённые некритичным отношением к распространённым мнениям и неправильным словоупотреблением и, наконец, «фантомы театра». Это ложное восприятие действительности, основанное на слепой вере в авторитеты и традиционные догматические системы, сходные с обманчивым правдоподобием театральных представлений…
Файоль опустил голову, не зная, что сказать. Клермон же подумал, что он тут лишний, неловко поклонился и направился к мосту. Себя он уверял, что просто хотел узнать, разобран ли завал на дороге, но на самом же деле Арман ничего не хотел. Это были всё те же «фантомы пещеры»: Клермону просто тяжело было видеть мадемуазель Элоди рядом с Рэнэ.
К тому же, хоть раскованность летнего отдыха чуть скрадывала его нищету, находиться рядом с роскошно одетым Файолем было неприятно. Арман раньше редко замечал свою бедность. Презрительный взгляд Сюзан унизил, но не сильно задел его, однако теперь понимание, что эта девушка сравнивает его с Файолем, больно ранило самолюбие Клермона, хотя его самолюбие не было ни раздутым, ни больным. Он редко думал о себе и не интересовал себя. Но эта неожиданная встреча с красавицей с глазами лесной лани заставила его перемениться. Он просто не мог не думать, как выглядит в её глазах и что она думает о нём, и, понимая, сколь ничтожным, нищим и убогим кажется этой утончённой аристократке, он мрачнел, ощущая, как портится настроение, а на душу наползает мрак. Клермон поторопился исчезнуть и, быстро перейдя мост, направился к мельнице, надеясь, что прогулка успокоит его взбаламученную душу и прогонит глупые мысли.
Мадемуазель же Элоди, наблюдавшая всю сцену в молчании, теперь, после ухода Клермона, не замедлила зло отыграться на мсье Файоле.
— «Прикрытие собственного невежества показной мудростью» и «необразованность, скрываемая под маской бравирующего всезнайства». Терминология Роджера и Френсиса похожа, и подобных попыток меньше не стало. Тому, у кого нет знаний, только и остаётся, что подбирать себе переплёты книг под цвет фрака да пользоваться чужим умом, не правда ли, мсье Файоль?
Файоль резко поднялся, захлопнул толстый том и почти бегом устремился к замку, поклявшись про себя, что непременно сведёт счёты с этой наглой девицей.
Элоди и вправду разозлилась на Файоля, но отнюдь не из-за его жалкого тщеславия и глупого фиглярства. Просто ей вдруг показалось, что если бы этот пустой дурачок Рэнэ не болтался под ногами, мсье Арман де Клермон, красивый, знатный, благочестивый и прекрасно образованный юноша, мог бы пригласить её на прогулку! Она — что делать, и тут маячили «фантомы пещеры»! — искренне полагала, что ей полезно было бы прогуляться. Ведь она полдня провела взаперти!
На самом деле взаперти Элоди провела не больше часа, но кому нужна точность в подобных вопросах? Ей так казалось, только и всего. Правда, пригласи её прогуляться мсье Рэнэ Файоль, она сразу подумала бы, что никакой надобности в прогулке нет — можно прекрасно подышать свежим горным воздухом и на террасе. И если бы ей сказали, что причина её раздражения — в симпатии, возникшей в её душе к юноше, — Элоди отвергла бы это предположение. Она, по её собственному мнению, была не из влюбчивых дурочек.
Но прогулка с мсье де Клермоном была бы приятна. А что вместо этого? Сидеть и слушать фата?
Но эти мысли, в общем-то, пустые, вылетели из её головы, едва Элоди заметила Лору и Этьена, возвращавшихся с прогулки. На сердце её снова потяжелело.
…Элоди не знала, что у неудачного волокитства мсье Файоля, оказывается, был свидетель: устроившаяся невдалеке на качелях за стволом толстого дуба сестрица Изабель. Весьма юная, но не очень наивная, она легко поняла, что мсье Файоль, как и их кузен Мишель, считает Элоди вполне заслуживающей внимания. Элоди же только что насмешливо отвергла его домогательства.
Самой Изабель нравился граф Этьен, также привлекательным казался Арман Клермон, но ни блеклый Дювернуа, ни субтильный Файоль интереса у неё не вызывали — они были просто незаметны на фоне Клермона и Виларсо де Торана. Тем не менее, ухаживания мсье Файоля за Элоди разозлили Изабель. Она поспешила в замок рассказать об этом Лоретт, но та гуляла у пруда с графом Этьеном.
Сюзан, заметив нервный напряжённый взгляд девицы, задушевно спросила, что так расстроило очаровательную малютку Изабель? Изабель, не видя причин скрывать своё раздражение, рассказала своей старшей подруге, что её дерзкая сестрица Элоди только что отвергла ухаживания мсье Рэнэ Файоля, высокомерно заявив, что он прикрывает собственное невежество показной мудростью.
Сюзан выслушала взволнованную Изабель с мягкой улыбкой и попыталась успокоить, но глаза самой Сюзан, опущенные долу, мрачно блеснули.
Глава 5. ГЛУПАЯ СТАРУХА
в которой Клермону удается прочитать таинственную надпись,
замеченную у входа в день приезда
Полночи Арман листал старый манускрипт одного из цистерцианских монастырей, заснул под утро и был разбужен горничной, принёсшей завтрак. Ел, не чувствуя голода, и решил ещё немного поспать. Окончательно Клермон покинул пределы спальни незадолго до полудня и, спускаясь по лестнице, неожиданно увидел мадемуазель Элоди, стоявшую у одного из окон. Она, стараясь не быть замеченной снизу, наблюдала за площадкой, расположенной перед входом в замок.
Услышав его шаги, Элоди обернулась, и Арман, стараясь сгладить возникшую неловкость, подошёл, проговорив слова приветствия. Она сдержанно ответила, смущённая тем, что он застал её за наблюдениями. Клермон, желая понять, что привлекло её внимание, бросил мимолётный взгляд за окно. Увидел двух сестёр Элоди, своих приятелей, а также брата и сестру Виларсо де Торан. Молодые люди и девицы играли в серсо, и в этой идиллической картинке не было ничего, что могло бы встревожить. Рэнэ, смеясь, бросал кольца мадемуазель Сюзан, она ловила их на конец тонкой деревянной рапиры, Этьен галантно подавал шаль Лоретт, юная Изабель что-то серьёзно доказывала мсье Огюстену Дювернуа, но тот шутливо покачивал головой, делая вид, что не верит словам собеседницы. Его пепельно-рыжеватая шевелюра колыхалась на утреннем ветру как большой серый одуванчик.
Клермон перевёл взгляд на Элоди и тут в свете, льющемся из окна, увидел её лицо. Оно несло на себе печать такой тревоги, что Арман невольно потянулся к ней, желая успокоить, но тут же остановил себя. Он не знал, что было причиной смятения Элоди, и едва ли мог претендовать на откровенность. К тому же, с досадой подумал он, скорее всего, мадемуазель снедает ревность, и ещё раз взглянув в окно, сразу выделил того, кто заставлял её страдать.
Клермон был уверен, что Дювернуа не мог привлечь внимание такой красавицы, да и Рэнэ, решил Арман по здравом размышлении, едва ли мог понравиться ей. В библиотеке она чуть посмеивалась над ним. Это, конечно же, Этьен. Ошеломляющий красавец. Что ж, с горечью подумал Клермон, любовь, как говорил Фонтейн, это поветрие, переболеть нужно каждому, и мадемуазель Элоди едва ли в состоянии избежать того, что составляет смысл бытия каждой женщины.
Арман смирил ставшее вдруг чуть более прерывистым дыхание, поклонился и в непонятном раздражении торопливо направился к лестнице. Выходя из зала, невольно обернулся и заметил, что мадемуазель не смотрит ему вслед, но снова поглощена происходящим за окном.
Клермон ощутил странную тянущую боль в сердце.
Внизу игра продолжалась. Арман, чтобы не выдать мадемуазель Элоди, присел на скамью под старыми тисами, которая была не видна из окна, и стал от скуки разглядывать играющих. Красота Этьена явно кружила голову мадемуазель Лоретт, она смотрела на него как на божество, и Клермон видел, что взгляды, исполненные нескрываемого восхищения, исподлобья бросает на графа и маленькая Изабель. Рэнэ Файоль обхаживал Сюзан, но, как заметил Арман, брат и сестра просто развлекались, признаков же сердечного увлечения он в них не подметил.
Потом Арман решил пройтись вокруг замка. Прошёл до моста, но, перейдя его, направился не к завалу, ибо знал, что вчера его ещё не разобрали, а вверх, против течения реки. Ущелье казалось необитаемым, пройдя около льё, он не встретил ни единого жилища. Правда, ему попалась старуху с небольшой вязанкой хвороста. Она испугалась его, приняв за егеря, но, внимательно рассмотрев, успокоилась, даже разговорилась о видах на урожай и о приметах холодной зимы, что заметны уже сейчас.
Клермон вежливо спросил, что за приметы?
— И ягоды бересклета мелки, и радуга была на Петра и Павла, и воронья кругом немерено. Всё над этим старым замком ночных вакханалий нечистой силы кружат.
Арман с удивлением покосился на старуху. Ему не послышалось? О чём это она? Он спросил, имеет ли она в виду старый замок Тэнтасэ у речной излучины?
— Чёртово гнездо, ночлег нетопырей, замок искушений — вот что я имею в виду, — со странной злостью ответила старуха. — Сколько раз и прошлой весной, и третьего дня это дьяволово логово в руинах лежало, брёвна да каменья — нет же, к вечеру сатана воздвигал свой чертог заново аки из пепла… Дьявольщина это.
Старуха побрела вдаль. Оставшись на дороге в одиночестве, Арман, покачав головой, наконец понял, что встретившаяся ему старушонка просто помешана.
Обеденный гонг застал его у реки, Клермон поспешил в замок, но, как ни спешил — у входа остолбенел. В овальной выемке над массивными входными воротами не было той надписи, что он видел по приезде! Там вообще ничего не было, и листья плюща обрамляли пустую терракотовую стену. Арман ахнул про себя, но, решив обдумать эту странность после, поторопился войти в столовую.
Во время обеда у всей компании возник план прогулки по окрестностям, но его светлость категорически воспротивился.
— В воздухе — знаки неизбежной грозы, — твёрдо сказал он, — и попади мы под проливной дождь — быть беде. Ливень сделает горные склоны непроходимыми, поскользнуться на глинистом берегу — проще простого.
Гости переглянулись. В окно падали лучи солнца, на лазурном небе не виднелось ни облачка. Рэнэ, который после афронта у Элоди начал пылко ухаживать за Сюзан, шепнул своей очаровательной соседке, что, если хозяин не пускает их на прогулку, ничто помешает им уединиться в гостиной у камина, и там он непременно прочтёт ей те стихи Парни, о которых она спрашивала.
Сюзан улыбнулась и кивнула. Файоль же, развлекая девиц, затеял рассказ о недавнем скандале в одном из католических пансионов, где учитель совратил ученика. Необходимо закрыть эти рассадники суеверий!
Элоди окинула Файоля презрительным взглядом. Она понимала, что Рэнэ просто мстит ей за вчерашнее пренебрежение, но чувствовала, как в сердце закипает злость. Каждый год среди медиков обнаруживались убийцы и отравители, среди педагогов — совратители и садисты, среди политиков — продажные негодяи, среди учёных — профаны. Но никто не нападал на медицину, не требовал закрыть клиники, запретить школы, отказаться от политики и науки!
Файоль позволил себе ещё несколько вульгарных и пошловатых шуток о клириках.
— Богослов — это слепой человек, который в тёмной комнате поймал чёрную кошку, которой там не было.
Изабель, Лоретт и Сюзан засмеялись, а Клермон, услышав последнюю фразу Рэнэ, посмотрел на него с грустным недоумением. Богословы-то, Господи, чем ему не угодили? Файоль ведь только вчера узнал, кто это такие! Арман не понял подоплёки столь уничижительного выпада, задумался, не в его ли адрес — это сказано, но Файоль и не глянул в его сторону.
На самом деле мсье Файоля совершенно не интересовала теистическая философия: просто бессильная злоба утешала себя злословием. Рэнэ хотел позлить Элоди, кроме того, видел, что Сюзан не по душе средняя из сестёр д’Эрсенвиль, а так как он твёрдо теперь намеревался добиться её взаимности, то говорил и делал лишь то, что она одобряла улыбкой.
Сюзан же и вправду пустила первую шпильку в адрес Элоди, — чтобы убедиться в правоте слов Изабель. И поведение Рэнэ подтверждало сказанное: он сразу попался и зло прошёлся по адресу мадемуазель. Ну а после он шутил — сестрёнки д’Эрсенвиль весело смеялись — и Рэнэ делал всё, чтобы они смеялись и дальше.
Арман, уже выходя из гостиной, услышал недоумённый вопрос любителя Бэкона:
— Почему у всех тех, кто хочет церковными догмами закрыть научные истины и глупой верой укротить человеческий разум, всегда такие постные физиономии?
Клермон только вздохнул и вышел в холл.
Что до Лоретт, то она, хоть и не понимала причин затеянного Рэнэ разговора, ибо Изабель не успела ничего ей рассказать, радовалась унижению Элоди.
Это не означало, что Лора была зловредна по натуре, вовсе нет. Лора всегда ценила удовольствия и удобства, хорошие вина, изысканные безделушки и дорогие ткани. Жизнь полагала она, должна быть приятной, красивой, надёжной. И, конечно, её любимый мужчина должен быть самым красивым и вызывать всеобщую зависть. Она в известной мере была неглупой и спокойной, и её трудно было вывести из себя. Правда, порой Лоретт была подвержена странным вспышкам гнева, в ярости становясь неуправляемой, причём испортить ей настроение мог самый ничтожный повод.
Страсть к Этьену Виларсо де Торану началась в ту минуту, когда на вечеринке у подруги Лора увидела его отражение в зеркале. В резной раме морёного дуба прорисовалось отражение мужчины. Тёмно-пепельные шелковистые волосы обрамляли лицо с выразительными серо-карими глазами, над которыми разлетались соболиные брови, на подбородке темнела небольшая впадина, только подчёркивающая его мягкую округлость. Резкий прямой нос придавал лицу выражение победительного величия, а мощный разворот плеч довершал сходство с римским воином — молодым богом красоты и силы.
Лора почувствовала, что этот мужчина — её судьба. Оказавшись рядом с ним, она никак не могла успокоиться, её снедало не прекращающееся ни на минуту волнение. Он должен принадлежать ей, должен, должен…
Лоретт, чуть прикрывая глаза, видела в мечтах, как Этьен нежно обнимает её, ласкает и целует. И она добьётся его любви, обязательно добьётся!
Сейчас ей было приятно бешенство Элоди, но сама она думала только об Этьене. Она попросила мсье Рэнэ прочитать те итальянские стихи, которые, как сказала Сюзан, нравились графу. Рэнэ не слишком-то хорошо знал итальянский, но полагал, что никто из девиц этого не заметит и весьма артистично начал:
— …О del Silenzio figlio e de la Notte, рadre di vaghe imaginate forme,
Sonno gentil, per le cui tacit’orme, son l’alme al del d’Amor spesso conotte…
Or che ‘n grembo ale lievi ormeinterrotte… — завывал он, но тут почувствовал, что забыл продолжение.
И тут Элоди нарушила затянувшееся молчание.
— Итальянское наречие, как утверждал мсье Кребийон-младший, трудно понимать, и не исключено, что в тосканском диалекте многие слова будут ставить вас в тупик, особенно если вы учили итальянский два месяца под руководством друга-француза, когда-то прожившего в Риме шесть недель. Марино говорит о spesso condotte и ombre interrotte, «влекущем души» и «разорванных, неверных тенях», — насмешливо обронила мадемуазель.
Элоди откровенно злилась: Рэнэ своим высоким, несколько резковатым голосом надоел ей до крайности, не говоря уже об изрекаемых до этого пошлостей. Он заслужил оплеуху и получил по заслугам, сочла Элоди. Тут заметим, что принцип «коемуждо поделом его» эта юная особа понимала несколько своеобразно. Элоди не любила пошляков, и предпочитала сразу, подчас игнорируя правила хорошего тона, оттолкнуть от себя подобных людей, не церемонясь и позволяя себе высказывания, которые иначе, чем оскорбительными, назвать было нельзя.
Сидевший же рядом Этьен усмехнулся, подумав, что сестрице Лоретт пальцы в рот класть опасно, а Сюзан, чтоб скрыть возникшую неловкость, предложила всё же прогуляться.
В итоге, несмотря на предупреждение герцога, компания почти в полном составе решила выйти на прилегающую лужайку, и только Клермон остался в холле у камина, да мадемуазель Элоди, прислонившись к колонне, пропустила мимо себя всех остальных, но сама за гостями замка не последовала.
С лужайки донёсся горестный возглас Файоля:
— Боже мой! Я забыл записную книжку!
— И что ты собрался записывать? Ничего путного в твою голову всё равно не придёт.
Эти слова, тихо, даже как-то успокоительно проговорённые вслух мадемуазель д’Эрсенвиль были услышаны Клермоном, и против воли заставили его рассмеяться. Элоди вздрогнула, услышав его смех за спиной, ибо не видела его за колонной, обернулась, и, встретившись с ним взглядом, с улыбкой опустила глаза.
Клермон, украдкой бросая восторженные взгляды на ресницы мадемуазель, с удовольствием поболтал бы с ней, если бы не сковавшее его вдруг смущение.
Но тут внезапно потемнело, солнце исчезло, невесть откуда над замком нависла плотная непроницаемая туча, сверкнула молния, рассёкшая небо пополам, и замок потряс раскат грома. Все гулявшие, тут же забежав в арочный проход и пройдя в столовую, с уважением покосились на его светлость, мирно дремавшего после обеда в кресле-качалке. Подумать только, какая прозорливость!
Между тем с неба низвергались яростные потоки воды, они тут же заурчали, булькая водопроводных желобах, и все приникли к окнам, наблюдая за разбушевавшейся стихией. Арман вдруг вспомнил об исчезнувшей со стены надписи, о которой ему напомнили слова Рэнэ о записной книжке и насмешливый комментарий Элоди. Он незаметно ушёл из переполненной гостиной к себе. В кармане дорожного жилета нашёл записную книжку и, раскрыв, отыскал на последней странице скопированное со стены.
Он долго рассматривал странные буквы, казавшиеся школьными каракулями, потом — внезапным озарением поднял листок к свету свечи в шандале, перевернул и вздрогнул. Теперь слова легко читались. Это была латынь, и он с облегчением вздохнул, подумав, что надпись могла быть и на арабском.
«His deficit orbis, his deficit pax. His incipit via, quos jam tangit vicinia fati».
«Здесь кончается мир, здесь кончается покой. Здесь начинается путь смертников», гласила надпись.
Арман оторопел. Милое посвящение, ничего не скажешь, прямо Дантовы круги ада. И сумасшедшая старуха… Он помнил её отчётливо, будто она стояла перед ним. И возница ведь тоже сказал у дороги…
Однако Арман не был труслив, а высокомерие аристократа заставляло его достаточно пренебрежительно относиться к словам простолюдинов. Вздор всё, бред и суеверия. Но на душе его, как и перед дверью храмового притвора, потяжелело.
В эту минуту где-то за окном раздался странный грохот и послышался тяжёлый шум воды. Распахнув окно и высунувшись наружу, Арман невольно ахнул, увидев, как по переполненному руслу грязной реки волны, медленно переворачивая, влекут вниз по течению опоры подмытого и рухнувшего моста.
Глава 6. НЕПОГОДА
в которой герои оказываются отрезанными от мира
Непогода привела к тому, что, некоторые гости его светлости, воспользовавшись преждевременной темнотой, предпочли под разными предлогами уединиться в укромных уголках замка, коих, к слову сказать, было сколько угодно. И жарче всего это желание проявлялось у Рэнэ Файоля. Откинувшись на оттоманке у камина в Бархатной гостиной, он с подлинно актёрским мастерством первого любовника разыгрывал перед Сюзан Виларсо де Торан неподдельный восторг и нежную влюблённость.
А bon chat — bon rat. На хорошую крысу – хорошая кошка.
Сюзан строила из себя простушку, но искушённость её глаз слишком контрастировала с безыскусностью слов. Она внимательно разглядывала мсье Файоля и, кокетничая с ним, видела, что он ничуть не влюблён. Вспомнив рассказ Изабель о его ухаживании за Элоди, Сюзан снова обозлилась. Ей не было дела до этого щенка. Но он осмелился — пусть на минуту — предпочесть ей другую! Да ещё эту странную девицу с лицом призрака из разверстой могилы!
Он ответит за это. Из бездн души Сюзан, жестоко осквернённой и испорченной, поднялось яростное желание влюбить в себя этого изнеженного самовлюблённого Нарцисса. Пусть он сходит по ней с ума и глядит на неё так же, как дурочка Лоретт — на Этьена!
Сюзан продолжала мило болтать о Парни, Казо и Шодерло де Лакло, но сама внимательно приглядывалась к своему поклоннику, расспрашивая об учёбе и делах. Спросила и об Элоди.
— Как я поняла, вам понравилась эта девушка, не правда ли?
Рэнэ Файоль был изумлён подобным предположением.
— Как вы могли так подумать, мадемуазель? Неужели я похож на человека со столь плебейскими вкусами? Эта странная особа добивалась моего внимания, но мне и в голову не пришло бы ответить взаимностью, тем более что сердце моё с первой же минуты нашей встречи принадлежало вам.
Сюзан знала, что он лжёт, но наградила его улыбкой искреннего расположения.
— Разумеется, у вас прекрасный вкус, мсье Файоль. Как же можно предпочесть такое?
Рэнэ заверил её, что никогда о подобном и не помышлял. Сюзан внимательно вглядывалась в его черты, вслушивалась в слова — и быстро сделала выводы. Чувственен, лжив, пуст, склонен к актёрству, готов во всём соглашаться с собеседником. Проститутка. Но тем лучше.
Ей помогло неожиданное обстоятельство — то самое, что неприятно изумило и даже напугало Клермона. С той стороны замка, где они находились, грохот обрушившегося в толщу речных вод моста был куда слышнее, чем из комнаты Армана. Услышав грохот, они вскочили, почти безотчётно кинулись к окну и, распахнув раму, выглянули в темноту. Файоль, едва глаза его свыклись с темнотой, помертвел, заметив дорогу в замок, останавливающуюся теперь перед вывороченной ямой, в которой, вращаясь, бушевала тёмная вода.
Сюзан была испугана куда меньше, не придав, в общем-то, значения увиденному. Но испуг она изобразила с подлинным искусством, усевшись на подоконник и допустив, чтобы глаза Рэнэ, оторвавшись от рокового зрелища, натолкнулись бы на нечто куда более приятное. Сама же она, чтобы не мешать Файолю прочувствовать все немалые достоинства её роскошной груди, продолжала смотреть в окно и высказывать предположения о сроках восстановления моста.
Тело Сюзан было того прекрасного оттенка, которое являет смешение белого и розового, и сложение её было бесподобным. Призыв плоти, исходивший от неё, одурманил голову Рэнэ. Это произошло почти неосознанно. Тёплое, блуждающее дыхание её губ пробудило в нём вожделение, под наплывом которого его душа и расслабленное тело напряглись, вздрогнув, как скрипичные струны от прикосновения невидимого смычка, и мгновение спустя уже млели, алкали наслаждения.
И едва миновал испуг, вызванный тем, что они оказались отрезанными от мира, как Рэнэ уже радовался этому обстоятельству. Он был как в дурмане, похожем на головокружение, возбуждённая плоть томилась тем яростным вожделением, которым в полночь манит альков. Букеты гиацинтов и роз, стоявшие на каминной полке, разливали дурманящий аромат, а во влажном от ливня воздухе, среди приторных испарений, подымавшихся от цветов, проносился ещё более резкий запах, но какой — Файоль не понимал.
Сюзан отвела глаза от реки, с грацией кошки соскочила с подоконника и, вернувшись в кресло, снова взглянула на Файоля. Она видела, что из глаз её лживого поклонника исчезла теперь лукавая игривость. Рэнэ был бледен, губы плотно сжаты. Он стоял, словно заворожённый, с непривычно серьёзным лицом. Сюзан поняла, что побеждает. Её улыбка стала мягче и женственнее, она предложила ему выпить, Файоль, заворожённый и ничего почти не видящий, наполнил бокалы вином.
Сделав глоток, она внимательно взглянула в его глаза, попросила подать ей шаль, оставленную в холле на диване. Пока он ходил за ней, она неторопливо поменяла их бокалы, успев приправить свой содержимым перстня, хранящего смесь редких афродизиаков. Теперь Сюзан, глядя, как он до дна осушает бокал, не сомневалась в победе.
Они оставили гостиную, Рэнэ проводил мадемуазель Сюзан в её покои, мечтая остаться там вместе с ней, что, разумеется, позволено ему не было.
… Этьен провёл этот дождливый вечер в уютной зале, которую облюбовал сразу по приезде в Тэнтасэ. Днём здесь стоял зеленоватый полумрак, а вечером, при свете ламп, гостиная становилась ещё более красивой благодаря изящной мебели красного дерева, шёлковым обоям и вычурным креслам, обитым дорогим генуэзским бархатом. Свечи обдавали живым теплом бархатные драпировки, позолоту и живопись, тонкими бликами бесчисленно отражаясь в глубинах венецианских зеркал. Здесь словно царил дух игривости безвозвратно минувшего золотого века. Воистину прав был тот, кто проронил однажды: «Кто не жил до тысяча семьсот восемьдесят девятого, тот вообще не жил…»
Этьену нравились эти, увы, навеки ушедшие времена куртуазной галантности. Глядя на дорогие шпалеры, он размышлял, что слой кремовой пудры и белоснежные парики делали тогда всех женщин двадцатилетними, мужчинам же всегда было двадцать пять. Если верить мемуарам этого галантного времени, женщины были готовы любить всех мужчин, а мужчины боготворили женщин…
А что сегодня? Тупая, жадная эпоха, чьи представления о счастье ничтожны и приземлены…
Впрочем, подумал он, ему, возможно, было бы скучно и в галантную эпоху…
Этьен ждал Лоретт.
Воистину, дурная случайность в недобрый час свела мадемуазель д’Эрсенвиль и мсье Виларсо де Торана. И не только по причине порочных склонностей графа Этьена. Его, причём везде — в беспорядочных постельных играх, в мистической обрядности, в злоупотреблении недозволенным и на страницах пыльных инкунабул — привлекало только неизведанное. Он хотел найти откровение тайной мудрости и задавался вопросами запредельного смысла.
Лоретт д’Эрсенвиль не занимала его. Этьен знал женщин. Одного взгляда на Лору ему хватило, чтобы понять о ней всё. Ласковая и нежная глупышка, сейчас искренне считающая любовь смыслом жизни, а после, увидя его мужское достоинство — поймёт, что это и есть любовь. Подмена понятий произойдёт незаметно и через некоторое время его мускул любви станет смыслом её жизни. Такое его и на час не позабавит.
Слова Сюзан, сказанные пару дней назад, когда сестрица предложила Этьену вообще не замечать влюблённую Лору, вдруг вспомнились ему и неожиданно развеселили. А что, недурной совет! Совратить Лоретт представлялось Этьену не просто сущей безделицей, но — скучной безделицей, а вот в течение всего лета не обольстить изнывающую от страсти девицу — в этом было нечто новое и свежее.
Этьен усмехнулся. Решено. Он будет предупредителен и любезен, но даже если Лоретт сама заберётся к нему в постель, она и тогда останется невинной. Этьен снова улыбнулся, обдумывая тактику задуманной авантюры, и чем больше о ней думал, тем больше она ему нравилась, ибо сулила новые ощущения.
За окнами сверкала молния, и её всполохи непрестанно озаряли залу, а Этьен спокойно ожидал прихода Лоретт, будучи абсолютно уверен, что она обязательно найдёт его в замке. А пока он заполнял время написанием письма дяде Франсуа, рассказывая об их родственнике, роскоши его замка и о том, как они с сестрой проводят время. Едва он закончил и запечатал эпистолу, как в коридоре послышались лёгкие шаги, и на пороге появилась Лоретт д’Эрсенвиль.
Этьен вежливо улыбнулся и осведомился, не малютку ли Изабель она ищет? Может, она в столовой? Почему бы им не поискать её вместе?
Он ощущал на себе её заворожённый взгляд, чувствовал слабое дыхание — и это теперь забавляло его. Они спускались вниз по винтовой лестнице одной из башен, когда раздался всплеск воды, и в окно ударила волна, выдавив несколько стёкол. Этьен попятился, не давая пройти испуганно вскрикнувшей от звона разбитого стекла Лоретт, и тут в оконном проёме увидел, как разбушевавшаяся стихия влачит по руслу обломки арочного моста.
Чёрт возьми! И как же теперь выбраться отсюда? Это дурачье в местных селениях за три дня не смогли расчистить завал на дороге — сколько же времени им потребуется для починки моста?
Но, в общем-то, это происшествие Этьена всерьёз не обеспокоило. Увлечённый своей новой идеей, граф сопровождал Лоретт по этажам, раскованно смеясь и болтая. Он взял ту непринуждённую манеру общения, что привлекает сердца, но в которой совсем не читалось желания покорить одно единственное сердце. Однако Лоретт искренне обрадовалась его вниманию и любезности. Этьен на минуту почувствовал, что наслаждается властью над чужим сердцем, его тщеславие в который раз было польщено, но всё это быстро миновало, и он с трудом скрыл за вежливой улыбкой пресыщенное отвращение. Как же надоели эти влюблённые дурочки с их вечным овечьим блеянием!
Арочный пролёт вывел их в коридор, где Этьен неожиданно увидел Элоди д’Эрсенвиль. Она появилась в опустевшем зале вскоре после ухода Рэнэ и Сюзан, обрадовалась топящемуся камину, но постояв несколько минут около него, пытаясь согреть озябшие руки, ощутила странный дух, шедший, как ей показалось, из открытого окна. Странно. Нигде вблизи замка она не заметила болота, но всё усиливавшийся запах гнилостных испарений заставил её покинуть гостиную.
Сейчас она бросила исподлобья встревоженный взгляд на Лору и перевела его на Виларсо де Торана. Он заметил сумрачный взгляд сестры Лоретт, и это ещё больше позабавило его. Крошка Элоди, похоже, ревнует? В отличие от Сюзан, Этьен вовсе не счёл эту девушку некрасивой — скорее необычной и чуть-чуть дикаркой, но очень интересной.
Теперь граф весьма учтиво пригласил мадемуазель Элоди в гостиную, которую та только что покинула, осведомившись, не видела ли она Изабель — они с мадемуазель Лоретт ищут её. Элоди, не сводя глаз с сестры, ответила, что Изабель, очевидно, у себя, приглашение же мсье Этьена, казалось, не услышала. Она собиралась уйти, но её остановил новый вопрос Этьена
— Вы знаете, мадемуазель, что буря снесла арочный мост, соединяющий замок с внешним миром?
Элоди остановилась, обернувшись, и Лоретт подтвердила его слова.
— Пять минут назад, когда мы проходили по башенной лестнице, мост пронесло мимо нас.
Элоди вздохнула. За время пребывания в замке у неё поубавилось самонадеянности, и теперь она сильно сомневалась, что ей удастся уговорить сестру образумиться. Слишком уж красив был этот дьявол, очаровавший Лору. К тому же вчера ей приснился пугающий сон, в котором опадали горы, летали тучи саранчи, в руках у неё тлели горящие угли, она шла по воде, под толщей которой плавали омерзительные чудовища. Сказанное графом и сестрой казалось прелюдией к осуществлению жуткого сна, и Элоди взглянула на сестру и мсье Этьена с ещё большей тревогой.
Однако Этьен уже увлёк мадемуазель Лоретт в гостиную, а взгляд Элоди упал на неожиданно появившегося в коридоре мсье Дювернуа. Огюстену показалось, что это вполне удобный случай попытаться приволокнуться за девицей. Всерьёз он на успех не надеялся, — но вдруг повезёт? Дювернуа не заметил, как из гостиной за его спиной высунулась Лоретт — она хотела попросить у сестры накидку.
Огюстен же пожаловался на непогоду, посетовав, что совсем не таким он видел в Париже своё пребывание на юге. Потом учтиво спросил, не согласится ли она составить ему компанию в этот ненастный вечер? Он почтёт для себя честью услужить такой красавице. Едва он увидел её — почувствовал просто головокружение…
Элоди едва не ответила ему резкостью, но сумела взять себя в руки. Дювернуа чем-то напоминал одного из её кузенов — Онорэ де Кюртона — хамоватого щенка, ещё год назад пытавшегося опрокинуть её на сеновал. Сходство довершали глаза, в которых она заметила готовность прельститься любой добычей. Накопившееся за этот тревожный для неё день смятение чувств готово было прорваться отповедью, но она лишь поспешно удалилась, мимоходом пожаловавшись на головную боль.
Лицо Лоретт исказилось и исчезло в арке прохода в Бархатную гостиную. Элоди же, пройдя по ступеням башенной лестницы, увидела выбитые непогодой стекла. Странно, но и здесь царил тот же смрадный запах гнилой топи. Может, разлив реки затопил какое-то гнилое болото?
Она недоуменно пожала плечами и поспешила к себе. Наложив засов на дверь, измученная и обессиленная, Элоди опустилась в кресло перед камином, горестно глядя на пылающие дрова. Мысли её по-прежнему витали возле сестры и её поклонника. Ей показалось, что граф пользовался какими-то странными одеколонами — запах, точно мышь под полом сдохла, взгляд нагл и словно раздевает тебя. Но, конечно, красив, ничего не скажешь.
Элоди поняла: Лоретт обречена.
Глава 7. ТРЕХДНЕВНАЯ ЛЮБОВНАЯ ВОЛОКИТА МСЬЕ ДЮВЕРНУА
в которой герцог де Шатонуар резко выступает
против свободы, равенства и братства с Жаком Рондиндану,
а Дювернуа удаётся затянуть в постель малышку Изабель
Однако дни потекли мирно и спокойно — в невинных играх, в общих чтениях, в неспешных прогулках. Все завтракали у себя, днём легко перекусывали, и только общий обед в столовой собирал вместе всех гостей его светлости. И именно поэтому происшествие с мостом лишь на следующий день за обедом подверглось общему обсуждению.
Герцог был озабочен:
— И что делать? Народец-то в последнее время совсем обнаглел да поразнуздался, делать никто ничего не хочет, а, хуже всего, что и не может. За годы смуты старые мастера перемёрли, а щенки, вместо того, чтобы ремеслу учиться, всё о свободе, равенстве да каком-то дурацком братстве орали. — Он вздохнул, горестно озирая свои руки с длинными полированными ногтями. — Равенство! – с усмешкой продолжал его светлость. — Это мой-то конюх Жак Рондиндану[2] вообразил себя равным мне, герцогу де Шатонуару? Да ещё и братом? Грустно всё это, — пожаловался он. — Безысходная неодолимая глупость заполонила мир, и растёт, и ширится и несть ей предела.
Его светлость, глядя в окно, неодобрительно покачал головой.
— Вода через неделю спадёт, но где хорошего строителя взять?
— А мы как уедем?
Вопрос Дювернуа, казалось, застал его светлость врасплох. Его брови удивлённо поднялись, в глазах мелькнуло непонимание, но он тут же улыбнулся.
— О, что-нибудь придумаем. Жаль, все лодки снесло течением. Но выход найдётся.
Всем осталось только положиться на слова его светлости.
Впрочем, было заметно, что за столом этим вопросом никто, кроме Дювернуа, всерьёз не озабочен: Рэнэ казался больным и измученным, Элоди выглядела угнетённой и потерянной, Лоретт не сводила глаз с Этьена, задумчив и насторожен был Клермон. Юная Изабель молча смотрела в свою тарелку, и только Сюзан и Этьен были веселы и охотно поддерживали разговор.
Подали горячее жаркое — филе куропатки с трюфелями и холодное заливное из цесарок. Его светлость был в ударе, и весьма рассмешил младшую из сестёр д’Эрсенвиль рассказом о тех временах, когда он был молод, красив, и пользовался большим успехом у дам. Малютка Изабель прыснула. Его светлость, однако, уверил её правдивости своего рассказа, ведь даже le diable etait beau, quand il etait jeune[3].
Арман негромко спросил, коснулись ли его светлость события революции?
— Я был скорее наблюдателем, нежели участником событий, — усмехнулся в ответ герцог. — Я не стал депутатом — счёл это излишним, но на заседаниях Собрания бывал. Видел и штурм Бастилии, и смерть господина Мирабо. Экзальтированные дамы, помню, часами простаивали под его окнами, предаваясь сожалениям и неутолимой скорби об этом «могучем члене, который мог навсегда исчезнуть»! Члене Учредительного Собрания, я хочу сказать, — уточнил его светлость. — Он и исчез. Впрочем, если верить некрологам, ничтожные и ни на что не пригодные люди вообще не умирают, мы лишаемся только выдающихся людей, посредственности же, видимо, бессмертны.
Клермон чуть заметно покраснел от двусмысленности герцога и торопливо спросил о Робеспьере.
— Какой он был? Так много разного говорят…
Арман заметил, что Элоди тоже внимательно слушает герцога.
— Робеспьер? О, это был феномен, — охотно отозвался де Шатонуар. — Понимаете, никогда ещё мужчин не охватывала такая любовная лихорадка, как в дни мятежа. После каждой расправы орды самцов с обагрёнными кровью руками, возбуждённые убийствами, бежали во Дворец равноправия, чтобы удовлетворить с публичными девками любовное бешенство. Казалось, запах крови удесятерял мужскую силу, но Робеспьер…— герцог задумчиво завёл глаза в потолок, — он был тихо и безвкусно похотлив и совершенно бесстрастен. В нём не было ни ослабляющих волю сомнений, ни мучительных колебаний, ни чувственных порывов, но жесток и кровожаден был по-женски.
Клермон не понял, почему его светлость склонен столь странно объяснять политические события, а последним суждением герцога был просто шокирован. И не только он. Все взгляды были направлены на его светлость, герцог же, словно не замечая всеобщего внимания, продолжал, обращаясь исключительно к Клермону:
— Да-да, женщины жадны до кровавых зрелищ, они, не дрожа, смотрели, как падает нож гильотины, одно описание которой исторгло вопль ужаса у членов Учредительного собрания. Когда Дюморье потерпел поражение в Нидерландах, депутаты, разумеется, объявили, что Родина в опасности. Парижане, возбуждённые слухами, что король, тайно сносившийся с врагами, виновен в этой неудаче, вооружились пиками и отправились маршем на Тюильри. Во главе колонны, безумно вращая глазами и потрясая ножами, шли члены женского клуба Анн-Жозефы Теруань. Гвардейцы, охранявшие Тюильри, были мгновенно убиты, толпа ворвалась во дворец. Женщины отрезали уши убитых солдат и прикалывали вместо кокарды на свои чепчики. Разломав мебель, вспоров кресла, изодрав ковры, харкая на картины, чернь ворвалась в салон, где находился Людовик XVI. Подталкиваемый и оскорбляемый разъярёнными мегерами, король влез на стол, и на него натянули красный якобинский колпак…
А вечером Теруань отпраздновала победу на своей широкой кровати с несколькими гражданами. На рассвете они вповалку уснули на ковре, а Теруань, впавшая в эротическое безумие, позвала к себе семерых денщиков, работавших у неё под окнами. Любезные рабочие оказали ей услугу, о которой она просила, и вернулись на свои лестницы. Только после этого Теруань заснула, и ей снились сны о республике…
Элоди, закусив губу, молчала. Взгляд её сверкал.
— Приходя в Собрание, я обязательно встречал какую-нибудь бабёнку с перекошенным от патриотического пыла лицом, — продолжал меж тем его светлость. — Одна фурия, помню, прошипела мне вслед, что скоро моя голова покатится с плеч, а она напьётся моей аристократической крови. Прелестное было создание!..
— Не клевещите ли вы, ваша светлость, на добрый парижский люд? — Этьен был несколько шокирован.
Арман заметил, какой неожиданной злостью блеснули глаза Элоди, до этого слушавшей разговор мужчин с затаённой улыбкой. Она снова наградила мсье Виларсо де Торана взглядом, каким аристократка может посмотреть только на плебея.
— Добрый парижский люд? — озабоченно переспросил герцог. — Не знаю… Я видел мясников в окровавленных фартуках, черных от копоти угольщиков, пьяных санкюлотов в красных колпаках, торговок рыбой, распространявших вокруг резкий запах тухлятины, да шлюх, разгуливавших по коридорам парламента с подоткнутым подолом. Ну и, конечно, была и сотня профессиональных негодяев, живших грабежом и убийством.
— Но я слышал, Теруань была истиной патриоткой, — снова вмешался Этьен.
— Патриоткой? — Его светлость выглядел несколько растерянным. — Об этом я ничего не знаю, мой дорогой мальчик. Проституткой и психопаткой точно была, ну, может быть, её истеричность в эти годы стала патриотичной, кто знает? — герцог задумчиво пожал плечами. — Я её, в общем-то, знал неплохо. За три года до мятежа Теруань, сменив множество содержателей, стала любовницей банкира Тендуччи, от которого скоро осталась одна тень. Бедняга избавился от этой «огненной самки», сбежав в Геную, где начал постепенно набирать вес. Теруань же начала переходить из рук в руки, и однажды оказалась в объятиях незнакомого обожателя, который «испортил ей кровь». Она не могла больше заниматься проституцией и очертя голову кинулась в революцию, правда, предварительно заказав себе хлыст, в рукоятку которого вделала курильницу с ароматическими солями, нейтрализовавшими запах третьего сословия. Тут я её понимаю, — заметил его светлость, — тухлятиной и немытыми телами смердело тогда ужасно. Потом Теруань открыла свой клуб «Друзья закона». Там она входила в транс, возбуждая себя… э… несчастьями народа.
Клермон невольно улыбался. Суждения его светлости, несмотря на поверхностный цинизм, были глубоки и серьёзны, и Арман подумал, что с ним стоит поговорить о былых временах поподробнее. Улыбалась и Элоди.
Его светлость между тем присовокупил:
— Кончила она плохо. Три года спустя, когда безумие схлынуло с голов патриотов, стало очевидно, что руководившая революцией Теруань была просто сумасшедшей, и её свезли в дом скорби.
— А когда она рвала зубами окровавленные уши, этого не замечали? — Клермон задал этот вопрос вполголоса, чувствуя в руках, держащих вилку, нервный трепет.
Его светлость с улыбкой развёл руками.
— Что ж удивляться, мой юный гость, что в безумные времена правят безумцы? Мир разделился тогда на безголовых и обезглавленных.
— Вы полагаете, ваша светлость, всё может повториться?
Герцог печально улыбнулся.
— Увы, да, мсье де Клермон. Что поделать, если именно прокажённые и зачумлённые непоколебимо уверены, что только они могут оздоровить мир? — герцог вздохнул. — Лишь когда по предместьям загораются дома, понимаешь, насколько пламенными были слова якобинских вождей. Впрочем, не отчаивайтесь. Разбрасывание горящих головешек по чужим крышам, равно и пламенных слов по мозгам, набитым паклей, никогда никого не доводило до добра, и все подобные склоки от сотворения мира кончаются одинаково. Всё рано или поздно входит в свои берега, — и герцог, поймав на себе взгляд Клермона, игриво подцепил на вилку кусочек косули и изящно отправил его в рот.
…Между тем мало прислушивающийся к разговору Дювернуа внимательно разглядывал крошку Изабель и нашёл её весьма миленькой. К этому времени он имел уже все основания полагать, что упомянутая особа ничуть не интересует его сиятельство Виларсо де Торана. Этьен вообще не замечал Изабель. А раз так — Огюстен решил не терять времени. «Моя юная богиня», — начал набрасывать после ужина Дювернуа у себя в комнате послание к Изабель, — «с той минуты, когда я увидел Вас, душа моя …»
Дювернуа зевнул. Минувшей ночью он не выспался.
«… потеряла покой. Я и подумать не мог, мадемуазель, что лишь один ваш взгляд способен привести все мои чувства в полное смятение! Я ложусь спать, и ваш прелестный образ царит в моем сердце, удручённом неразделённой любовью. Боже мой, как был бы я счастлив, если бы ваши прелестные глаза были устремлены на меня с тем же страстным чувством, какое испытываю я! Неужели мои мечты о вас должны оставаться лишь волшебной игрой моей фантазии? Обласкайте меня надеждой, что я смогу увидеться с вами наедине, чтобы открыть вам свои чувства…»
Дописав ещё несколько столь же прочувствованных строк, добрым словом поминая де Сент-Верже, немало рассказывавшего об истинной куртуазности, Дювернуа подписал и запечатал послание и, прогулявшись по коридору, засунул его под дверь Изабель.
Огюстен ничем не рисковал. Изысканность речи не могла оскорбить молодую особу, на первый раз он не позволил себе никаких дерзких намёков и подумал, что, если рыбка клюнет, его пребывание в замке будет просто сказочным.
На обратном пути он заглянул в комнату Файоля и удивился, вблизи разглядев лицо приятеля. Рэнэ был бледен, как мертвец. Доверие между ними было полным, но ответить на вопрос, что с ним, тот не мог, бормотал что-то безумное о какой-то любви, исступлённо твердил имя Сюзан, выглядел помешанным.
Но помешанным мсье Файоль не был — он просто потерял голову. Сведущие люди знают, что это не одно и то же. Сюзан действовала изощрённо и зло и, разыграв свой спектакль в гостиной, тут же начала разыгрывать из себя недотрогу. Рэнэ сходил с ума, но были минуты, когда он приходил в себя, пытался опомниться и справиться с собой. Но первый заронённый в душу и не отторгнутый волей блудный помысел разворачивался в нём, словно чёрный смерч. Жгучее желание, распалённое искусной тактикой, и афродизиаки Сюзан произвели своё разрушительное действие: ночью он кусал подушку и рыдал от отчаяния, вызывая в памяти тот чувственный образ, что увидел в туманном мареве вечернего ливня. Воцарившиеся в его душе помешательство томило и изнуряло. Оттого, что раньше с ним никогда не происходило ничего подобного, Рэнэ почему-то решил, что это любовь. Действие зловещих афродизиаков Сюзан изводило его исступлённым желанием, от которого он не мог избавиться и лишь терял силы.
Всё это было неведомо Дювернуа, и потому состояние приятеля казалось непонятным. Да и, к тому же, что скрывать? Собственные дела интересовали Огюстена гораздо больше.
Мадемуазель Изабель не имела страстности старшей сестры, не имела и здравомыслия средней. Письмо мсье Дювернуа польстило ей, хотя она, разумеется, предпочла бы получить подобное послание от графа Этьена. Изабель, не задумываясь, перешла бы дорогу Лоретт, — ведь в любви каждый старается для себя.
Но она не могла не заметить, что граф вовсе не тот страстный влюблённый, каких рисовали романы. Его сиятельство не падал ни к чьим ногам, не расточал трепетных слов о безмерной любви ни ей, ни Лоретт. Равно Изабель, рано просвещённая, не замечала в нём никаких признаков желания, хотя весьма часто бросала взгляды туда, где заканчивались полы его охотничьей куртки. Галантный и безмятежный, Этьен был просто равнодушен, и это наивная Изабель поняла гораздо раньше Лоретт.
Граф к тому же редко был один — вокруг него вечно сновала Лора, а едва он отделывался от неё — приходила Сюзан. Уединялся Этьен только в своих апартаментах, и тогда к нему было не достучаться. И как ни вертелась Изабель перед его сиятельством, как ни улыбалась ему — он был глух и слеп, делая вид, что считает её просто ребёнком.
Полученное от мсье Дювернуа письмо содержало именно те слова, которых Изабель тщетно ждала от Виларсо де Торана, и сердце её забилось восторженно и почти влюблённо. Разумеется, мсье Дювернуа не шёл ни в какое сравнение с красавцем Этьеном, но романтичная особа решила, что «лучше внушить подлинное чувство живому мужчине, чем ждать признаний от мраморной статуи». Не следует удивляться подобному суждению: мадемуазель любила любовные романы и романтические изречения казались ей единственно верными.
Изабель пришла в голову мысль посоветоваться с Сюзан, которая являла для неё воплощение элегантности и шарма. Она надеялась, что та даст дельный совет. И её надежды вполне оправдались.
Сюзан знала, что у молодых девушек, которых никто не домогается, всегда наблюдается лёгкое недомогание, и дала ей добрый совет.
— Истинное предназначение женщины — любить, моя дорогая девочка, противиться любви — противиться жизни. Смело отдайтесь потоку страсти — он осчастливит вас. Девственность — это не преимущество и не дар, а барьер, мешающий познать истину. Мужчина открывает девушке новую сторону жизни, после чего она начинает думать и чувствовать по-иному. Право первой ночи должно принадлежать любви или случайности.
Сюзан полагала, что её слова, произведя нужное действие, рано или поздно порадуют братца. Она замечала восторженные взгляды Изабель на Этьена, и была уверена, что именно он станет объектом страсти юной девочки. Правда, у Этьена были сотни таких Изабель, но может, это всё же немного развлечёт его?
Полночи Изабель сочиняла ответное письмо своему галантному поклоннику, стремясь и обнадёжить его, и в то же время дать ему понять, что он имеет дело с утончённой и весьма требовательной девицей.
«Любовь для меня, мсье, превыше всего, но я поверю лишь рыцарской любви благородного человека, который сумеет доказать силу своего чувства…»
Это было много лучше того, на что рассчитывал Дювернуа. Больше всего Огюстен опасался, что Изабель покажет его письмо Элоди. Он не был знатоком женщин, но чутьём порочного человека понимал, что девицу с такими глазами одурачить трудно. Расхожие комплименты таким никогда не кружат голову, глухи они и к тем изысканным пустякам, что украшают флирт. Такие и флиртовать-то не умеют и презирают интрижки. И её совет мог бы погубить начинающийся роман в зародыше.
По счастью, этого не произошло. Переписка становилась всё оживлённей, Огюстен не ленился писать и трижды в день, и уже через три дня на бумагу легли прочувствованные строки:
«…Ах, Изабель, я готов поверить, что вы любите всеми силами души, но душа ваша не пылает, подобно моей! Я сумею доказать вам, что для моей любви нет ничего невозможного. Ваш восхитительный взор оживил мою угнетённую душу, его трогательное выражение пленило моё сердце. Я хочу верить в вашу любовь, я стал бы несчастным, если бы не верил, но сомнения, как страшные призраки, то и дело являются предо мной. Как бы я мечтал увидеться с вами наедине — и убедиться, что ваши чувства ко мне столь же искренни и чисты, как мои!»
«Неужели вы сомневаетесь, милый мой друг, — читал он спустя час в ответном письме, — что я всем сердцем сострадаю вам? Я разделяю ваши терзания, но вы же знаете, сколь дурно позволить вам прийти! Это было свидетельством испорченности…»
Дювернуа потребовался целый час напряжённого труда, чтобы сочинить ответ, в который ему удалось вложить весь трепет подлинного чувства, галантную почтительность и нежную настойчивость. Встречаясь с Изабель в минувшие дни в столовой, он по скромным девичьим взглядам понимал, что пора переходить в наступление, и в конце письма сообщил, что сегодня после полуночи навестит её, чтобы выслушать решение своей судьбы.
Вся эта трёхдневная волокита уже начала утомлять его.
Что же, любой француз знает, что девственность — это женский недостаток, который легко устраняется мужским достоинством. Ближе к полуночи Дювернуа тихо прокрался по коридору в комнату Изабель. Дверь оказалась незапертой, и он осторожно протиснулся внутрь. Бог весть, чего ожидала утончённая и нежная девица, но Огюстен, если и не был рыцарственно почтительным и не сумел убедить свою очаровательную возлюбленную в чистоте своих чувств, то во всем остальном вполне преуспел.
Глава 8. СТРАННОЕ ПРЕДПОЧТЕНИЕ ГРАФА ЭТЬЕНА
в которой описывается весьма двусмысленный эпизод,
свидетелем которого стал Клермон,
а также повествуется о странном интересе,
возникшем у его сиятельства Виларсо де Торана
к замкнутому библиофилу
Клермон проснулся на рассвете и решил прогуляться к пруду. Вода была холодна, Арман не решился купаться, но решил обследовать ближайший горный кряж и неглубокое ущелье, по дну которого струился впадавший в пруд ручей. Около часа он бродил по расселинам, любовался живописными нагромождениями каменных уступов, вслушивался в мелодию звенящего по камням ручейка. К замку Арман вышел, когда солнце уже взошло и золотило воды пруда игривыми бликами, и издалека заметил на озере Этьена. Тот купался в любую погоду и сейчас, переплыв пруд, вернулся к берегу.
Этьен вышел из воды обнажённым, отряхивая намокшие на концах волосы, неспешно вытирая плечи и спину полотенцем, потом разлёгся на берегу, точно был один во Вселенной. Клермон не знал, стоит ли ему поприветствовать графа, но тут ситуация осложнилась появлением мадемуазель Лоретт.
Клермон ощутил тройную неловкость: он мог выйти к замку, только миновав пруд, но ему казалось бестактностью подходить к его сиятельству, пока тот не одет. Но в ещё худшем положении, по его мнению, оказалась мадемуазель д’Эрсенвиль. Его же собственное положение свидетеля подобной сцены — тоже было до крайности неловким. Но Арман ещё больше смутился, когда понял, что неловкость в этой ситуации испытывает только он один.
Этьен стыда не ведал. Он разлёгся на прибрежном песке, закинув руки за голову, и, хотя не мог не увидеть идущую к нему девицу, не шевельнул и мускулом, не сводя ленивого и жестокого взгляда с мадемуазель Лоретт.
Клермон почувствовал, как загорается румянец на его щеках и прижал ладонь к лицу. Он не знал, что делать. Навязчивость Лоретт, которую он подмечал в эти дни неоднократно, изуверски наказывалась графом. Смутись Этьен хоть на мгновение — он проиграл бы, но он спокойно поджидал излишне настойчивую девицу, и на лице его играла саркастическая улыбка. Он намеренно, понял Клермон, ставил Лоретт в смешное и унизительное положение и получал от этого немалое удовольствие.
Самому Арману, скромному и не склонному нарушать предписанные нормы, часто казалось, что поведение старшей мадемуазель д’Эрсенвиль выходит за границы приличий: столь явно домогаться мужчины предосудительно и даже непристойно. Поэтому Клермон понимал его сиятельство, дававшего навязчивой девице понять, что он имеет право побыть в одиночестве. Лоретт следовало поспешно уйти.
Но она не сделала этого. С опрометчивым и неумным упрямством она подошла к его сиятельству и, присев рядом, стала разглядывать водную гладь пруда, давая ему возможность прикрыться.
Этьен не сделал этого.
Клермон, уже уставший от этой борьбы самолюбий и бесстыдства, решил обнаружить своё присутствие, но тут у замковой стены послышался живой смех, и вскоре вдалеке показались Сюзан и Изабель. За ними шёл Рэнэ Файоль.
Теперь положение Лоретт стало просто неприличным: она не могла допустить, чтобы её застали рядом с голым мужчиной. Девица торопливо поднялась, и пошла навстречу сестре и Сюзан. Воспользовавшись их приходом, вышел из-за скального уступа и Клермон. Приветствия заняли несколько минут, а когда компания появилась на берегу, сестру искренней улыбкой и нежным поцелуем встретил его сиятельство — в охотничьих штанах и белой шёлковой рубашке.
…Клермон, обдумав на досуге увиденное, счёл предосудительными поведение Этьена: оно граничило с неуважением к женщине и откровенной аморальностью, равно дурен был и поступок Лоретт. И чем дальше Арман наблюдал за отношениями этих двоих, тем больше недоумевал. Если граф ничуть не влюблён, то почему прямо не объяснится с мадемуазель? Но может ли сама мадемуазель Лоретт д’Эрсенвиль не понимать, что мужчина, ведущий себя подобным образом, недостоин любви? Любая уважающая себя женщина в гневе отвернулась бы от него!
Однако ничего подобного не происходило! Лоретт, как тень, бродила по замку за Этьеном, а тот норовил поставить её в смешное положение и немало развлекался. Впрочем, его сиятельство не всегда был столь бестактен и безжалостен. Чаще он держался вполне пристойно, не позволяя себе ни грубостей, ни резких слов, был вежлив и сердечен, и бедная Лоретт всё время надеялась, что рано или поздно граф полюбит её.
Поведение Лоретт вызвало тихие и язвительные перешёптывания среди гостей замка. Особенно усердствовал Дювернуа. Он, как и Клермон, прекрасно понимал, что ставящая себя в столь двусмысленное положение девица отнюдь не пользуется симпатиями его сиятельства, и неоднократно позволял себе ядовитые насмешки над Лоретт. Их с улыбкой выслушивала Сюзан, которой не было до Лоретт никакого дела. Их слушал и всегда обожавший сплетни Файоль. Изабель при замечаниях в адрес сестры молчала, не протестуя и не возражая, и только Элоди, когда до неё порой доходили эти перешёптывания, откровенно злилась и нервничала.
Но, увы, попытки Элоди поговорить с сестрой о недопустимости подобного поведения вызывали у Лоретт лишь неприязнь и раздражение. Тем более что на досуге Изабель рассказала Лоре, что за их сестрицей, этой глазастой лягушкой, пытался ухаживать мсье Файоль, а та резко отшила его. Каково?
При мысли, что ей не удаётся привлечь внимание Этьена, а за их нелепой сестрицей ухаживают мужчины, Лоретт побледнела и в ответ со злостью поведала Изабель о сцене, которую наблюдала в коридоре у Бархатной гостиной. Представь, Изабель, за ней волочился и Дювернуа, говорил, что едва увидел её, покоя-де лишился!
— Что они все находят в ней, не понимаю!
Лоретт вовсе не хотела ранить Изабель, понятия не имея о романе той с Дювернуа: её любовь к молодому графу затмевала ей глаза на всё остальное, к тому же, будучи весьма эгоистичной, Лоретт вообще мало интересовалась чужими делами. Она не заметила, как побледнела Изабель, и ещё несколько минут продолжала недоумевать по поводу впечатления, которое Элоди производит на мужчин, высказывая догадку, не знает ли эта бестия какого-то колдовского секрета? Иначе как можно с таким лицом сводить мужчин с ума?
Изабель же, хоть и пережила утрату невинности со слезами, успокоилась быстро, столь же быстро — даже с пугающей Дювернуа быстротой — выучилась тонкостям любви, и их ночи протекали весьма приятно. Публично они старались соблюдать видимость поверхностного знакомства, и Изабель страшно забавляло обретение нового статуса. Став женщиной, она ни о чём другом думать не могла. Сестры казались ей теперь совсем глупенькими малышками, не познавшими тайны жизни, а своего любовника она считала красавцем.
И даже влюбилась в него.
Огюстен же упивался обладанием юным, полным сил телом, стараясь извлечь из него максимум удовольствия, ведь до этого ему неоднократно приходилось довольствоваться кое-чем похуже. Кроме того, наивность девицы позволяла ему уверить Изабель, что всё, предлагаемое им, — не мерзости разврата, но самые обычные шалости влюблённых, и Изабель по неведению следовала за ним туда, куда только могла завести развращённого повесу его нездоровая фантазия.
Но теперь Изабель сначала обмерла, потом взбесилась. Так значит, Дювернуа всё ей врал?! У девицы не было ни ума, ни жизненного опыта, но их вполне заменяло проявившееся ныне чутье самки, позволявшее делать те же выводы, что сделала бы куда более разумная женщина. Выходит, этот повеса просто волочился за всеми подряд, а вовсе не был смертельно влюблён в неё, как утверждал?!
Теперь Изабель куда явственнее, чем раньше, сопоставила слова и дела мсье Дювернуа и поняла, что он просто одурачил её. Она уже не получала от Огюстена того, чего желало её тело, но сама мысль, что она, как взрослая, занимается любовными забавами с тем, кто боготворит и обожает её, возвышала девицу в собственных глазах.
Теперь брошенные в раздражении слова Лоретт открыли Изабель глаза на её любовника.
Этьен, зная Дювернуа, был несколько удивлён, встретив среди друзей Огюстена Армана де Клермона. Однако, быстро разобравшись в отношениях приятелей, понял, что их почти ничего не связывает. Файоль и Дювернуа втихомолку потешались над невинностью приятеля, Этьену же Клермон неожиданно понравился. Причём, понравилось именно то, что вызывало насмешки Дювернуа и Файоля.
В первый раз граф случайно зашел в библиотеку, и, разговорившись с Клермоном, был приятно удивлён оригинальностью и благородством его суждений. Он постарался поближе сойтись с молодым виконтом, при этом Этьен был достаточно умён, чтобы высказываться так, чтобы не шокировать Клермона. Первые дни он подстраивался к взглядам Армана, не желая спорить, а в последующем стал находить удовольствие в этих разговорах.
Сам же Клермон с некоторым удивлением заметил в мсье Виларсо де Торане глубокие знания истории и литературы. Этьен также был начитан в вопросах юридических, легко мог поддержать любой разговор, высказывал суждения весьма продуманные. Правда, рассуждения его сиятельства местами были искажены, но глубина их поначалу искупала кривизну, и, если раньше Арману казалось, что этого красавца не интересует ничего, кроме любовных похождений, теперь он отдал должное не только обаянию графа, но и его живому уму.
Как-то его сиятельство поинтересовался:
— Чем вы намерены заниматься в будущем, Арман?
— Вы о профессии или о жизни, ваше сиятельство? — Клермон посмотрел на Этьена. — Со временем хотел бы преподавать. Но время может быть самым отдалённым.
— А «в жизни», как вы выразились?
— Приобщиться святости.
Этьен оторопел и, несмотря на воспитание, не мог скрыть растерянности.
— Что? Вы хотите … стать святым?
Клермон посмотрел на него спокойно и внимательно. За время, прошедшее с памятного разговора с Фонтейном, он уловил мысль профессора. Если бы люди подлинно любили друг друга… прощали, смирялись и служили бы друг другу — не нужны были бы ни свобода, ни равенство, ни братство — жалкие суррогаты Любви Божьей. Быть святым — это любить Бога и любить ближних. Это Арман понял.
Правда, понял он и другое: его душа, омертвевшая на потерях и унижении, не может пока подлинно любить — ни Бога, ни ближних. Понял он и последние слова профессора, и его обжигающий льдом поцелуй. Он должен научиться любить. Он будет святым Божьим, он постарается жить так, чтобы придать смысл бытию мира. Его понимание простиралось и ещё дальше: такая цель была недостижима. Но он пойдёт к этой недостижимости. Стоицизм натуры и благородство крови Армана подлинно нашли себя на этом поприще.
Арман рассказал Этьену о словах своего учителя. Объяснил выводы, сделанные из них. Он уже не боялся профанации или непонимания, скорее, проговаривая осмысленное, пытался ещё раз продумать всё для самого себя.
Этьен выслушал молча и долго сидел, глядя в каминное пламя. В тот вечер он рано ушёл из библиотеки. Клермон подумал было, что его слова чем-то обидели или задели Этьена, но на следующий день всё было по-прежнему. Правда, гость Армана стал чуть мрачнее и задумчивее.
Сам Этьен осмыслил, что его подлинно влечет к скованному задумчивому книжнику Клермону. Скромность и вдумчивость Армана пленили его. Стремление к моральному совершенству удивляло, но не отталкивало. Поражало Этьена и ещё кое-что. Арман мог принимать разумные решения, даже если они были неприемлемы для него или неприятны. Он никогда не шёл на поводу у своих чувств или желаний. И это неожиданно заворожило Этьена. Как это? Его — изгибало и перекашивало, а этот мальчик не гнулся?
Им часто мешали. В библиотеку то и дело наведывалась мадемуазель Лоретт, прерывая беседы и интересуясь, не собирается ли его сиятельство прогуляться? Этьен любезно соглашался сопровождать девушку на прогулке, замечая на прощание Клермону, что через полчаса вернётся, давая тем самым понять мадемуазель д’Эрсенвиль, что время, которое он намерен уделить ей, ограничено. Он возвращался, и беседы возобновлялись, причём Клермон минутами задавался вопросом, не проводит ли его сиятельство столько времени с ним в библиотеке, спасаясь от навязчивости Лоретт?
Но спросить об этом не решался и оставался в неведении.
Виларсо де Торан действительно скучал с Лоретт, томился и тосковал до того, что сводило скулы. Но если раньше он просто забавлялся, то теперь, общаясь с Клермоном, неожиданно подумал, что его отказ соблазнить Лоретт — поступок… моральный. Он не собирался жениться и не хотел обесчестить девицу. Подумал — и тут же расхохотался, представив, что бы сказала по этому поводу Сюзан.
Этьен долго не мог решиться поинтересоваться тем, о чём со смехом говорили Файоль с Дювернуа. Но когда осторожно спросил о «les complexités pour hommes», и даже предложил помощь в их разрешении, снова был шокирован.
— Фонтейн вразумил меня, граф. Если Бог спас меня от растления — не следует предавать спасшего тебя. Ведь душа ощущала неладное, точно я переступал через запретную черту, совершал над своей душой и телом какое-то кощунство. Фонтейн сказал, если человек становится распутником, голос совести стихает, страсть услаждает глубины естества, а остальные утехи блекнут. Но проходит время, чувства приедаются, плотская услада уже не насыщает, внутри обнаруживается пустота. Он советовал не дробить на осколки драгоценный сосуд.
Взгляд Этьена потемнел, но он промолчал.
На следующий вечер граф, избавившись от Лоретт, направился к Арману, но столкнулся в коридоре с Огюстеном. Тот был весьма озабочен своим заказом портному, который надлежало отправить сегодня: появилась возможность послать почту — по тросу, переброшенному мсье Бюффо на соседний берег, откуда письма обещали забрать егеря герцога.
— Умоляю вас, Этьен, посоветуйте! — было заметно, что возможность называть его сиятельство просто по имени страшно льстит Дювернуа.
Виларсо де Торан, мысленно посылая надоедливого глупца к черту, вежливо выразил полную готовность помочь приятелю.
Мужская мода в эти годы уже перешла от эксцентричности к простоте, освободившись от придворного церемониала. Исчезли парики и пудра, треугольные шляпы, кружевное жабо и манжеты, бархат и узорчатые шелка. Носили фраки из простых шерстяных тканей, к ним надевали длинные панталоны. Основное внимание уделялось совершенству кроя и обработке деталей — восторжествовал идеал неброской элегантности. Единственным украшением стали игла в галстуке и карманные часы с цепочкой.
Однако, несмотря на простоту, одежда денди была очень дорога. Покрой должен быть совершенным, поэтому стало модным шить у «своего» портного. Дювернуа пребывал в затруднении — послать ли заказ Жаку Ригу, у которого он шил до сих пор, или у портного Этьена, чьи костюмы просто великолепны? Он хотел выглядеть столь же мужественно, как и его сиятельство.
Граф похвалил Луи Гореля, у которого шил сам. У него превосходный вкус, и Этьен вполне доверял ему в выборе расцветки жилета, покроя и сочетания частей его гардероба.
— Мы не в силах научить буржуа носить панталоны так же безупречно, как это делаем мы, денди, — разглагольствовал между тем Огюстен. — Деловым людям и преподавателям богословия элегантность обрести не дано…
Граф не стал спорить, про себя отметив, что выпады Дювернуа против Клермона становятся все более частыми. Ну причём тут богословие-то, скажите на милость? Дювернуа теперь раздражал его. В Париже Этьен как-то не обращал внимания, насколько тот пошл. И этот глупец толкует об элегантности? Горе-модник, который приходит в ужас от малейшей морщинки на рубашке, трудится до седьмого пота, чтобы добиться никому не нужной безукоризненности, забывая, что вымученная элегантность хуже позавчерашнего обеда…
— Умение одеваться — плод привычки и чувства меры, Огюстен, — заметил граф, несмотря на раздражение, спокойно и обходительно. — Сегодня простота роскоши сменилась роскошью простоты. Человек со вкусом должен быть скромен, всякая вещь должна быть тем, чем она является. Слишком дорогие украшения и пестрота отдают безвкусицей. Вот и всё.
Они все ещё обсуждали цвет заказываемого фрака, решая, выбрать ли модный зеленовато-болотный цвет «спинки полуобморочной лягушки» или не менее модный красновато-коричневый цвет «замышляющего убийство паука», когда к ним присоединился Файоль.
Этьен внимательно вгляделся в лицо Рэнэ. Да, что и говорить, сестричка постаралась. Надломленные жесты и измождённое бессонницей лицо Файоля вызвали сочувствие Этьена: развращённый и душевно, и телесно, он всё же сохранил врождённую незлобивость, умение понимать людей, и даже благородство, постоянно искажаемое миазмами душевной помрачённости. Этьен и сейчас мысленно улыбался, представляя, что творится в штанах несчастного Рэнэ, но и вполне искренне сострадал ему, дав себе слово уговорить сестрицу Сюзан сожрать поклонника. Нельзя же так, в самом-то деле!
Файоль не проявил ни малейшего интереса к разговору, не до галстуков ему было. Он надеялся увидеть Сюзан, уже готов был на всё, — настолько непереносимым становилось его состояние. Она околдовала его, просто околдовала.
Однако сама Сюзан, встречаясь с ним на прогулках, в залах и коридорах — с подлинным мастерством, скопированным с его прежнего артистизма, талантливо играла неподдельное внимание и даже нежную влюблённость, — но весьма искусно переигрывала. Ровно настолько, чтобы убедить Рэнэ, что ею движет лишь вежливость.
Он настаивал на встрече наедине — она делала непонимающие глаза. Файоль делал предложение, кладя к её ногам душу, сердце, руку, состояние — Сюзан твердила, что он сошёл с ума.
Сейчас Рэнэ глухим простуженным голосом спросил Этьена, не знает ли тот, где его сестра? Граф тотчас высказал предположение, что она либо с девицами д’Эрсенвиль, либо прогуливается с его светлостью по парку, и Файоль, кивнув и слегка пошатнувшись, направился в парк.
Этьен же, отделавшись от двух дураков, поспешил в библиотеку.
Глава 9. ЦЕНА АЛЬКОВНОЙ СВОБОДЫ
в которой его сиятельство граф Этьен
рассказывает о своей самой прекрасной женщине
Прошло совсем немного времени, и Дювернуа заметил странное предпочтение, которое граф оказывал Арману. Сначала счёл, что его сиятельство просто забавляется. Однако, несколько раз посетив библиотеку, не мог не заметить, что никаких насмешек в адрес его приятеля высокомерный аристократ себе не позволял, напротив — он даже заискивал в Армане!
Для Дювернуа происходящее было оплеухой. Он дорожил отношениями с Этьеном, всячески лебезил перед ним, рассчитывая, что тот будет ему поддержкой в свете. Неожиданная симпатия графа к Клермону могла не оставить от его планов камня на камне.
Огюстен стал хладнокровно изыскивать способы охладить возникающую на его глазах дружбу. Но вот незадача: всё, что он знал о Клермоне, давно рассказал Этьену, а придумать что-то новое не мог. Что, чёрт возьми, можно рассказать дурного об аскете и книжнике?
Однако Дювернуа постарался чаще встречаться с Этьеном, приглашая его на устраиваемые им по вечерам «мальчишники», когда девицы уединялись для собственных забав в Бархатной гостиной. На этих вечерах Дювернуа неизменно рассказывал о своих победах над женщинами, и Армана мутило от похабных пошлостей приятеля. Огюстен же почему-то думал, что подобные рассказы поднимут его во мнении Виларсо де Торана.
Но на вопрос самого Дювернуа, часто ли у его сиятельства были романы с женщинами из высшего общества, Этьен ответил весьма лениво:
— Большинство светских женщин, устраивающих приёмы, холодны и неумелы в постели, эти светские львицы — просто рыбы. С ними скучно. Самые развратные — тихие женщины, не любящие блистать и ломаться. Их отличает скромное поведение, но они далеко не скромницы, а похотливые самки, и желание мужчины для них — закон. Но и они со временем надоедают ненасытной чувственностью.
Клермон, отчасти из любопытства, отчасти потому, что ему было невмоготу слушать Дювернуа, спросил графа, как разнятся мужчины?
Виларсо де Торан ненадолго задумался.
— Самый распространённый тип, — произнёс он по размышлении, — галантный кавалер. Такие способны на всё, чтобы получить женщину: быть подлецами с соперниками и пресмыкаться перед своей пассией. Есть и герои-любовники с примитивными инстинктами, лишённые вкуса. Они могут переспать с любой, самодовольны, ведут счёт победам и не очень умны. К третьему типу соискателей я бы отнёс циничных интеллектуалов, бедных эмоциями: любовные порывы чужды им, для них трескотня любви — пустяки. Надо упомянуть и Дон Жуана, красноречивого обольстителя, который может овладеть женщиной после часа знакомства. Женщина ценит мужской ум и за него простит даже уродство. Есть и любовник-злодей. Ему трудно представить себе что-либо более бессмысленное, чем общение с женщиной, но не в силах себя обуздать — этот мужчина втайне ненавидит женщин.
— А можете ли вы, граф, рассказать о вашей самой волнующей ночи? — этот вопрос задал до сих пор молчавший Рэнэ.
К удивлению Армана, мсье Виларсо де Торан с готовностью согласился.
— О, да. Однажды, после хмельного вечера в дружеской компании, я вернулся домой. Я перепробовал у друга множество аперитивов, настоек и вин, и не могу сказать, какое из них навеяло мне мысль о женщине. Чувственность непредсказуема. И вот, едва я откинулся на подушки, у арочного входа в спальню показалась она… Глаза её были как ночь, кожа — кремовый шёлк, прекрасное тело обнажено. Я страстно возжелал её.
Дювернуа завистливо уставился на Этьена.
— И кто она была? Это дама из высшего общества? И сколько раз вы доказали ей свою страсть?
Этьен насмешливо ухмыльнулся.
— Я же сказал, Огюстен, что был пьян, и женщина мне — показалась. Просто примерещилась. Но она была самой прекрасной из всех, что мне доводилось встречать. Я рассказал об этом своему другу Филиппу-Луи Гаэтану, он из герцогов Нарбоннов, так он счёл, что это был суккуб, ночной демон, совращающий мужчин. Но Гаэтан — романтик и мистик, читающий каббалистов и знающийся с колдунами. Сам я думаю, что просто много выпил.
— Но вы когда-нибудь… любили, граф? — Арман смотрел на Этьена робко и несколько испуганно.
Этьен пожал плечами.
— Я всегда хотел, чтобы моё удовольствие не зависело от того, с какой я женщиной. Я дорожил своей свободой больше, чем любовью. И наверно потому, — никогда не терял головы. Цена альковной свободы — отсутствие чувств. Я видел влюблённых — мне в них всегда мерещилось что-то жалкое. А может, мне просто не дано чувствовать.
Гонг к обеду прервал рассказ Этьена. По дороге в столовую, обдумав сказанное и воспользовавшись тем, что они остались в коридоре одни, Клермон спросил графа, к какому типу мужчин он отнесёт их общего друга — Дювернуа?
Этьен весело расхохотался.
— К рассказчикам. Он — фантазёр. От одного его взгляда у женщин падают чулки и за ночь он «дюжину раз ублажает свою красавицу, а то и двоих». Если такой рассказчик достаточно образован, его истории смело можно отнести к литературе, хоть и низкого пошиба. Он может даже зарабатывать на этом. Глупец же просто будет потешать вас скудоумием.
— Вы хотите сказать, что всё, что он говорит — ложь?
Этьен снова рассмеялся.
— Я не скажу, что он совсем не способен покорить женщину — все зависит запросов приглянувшейся ему дамы, но подобные болтуны любят выставлять себя тонкими ценителями дел альковных, на деле же они пользуются прачками, кухарками да белошвейками, и ходят в самые дешёвые бордели. Верьте их рассказам так же, как и повестям удачливых рыболовов и неустрашимых охотников. Не следует хвастаться вымышленными победами.
Виларсо де Торан перестал улыбаться и уже серьёзнее добавил:
— Но хвалиться вообще не стоит никогда, Клермон. И особенно нельзя хвалиться победами подлинными. Щадите самолюбие друзей — молчите. Славы не добудете: из ревности вам не поверят, а поверят — возненавидят из зависти.
Девицы проводили вместе так много времени, чтобы любой холод отчуждения растаял бы. Однако Элоди и Сюзан сблизиться так не сумели да не старались. Взаимное отторжение не проходило, обе держались вежливо, улыбаясь при встречах, и с улыбкой торопились поскорее разойтись. Но с Лоретт и Изабель Сюзан была мила и дружелюбна.
Всем им особо полюбились полночные посиделки в Бархатной гостиной, которую они облюбовали. Комната была уютна и превосходно обставлена, а когда через неделю после их приезда начала нарастать луна, гостиная под вечер обретала вид загадочный и романтичный, привлекавший не только девиц, но и молодых людей, которые в один из вечеров собрались там все вместе. На огонёк зашёл и герцог.
Тон разговора почти с порога задал Этьен, который посмеивался над Лоретт.
—Там, откуда я родом, — фривольно улыбаясь, заметил Этьен, — считают, что девушка, жаждущая любви, никогда не должна поворачиваться в сторону Луны, когда светило рогато, то есть в первой четверти или на ущербе, а то она окажется loaret, иначе говоря, зачнёт от луны. Рождённые девицей «дети луны» называются loarer — лунатиками, а то и того хуже — она рискует дать жизнь какому-нибудь чудовищному существу.
Этьен был упоительно красив в игривых всполохах свечных язычков канделябров, и Лоретт смотрела на него с восторженным обожанием.
Клермон любил луну, всегда в полнолуние ощущая прилив сил, и не поддержал его сиятельство.
— Луна прекрасна, она интригует мир, путает расстояния, строит козни, правит океанскими водами, даёт жизнь зеркалам и безжалостно предсказывает будущее.
— Ну почему же безжалостно? — любезно вопросил герцог де Шатонуар. — Просто честно. Впрочем, это одно и то же, вы правы, мсье де Клермон. Моя покойная бабушка всегда в преддверии полной луны гадала на зеркалах.
Компания оживилась. По просьбе герцога мсье Гастон принёс зеркало, на поверхность которого его светлость осторожно вылил бокал белого вина, большой прозрачной медузой растёкшегося по амальгамированному стеклу. Лунный луч падал из окна и играл на зеркально-винной поверхности нежными бликами. Погасили свечи. Изабель почему-то испугалась.
— Мадам Дюваль говорила, что водное зеркало в полночь на Иоанна Крестителя отражает знаки смерти. Оно покажет судьбу!
— И что вы здесь видите, очаровательная мадемуазель? — с любопытством поинтересовался его светлость. — Ведь сегодня как раз ночь на Иоанна…
Изабель испуганно, хоть и храбрясь, заглянула в зеркало. Долго рассматривала своё лицо, но была разочарована. Ничего особенного. Следом со смехом заглянул Дювернуа и тоже не увидел ничего, кроме своего мутного отражения. Сюзан и Файоль тоже видели свои лица.
— Помилуйте, что же тут можно увидеть, кроме себя?
Однако Клермон, с улыбкой заглянувший в поток лунного света, вздрогнул. Он не видел себя. На него смотрел седовласый человек старше его деда со спокойными и глубокими светлыми глазами. Приметно вздрогнула и Элоди, увидев на поверхности стекла свою бабушку, улыбнувшуюся ей.
— Там бабушка Элоди, — пробормотала она растерянно.
Но взглянувшая в зеркало следом за ней Лоретт недовольно заметила, что сестрице вечно что-то мерещится. Она не видела никого, кроме себя. Чуть встряхнув густыми пепельными волосами, последним в зеркало заглянул его сиятельство граф Этьен. И чуть приметно побледнел. Впрочем, может быть, просто лунный луч, в ореоле которого он находился, создавал такое впечатление.
— И что вы видите, дорогой племянник?
— Себя… — его сиятельство уже овладел собой. Мало ли что померещится…
Зажгли свечи. Гадание не оправдало общих ожиданий, но создало ту обстановку, неизменно наводящую на болтовню о чертях, домовых и ведьмах, при лунном свете возникающую даже среди тех, кто считает себя человеком самых современных взглядов. Спровоцировал же разговор очаровательный котёнок мсье Гастона, Валет, чёрный пушистый комок шерсти с яркими зелёными глазёнками. Чем-то испуганный в коридоре, он влетел в гостиную и чернильным пятном резко брызнул вверх по портьерам, однако, не удержался на карнизе и, жалобно мяукая, закачался на нём, подобно крохотному маятнику, зацепившись за полог коготками.
Герцог с улыбкой снял с карниза шалуна и отдал подошедшему мсье Гастону. Но маленький нахал непостижимо выскользнул из рук мажордома, и быстрее молнии ринулся к его сиятельству графу Этьену, забрался на его плечо и бросил на всех в гостиной взгляд зелёных, как майская трава, глаз.
Все засмеялись.
— Что это за кошачий шабаш, Валет? Он не испугал вас, граф? — герцог с улыбкой поманил к себе котёнка.
Этьен покачал головой. Он всё ещё не мог прийти в себя от туманного облика человека под тёмным капюшоном, что померещился ему в зеркале. Валет же, игнорируя приглашение герцога, перебрался по плечу его сиятельства на колени Клермона, где успокоился, свернулся клубочком и закрыл глаза. Арман любил кошек, в библиотеке Сорбонны прикормил одного толстого полосатого кота, часто обосновывавшегося у него на коленях во время работы. Огюстен же, который не терпел ни кошек, ни собак, тем временем рассказал о сборищах кошек, происходящих на перекрёстках дорог возле больших камней. Председательствует на таких сонмищах огромный чёрный кот. Это, конечно же, Дьявол.
— А у нас все хромцы, горбуны, косоглазые и кривые находятся под подозрением в чародействе. Запрещённых в служении священников и выпускников семинарий, не принявших сан, также подозревают в колдовстве, в народе говорят, всякий, кто перестал служить Богу, непременно служит Дьяволу, — с лёгкой иронией проговорила Сюзан, иронично поглядывая на Элоди.
К её удивлению, та не оспорила это суждение, но, напротив, кивнула головой, соглашаясь.
— Есть одна вещь, гораздо более опасная, чем недоучившиеся семинаристы, — просветил собрание герцог. — Это месса Святого Секария. Её можно служить только в разрушенной церкви, среди филинов и летучих мышей. Нечестивый священник приводит туда свою любовницу. В одиннадцать месса начинается и идёт задом наперёд ровно до полуночи. Крестное знамение делается по земле ногой. Человек, по которому её отслужили, обречён.
— На чёрной мессе я когда-то был, — пробормотал Виларсо де Торан, — но такого там не было.
— И сколько же стоит заказать такую мессу? — с любопытством спросил Дювернуа.
Герцог этого не знал, но сообщил, что такая месса, заказанная графом да Мереем, всего за неделю извела Жана Полиньяка, двадцатипятилетнего крепыша, стоявшего между графом и огромным наследством. Дьявол, надо признать, прекрасно поработал.
Этьен смотрел на подобные вещи скептически.
— Как удобно сваливать всё на Дьявола! В Тельи, недалеко от Амьена, некая девица обнаружила себя беременной и заявила, что ею овладели сразу три демона, отзывавшиеся на изящные имена Миленький — Mimi, Крошка — Zozo и Негодяй — Crapoulet, причем последний действительно существовал и был беглым солдатом местного гарнизона.
Все расхохотались, а пригревшийся и уснувший на коленях Армана Валет недовольно приоткрыл зелёный глаз.
Рэнэ Файоль вступился за дьявола.
— Если сложить все, — проронил он, — что насочиняли о дьяволе, я уверен, окажется, что ему со столькими проделками в жизни не справиться.
— Так ведь он и не один, — просветил его Клермон. — Согласно знаменитому Жану Вьеру, медику герцога Клевского, всего демонов семь миллионов четыреста девять тысяч сто двадцать девять, а князей их — семьдесят девять. Правда, одна анонимная книга, приписываемая Фроменто, называет иную цифру: семьдесят два князя и семь миллионов четыреста пять тысяч девятьсот двадцать демонов.
— Интересно, кто их пересчитывал? — засмеялся Этьен. — Но тогда хоть понятно, откуда у дьявола столько имён. Его называют Красивым мальчиком, Торговцем углём, Лукатаном, Стариком Лукой, Царем-змеёй, Рогатым, Злодеем и Дурным.
Элоди с мягкой улыбкой тихо заметила:
— Надо же, а мне в Шарлевиле мой духовник говорил, что Дьявол, в каком бы виде и под каким бы именем ни являлся, всегда один и тот же.
Клермон, искоса взглянув на неё, покраснел и чуть улыбнулся. И в неверном свете свечей ему показалось, что она тоже улыбнулась ему.
Тем временем Дювернуа снял со стола зеркало, на котором до этого гадали, освобождая стол для карточной игры. Вино на зеркальной поверхности уже высохло, но образовало на стекле тонкий паутинный узор. Клермон смотрел в него, пока Огюстен переносил его и отдавал в руки мсье Гастона. И Арману на миг померещилось в зеркальном отражении что-то странное, но что удивило его, понять не смог. Он пытался увидеть в зеркале мадемуазель Элоди и заметил её грациозную фигурку у камина. Мельком видел и остальных.
Но что тогда показалось странным?
Глава 10. ДЕБАТЫ О ДЬЯВОЛЕ
в которой говорят о морали,
при этом один собеседник неизменно тоскует,
а второй — всё больше оживляется
Несколько раз Этьен, заходя к Клермону, заставал его на молитве. Графу и в голову бы не пришло, что молодой человек его лет может во что-то верить. Сам он бывал порой в храмах Парижа — полюбоваться фресками, послушать орган. Но молиться? Как можно мыслить в канонах средневековья?
Клермон же, когда Этьен задавал ему подобные вопросы, становился неразговорчив и угрюм. Бог был для него внутренним стержнем, ощущение Бога было столь же осязаемым, как биение сердца. Бог был Богом отцов и дедов, отречение от которых было бы для него подлостью запредельной. Его деда убили безбожники, и присоединиться к ним даже мысленно — было предательством.
Но объяснить это Этьену Арман не мог — почему-то стыдился.
— Высший уровень морали, — между тем настойчиво вразумлял его Этьен, — когда человек поступает морально по убеждению, а не потому, что какой-то Бог накажет его или наградит.
Арман тоскливо замечал, что в идеале — конечно, да, но он никогда не встречал такого идеала. Человека, поступающего в соответствии со своими убеждениями, можно назвать принципиальным, но он едва ли будет образцом добродетели, особенно если по принципам он — убеждённый подлец.
За окнами потемнело, небо было затянуто серыми тучами, отчего свечи в кенкетах зажгли ещё в навечерии. Этьен продолжал. По его мнению, средний уровень морали основан на страхе наказания, и показателем этого уровня служит Уголовный кодекс. В рамках этой усреднённой морали болтается в буднях всё человечество. С этим Клермон не спорил. Самым низким уровнем морали граф считал мораль, основанную на личной вере в Бога, ведь вера не есть знание, и кто уверил Армана в её истинности? Ну, а на ошибочных верованиях может быть построена только ошибочная мораль.
— Церковные догматы избавляют от необходимости думать. Нет иной морали, кроме принципов просвещённого разума. Разве я не прав? — вопрошал Этьен.
Клермон, помня слова Писания о том, что лишь чистые сердцем могут узреть Бога, тихо пояснял, что нравственные вопросы нельзя решать с помощью «просвещённого разума», ведь он может быть «просвещён» как добродетелью, так и пороком. Нельзя решать их и по голосу совести, если в человеке нет веры. Безбожную совесть «просвещённый разум» перекосит да неузнаваемости. Вот здесь и спасут церковные догматы, которые не дают себя перекосить.
— Основа морального поведения — личные интересы, честь и целесообразность. Разве я ошибаюсь? — спросил Этьен.
Неожиданно в библиотеку вошёл его светлость. Герцог тихо прошёл по мягким коврам и был замечен не сразу. Он был одет подчёркнуто по-домашнему, на голове его белел ночной колпак. Клермон, заметив хозяина замка, вежливо поднялся, приветствуя его, однако тот сделал ему знак не волноваться, и стал прислушиваться к беседе, присев на оттоманке у камина и изящно закинув ногу на ногу.
— Я не понимаю, ваше сиятельство, — грустно заметил Арман Этьену, сожалея о приходе его светлости: ему неприятно было развивать такие аргументы с одним собеседником, а уж с двумя… — Мы не определились в изначальных дефинициях, — проговорил Клермон со вздохом. — Что есть честь, как ни свойство души, не могущее смириться с ложью, мошенничеством, подлостью? Но что, если этого требуют личные интересы? Если окажется, что целесообразнее украсть или обмануть? Ведь «честь мундира» заставляла многих идти на откровенное бесчестье, а «честь мужчины» многие видят в том, чтобы лишить чести женщину. Как вы совместите честь с личными интересами? Вы ведь поставили их на первое место. Вам придётся убрать из вашего списка второй пункт. Он противоречит остальным. Останется утверждение, что основа морального поведения — личные интересы и целесообразность. Но слово «моральное» тогда не будет оправдано дефиницией. В итоге получаем: «Основа поведения многих людей — личные интересы и целесообразность». Это истинное высказывание. Но причём тут мораль-то?
Его сиятельство рассмеялся.
— Зачем все же так усложнять?
— Простите меня, мои юные друзья, — с улыбкой вмешался герцог, — вы, если я вас правильно понял, дебатируете вопросы … морали?
— О, нет, — усмехнулся Этьен, — просто мсье Клермон удивил меня претензией на святость и целомудрие, я же пытаюсь вразумить его. Но, похоже, безуспешно.
— Святость и целомудрие? — Герцог блеснул глазами и весело расхохотался. — Так вы, мсье де Клермон, верите в Бога? Быть святым без этого ведь невозможно.
Клермон кивнул.
— Я хочу, чтобы мотивы моих поступков определялись нравственными постулатами Христа. И это не притязания, а желание души. Я хочу верить в Господа.
— Чтобы быть нравственным, недостаточно верить, мой друг. Дьявол уж точно не атеист.
— Вы уверены, ваша светлость? — лениво поинтересовался Этьен. — Я убеждён, что он слишком умён, чтобы разделять глупые предрассудки. Дьявол должен быть философом.
— Можно подумать, каждый, кто не имеет веры, так уж сразу и философ, — тихо пробормотал себе под нос Арман, некстати вспомнив Файоля.
Герцог расхохотался.
— Вы оба — очаровательные молодые люди. Но милый Этьен, не кажется ли вам, что дьявол — просто персонифицированная идея мирового зла? Я, например, абсолютно уверен, что его просто не существует.
Этьен согласился.
— Да. Мы сегодня говорим на великом языке разума, перед которым бессильна религия. Пора жить без догм.
От подобных мнений Клермон сразу утомлялся. А сейчас просто почувствовал ещё и раздражение.
— Кажется, ещё Бэкон удивлялся, — с досадой пробормотал он, — почему это некоторые господа во все века убеждены в том, что честность и порядочность существуют только из-за какой-то наивности людей и лишь потому, что те верят разным проповедникам…
— Этого я не утверждаю. Я лишь уверен, что после смерти ничего нет. И меня это не пугает, а успокаивает. А вас страшит?
— Скорее заставляет задуматься, — пожал плечами Клермон. — Как ни иллюзорна идея бессмертия — зачем отказываться от неё? Не потому ли, что она неразрывно связана с идеей суда, и человек, утверждающий свою смертность, так боится кары за свои мерзости в вечности, что готов отказаться от самой вечности? «Там ничего не будет… там ничего не будет… мне там ничего не будет» — вот что слышится мне за этими заклинаниями. Стоит клирикам сказать, что на сто лет Господом объявлен мораторий — и убийцы, содомиты, блудники и воры не будут наказаны — атеизм сдохнет. Неужели всех этих новоявленных критиков христианства, агностиков, атеистов, деистов и пантеистов, — действительно интересуют ошибки в переводах Писания или несуразности в церковной обрядности? Никого это не волнует. Все их усилия — и явные, и скрытые — направлены на то, чтобы доказать отсутствие воздаяния за земные дела. А чтобы не было Суда — и надо доказать несуществование Бога. И тут любые аргументы хороши.
Герцог снова внимательно взглянул на Клермона.
— И вы, виконт, не сомневаетесь в этом? Но ведь сегодня умение мыслить — значит, сомневаться во всем.
Клермон досадливо пожал плечами, раздражённый и усталый.
— Сомнение — это аннигиляция мысли и разума. Кто сказал им, что они способны сомневаться и больше того — думать? Почему они не сомневаются, а не сомнительно ли их сомнение? Откуда они знают, не является ли каждая их мысль — производной их глупости? Разум, вечно сомневающийся — просто болен. Нельзя сомневаться в Истине. Назовите добро добром, а зло злом, иначе развалится жизнь.
— Да как вы их вообще различите? — недоуменно воскликнул граф.
Клермон вздрогнул и, скрывая ужас, опустил глаза в пол. О, он вдруг понял, — по одной этой фразе — с кем говорит. Не понимающий, что основа добра — страдание и сострадание, не знающий, что злодеяние порождается злым умыслом, и цель его — заурядные дьявольские приманки, чувственные удовольствия, роскошь, власть и слава, — нравственно невменяем. И чем подлее человек, тем чаще от него услышишь, что мораль — сумма предрассудков общества, и тем чаще он недоумевает, чем это пороки отличаются от добродетелей. Хорошо если он, всё понимая, просто лицемерит. Но ведь есть и запредельный уровень аморальности, когда человек не лицедействует, а искренне недоумевает, чем ложь отличается от истины, воистину перестав их различать.
Клермон уже не впервые думал — кто перед ним? Но сегодня понимание стало слишком отчётливым. Арман помрачнел. Граф Этьен нравился ему, мучительно не хотелось терять в кои-то веки появившегося собеседника. В его душу словно влили помои.
— Но мой дорогой племянник что-то сказал и о целомудрии, ваша милость? — Его светлость внимательно посмотрел на Армана, и в глубине чёрных глаз герцога промелькнуло загадочное свечение. — В одном из гримуаров моего библиотечного собрания сказано, что хранящие чистоту находятся под покровом Божьим. Когда человек лишает себя чистоты, он утрачивает и Божественную помощь. Кстати, сказано это было Дьяволом. Возьмите манускрипт на тринадцатом стеллаже, мсье де Клермон, седьмая полка снизу.
Герцог говорил неторопливо, при этом в его взгляде странно чередовались почти непередаваемые чувства. Казалось, он, будучи серьёзен, смеётся, желая посмеяться, выказывает уважение, но уважая, презирает. Клермон растерялся и невольно отвёл глаза. В присутствии герцога он всегда испытывал странное чувство неловкости, тревоги и какого-то непонятного, но неподдельного интереса.
— Судя по тому, что вашего Дьявола зовут Отцом лжи, в этом немного правды, — рассмеялся Этьен, несколько удивлённый вниманием герцога к Клермону.
— Вы думаете, Дьявол всегда лжёт? — всё ещё не отводя глаз от молчавшего Армана, спросил его светлость. — О, нет, не следует всегда беззастенчиво лгать. Иногда необходима просто мягкая уклончивость. А если хочешь окончательно одурачить мир, — надо говорить правду. А по временам — так неплохо уронить и несколько высоких Истин. Почему нет?
До этого за окном сгущались тучи, и в этот момент вдруг сверкнула страшная молния, озарившая библиотеку. Стало светло, как днём, и ртутный свет не гас несколько мгновений, пока замок не сотряс раскат грома. Собеседники несколько минут молчали, герцог посетовал на дождливое лето, но потом, под шум начавшегося дождя Этьен вернулся к разговору.
— Неужели вы думаете, ваша светлость, что мир так легко одурачить? — обратился он к герцогу.
— Одурачить мир? — брови герцога взлетели на середину лба. — О, в общем-то, вы правы, дорогой Этьен. При извечной и неистребимой склонности мира шататься, заблуждаться и самоодурачиваться, блудить по топям и болотам духа, болтаться в распутстве, потеряв все пути к Небу, стремление одурачить мир противоречит принципу экономии сил и здравомыслия. На месте дьявола я был бы просто ленивым зрителем распутной драмы человеческого бытия.
— Мне кажется, ваша светлость, — тихо проговорил вдруг Клермон, — вы несколько лукавите.
На губах герцога заиграла весёлая улыбка.
— Вот как? Что же, со мной это случается. Но в чём вы видите лукавство, мой юный гость?
— Мне кажется, что, вопреки вашим утверждениям о небытии дьявола, вы убеждены в его существовании. Вы верите в Дьявола.
Его светлость улыбнулся Клермону с истинным дружелюбием и сердечностью.
— Не могу сказать, что вы сильно заблуждаетесь, милый Арман, но всё же вы не правы. Подлинной веры в дьявола я не имею, хотя в существовании его, и вправду, не сомневаюсь.
Этьен рассмеялся, покачивая головой, но Клермон понял герцога.
— Выходит, вы не сомневаетесь и в бытии Божьем?
— Вы умный мальчик, мсье де Клермон. Помните Фому? Быть существующим имманентно как миру, так и Богу, но лишь в Боге бытие совпадает с сущностью, потому и говорится, что Он — подлинное бытие. В отличие от Бога, все прочее лишь наделено бытийной потенцией. То есть бытие некоторых вещей не необходимо, они могут быть, а могут и превратиться в прах. А поскольку полного совпадения бытия с сущностью у нашего мира нет, то он может быть, а может и не быть, ибо он лишь возможен и случаен. Наконец, очевидно, что и существуя, мир существует не сам по себе, а благодаря чему-то иному, чье бытие тождественно сущности, и это — Бог.
— Да, — уверенно согласился Арман, — это и есть метафизическое ядро всех доказательств бытия Бога Фомы Аквината.
— Верно. Но есть и проблема зла. Если бы не было Бога, мы не могли бы объяснить природу добра. Но если есть Бог, откуда зло? По Аквинату, исток зла — это свобода рациональных существ, не признающих своего родства с Богом. Зло в неподчинении Богу, утрате памяти о фундаментальной зависимости от Него.
— Да, это верно, — твёрдо заметил Клермон. — Августин утверждал: «Дьявол захотел жить сам по себе, когда не устоял в истине. Человек, живя сам по себе, а не по Богу, уподобляется дьяволу»
— Но и без святого Фомы и блаженного Августина здравый смысл подсказывает: нет стремления без стремящегося, как нет слова — без говорящего. Если была изначальная цель — создание мира, — она пребывала в ком-то, кто может создавать. Если есть порча духа — кто-то должен был воплотить её первым. Поэтому-то дьявол и должен существовать. Новоявленные учёные-мыслители с презрением отвергают мудрость тысячелетий, сами не умея объяснить ничего. Тем же, кто действительно умеет думать, очень трудно размышлять о мире, где нечто возникает из ничего по своей прихоти, вода всё обильней льётся из пустого бочонка, не имеющего дна, мироздание всё расширяется, и совершенно непонятно, кому нужна вся эта неизвестно кем затеянная канитель… Именно потому сегодня в разговорах о Высшем так много презрения и высокомерной гордыни, и так мало ума и весомых аргументов. Лет через двести, помяните моё слово, эти глупцы по здравом размышлении поймут, что в устройстве мира они не понимают и пяти процентов…
Этьен вдумчиво слушал, по-настоящему вникая в каждое слово. Он перестал вставлять реплики в разговор и молчал. Зато Арман казался изумлённым.
— Если бытие дьявола доказывается только через бытие Бога, значит, дьявол не заинтересован в умножении атеистов?
Герцог улыбнулся.
— Вы удивитесь, мсье де Клермон, но это не так.
— Я понял, — неожиданно взорвался Этьен.
— Вот как, дорогой племянничек? И что же именно? — герцог мягко раскачивался на оттоманке.
— Если зло в утрате связи с Богом, то атеизме дьявол кровно заинтересован! Что есть атеизм как не свобода от Бога? А бытие дьявола не зависит от людских доказательств его бытия. Ему, должно быть, вообще плевать — верю я в него или нет.
Герцог снова поднял брови и внимательно посмотрел на Этьена, потом перевёл взгляд на Клермона.
— Да, юноши, я не разочарован. — Герцог широко улыбнулся. — Ну а теперь, если не возражаете, обсудим меню на завтра? Я полагаю, подойдёт паштет из павлина и шо-фруа из ржанок, пюре из спаржи, консоме а-ля Делиньяк, сосиски из кроликов с трюфелями, ньоки из пармезана, рейнские карпы а-ля Шамбор, седло косули по-английски, куры по-маршальски, вина — Мерсо, Шато д’Икем, Шамбертен, Леовиль. Есть возражения?
Тут ударил гонг к обеду, и они пошли по мягким коврам коридора в обеденный зал. Этьен подняв глаза на герцога, удивился. Теперь тот показался куда старше. Клермон же осторожно поинтересовался у его светлости, герцог действительно довольно пренебрежительно относится к рациональности новой науки и к учёным?
Герцог изумился.
— Почему? Никто так не забавен, как учёные. Вы не слышали очаровательной истории о мсье Морленде? О, это прелесть. Когда генерал Морленд пал под Аустерлицем, император решил, что его тело должно покоиться в фундаменте Дома Инвалидов. Но врачи на поле сражения не имели времени и необходимых мазей для бальзамирования, и тело было помещено в большую бочку с ромом, которую перевезли в Париж. Однако сооружение памятника задерживалось, тело генерала ещё хранилось в Медицинской школе Парижа, когда Наполеон потерял империю. Через некоторое время бочку вскрыли. К всеобщему удивлению, ром способствовал росту усов генерала, которые теперь спускались ниже пояса, в остальном тело прекрасно сохранилось без каких-либо изменений!
Клермон внимательно слушал.
— Но семья получила его для захоронения только после судебного процесса, — ухмыльнулся Робер Персиваль, — родственникам пришлось вести тяжбу с учёным медикусом, который хотел сохранить труп как редкий научный экспонат! Подумать только, что за судьба — гнаться за славой, умереть героем — и всё для того, чтобы какой-то одержимый натуралист поместил тебя потом в пыльном музее между чучелами крокодила и дикобраза! Но каков энтузиаст? Как же не любить-то таких забавников? — недоумённо вопросил его светлость. — Кстати, если теперь, как я понимаю, научно доказаны животворящие свойства рома, не заказать ли его на ужин?
Молодые люди улыбнулись и не возразили.
Глава 11. НОЧНОЙ РАЗГОВОР
в которой Клермон случайно слышит
неприятный для себя разговор,
а потом видит на стене новую надпись
Клермон влюбился в собрание его светлости. Это было сказочное богатство: времена, казавшиеся призрачными, оживали на ветхих свитках ломких папирусов и потрясающей сохранности пергаментах, проступали на полустёртых текстах старинных палимпсестов. Он помнил о совете, данном его светлостью — найти гримуар на последней полке тринадцатого стеллажа. Рекомендовал герцог найти что-то и на седьмой. Но Клермона постоянно что-то отвлекало — то редчайшая рукопись Парацельса, то свиток песен труверов двенадцатого века. Лишь две недели спустя Клермон добрался до тринадцатого стеллажа у самого камина. Стремянка стояла неподалёку, но была столь массивна и тяжела, что он с большим трудом придвинул её к полкам.
Арман замер, тяжело дыша, и неожиданно услышал слова — отчётливые и ясные. Он обернулся — но у входа никого не было. Тогда подошёл ближе к камину. Голоса зазвучали громче, и Клермон понял, что разговаривали за соседней стеной, а общий с библиотекой дымоход доносил до него беседу. Арман поняв, что слышит Сюзан и Этьена, хотел было отойти к стеллажу, но вдруг прозвучало его имя, и он прислушался.
— Все дни — в библиотеке, вечера с книгой, ночи — в собственной постели. Ты, право, уподобляешься этому анахорету Клермону, Тьенну. Странный мальчик, кстати, ты не находишь? Он француз?
— Да, дорогая, и судя по словам его светлости, ты же слышала, очень хорошей крови.
— Он либо болен, либо неполноценен. Рэнэ сказал, что он вообще не знал женщин. Это правда?
— Видимо, да, Сюзан… — слегка пьяный голос Этьена был ленив и расслаблен.
— Ладно, а что Лоретт? Затянувшееся девство болезненно влияет на рассудок, и другой бы, видя, как ей не по себе, повёл бы себя, как настоящий дворянин: сразу изнасиловал бы её. Но ты, как я понимаю, хочешь, чтобы малютка исчахла от неразделённой любви?
— Ты будешь смеяться дорогая, но именно так и будет. Я прекрасно знаю, что найду меж её ног, и это меня не занимает. И мне плевать, какой я дворянин. Пугать её «прелестного ёжика» мощью своего скипетра, как выразились бы поэты галантного века, я не намерен. И это ведь ты меня искусила, негодница, посоветовав вообще ни единым словом с ней не перемолвиться. Я, трезво всё обдумав, с тобой согласился. Впрочем, может, и потешусь напоследок, не знаю. Ну, а что твой дорогой Файоль? Тебе всё удалось, не так ли? Что дальше?
— Не знаю, дорогой, но чья нога попала в капкан, тот будет всю жизнь хромать, ты же понимаешь. Кончай пить, Тьенну, ты просто набираешься!
— Я не пьян, просто хороший коньяк. Но к Файолю ты жестока, дорогая…
— Ты скажи ещё, что сострадаешь этому идиоту, Фанфан!
— Почему нет? Не мучь его, на него же смотреть жалко …
— Что за вздор ты несёшь, дорогой?
Разговор прервался, где-то вдалеке глухо хлопнула дверь.
Клермон отошёл от камина. Слова Сюзан не задели его. Он давно уразумел, что запросы подобной девицы намного превосходят его возможности, а теперь понял, что её возможности намного превышают пределы допустимого. Но Этьен… Это была боль окончательного разочарования. Клермон поймал себя на болезненном чувстве горестной утраты. В этом человеке была привлекавшая Армана глубина. Этьен не был поверхностным циником или пустым болтуном, в нём чувствовалась серьёзность исканий, но человеку с такой душой, что до конца открылась в этом коротком разговоре с сестрой, никогда не найти Истины. Дух Святый освящает любую воду — и морскую, и речную, и даже болотную. Но моча не освящается никогда.
Этьен был хладнокровным негодяем. Умным, глубоким негодяем. Человеком бездны.
Распахнув окно и несколько минут вдыхая прохладный воздух, Арман чуть пришёл в себя. На минуту у него возникла мысль предупредить Файоля, но о чём? Рэнэ распутен, и едва ли его можно развратить больше. Лоретт тоже ничего не угрожает, кроме опасности исчахнуть от вздорной страсти.
Клермон махнул рукой. Что за дело ему, в самом-то деле, до всех этих людей, с которыми его случайно свела судьба, и каждый из которых пойдёт по жизни своим путём? Кто поставил его судить, вмешиваться в их жизнь, вообще, — задумываться о них?
Тут он подумал об Элоди и погрустнел. Мысль о том, что её жизненный путь будет лежать в стороне от его путей, не успокоила, но надавила на душу свинцовой тяжестью. Он сжал зубы и вздохнул. У него свой путь… Не думать о ней, не думать…
Но как совместить слова Фонтейна и его мысли? Любить Господа легко — ведь это значит любить совершенство. Но как можно любить этих пустых, суетных и откровенно порочных ближних? Это понимание пока не укладывалось в нём.
Услышанный разговор испортил ему настроение, Клермон понял, что совсем не хочет знакомиться с древними рукописями. Интересно, полнолуние сегодня? За то время, что они провели в замке, луна сильно выросла, и сейчас сияла в небе, как золотой луидор.
Он покинул библиотеку и, стараясь никого не встретить, вышел в ночь. У входа багровый свет венецианских фонарей обливал размытым сиянием чёрные тени сумрачных скал, возвышающихся за замком, и тёмные прогалины между деревьями. Клермон поспешил к скамье, окружавшей массивный дуб, и тихо присел на неё. Река стала тише, уровень воды упал. Над сонными горными уступами висела багряно-жёлтая луна, напоминавшая теперь не монету, но бокал, наполненный зрелым вином. Где-то в запруде, в ряске, кричала лягушка, а по тени тростника пробегала едва заметная дрожь. Заросли искрились светляками, за деревьями то и дело ухали совы, волнуя тёмный густой воздух глухими крыльями.
Тихий возглас вспугнул тишину. Клермон увидел тень, отшатнувшуюся от него, но тут же и замершую. Перед ним стояла мадемуазель Элоди. Она быстро пришла в себя и извинилась, что напугала его.
— Это я должен просить прощения, — поспешно поднявшись, заметил он.
Элоди, должно быть, ходила купаться в маленькой запруде за Дальней Башней — волосы её были распущены и влажны. Арман не ожидал, что они столь длинны и густы. Они напоминали ягоды созревшей ежевики и отливали лиловым, и он не мог отвести от них глаз. В свете отдалённого фонаря лицо девушки показалось Клермону сказочно красивым. Рассеянное сияние облило впалые щеки и тонкий профиль золотисто-пурпурным нимбом. Никогда Элоди ещё не казалась ему такой прекрасной! Но восторг только усилил его всегдашнюю робость, и Арман застенчиво, досадуя на себя, предложил её присесть. Элоди, промедлив мгновение, опустилась на скамью. Клермон сел рядом с ней. Никогда ещё она не была так близко, и — хоть он ещё не понимал этого, но тайна мира, тайна любви была рядом.
Несколько минут оба молчали, безмолвное присутствие Элоди волновало Армана до дрожи, стоило ему посмотреть на неё, по жилам пробегал нервный трепет. Она же не отводила глаз от замка, и была, казалось, поглощена своими раздумьями.
Клермон чуть расслабился. Темнота скрадывала убожество его наряда, он почувствовал себя спокойнее, одновременно осознав то жалкое состояние, в котором находился. Смирение — это раздавленное самолюбие, говорила бабка. Смирение — это понимание своего места в мире, не омрачённое дурью гордыни, говорил отец. Смирение — это высота духа, говорил Фонтейн.
Его же смирение не было ни высотой духа, ни отречением от тщеславия, ни пониманием своего места в мире. Клермон чувствовал себя смешным и ничтожным, вспомнив, как Элоди всегда опускала глаза при встрече, стыдясь смотреть на его нищету.
Всё это время её образ то и дело всплывал в памяти, но Арман усилием воли подавлял его. Он потому и просиживал целыми днями в книгохранилище, чтобы не попадаться ей на глаза, не ощущать унижения рядом с другими мужчинами. Стоило ему вспомнить разодетых в пух и прах Рэнэ и Огюстена, как на душе темнело. Но сейчас Арман оказался беззащитным. Неясные, давно подавляемые желания проступили, растревожив душу. Все его мысли сосредоточились на ней. Отчего она так грустна? Клермон поначалу думал, что её снедает ревность к сестре, но как-то Арман случайно поймал её взгляд, устремлённый на Этьена. Ему показалось, что в глазах её было смешение боли и недоумения.
Арман ощутил новый приступ робости. Элоди медленно повернула к нему голову, словно что-то почувствовав. Он сконфужено улыбнулся и нерешительно заговорил:
— Вас что-то тревожит, мадемуазель?
Элоди недолго молчала, потом неожиданно спросила:
— Вы когда-нибудь любили, мсье де Клермон?
— Любил? Вы имеете в виду… женщину? — Арман был смущён откровенностью вопроса, но взглянув на неё, не заметил в её лице ни любопытства, ни пытливости, и тогда ответил, — Я беден, мадемуазель, и не могу позволить себе…
Она закусила губу и судорожно сжала руки.
— Так трудно понять… Я ещё не знала любви, но если то, что происходит с Лоретт — любовь, будь она проклята! Это же дьявольское наваждение. Она совершенно потеряла себя, ей нет дела ни до чести рода, ни до добродетели, ни до репутации. Если бы он сегодня поманил её — ничего не остановило бы её! — в голосе Элоди вдруг зазвенели осколки разбитого хрустального бокала. — Что это за сила, заставляющая забыть и честь, и совесть, и женское достоинство? Спору нет, граф красив, но вы ведь тоже красивы. Почему Лора потеряла рассудок?
Клермон, почувствовав, что его заливает горячая волна смущения, опустил голову. Но её слова не столько смутили, сколько польстили ему, тем более что вырвались совершенно невольно. Сам Арман не считал возможным сравнивать себя с графом Этьеном. А она говорит, что он тоже красив…
Тут Клермон вспомнил подслушанный разговор брата с сестрой и нахмурился.
— Я не думаю, мадемуазель, что вашей сестре угрожает опасность. Мсье Виларсо де Торан…— он умолк.
— Настоящий дворянин, вы хотите сказать?
— Нет.
Это резкое слово вырвалось у Армана раньше, чем он подумал. Элоди впилась в него огромными, расширившимися глазами, прошептав что-то или просто пошевелив губами — он не понял. Клермон пожалел о вырвавшихся словах, и, понимая, что она ждёт объяснений, растерялся. Передавать подслушанный разговор?
Её остановившийся взгляд жёг его. Какого чёрта? Он пытается быть порядочным по отношению к хладнокровному совратителю Этьену и распущенной Сюзан — и не хочет быть таковым для их жертв? Что есть благородство? Впрочем, если бы Арман отдавал себе отчёт в своих чувствах, он понял бы, что причиной его откровенности были вовсе не соображения благородства. Она назвала его красивым…
— Сегодня в библиотеке я случайно услышал разговор брата и сестры, — Клермон лаконично передал ей содержание услышанного, включая и то, что Сюзан говорила о нём, правда, не вдаваясь в пошлые детали.
Элоди сидела, не шевелясь, лишь чуть сжав руки.
— Вы, видимо, смягчили то, что услышали? — Элоди вопросительно взглянула на него, и в новом смущении Клермона увидела подтверждение своей догадки. — Беззастенчивость их речей ничто перед мерзостью их деяний. Мне говорили, что этот человек — чудовище, однако, глядя на его поведение в эти дни, я не находила ничего предосудительного, кроме низких суждений. Но теперь всё становится понятным.
— По крайней мере, он не погубит её.
— Погубит.
Это слово, без надрыва, с ледяным спокойствием, сказанное Элоди испугало Армана.
— Но почему, мадемуазель?
— Потому что она теряет рассудок. Что бы он ни сделал — он погубит её. Погубит любовью или равнодушием — всё равно. Впрочем, я не настолько пристрастна. Он не виноват. Лора просто сходит с ума. Это помешательство.
Похолодало. Арман замёрз, и она тоже поёжилась. Не сговариваясь, они поднялись и пошли к замку. Клермон то и дело бросал на Элоди осторожные взгляды. Рассеянный свет фонарей скрадывал её всегдашнюю бледность, розовил щеки и наделял огромные глаза мерцающим блеском. Арман не хотел заходить в замок и чуть помедлил у входа, пытался занять её разговором, но слова вдруг замерли на его губах.
Над входом снова появилась надпись, отливавшая кроваво-бурой тенью в потоке тусклого фонарного света. Элоди проследила направление его остановившегося взгляда, но ничего не сказала, когда он, вытащив записную книжку, скопировал надпись. Она содержала всего несколько слов. Он привычно перевернул страничку на свет и прочёл: «Vae aetati tuae, juvenca fornicaria, desperata Stygios manes adire…»
— Что это значит?
— Это … — Клермон смутился. — Это о смерти… Кто-то погибнет.
Элоди спросила, почему он перевернул страницу на свет? Клермон неохотно объяснил, что в день их приезда заметил у входа другую надпись, которая потом пропала, и рассказал, как удалось разобрать её. Было заметно, что его слова обеспокоили Элоди, она не могла понять, как подобные надписи могли исчезать и появляться, но гораздо больше опасалась смысла второй надписи.
— Такая длинная надпись… вы перевели все?
Он заверил её, что да.
— Это устойчивое выражение… Stygios manes adire, значит, умереть, достичь вод Стикса.
Элоди снова окинула его внимательным взглядом, улыбнувшись, заметила, что его знания показались ей весьма значительными ещё во время разговора с этим невеждой Файолем. Они вошли в холодный сумрачный холл. Элоди повернула к лестнице и, попрощавшись, тихо ушла, и Клермону показалось, что где-то зазвенели тихие струны, будто из маленькой часовни донеслись сдержанные, постепенно замирающие хоралы.
Глава 12. ОТКРОВЕНИЕ В БИБЛИОТЕКЕ
повествующая о пьяной исповеди графа Этьена,
о любовных искушениях Клермона
и о некоторых весьма опасных экспериментах
сестрицы его сиятельства
Арман солгал Элоди, но не согрешил, ибо солгал из скромности. Он просто постыдился перевести вслух появившуюся надпись. «Горе тебе, молодая блудница, обречённая достичь вод Стикса…» Произнести подобное при Элоди Клермон не решился.
Сам Арман подумал, что эти странные надписи просто бессмысленны.
При этом ночной разговор с Элоди странно растревожил его, вызвав неясное, гнетущее томление, точно мадемуазель затронула в нём какие-то заглушённые волей струны. Он то и дело вспоминал её лицо, слова, жесты. Она назвала его красивым и образованным!.. Об этом хотелось вспоминать бесконечно. Но, перебирая в памяти подробности встречи, Арман неожиданно вспомнил сцену в столовой, где мадемуазель Элоди впервые увидела его сиятельство. Клермон помнил её изумлённый взгляд. Что если она всё-таки влюблена в Этьена и ревнует его к сестре? Ведь именно это ему и показалось, когда он увидел её, наблюдающей за игроками в серсо.
Не этим ли объясняются её резкие слова на счёт графа?
Ему стало тоскливо. Клермон снова вспомнил Этьена. Вздохнул. На сердце стало ещё тяжелее. Мир действительно разваливался, Фонтейн прав. В нём иссякла любовь, он потерял смысл… Арман замёрз, был подавлен, время приближалось к полуночи, но спать не хотелось. Привычной дорогой он направился в библиотеку. Дверь бесшумно отворилась, Клермон прошёл по ковровой дорожке мимо стеллажей и, повернув к камину, остановился в изумлении.
На оттоманке в брюках и белой шёлковой рубашке, расстёгнутой до пояса, сидел Этьен. На столике перед ним стояли свеча, бутылка коньяка Gautier и бокал. Если бутылка была непочатой, и граф сам открыл её, то, судя по уровню спиртного, его сиятельство должен быть пьян до положения риз, подумал Клермон.
На лице Этьена не было всегдашней улыбки, глаза налились кровью, черты обострились. Он уставился в камин, где дотлевали обугленные головешки, временами запрокидывал голову назад и словно засыпал. Клермон долго смотрел на него и решил, что утром обдумает, как лучше свести на нет отношения с этим человеком. Арман не остановился бы перед тем, чтобы просто рассказать Этьену об услышанном разговоре с его сестрой и попросить впредь не числить его среди своих знакомых, но сейчас, в том состоянии, в котором находился его сиятельство, любые объяснения были бессмысленны.
Этьен неожиданно заметил его присутствие. Несколько мгновений глаза его фокусировались на фигуре Клермона, потом лицо исказила гримаса. Его сиятельство с трудом выговаривал слова.
— Почему вы не спите, Клермон? Ночь… — Он снова отвернулся к огню, — надо спать.
Арман и вправду собирался уйти, даже двинулся к двери, но неожиданно услышал слова, заставившие его остановиться.
— Знаете, я всё думал о том, что вы сказали. Приобщение к святости. Чистота… — Он снова поднял на Клермона тяжёлый взгляд пьяных глаз. — Почему я вспомнил об этом?
Он, опустив голову, уставился в пол, и его волосы на мгновение закрыли лицо.
— В конюшне моего дяди был жеребец — Фараон. Вороной красавец, безумный и бешеный. Мне было двенадцать с небольшим, но дядя разрешал мне садиться в седло, и обещал, что через год подарит мне Фараона. Я помню тот день… Я гонял по склонам, то и дело подымая коня на дыбы — просто от восторга, переполнявшего меня. Деревья проносились мимо, в небе скакало солнце. Я был разгорячён, вспотел и, передав Фараона конюху, пошёл к себе. Меня ждала ванна, а после я просто лежал в усталой истоме…
Клермон против воли внимательно слушал, несмотря на отвращение, которое испытывал к этому человеку. Что-то мешало уйти.
— …Мне хотелось спать. Просто спать. — Граф умолк и напрягшись, снова наполнил бокал. — Она появилась из-за прикроватного полога… — Этьен надолго замолчал.
— Ещё один суккуб?
— Ха-ха, — Этьен невесело рассмеялся, — если бы… Гувернантка моей сестры. Я … я смутился. Да. Я смутился, ощутил неловкость, попытался прикрыться. Она присела рядом. Я онемел и сжался. Я, кажется, был тогда… как это? Застенчив? Признаки проступавшей мужественности тревожили меня, но то, что сделала она… Как вы сказали? «Душа ощущает неладное, точно переступаешь через запретную черту…»
Этьен сжал и вывернул пальцы рук, словно пытаясь что-то оттолкнуть от себя.
— Да, казалось, она колдует. После я был на чёрной мессе. Похоже. Она творила непотребное, но… Я до глубины прочувствовал упоительную мерзость наслаждения. Катрин была, как я понимаю теперь, воплощением распутства. Через неделю я знал женщину как свою ладонь. Тайн больше не было.
Клермону стало неловко. Граф был пьян — и завтра он пожалеет о своей пьяной откровенности, но Арман не мог прервать его: губы не слушались, язык прилип к гортани. Этьен не лгал — это было таким же бесспорным, как темнота за окном.
— И, знаете, я больше ничего не стыдился и… не мог радоваться. Дядя Франсуа подарил мне Фараона. Но я не обрадовался. Да, я перестал радоваться.
Этьен почти залпом опрокинул в себя бокал.
— Потом… моё образование довершил в Париже мсье Жером Шаванель. Теперь женщиной делали меня, и я входил в мужчин как в женщин. Потом путти, тутти-фрутти… Изыски и утончённости.
Теперь Клермон и не помышлял о том, чтобы оставить графа.
— Как ваш отец допустил подобное? Почему вас окружали такие люди?
— О, мой отец погиб, когда мне и шести не было. Нас воспитывал дядя.
— Он или глупец, или хладнокровный негодяй.
Этьен изумился.
— Дядя Франсуа? Почему? Он не глуп. Он добр и щедр. Почему негодяй?
— Если вам доверили детей, чьё благополучие вам небезразлично, вы уж наверняка внимательнее отнеслись к подбору воспитателей! Кто отослал вас в Париж к этому содомиту? Тоже дядя? И, видимо, ваша сестра побывала в тех же руках?
— … Да. Но это…
— Вас до инцеста не довели? — Клермон не удивился бы утвердительному ответу.
Этьен на мгновение задумался, но потом пьяно помотал головой.
— Нет. А, впрочем, приди это в голову Шаванелю… Но почему вы назвали его содомитом? Он зажигал свечу с обоих концов. К чему это я всё? А, да. Я как раз думал… Это пошло от вас. Я думал, меня приобщили к любви. Но вы, именно вы произнесли это ужасное слово, отдающее кадильным дымом и сумраком церковных крипт. Растление. Тлен. Меня что, растлили?
Клермон облизнул языком сухие губы, с трудом сглотнул. Голос его прозвучал глухо.
— Да.
Этьен откинулся на оттоманке. Глаза его слипались. Арман, понимая, что тот плохо соображает, не хотел спрашивать о Лоретт, это было невеликодушно. Но он был сбит с толку пьяными откровениями Этьена, и чувствовал, что должен понять всё. Ради Элоди.
— Выходит, с Лоретт вы просто забавляетесь? Или хотите растлить её — как растлили вас?
Этьен поморщился. Он, казалось, не до конца понял Армана.
— Я растлил стольких, что и счёт им потерял, Клермон. А эта… — он пренебрежительно махнул рукой, пожал плечами и с усилием заговорил отчётливее. — Нет радости — одна скука. Скука… и выкидыши опытности, загадочные и противные, как внутренности насекомого… — монотонно бормотал он, — пошлятина и скучные повторы. Что со мной? … Жив ли Фараон?
Его голова медленно опустилась на подголовник, рука бессильно повисла, почти касаясь пальцами пола.
Свеча погасла. Арман уложил Этьена на оттоманке и почти ощупью выбрался из библиотеки. Также ощупью нашёл свою спальню, дополз до постели. Со странным остервенением сорвал с себя одежду и нырнул под одеяло. Он мечтал о сне, о забвении, как о высшей милости. Но глаза смотрели в ночь и не смыкались. Прохладные простыни холодили тело, лоб горел, словно в тяжёлой простуде.
Где истоки зла? Арман вспоминал лицо его сиятельства и стискивал зубы. Да, Этьен правильно употребил это забытое слово. Но кто те, кто обратили в тлен душу мальчика, едва вышедшего из отрочества? Мир уже не распадался, он гнил, словно неизлечимый сифилитик. Ответят ли эти негодяи за свои мерзости? Ведь наверняка живут и здравствуют, исковеркав душу и тело этого — изначально столь сильного, умного и благородного человека, превратив его в распутника, подлеца и просто в животное. Клермон вдруг понял, что плачет, точнее, страшно першило в горле и резало глаза. Он ощупью, в темноте, нашёл на полке образ Спасителя. Прижал к груди, и снова заплакал. Теперь слёзы катились по щекам и грудь нервно вздрагивала.
Он не помнил, как провалился в сон, прикрывший его могильной плитой.
Под утро Клермон увидел сон. Он лежал на правом боку, а рядом, на его предплечье, покоилась головка женщины с волосами цвета ежевики. Они были наги, и чресла их сливались. Её рука лежала там, где билось его сердце. Между ними, вздрагивая, как напряжённые виноградные гроздья, колыхалась её грудь, маня его сжать губами сосцы. Стыда не было, но его затопляла пьянящая радость, сладкая истома, светлое ликование. Проснулся он от истечения семени, испуганно-радостный и потрясённый. Арман по-прежнему сжимал в руках образ Господа, и сон сразу показался ему кощунственным. Клермон выскользнул из-под одеяла, поспешно набросил халат и, схватив полотенце, почти бегом устремился к пруду.
Холодная вода взбодрила и охладила. Арман вылез, набросив халат на мокрое тело, и поспешил к себе. Часы на Дальней Башне пробили шесть утра. Замок ещё спал. Мысли Армана путались. Клермон пытался усилием воли убедить себя, что его сон — лишь фантом воображения, просто красота Элоди, её доброта и тёплые слова — и ужаснувший душу рассказ Этьена соединились в его ночном сновидении.
Предутренний сон, несмотря на скверну, нежил душу. Клермон почувствовал появившуюся после него необъяснимую связь с Элоди. Он испуганно подумал, как он сможет встретиться с ней, — и не выдать глазами тайны этой связавшей их близости? Ему казалось, что она тоже все поймёт — сразу и безоговорочно, и отторгнет его, возмущённая его мысленным посягательством.
Около восьми Арман Клермон вошёл в библиотеку. Оттоманка была пуста, камин погас, но на маленьком столике около него по-прежнему стояла почти порожняя бутылка коньяка Gautier и пустой бокал.
Эта ночь, — пьяное марево для Этьена, искушение для Армана, тревожная и тягостная для Элоди, для Рэнэ Файоля оказалась последней в череде томительных бессонных бдений. Обострённая чувственность, перекипев в котле демонического искушения, начала убивать Рэнэ. Он был слишком слаб для сильных чувств.
Сюзан околдовала его. Рэнэ познал немало женщин, но все они прошли через его душу, словно морские волны через прибрежный песок. Он начинал волочиться, испытывая похотливое желание, часто умом и красноречием покорял, иногда обольщал, иногда — уговаривал, чаще — довольствовался тем, что само шло в руки. Но теперь налетевший шторм просто смыл прибрежный песок, устлав песчинками морское дно.
Все перемешалось. Все утрачивало очертания.
Сюзан вначале хладнокровно упивалась своей победой, но потом Рэнэ просто наскучил ей, вид изнурённого поклонника опротивел. Она не хотела его даже как забаву, даже на ночь. Разговор с братом, его совет сжалиться над несчастным мадемуазель Виларсо де Торан восприняла как шутку, — жалости она не знала.
В отличие от Этьена Сюзан не имела тревожащих сомнений. Мир был именно таким, как говорили Катрин Фоше и мсье Шаванель. Её ум, изначально — ум поэта, испорченный и извращённый, давно стал умом отравителя. Шаванель, научивший её не только изыскам в любви, но и некоторым секретам мадам Тоффаны, нашёл в ней талантливую ученицу. Она научилась от мсье Жерома не столько знаниям, сколько умению мыслить, причём совсем не по-женски, знала многое о приготовлении десятков запретных эликсиров. Шаванель со временем сам стал побаиваться Сюзан и словно захлёбываться в ней, поняв, что переусердствовал. И вскоре, как ни пленяла его Сюзан своим божественным телом, под первым же предлогом избавился от неё. Удовольствия алькова, постельные шалости, инстинкт любви — всё это могучее основание жизни, но самосохранение — важнее.
Катрин Фоше научила её использовать многочисленные афродизиаки — и ничего от своей питомицы не скрывала. Ей, не отличавшейся прозорливостью Шаванеля, не приходило в голову, что таланты девочки могут когда-нибудь обернуться против неё самой. Сюзан часами забавлялась, изготавливая забавные смеси из палочек корицы и зелёного кардамона, присовокупив к ним растёртый свежий корень имбиря и щепотку шафрана, тщательно прокипячивая смесь на слабом огне, добавляя в неё после корня женьшеня и тщательно растёртых… А, впрочем, какая разница, чем она забавлялась?
Однако страсть Файоля, его стенания и жалобы, неожиданно перестали досаждать Сюзан. Ей захотелось испытать на ком-либо некоторые эликсиры, приготовление коих ей было известно — но действие довольно загадочно. Рэнэ вполне подходил для этой цели, и мадемуазель Виларсо де Торан, встретив Файоля на лестнице одной из башен замка, куда бедняга забрёл в поисках своей пассии, неожиданно обнадёжила своего преданного поклонника. Его чувство пробудило в её душе ответный жар любви, она, наконец, поверила в его любовь, и сегодня вознаградит его пыл.
Рэнэ побледнел — и упал к её ногам. Весь вечер он считал минуты до полуночи. Неужели она не пошутила, и он, наконец, сможет насытить ставшую уже нестерпимой жажду плоти? Она будет принадлежать ему?
Дверь была открыта. Он обомлел, увидев Сюзан в полупрозрачных кружевах, колдующую над накрытым столиком и расслабился. Руки его тряслись от безумного желания, голова шла кругом, и бокал чудесного вина чуть успокоил. Его уже не хватало на слова любви и на признания, он был одержим и, словно в многодневной жажде, припал к ручью…
…Но пил солёную воду, пил — и не мог напиться, и чем больше пил — тем больше жаждал. Рэнэ предпочёл бы изнуряющей страсти — неспешные ласки, но вихрь чего-то яростного и разрушительно бушевал в нём, как пламя.
Сюзан была внимательна к любовнику, не отводила от него глаз, тщательно фиксируя время действия приготовленных снадобий, нежной рукой отводила порой объятия Рэнэ, незаметно прощупывая его пульс. Эффект эликсира превзошёл её ожидания. Но сколько он выдержит?
Сюзан каждый новый вечер удваивала дозу.
Глава 13. ПОХМЕЛЬЕ
в которой жалкое похмельное состояние его сиятельства
заканчивается для него весьма неожиданно
Бутылка коньяка доказала Арману, что ночная встреча c Этьеном не померещилась ему, и Клермон хотел продолжить разговор с графом. Однако мсье Виларсо де Торан, к несчастью, пил без забвения. Вначале он просто любовался цветом коньяка, приобретавшим в его ладонях оттенок тёмного янтаря или старого золота, потом наслаждался восхитительным вкусом, упиваясь смолистыми жгучими нотками, постепенно пьянел, его сильно шатало, но никогда спиртное не могло заставить Этьена забыть себя. Потому-то он и не пытался утопить тоску в вине: коньяк расслаблял его, опускал в глубины самого себя, но забытьё никогда не приходило.
Проснувшись на рассвете, Этьен помнил достаточно, чтобы горько пожалеть о встрече с Клермоном. Граф действительно был бесстыден — но только в отношении дел телесных. Обнажать душу? Весь день он избегал Армана, отводил глаза при случайных встречах, откровенно искал уединения. Клермон не пытался нарушить поставленные графом преграды, по-прежнему жалея его и сострадая ему. Этьен почувствовал и это — и ещё более отдалился.
После обеда Арман вдруг увидел, как граф около пруда долго и серьёзно беседовал с Лоретт, после чего мадемуазель д’Эрсенвиль ещё около часу оставалась на скамье возле пруда, остановившимися глазами озирая пространство над колышущимся рогозом и зарослями осоки, явно ничего не видя. Потом к Лоретт подошла Элоди, и Клермон заволновался.
Ему снова показалось, что Элоди не может не догадаться, что было между ними в его сне, он посмотрел на неё испуганно и робко, но мадемуазель Элоди только сдержанно кивнула и чуть улыбнулась ему. Клермон ненадолго успокоился, но, отрешившись от ночной иллюзии, ощутил странную пустоту в душе, словно потерял что-то бесконечно дорогое.
На прогулку вышла мадемуазель Изабель, тут же показался и Дювернуа, вызвавшийся сопровождать её. Мадемуазель Сюзан, устроившись на качелях, о чём-то размышляла, явно не нуждаясь в собеседниках.
Этьен исчез, и Клермон решил вернуться в библиотеку. Он был странно взвинчен, при мысли об Элоди сердце наливалось тоской. Что с ним? Он… влюблён? Нет. Наверное, нет. Предутренний сон — следствие напряжения, тоски, одиночества и пустых мыслей. Она просто назвала его красивым и образованным, была внимательна, ничем не задела самолюбия. До этого Клермон, хоть и восторгался изысканной красотой девушки, однако полагал, что никак не может претендовать на её внимание. Кто он, чтобы мечтать о таком предпочтении? Но ночная встреча показала, что он ошибался. Мадемуазель вовсе не презирает его, а, напротив, придерживается о нём мнения лестного и высокого. Это и породило — против его воли — предосудительные сны и мечты.
Арман резко взбежал по лестнице, почти бегом добрался до книгохранилища, закрыл дверь и несколько минут стоял, прислонившись спиной к двери. Постепенно его дыхание выровнялось, боль смягчилась. Он торопливо влез на стремянку к верхней полке тринадцатого стеллажа. Книги — вот что успокоит его и даст подлинное забвение! Он нашёл на полках, содержащих гримуары, манускрипт, о котором сказал когда-то герцог — без названия и даты. Порыжевший по краям ветхий пергамент формата in-quarto местами потрескался. Текст был на латыни, но с многочисленными итальянизмами. Несколько отверстий сбоку говорили о том, что текст когда-то был частью книги, но потом лист был довольно грубо извлечён из неё: дыры, проколотые на пергаменте, разорвали в направлении переплёта. Шрифт звался littera bastarda, весь текст переписала одна рука. Строки шли по всей длине листа, не было ни миниатюр, ни виньеток, ни инициалов.
Клермон погрузился в чтение.
«…Опрометчиво, весьма опрометчиво поступил Джанпьетро Луччи, — начал разбирать бледные строки Клермон, — когда, после причастия у друга, священника Арчибальдо, задумал добраться до окрестностей Перуджи и выехал в полдень из Ареццо, хотя все разумные люди советовали ему заночевать в Тирамо, в десяти милях от города. Слов нет, получить заказ на роспись Сант-Эрколано хотел, естественно, не он один и, если он опоздает, городские власти могут пригласить какого-нибудь умбрийца — что и говорить, художники там превосходные.
Джанпьетро и сам не заметил, как сгустились тучи и хлынул дождь. Его лошадь остановилась посреди перуджийской дороги, около руин старого замка, который Джанпьетро и не разглядел толком, торопясь укрыться от ледяных струй. Старая кобыла уперлась, как осёл, не желая двигаться дальше крытых яслей в глубине двора, и Джанпьетро, махнув на неё рукой, прошёл в арочный вход замкового входа, где ещё оставались остатки ворот, болтающиеся на двух проржавевших петлях. Всё, что ему хотелось — найти пару охапок соломы, переночевать здесь и засветло выехать в Перуджу.
Он нашёл немного сена, постепенно согрелся и начал помышлять о сне, когда неожиданно неслышно, как кот на мягких лапках, в комнату вполз гнилостный запах. Джанпьетро подумал, что ему просто мерещится. Он лёг на свой плащ и им же и укрылся, и в его угасающем сознании уже клубились первые сновидения, как вдруг его разбудил яростный писк и шум крыльев больших черных нетопырей, принявшихся порхать под сводами потолка. Крылья летучих мышей двигались в такт, взмахи их чередовались с какими-то наглыми и малопристойными движениями, и заворожённый этой картиной, Джанпьетро не сразу заметил, что дождь давно кончился, небо очистилось, и его осветила полная луна.
Тут он услышал шипение, перед его глазами заклубился хоровод полупрозрачных сущностей с нелепейшими конечностями и кривыми рожками, хвостатых и голозадых, распевающих к тому же какую-то непристойную песню, в рефрене которой он с ужасом различил вполне понятный и издевательский вопрос: «Perchе diаvolo fare qui?»[4]
«Господи Иисусе, спаси меня…», — пробормотал несчастный.
Но кошмарный хоровод мгновенно растаял в воздухе как жалкий клочок утреннего тумана. Все звуки смолкли, и где-то трижды каркнул ворон. В зале появились существа, напомнившие Джанпьетро людей. Но от пришельцев на плиты пола не падало теней, и лунный диск, когда один из них закрыл его своим силуэтом, тут же проступил сквозь него. Призраки, пронеслось в голове у Джанпьетро.
Но он ошибся. Никакие это были не призраки.
Первый был красив, но опытный глаз художника отметил, что это красота распада, казалось, прекрасное существо больно смертельной болезнью, тем более страшной, что она уничтожала такую неизъяснимую красоту. Второй тоже, пожалуй, мог быть назван красивым, но лишь до тех пор, пока ресницы закрывали глаза. Стоило им распахнуться и злобный взгляд пылающих, словно адская бездна глаз, заставлял забыть о приятных чертах. Описать третьего у Джанпьетро просто не получилось бы, внешность его менялась поминутно, черты искажались и перекашивались, словно отражаясь на зыбкой водной глади. Он был в чёрной хламиде, строен и очень худ, длиннонос и темноволос.
— Это ещё кто, Пифон? — вопрос был задан существом с глазами бездны.
— Это? Нищий художник из Равенны, Джанпьетро Луччи, он идёт в Перуджу, Самаэль, — мягко ответил последний, точно покачиваясь в такт неслышной мелодии на тонком гамаке лунного света.
— И надеется дойти?
От этого вопроса у несчастного Джанпьетро дыбом поднялись волосы.
— Он дойдёт, Самаэль. — Резко вмешался в разговор первый, за кем, судя по голосу и тону, все признавали старшинство. — Он проснётся утром, ни о чём не вспомнит и к началу заутрени будет у Арки Августа.
После этого глаза Джанпьетро смежились, но крест, который он зажал в руках, впился в ладонь. Он и спал, и не спал, словно грезил наяву. Между тем из тёмного угла тот, чьи глаза пылали злобой, обратился к старшему.
— Сатана, господин наш, как ты и приказал, я вложил в душу французской королевы чёрный умысел убить пасынка, и она сделала это, не отторгнув мой соблазн. Мальчишка мёртв. Страну ждёт война. Могу ли я забрать королеву?
— Может ли дьявол устоять перед соблазном соблазнить ничтожного человека? Что ж? Твоё дело было – соблазнить, её дело — устоять. Она не устояла. Она твоя, Самаэль, — лениво обронил тот, к кому он обращался. — И помните: исток нашей силы — соблазн, — заговорил снова тот, кого звали Сатаной, — Для многих все сроки давно кончились. Значит, начинается время нашего возрождения. Люди слабеют и дешевеют!
Его слушали в молчании. Красавец с полыхающими злобой глазами длинной пилочкой полировал ногти, тип с меняющимся лицом сладко потягивался и кивал головой.
— Искушайте маловеров, сейте кощунственный ропот на Бога за страдания, которые кажутся глупцам чрезмерными и незаслуженными, доводите их до хулы на Бога и таинства! Истовым в вере внушайте ложное ощущение избытка личных духовных дарований, да мнит себя каждый из них достойным особых духовных знамений. Внушайте всем мысль о сладости разврата, ибо те, кто хранит чистоту, находятся под покровом Божиим. Умным да учёным всевайте в душу гордыню, ибо ничто так не удаляет человека от Бога, как самомнение. В кротких и заботливых бросайте зерна греха, исказите в них заповеданную Господом любовь к ближнему, да сменит её любовь человеческая, страсть плотская или почтение к высокородному. Натуры сильные раздражайте гневливостью, растите в них вспыльчивость и ожесточение сердца. У кого сердце осквернено, тот никого не почитает чистым. Научите же этих сквернавцев осуждать без мысли и меры. Уставшие пусть станут унылыми. Учите всех беззастенчиво лгать, да будет ложь второй природой человека…
Проснувшись на рассвете, Джанпьетро пошёл в Перуджу. Он получил заказ, работал с усердием, но каждое полнолуние несчастный катался по земле от мучительных приступов головной боли, а незадолго до смерти, став монахом, рассказал братьям об этом ночном приключении…»
Арман удивился. Господи, как незаметно дьяволу удалось растлить мир! Сегодня даже искушения тех далёких веков говорят о невероятном душевном совершенстве. Доводить до хулы на таинства! Сегодня они даже не знают, что такое таинства. Дювернуа сказал как-то, что и на первом-то причастии не был. Самолюбивые и сластолюбивые, лицемерные и вспыльчивые, утратившие Любовь Божью, они мечутся в вязком мареве разврата, взаимной ненависти, зависти, в пароксизмах высокомерной гордыни… Но этими горькими мыслями поделиться было не с кем.
Этьен же весь вечер провёл на небольшом уступе горного склона, откуда его нельзя было увидеть со стороны замка. Граф не мог простить себе совершённой накануне глупости. Какого чёрта! Его мутило от отвращения к себе. Чего он разоткровенничался? И что в итоге? Он скорее вынес бы ненависть и презрение, чем то, что прочёл во взгляде Клермона. Ведь этот нищий книгочей посмел ему сострадать! Но гнев Этьена был лишь маской. Он вздохнул, лицо его исказилось. Клермон нравился ему, и Этьену было больно упасть в глазах Армана.
Утром, в безотчётном раздражении и тяжком похмелье Этьен сделал то, чего не сделал бы трезвым никогда. Столкнувшись с Лоретт, он сказал, что не хочет причинять ей зла, но никаких чувств к ней не испытывает. Его искушало желание хладнокровно поведать ей о своих самых отвратительных склонностях, но не сделал этого.
Разговор с Лоретт был следствием ночной исповеди. Душу саднило от боли, все вызывало гадливое омерзение. Прежде всего, он сам, — и восхищённо-глупые взгляды Лоретт особенно досаждали. Пойми себя Этьен, назвал бы разговор с Лоретт попыткой очищения. Он не знал, удалось ли ему убедить девицу, но предостерёг её от искушения «исцелить его своей любовью». Те, кто пытались это сделать — теперь парии.
Спустившись с уступа, когда начало темнеть, Этьен медленно обошёл замок. Заходить внутрь не хотелось, он опасался встретить Клермона и никого не хотел видеть. Добрёл до пруда, устроился на дальней скамье под каштанами, рассчитывая, что здесь его никто не побеспокоит. Несколько часов и вправду было тихо. Стемнело.
Потом Этьен был выведен из летаргической задумчивости всплеском воды. Подняв голову, заметил в искрах лунной дороги на чёрной глади пруда тонкий силуэт. Он поморщился. Лоретт?
Девушка вошла в воду, плавала, временами отдаваясь нежным волнам, иногда перекатываясь на спину, порой поднимая рядом с собой маленькие волны и всплески белых барашков. Наконец, поддерживая растрепавшиеся волосы, вышла из воды на прибрежные камни. Облепленная лунным светом, она, легко перегибаясь в талии, вытирала мокрые волосы, иногда выпрямлялась тонкой струной, порой замирала, глядя на заросли осоки, где ей мерещился какой-то звук.
Этьен рассмотрел в лунном свете тоненькую фигурку купальщицы. Изысканные линии тела не походили ни на что, прежде виденное, а видел он немало. Точёные бедра и прелестная свежая грудь казались изваянными гениальным скульптором. Густые пряди волос, струящиеся около лица, очерчивали тёмные впадины щёк, а ночные тени, падавшие возле глаз, делали их огромными. Этьен почувствовал странную дрожь. Попавшаяся на глаза Актеону купающаяся Артемида-охотница, Аталанта ли, царица амазонок, или Геката, богиня ночи, вышла на своё полуночное бдение? В красоте купающейся было что-то демоническое, и вскочи она сейчас на помело и поднимись в воздух — Этьен бы не удивился.
Он понял, что это мадемуазель Элоди, сестра Лоретт. Она не заметила его в темноте и, набросив на себя что-то тёмное, тихо ушла. Этьен, не очень-то понимая, что делает, торопливо начал раздеваться и ринулся в воду. Его сотрясло — вода была прохладней, чем ему казалось, но вскоре он согрелся.
Вода ласкала тело, Этьен нежился в ней, словно в женских объятьях. Остатки похмелья, мутно тяготившие всё это время, исчезли, он почувствовал себя совсем юным, мышцы налились силой, казалось, он сейчас взлетит, — прямо из воды. Он весело чертыхнулся, оказавшись на берегу и вспомнив, что ему нечем вытереться. Впрочем, граф тут же и забыл об этом, заслушавшись трелями цикад и шорохом рогоза. Даже одеваться не хотелось, но Этьен, рассмеявшись, подумал, что, явившись обнажённым в замок, пожалуй, не сумеет выдать себя за Эндимиона. Ликование распирало его. Он, улыбаясь, пробормотал полузабытые, но всплывшие в памяти строки Морандо:
Кристалл воды, звездами осиян,
Светлел, когда купальщица нагая
В морские воды погружала стан…
Пробравшись наконец к своей спальне, Этьен растянулся на кровати в блаженной истоме, отметив, что дышит глубже, чем всегда. Он был оживлён и странно взволнован, а, прикрыв глаза и чуть успокоившись, вновь увидел перед мысленным взором точёную женскую фигурку, облепленную лунным сиянием.
Этьен понял, почему ринулся в воду: ему показалось, что вода сохранила загадочный слепок этого тела, и он возжаждал слиться с ним, не понимая, что это иллюзия. А может, он и жаждал иллюзии?
Этьен не помнил, как уснул, но проснулся с улыбкой. Вчерашний день с его похмельным раскаянием и запоздалым осмыслением тягостных воспоминаний, погребённых под пеплом забвения, кончился. Теперь Этьен думал о возможной встрече с Клермоном без того гнетущего чувства неловкости, что так сковывало вчера. Он вспомнил о Лоретт и решил ещё раз поговорить с ней, смягчив свои вчерашние слова. Но главное — он хотел при свете солнца увидеть малютку Элоди. Только ли лунные лучи делают её столь прелестной?
Граф вошёл после завтрака в библиотеку и с улыбкой, какой Арман никогда не видел на этом пресыщенном лице, поздоровался, извинившись за своё давешнее поведение.
— Не сердитесь, Бога ради, Клермон, просто похмелье. Умоляю, не смотрите на меня с такой жалостью, — весело рассмеялся Этьен и, опустив глаза, тихо прибавил, положив руку на запястье Клермона, — я не хочу потерять вас, Арман. Вы нравитесь мне, и мне бы не хотелось, чтобы наши отношения изменились.
Клермон смутился, понимая, что стоило его сиятельству графу Этьену Виларсо де Торану произнести подобные слова, и молча кивнул.
Оставшись один в библиотеке, Клермон задумался.
Он не мог понять себя. В самом начале знакомства с графом он старался пропускать мимо ушей его скользкие фразы, полагая, что тот просто несерьёзен. Проступившее в ночь полнолуния понимание, что в лице его сиятельства Этьена Виларсо де Торана судьба свела его с откровенным подлецом, расстроило и огорчило его. Собираясь порвать с ним — сожалел о необходимости сделать это. Услышав его страшную исповедь — сострадал ему, жалел и хотел помочь. Господи, да как же это?
Выходит, он, Клермон… любит этого подлеца?
Но Арман тут же поправил себя.
Он любит этого человека, как-то незаметно ставшего его… ближним.
Глава 14. СМЫСЛ БЫТИЯ
в которой мсье Виларсо де Торан
начинает приглядываться к мадемуазель Элоди,
а герцог де Шатонуар развлекает гостей
беседой о национальных особенностях французов
На очередном «мальчишнике», затеянном Дювернуа после обеда, его сиятельство снова удивил Клермона. Когда Арман пришёл в гостиную Огюстена, Рэнэ Файоль обсуждал «Изложение системы мира» Пьера Лапласа.
— Он объясняет мир с точки зрения причинности и избавляет нас от сказок о Боге. И это здравое научное суждение позволяет человечеству больше не утруждать себя богословским вздором, но думать о насущном, — провозгласил Файоль.
Клермон ничего не ответил. Он не понял, почему Рэнэ столь резко высказывается о богословии, притом, что богослов сидит с ним рядом. Это было невоспитанно. Кроме того, Клермон презирал Лапласа. Не за труды. Просто брезгливо считал шлюхой мужчину, при всяком повороте политического флюгера переходившего на сторону победивших: республиканец в тысяча семьсот восемьдесят девятом, после прихода к власти Наполеона он стал министром внутренних дел; затем вице-председателем сената, при Наполеоне был графом империи, а в восемьсот четырнадцатом подлец подал свой голос за низложение Бонапарта. Недавно, после реставрации Бурбонов, получил пэрство и титул маркиза.
Он не нуждается в гипотезе о Боге?! Да он и в чести не очень-то нуждается.
Но высказывать подобный аргумент Арман не стал, зная, что отец Файоля сделал сходную карьеру, и, нахмурившись, исподлобья взглянул на Рэнэ, и неожиданно удивился его жалкому виду. Что с ним?
Файоль побледнел и ссохся, выглядел почти сорокалетним.
Тем временем Этьен, потягивая коньяк и задумчиво глядя в камин, поинтересовался у Рэнэ, что, по его мнению, для человечества насущно? В чём смысл бытия?
— Люди стремятся к счастью и наслаждению, — Файоль был уверен в ответе. — И что для человека важнее: знать, почему светят звезды, или — наслаждение? Бог с ним, с устройством Вселенной, нам бы успеть упиться сладостью земных плодов. Не понимаю, почему людям мало просто блаженствовать, почему им непременно нужно, чтобы их существование имело какой-то смысл?
— Вас я не спрашиваю, Арман, — улыбнулся его сиятельство. — Знаю, что вы скажете. А вы, Огюстен, зачем живёте?
Тот пожал плечами.
— Жизнь, может, и не стоит того, чтобы жить, но что с ней ещё можно делать? Эти вопросы о смысле — просто предмет праздной умственной игры, занимающий бездельников. Если человек начинает интересоваться смыслом жизни, значит, он болен и самое время проконсультироваться у хорошего врача.
Клермон про себя задумался, чем это столь заняты Рэнэ и Огюстен, что им некогда и подумать на досуге, но вслух снова ничего не сказал. Граф же лениво спросил:
— Выходит, вы, Огюстен, не согласны с Файолем?
Дювернуа снова пожал плечами.
— Почему? Жить — значит наслаждаться: все здоровые инстинкты выскажутся за это. Я просто против того, чтобы в этом видеть смысл. Смысла просто нет.
— Вы, должно быть, счастливцы, господа, — пробормотал его сиятельство, — на мой взгляд, человек живёт в судорогах беспокойства и летаргии скуки, в конвульсиях сладострастия и пароксизмах злобы, но это не такое уж большое наслаждение… А если так, должен же быть в этой тоскливой жизни хоть какой-нибудь смысл? Один мой приятель, Фернан де Мерикур, сказал, что смысл жизни в служении людям, раз уж нельзя служить упразднённому наукой Богу. Он открыл несколько ночлежек для бездомных и приют для сирот. Но, увы, они моментально превратились в рассадники заразы и места паломничества всех сводней Парижа, отлавливающих среди сироток поживу. Я сказал Фернану, что лучше бы он открыл несколько борделей. Это «служение людям» как-то незаметно всегда превращается в их умерщвление. Почему так, Клермон?
— Безбожно понятые божественные истины всегда превращаются в демонические водевили. Если ваш друг верит доводам науки — пусть живёт по науке и не лезет в филантропию, или пусть наплюёт на научные доводы, и тогда Господь подскажет ему, что нужно делать, чтобы обрести смысл жизни, — отчеканил раздосадованный Клермон.
Он высказался резче обычного, поймав себя на желании уйти в библиотеку и зарыться в книги. Ему было скучно. Он ничего не ждал от разговора и был утомлён пошлыми сентенциями приятелей.
— Чушь, подчинение интеллекта сказкам о Боге претит каждому человеку, сохранившему достоинство, — возразил Клермону Файоль, зло вспомнив свой афронт у Элоди. — Наш век отказался от заблуждений, следствия незнания — и это составит его славу.
— Что-то всё время отвлекает моё внимание, — пожаловался его сиятельство, — не буду больше пить. Незнание не может заблуждаться, Рэнэ, люди заблуждаются не потому, что не знают, а потому, что воображают себя знающими. Незнание молчаливо и смиренно, ему и сказать-то нечего, и только суетное знание роняет нелепые гипотезы. Заблуждение — дитя знания. И чем больше знаний — тем больше и заблуждений…
Арман внимательно взглянул на графа, но сказать ничего не успел.
— Но, если вам, Этьен, так нужен смысл жизни, — заметил Огюстен, — придумайте себе подходящий смысл сами.
— Придумать можно только химеры или бессмыслицу, Огюстен, — невесело хмыкнул Этьен.
Клермон в немом удивлении уставился на его сиятельство. Ого… Нужно очень много продумать, чтобы понять то, о чём он сейчас говорил. Да, заблуждаются только знающие, а Истину нельзя придумать! Он не ошибся. Перед ним был очень умный человек. И, Господи, что с ним сделали…
Клермон задумался, и не сразу услышал, как к нему самому обратился Рэнэ.
— А вы, Арман, сумели придумать себе смысл, не правда ли? — в тоне Файоля проступила насмешка.
Клермон не знал, чем досадил Файолю: он понятия не имел, что Рэнэ, хоть и был измотан любовными излишествами, по-прежнему злится на Армана, невольно унизившего его в глазах Элоди.
Он ответил, не замечая насмешки.
— Жизнь осмысляется, когда она — разумный путь к разумной высшей цели, иначе она — бессмысленное блуждание среди череды слепых случаев, плавание в мутном хаотическом потоке времени. Истинно же разумный путь — это путь к Истине. Но «Аз есмь Путь, Истина и Жизнь» — сказал о себе только Предвечный. Человек, чуждый Богу, не может обрести смысла и спастись, он обречён вечно заблуждаться.
— Его светлость тоже говорил что-то похожее, — задумчиво и несколько сонно пробормотал Этьен. — Да, алчущие знания, как и алчущие благ земных, никогда не насыщаются, это я проверил. Но чтобы взалкать Бога…
Его перебили. Заговорил Огюстен.
— Но личное спасение приведёт только к развитию безудержного эгоизма. Пусть другие страдают, пусть бесчисленные несчастья окружают нас, ничего не поделаешь, главное, спастись самому! — Дювернуа высказал то, что думал, и потому был непривычно логичен.
— Но сегодня никто не занят спасением, и что? Всё равно никому ни до кого нет дела, — пожал плечами Клермон.
— Но, если все воспримут идею спасения, людям останется только бежать в пустыни, запираться в монастырях, дабы, избежав ада, заслужить небо. Все это есть отрицание человечества и общества.
Клермон пожал плечами и отмахнулся.
— Если бы все стали парикмахерами или звездочётами — мир вымер бы гораздо с большей вероятностью. Все никогда не запрутся в монастырях. Ведь даже в их имени заключено это понимание. «Инок» это «не такой, как все» … К тому же мысль о спасении уже была господствующей, а человечество уцелело, и общество не погибло.
— То есть вы предлагаете, Арман, — задумчиво вопросил его сиятельство, — оставить заботы о мире и заняться спасением своей души? Но мне кажется, вы способны на большее…
— На большее никто не способен, если правильно понимать спасение. Это труд духа, он требует титанических усилий. И человек, наделённый опытом такого труда, умеющий преодолевать распад в себе, не отрекаться от себя и выживать — принесёт больше пользы обществу, чем легион пустых и ни на что не годных людей, без малейшей борьбы подчиняющихся мелким случайностям бессмысленного существования. Любовь к Богу должна проявляться не в открытии приютов, становящихся притонами, но в стремлении быть совершенным, как Бог.
— Подождите, Клермон, но ведь милосердие… — изумился граф. — Святые были милосердны.
— Верно, но не ставьте кабриолет впереди кобылы. Станьте сначала святым, очистите душу от тщеславия и жажды людских похвал вашей благотворительности, а потом Господь подскажет вам, как разумнее проявить милость сердца. Не творите дел Святого Духа, пока Святый Дух не будет обитать в вас. Не то вы такого натворите…
Граф поднял глаза на Армана. Сам он однажды расчувствовался, выкупив с панели у сутенёра тринадцатилетнюю девчонку с жалкими глазами. Снял ей жильё, иногда навещал, давал денег. Но дурочка решила, что он влюблён, а, поняв, что заблуждалась, пустилась во все тяжкие, а после наглоталась какой-то отравы.
Арман продолжал:
— Человек, искренне пытаясь спасти другого, спасает себя. Но спасти можно только любовью, а любовь — дар Господа лишь чистым душам. Куда бы ни пришёл грешник — он всюду сотворит ад, куда бы ни пришёл праведник — там будут небеса.
Его сиятельство молчал. За прошедшее время между ними — за исключением Клермона и Виларсо де Торана — не возникло никаких дружеских чувств. Файоль и Дювернуа, занятые каждый своей пассией, практически перестали общаться. Только обед сводил их вместе, и там они обязательно обменивались неприязненным замечаниями в адрес Клермона. Оба не могли простить ему явного предпочтения графа, кроме того, Рэнэ полагал, что именно из-за его умствований он не смог добиться расположения Элоди.
Да, Рэнэ постоянно ловил себя на странном помысле. Несмотря на изнурявшее его плотское желание, он, обладая Сюзан, никогда не думал о ней самой, но навязчиво вспоминал об Элоди и о своём провале. Рэнэ хотел отомстить девице, осторожно выискивал повод к тому, но не находил его.
Дювернуа тоже злился. Он трижды пожалел о приглашении Клермона в замок. Но как было предположить, что его нищий приятель привлечёт внимание графа Этьена? Огюстен видел, что именно Виларсо де Торан по-настоящему интересуется мнением Клермона, но упорно думал, что Арман пытается перейти ему дорогу!
В царстве горбатых стройный — урод, и оба приятеля искренне полагали Клермона непрактичным глупцом, неспособным понять жизнь и не умевшим удобно в ней устроиться. Этьен, видя это, как-то мимоходом поинтересовался, понимает ли Арман отношение к себе приятелей?
— Ваши друзья не очень-то восхищаются вами, — проронил он, — хотя, возможно причина в том, что вы никого не пускаете в душу и не даёте до конца понять себя.
Клермон, к его немалому удивлению, усмехнулся.
— Понимание каждого ограничено, но не границами его ума, ваше сиятельство, а границами души. Малодушный не поймёт великодушного, скупец не поймёт щедрого, омертвевший не поймёт любящего, даже если будет обладать умом запредельным. Кто понимает людей — редко ищет у них понимания.
Его сиятельство снова помрачнел.
Услышав жестокие слова Этьена, Лоретт показалось, что жизнь её пресекается. Первые минуты её отчаяние было беспредельным, потом она, с трудом собрав последние силы, рассказала всё Элоди. Ей хотелось получить здравый совет, а его могла дать только она.
Элоди всю ночь провела с сестрой, нежно ухаживая за ней, утешала, поила успокаивающей настойкой. Она отослала Изабель, тоже пытавшуюся чем-то помочь сестре, но больше мешавшую, и долго пыталась объяснить Лоре, что граф Этьен знал слишком многих женщин, а значит, наверняка давно перестал их ценить. Душа его пресыщена, если не сказать — развращена. Чего можно ждать от него?
— Даже если бы он стал твоим мужем — разве тебе удалось бы надолго приковать к себе мужчину, который привык менять женщин, как галстуки?
Это не убеждало Лоретт, ей казалось, если бы Этьен полюбил её — ему не пришлось бы искать других: она ощущала в своей душе океан любви, способный насытить любого мужчину. Элоди же надеялась, что Лоретт скоро образумится.
Когда измученная Лора уснула, Элоди вышла из замка и присела на скамью, занявшись рукоделием. Она не заметила, что Этьен, сев неподалёку, внимательно разглядывает её. Веки девушки, погруженной в свои мысли были опущены над вышиванием, и ему ничего не стоило внимательно рассмотреть её.
Он быстро понял, что она не смазливая хохотушка и не добродушная красавица. Внешность её отталкивала и манила одновременно. И не случайно она показалась сестре «монашкой»: в ней было отрешённое спокойствие и холодная красота статуи. Он долго рассматривал красивый небольшой рот, классически ровную линию носа и слишком крупные для этого лица выпуклые веки. Да, Элоди была завораживающе красивой, но, чтобы увидеть эту утончённую красоту, нужно было обладать нетривиальным вкусом.
Пока Этьен смотрел на неё, в нём не шевелилось никакой чувственности, но вспомнив её ночное купание, он почувствовал, что возбуждается. Как получить эту девицу? Граф давно уже не хотел женщин, наслаждение притупилось, он был пресыщен лёгкими победами, ночными оргиями и безудержными излишествами, но вчерашняя ночь что-то изменила. Он чувствовал не похотливое желание самца, но влечение мужчины, стремление покорить сердце, насладиться нежным взглядом, восторженным обожанием.
Он получит её, решил Этьен. Влюблённая Лоретт не имела в его глазах никакой цены, но эта ледяная Галатея оживёт в его руках.
Мысли Этьена привычно заскользили по избитой тропе, опыт распутства услужливо подсказывал возможности. Внезапно он вспомнил её взгляды, которые иногда ловил на себе в прошедшие дни. Ему казалось, что она ревнует и сердится. Что же, тем лучше. Не сказать ли ей, что он не мог полюбить её сестру, потому что сразу пленился ею?
Но, поразмыслив, Этьен решил не торопиться. Надо внимательно присмотреться к её поведению, прислушаться к словам, чтобы действовать безошибочно. Граф ощутил прилив сил, и одновременно на него навалилось что-то гнетущее. Он не понял, что это, но, придя в обеденную залу и увидев Клермона, помрачнел. Он замыслил непотребное, — подумал он. Стоит ли?
Этьен ещё раз бросил взгляд на вошедшую Элоди. Стоит. Он возжелал эту девицу, как Давид Вирсавию, и он получит её.
…Однако наблюдения в течение всего вечера почти не дали Этьену пищи для размышлений. Элоди первая не заговаривала ни с кем, кроме сестёр, молчала, когда что-то говорили Дювернуа или Файоль — даже не поднимала глаз, но, когда изредка заговаривал Арман, она бросала на него внимательные взгляды, которые нисколько не прятала. Иногда граф ловил её задумчивые взгляды на самом себе и на Сюзан, но не мог понять, что они выражают.
Теперь ему не показалось, что она увлечена им. В девице не было ни кокетства, ни жеманства, он не замечал ни самодовольства, ни стремления обратить на себя внимание. Она не проявляла чувств. По её размеренным словам нельзя было прочесть ничего. Лишь когда в комнату забежал крохотный котёнок Валет, её лицо на мгновение озарилось улыбкой, и Этьен вдруг поймал себя на неосознанном чувственном порыве — он нервно потянулся, всем телом устремился навстречу этой улыбке. Тут же осадив себя, изумился. Что с ним?
Пока Этьен ничего не понимал.
Незадолго до обеда вся компания собралась в гостиной и Рэнэ де Файоль, известный как хороший чтец, читал вслух забавные галантные повести времён Регентства — несколько скабрёзные, но в рамках приличий. Граф заметил, что Элоди морщится. «Едва почил великий король, регентом был назначен сорокадвухлетний принц Филипп. Началась эпоха самых весёлых оргий, какие только знало королевство. В Пале-Рояль беспрестанно доставляли самые изысканные яства и самых прелестных молодых девиц для забав регента и его друзей».
Шалости регента описывались игриво и весело, и все, кроме мадемуазель Элоди и Клермона, хохотали.
Заметив это, Этьен поинтересовался:
— Вам не нравятся эти рассказы, мадемуазель?
Элоди посмотрела на него, оторвав глаза от вышивания, и он увидел, что в них застыла брезгливость.
— Они забавны, — уронила она тоном, который явно говорил, что ничего забавного она в них не находит. — Жаль, что всё так плохо кончилось.
— Плохо? — последняя история содержала рассказ о шутке, которую сыграли люди принца с одной из молодых фрейлин, украв её парик.
Элоди казалась утомлённой, и ответ её был монотонен и тих.
— Через семь лет этой весёлой жизни и ужинов в Пале-Рояле, принц-регент почувствовал непреходящее похмелье и слабость, прогрессирующая немочь привела к тому, что в сорок восемь лет он превратился в развалину, изношенного, прогнившего насквозь старика, с трудом ковылявшего от кресла до кресла. После кончины его тело вскрыли, чтобы набальзамировать, а сердце захоронить в Валь-де-Грас. В это время в комнате находилась датская собака принца, которая внезапно схватила его сердце и проглотила почти целиком. Судя по всему, это свершилось во исполнение проклятия, ибо пёс всегда ел досыта и ничего не брал без позволения. Об этом происшествии старались никому не рассказывать, но шила в мешке не утаишь.
Этьен молча слушал Элоди. Остальные тоже молчали. Сюзан поморщилась. У этой монашки просто дар портить вечеринки! Герцог же вежливо согласился с Элоди. «Да, ничто так не ускоряет старости, как неумеренные попойки и не знающая меры похотливость», — менторским тоном добавил он, подняв кверху указательный палец.
Зато обед в этот день был весел и порадовал всех утончённой застольной беседой, начало которой положили его светлость и Клермон. Герцог сказал, что его мать итальянка, хотя сам Робер Персиваль недоумевал, что могло свести вместе его родителей. Его отец — типичный француз, вековой тип в чистом виде и что могло привлечь в нём Софию ди Сеньи — абсолютно непонятно. Она была весьма умная женщина.
— Что вы понимаете под «французом в чистом виде», ваша светлость? — Этьен был заинтригован.
— Распутника и пьяницу, разумеется, — засмеялся его светлость, — Да и чему удивляться? Ещё Цезарь говорил про «лёгкие и распущенные нравы галлов, заставлявшие их погружаться в разврат», а Амьен Марцелин сообщал, что «жадные до вина галлы, оскотиниваясь от постоянного пьянства, шатались по дорогам, описывая зигзаги».
— Да, с точки зрения чувственности, мы по-прежнему остаёмся легко возбуждаемой нацией, — согласился Этьен. — Объяснение, по-видимому, в наследственной напряжённости нервов и чувств.
— А также в отсутствии воли и нежелании владеть собой, — тихо добавил Клермон.
Герцог безмятежно рассмеялся в ответ.
— Полно, Арман, воля — свойство сильных, но не всегда умных натур. Мы, галлы, слишком умны, чтобы излишне перенапрягаться. Способности нашего народа были так удивительны, что возбуждали даже беспокойство. Лишь только мы узнали македонских греков, тут же переняли алфавит, обучились оливковой и виноградной культуре, заменили воду вином, молоком и пивом, и вот уже — чеканим монеты, искусно копируем греческие статуи. Согласитесь, что в умственном отношении галлы всегда отличались понятливостью.
Клермон не спорил.
— Да, нет ничего недоступного уму француза, если он даст себе труд подумать, но он, уверенный в гибкости своего ума, не склонен глубоко задумываться, и потому наши умы весьма поверхностны.
— Но нас спасает остроумие! — снова смеясь, уверил его герцог. — Одна звучная фраза, переходя из уст в уста, способна была утешить нас в самых великих несчастьях. И любой из нас всегда немного гасконец, даже когда по происхождению кельт или франк.
— К тому же, заметьте, Арман, — поддержал герцога Этьен, — только в нашей мифологии существовал бог красноречия, изо рта которого выходили золотые цепи, — свидетельство любви французов к риторике.
С этим Клермон тоже не спорил.
— Да, мы часто довольствуется красноречием вместо аргументов. В то время как итальянец играет словами, француз одурачивается ими, и риторика для француза — аргумент. Мы принимаем за истину красоту суждения…
Глава 15. РАЗВРАТ И ШАЛОСТИ
в которой повествуется о проснувшейся чувственности
мадемуазель Изабель
Счастье Дювернуа как-то неприметно кончилось. Изабель, которую он вполне убедил в том, что никакого разврата не существует, что всё это лишь разговоры старых ханжей да выписки из ветхих проповедей, превратилась в юную Мессалину. Искренне уверенная, что никаких нравственных запретов не существует и те, кто верят в это — наивные ханжи, и, услышав к тому же слова Лоретт об ухаживании Дювернуа за Элоди, Изабель поняла, что больше не любит Огюстена. Она не стала упрекать его в обмане, понимая, что ничего уже не поправишь, но начала требовать от любовника таких излишеств, какие Огюстен, в силу слабой выносливости, предоставить ей просто не мог. Изабель не намерена была отказываться от того мизера, что Дювернуа мог дать ей, но начала требовать всего, ибо больше не дорожила любовником.
Между влюблёнными начались ссоры. Изабель твердила, что он разлюбил её, раз не может ублажать её хотя бы трижды, а Огюстен, чувствуя себя выжатым лимоном, возражал, но недостаточно убедительно — в силу усталости. Изабель было с чем сравнить: к ней пришло понимание, что даже кузен Онорэ — и тот превосходил Огюстена. Но что толку в воспоминаниях? Приходилось, скрепя сердце, довольствоваться тем, что есть, однако Изабель не отказала себе в удовольствии рассмотреть и другие кандидатуры. Но Файоля она отвергла сразу, уже прекрасно понимая, что, побывав в постели такой особы, как Сюзан, тот уже ни на что годиться не будет, — как и Дювернуа.
Новым безошибочным чутьём самки Изабель пригляделась к мсье Виларсо де Торану, — и отпрянула в ужасе, утробой поняв, что этот красавец — вовсе не любовник. Жизненного опыта для определения сущности этого мужчины ей недоставало, но хватало и животного разумения. Ночной демон каменистых пустошей, сумеречный палач у окровавленной плахи, затхлое дыхание погребальных склепов — вот что виделось ей теперь при взгляде на красавца-графа.
Куда безопаснее и милее был мсье де Клермон. Изабель похотливым чувственным взглядом осмотрела его широкие плечи, сильные запястья, бросив взгляд из-за плеча, оглядела ягодицы. Это не жалкий Дювернуа, такой куда выносливее.
Пока Огюстен отсыпался в своих покоях, Изабель несколько раз продефилировала мимо Клермона, правда, безуспешно, ибо он, не взглянув на неё, направился в библиотеку. Он последовала за ним, но, как ни вертелась у полок и как ни пыталась затеять разговор, Арман отделывался односложными ответами, работая над какой-то рукописью. Выглядело это так, словно Изабель казалась ему совсем девочкой, и её болтовня не задевала ни его слуха, ни души. Она подумала было откровенно сказать ему, что не прочь провести с ним ночь, — но не решилась, опасаясь скандала. Положение усугубилось тем, что во время её домогательств к Клермону неожиданно вошёл Дювернуа. Он ничего не сказал, но после Арман поймал на себе несколько крайне недоброжелательных взглядов Огюстена.
За это время у Изабель испортились отношения и с Лоретт. Она вначале исполнилась странного презрения к сестре — та не могла заполучить мужчину! Потом прониклась к ней жалостью — не может стать женщиной! Потом была оскорблена и унижена её невольным разоблачением лжи Дювернуа. А в последнее время, поняв, что представляет собой Этьен, она уже боялась говорить с сестрой, чтобы не выдать свою возросшую осведомлённость и понимание тех вещей, знание которых, как Изабель понимала, надо скрывать.
К Элоди же Изабель была полна животной ненависти, и причины её были столь противоречивы, что пугали её самоё. Она ненавидела Элоди за то, что той нечего скрывать, и за то, что та сохранила чистоту, и за то, она произносила слово «разврат», презрительно морща нос. Но ведь никакого разврата не существует, а есть лишь мерзкие ханжи, именующие развратом то, о чём втайне мечтают сами и на что не могут решиться! Так говорил Огюстен, и эти его слова она сомнению не подвергала, хотя о его лживости была уже осведомлена лучше кого бы то ни было.
Элоди стала для Изабель воплощением трусости, ханжества и лицемерия.
Между тем неудача с Клермоном, недовольство любовником, страх перед Этьеном и никчёмность Файоля заставляли Изабель метаться в сладострастной истоме, устраивать истерики Огюстену, и лихорадочно шарить глазами по сторонам. Мужчин она теперь оценивала не по лицу или костюму, но исключительно по тем достоинствам, которые не афишировались. Ей бы сошёл и конюх. Жар в чреслах вызывал безумные ночные видения, где она покоилась в объятиях странного существа с такими мужскими достоинствами, что таяла от наслаждения. Просыпалась ещё более обозлённой своим жалким любовником, его пустыми домогательствами и ничтожеством.
Нельзя сказать, что Арман совсем не заметил крутящейся перед ним Изабель. Заметил, но уверил себя, что неправильно понял. Позы малышки, их похотливость и откровенное предложение в движениях и жестах он видел, но почти насильно уверил себя в ложности своих наблюдений. Тем более что мысли его занимало совсем другое. Как ни уходил Арман помыслами в книжные развалы, как ни запрещал себе любые мысли об Элоди, как ни молился о душевном покое — ничего не помогало.
В то утро Клермон, опять плохо спавший ночь и истомлённый греховными помыслами, ушёл к горному перевалу: он просто хотел уединения — не для размышлений, а скорее — для отдохновения от них.
Он понимал свою глупость. Да, он глупец, если осмелился думать о женщине, и не просто думать, но мечтать, он, нищий оборванец — о королеве. Элоди, чья красота с первой встречи опьянила его, теперь изнуряла и мучила.
Зачем, зачем в недобрый час он согласился приехать сюда? Зачем допустил, чтобы в душу его проникло это горестное искушение? Арман привык к одиночеству и смирился с ним, но теперь — как он вернётся домой? Раньше он умел погружаться в книги, как в покой, но теперь причуды больного воображения рисовали её лицо на книжных страницах, в каминном пламени, в трепещущих на ветру древесных листьях, в игре венецианских фонарей.
При встречах в замке она, опуская глаза, говорила с ним, и в словах ему чудились ласковая нежность и доверие. И Клермон, вопреки здравому смыслу, не избегал, а старался продлить мгновения их встреч, и иногда решался даже предложить ей прогуляться в парке. И она снисходила к его приглашениям! Правда, присаживаясь с ней на парковую скамью, он совсем терялся, робел и едва отваживался посмотреть на неё, но и это было счастьем.
Клермон понимал, что совершил глупость — но что толку было в его понимании?
Сейчас, гуляя в лесу, Клермон безучастно смотрел вдаль, где снова трепетали на ветру длинные ивовые ветви, точно девичьи волосы…Неожиданно до него донёсся грохот обвала и крик. Он не видел, чтобы кто-то проходил мимо в горы, но бросился на голос и различил человека на скальном уступе, зависшего над горным провалом, успевшего схватиться за древесное корневище. Арман взлетел по склону — ибо только оттуда можно было помочь несчастному. Он почему-то решил, что видел Огюстена, но наклонившись над пропастью, понял, что это Этьен.
У Этьена не хватало сил, чтобы подтянуться, и, судя по его остановившемуся взгляду, казалось, что он уже готов был разжать руки. Тяжесть тела казалась невыносимой. Клермон поспешно расстегнул ремень и, обвязав себя вместе с ближайшим стволом, и сумел схватить упавшего за запястье.
Этьен, почувствовав опору, смог чуть прийти в себя, и Арману удалось, едва не соскользнув по осыпи, вытащить его.
Несколько минут оба ничего не говорили, просто пытаясь отдышаться. Этьен тёр запястье, на котором сиял золотой браслет с брелоком в виде перевёрнутой пентаграммы и вписанной в неё козлиной головы. Потом Этьен, поднявшись и отряхивая костюм, пояснил, что камень просел под ногой и съехал с насыпи, увлекая и его.
Клермон, слышавший, как глыба свалилась вниз, кивнул. Он немного потянул плечо и сильно испугался.
В замок они вернулись вдвоём и, расставаясь, мсье Виларсо де Торан тепло поблагодарил Армана за спасение. Клермон молча поклонился.
Переодевшись и придя в библиотеку, Арман задумался. Он слышал от Фонтейна, что в Париже есть несколько тайных обществ сатаны, чьё существование проходит через века. Вспомнив пьяные слова Этьена о чёрной мессе и странный брелок, замеченный им только что на запястье графа, он насторожился. Клермон знал этой символ, в древних мистериях обозначавшую сатану. Всё это наталкивало его на страшные подозрения, хотя граф, судя по разговору с герцогом де Шатонуаром, не верил в дьявола.
Всё это невольно заставляло Армана подозревать в Этьене либо запредельное лицемерие, либо вынуждало думать, что он сам чего-то не понял. Двоедушие — удел слабых натур, Этьен же был слишком силён, просто не удостаивая лгать и притворяться, и если говорил, что равнодушен к вере, что же он мог искать в дьяволовых мессах?
На следующий вечер Этьен, как обычно, пришёл вечером в библиотеку, куда только что зашёл и Арман. Граф похвалился, что они с егерем подстрелили нескольких куропаток, рассказал об удивительной меткости мсье Камиля и самого герцога. Как стреляет старый чёрт! Не целясь! Колдовство, ей-богу!
Колдовство? Воспользовавшись этой фразой, Клермон спросил о чёрных мессах, ведь в Бархатной гостиной Этьен говорил, что бывал там… Там тоже было колдовство? Виларсо де Торан не сразу понял вопрос, но, когда уразумел, о чём речь, — насмешливо поморщился. О, мой Бог…
Они устроились у камина, куда Этьен подбросил несколько поленьев. В его изложении эта история выглядела просто анекдотично.
— Это было в квартале Марэ, за улицей Бобур, — начал он.
В старину там было болото, а после того как при Генрихе IV оно было осушено, юг Марэ стал первым в Париже аристократическим кварталом, и туда начали втираться нувориши-буржуа. Старые семьи после этого съехали на запад — и вскоре дворцы превратились в лачуги, на улицах Вьей-дю-Тампль и Сент-Круа-де-ля-Бретонри прописались парижские содомиты и всякое отребье, и тут же неподалёку, на Рамбюто, открылись несколько борделей и богемных пристанищ. Они с приятелем, Филиппом-Луи Гаэтаном, после вояжей по этим довольно злачным местам, направились на Фран-Буржуа.
Арман обмер. Ему показалось, что он ослышался.
— Вы ходили в кварталы Рамбюто? — сам он слышал, что большей мерзости просто не существует.
— Понимаю, — усмехнулся Этьен. — Я считаю себя утончённой натурой, но, как ни странно, меня часто очаровывало безобразное. Если тебя мучит жажда, какое тебе дело до формы кувшина? Так вот, там-то, за площадью Вож, можно пройти в небольшой сад, а из него — через особняк Сюлли на улицу Сен-Антуан.
Туда-то Филипп-Луи и привёл графа, уверяя, что подобного он, Тьенну, ещё не видел. И это оказалось правдой.
— Особняк принадлежал, — продолжал его сиятельство, — одной светской даме, особе перезрелой и истеричной, Магдалене де Туаниль. Зимой она устраивает приёмы каждую неделю. В тот вечер у неё собралась совсем уж, честно говоря, разношёрстная публика — какие-то отставники, избыточно накрашенные артистки, популярные в дешёвых кофейнях поэты со странными наклонностями, лысые коммивояжёры и несколько светских красавиц, бывших розанчиками… во времена Марии-Антуанетты. Филипп-Луи, будь он проклят, оказался её внучатым племянником. Вы не знаете его?
Клермон отрицательно покачал головой.
— Филипп-Луи изучил самые диковинные книги, старинные обычаи, чаще всего его можно было встретить в обществе астрологов, знатоков каббалы, демонологов, алхимиков и богословов. Ему было бы интересно, я думаю, пообщаться с его светлостью, — лениво прокомментировал Этьен.
Клермон напряжённо слушал.
Сам Этьен не знал, что предстояло ему этой ночью, но Гаэтану кое-что рассказали — потому Филипп-Луи и притащил его. В подвале дома был ход, приводивший к какой-то заброшенной часовне. В полночь все туда и направились. Сначала всё было пристойно, вроде сеансов Бальзамо. Задавались вопросы, горели ароматические лампы, слышались странные шипящие ответы, словно воздух выходил из наполненного шара, струились какие-то зловонные испарения, потом отодвинули занавес, разделявший крипту, и началось такое, отчего Этьена чуть не стошнило. Обезумевшие от смрадных фимиамов бабы, обнажив дряблые телеса, вдруг накинулись на него. Потом оказалось, что мерзкая фурия, тётка Гаэтана, мадам де Туаниль специально для возбуждения этих престарелых ведьм попросила племянника пригласить своего красавца-друга.
— Клянусь, Арман, я порвал бы отношения с Гаэтаном, если бы не понял, что Филипп-Луи понятия не имел, чего на самом деле хотела его нимфоманка-родственница.
— Вы уверены? — откровенно усомнился Клермон.
— О, да. Я ведь не закончил. Два жутких педераста — невероятно жирный маркёр Бональди и старый театральный антрепренёр Мэрвель, пока я отбивался от старых жаб, набросились на Гаэтана, содрали с него штаны, опрокинули, и одному из них удалось получить своё. Вопли бедного Филиппа-Луи, наверное, были слышны даже в Еврейском квартале. Гаэтан не инверти, он помешан на женщинах, и мне пришлось, расшвыряв полоумных баб и оглушив Мэрвеля, вторгшегося своим немалым жезлом в Гаэтана, вытаскивать беднягу с окровавленным задом из этого дьявольского борделя. Едва ли Филипп-Луи мог, согласитесь, ожидать такого. Я не говорю уже о том, что мне удалось спасти только его самого, но его штаны, как трофей, остались в лапах педерастов. Сражаться за них я не пожелал, — просто боялся, что на мне самом одержимые бабы порвут бельё.
Арман закусил губу.
— Если же я поведаю вам, как мы полночи по морозу добирались домой к Гаэтану в Латинский квартал, а уже светало, как Филипп-Луи Гаэтан, его светлость герцог де Нарбонн, стонал, словно роженица, прикрывая растерзанный кровоточащий зад разодранным фраком, как хромал, ибо его ботинок тоже остался в логове бесов, как дико глядел по сторонам подбитым глазом, — местью Мэрвеля, — вы, я думаю, подобно мне, поверите, что он подлинно не знал правду о дьявольских прихотях своей тётушки.
Арман всегда отличался живым воображением и, представив нарисованную Этьеном картинку, против воли расхохотался. Его сиятельство меж тем продолжал рассказ:
— Сам Гаэтан умолял о прощении, клялся всеми святыми, что старая потаскуха его обманула. Ну, — задумчиво проронил он, — только чёрт знает, что для Филиппа-Луи свято, но лучше бы он просто поклялся своей осквернённой задницей. Я не очень доверчив, — но тут поверил бы сразу. Бедняга два дня садиться не мог. Мне пришлось вызывать аптекаря с квасцами, да ещё сочинить целую историю для объяснения подобной травмы. Филипп-Луи чуть не на коленях молил о неразглашении в наших кругах ужасающих подробностей чёртова шабаша. Такие вещи никому чести не делают, и, если бы стало известно, что его, наследника герцогского дома, как последнюю бабу, взял старый антрепренёр, Гаэтан стал бы посмешищем всего Парижа. Это почище пули будет.
Арман во время этого рассказа не сводил с Этьена внимательных глаз.
— Но откуда у вас этот браслет?
— Этот? — его сиятельство равнодушно пожал плечами. — Это знак допуска в одно парижское общество, — он опустил глаза, но потом продолжил, — ничего дьявольского, уверяю вас. Обычные блудные забавы. Ну, может, и не совсем обычные, и даже — совсем необычные, но это, — он указал на запястье, — просто плебейская претенциозность и дурновкусие тех, кто затеял это. Я заплатил за членство и получил эту безделушку. По ней нас опознают. Это просто пропуск.
— Вокруг вас слишком много знаков и клейм дьявола, а вы или не видите их, или игнорируете…
— Да полно вам, Арман, ведь всё это вздор! Пентаграммы, апокалипсическое число зверя, дьяволовы хвосты и копыта! Похотливые старые потаскухи и жаждущие свежего мясца педерасты! Поверьте, всё это, хоть и было мерзостно, не имело никакого отношения к дьяволу! Мне это и вправду что-то там мельком напомнило Фоше. Но я полагаю, подлинные дьявольские служения проходят поблагороднее.
— Должен возразить вам, дорогой племянник.
Голос герцога де Шатонуара донёсся откуда-то сверху. Этьен и Арман вздрогнули, переглянулись и, резко вскочив, стали изумлённо озирать стрельчатые своды книгохранилища. Долго искать не пришлось. Его светлость с толстым фолиантом восседал на вершине стремянки, вне круга света, и потому, когда молодые люди появились в библиотеке, он не был ими замечен.
Теперь герцог, водрузив инкунабулу на полку, неторопливо спустился к своим гостям.
— В двух шагах от сквера Вивиани, где толстые жандармы гоняют греющихся на солнышке клошаров, стоит старейшая церковь Сен-Жюльен-ле-Повр одиннадцатого века, прихожанином которой был когда-то ещё изгнанник Данте, — с улыбкой заговорил герцог. — В последующих веках она повидала дебоши студентов Сорбонны, а во время революции в ней был соляной склад. Так вот, её-то и облюбовали сатанисты. Мне довелось присутствовать на подобных службах — и смею вас уверить, там в точности повторялось, дорогой Этьен, всё вами описанное.
— Боже мой… Я-то был уверен, что это просто сборище нимфоманок и педерастов.
Герцог весело расхохотался.
— Так вы и не ошиблись! Люди приходят к дьяволу не в поисках высоких духовных взлётов, а ради права на свинство. Цена свободы от морали — вечная грязь и риск порвать задний проход. Но ведь число готовых платить эту вонючую цену год от года все больше, заметьте. Низость — вот что составляет ныне жажду мира. Поблагороднее! Да вы смеётесь?! Благородство — в божьих храмах, но туда никто не ходит. Кому сегодня нужно благородство? Право совершить любую гнусность, считая себя избранником судьбы и свысока озирая себе не подобных — вот дивный дьявольский дар, дар свободы от морали! Кто же откажется? Все и спешат принять начертание, в очередь становятся, локтями друг друга отпихивают. От желающих продать душу Дьяволу скоро придётся прятаться, ей-богу.
— Низость самоубийственна. Это знак презрения к самому себе, — досадливо обронил Клермон.
Он понимал страшную правоту герцога, вспомнил Фонтейна и поёжился, точно от холода. Этьен тоже нахмурился. Герцог говорил вещи, которые шокировали слишком уж откровенной прямотой. Этьен действительно полагал, что пришли новые времена, и сегодня нет моральных запретов. Право на низость и подлость, право на бесчестье и бесстыдство? Он не обозначал их так — но пользовался ими, не проговаривая. За любую попытку осудить его деяния — в лицо летела перчатка, а вслед ей — пуля. Этьен ни за кем не числил права судить себя. Дивный дар свободы от морали? Да. У него он был.
Но зачем же называть его «дьявольским»?
«Черт возьми, — неожиданно подумал Этьен, — а ведь что-то демоническое в том шабаше, которому он был свидетелем, всё-таки несомненно было. Он вспомнил, что в блеклых, до того ничем не привлёкших его внимание глазах педерастов вдруг промелькнуло инфернальное свечение. Их лица почти зримо изменились, глаза стали зеркальными. Сам он видел возбуждение Гаэтана в грязных переулках, но этого свечения в глазах Филиппа-Луи не было. В мужчинах, возбуждённых женщинами, он его не замечал, но глаза этих людей, отвернувшихся от света, блестели, как светляки на болоте!
— Знак презрения к самому себе? — Герцог в изумлении поднял тёмные, точно переломанные посередине брови. — Да вы, юноша, идеалист. Возможность считать себя избранником судьбы и свысока смотреть на глупцов влагает в душу высокомерие дьявольское. Избранники Дьявола не могут быть в своих глазах подлецами, они — по ту сторону глупой морали, поймите же, это разные измерения. Ну а то, что по их поводу думаете вы — их тоже не беспокоит, поверьте.
Клермон понял. Снова вспомнил Жофрейля де Фонтейна и вздохнул. Этьен задумался.
Герцог же лениво продолжил:
— О дьяволе болтают разное, но никто не отрицает его огромного ума. Однако он был бы глупцом, если бы полагал, что люди алчут высот. Благородство для них — скучно. Низость — усладительна. Только поэтому Дьявол победит. Существующий или несуществующий, но победит.
— Победит кого? — Клермон вздохнул. — Ничтожеств, жаждущих низости? Наверное. Но всегда останутся те семь праведников, коими стоят города, и благодаря им мир выстоит.
— Да-да, как устояли Содом и Гоморра, Тир и Сидон. Семь праведников… Вон один из них, ваш, Этьен, духовный покровитель. Да, Благородство. Да, высота помыслов и аскетизм. Не спорю. Но ведь скукота же постная, — герцог небрежно ткнул пальцами в списки житий, которые Клермон снял с тринадцатого стеллажа.
Герцог подхватил под мышку огромный фолиант, оставленный на полке, и направился к выходу.
Клермон посмотрел ему вслед и ощутил, словно внутри его души, как в клетке, билась испуганная птица. Сказанное герцогом, злые, запредельно удручающие слова, убивающие и разлагающие душу, столь очевидно противоречащие мыслям Жофрейля де Фонтейна — навеяли на него смертную тоску.
Глава 16. ЖИТИЯ СВЯТЫХ И БЕССМЫСЛИЦА ЖИЗНИ
в которой граф Этьен ничего не понимает,
а Элоди осознаёт, что влюблена
Молодой граф, проводив его светлость задумчивым взглядом, подтянул к себе жития.
«…Предание гласит, что жил в Оверни благородный человек, уроженец замка Тьер или Терн, который был сеньором и господином этого края. Его жена была благородной дамой, звали ее Бланш, и божественным вдохновением было им обещано, что, если будет тверда их вера, у них родится чадо, которое добродетелью своего целомудрия, заслугами своей длинной и суровой жизни и скорбями плоти снищет божественный венец, и дыхание его будет благоуханным, как лилии, розы и другие благовония; и обещание это, волей божественного Провидения, было исполнено, ибо от них родился сын, который всю свою жизнь провёл в целомудрии и был отмечен венцом непорочности. Отца звали Этьен, и сына нарекли его именем. В отроческом возрасте родители, как было принято в благородных семьях, обучили его грамоте и чтению Священного Писания, и достиг он, отмеченный способностями, больших высот созерцательной жизни. С годами росло в нём желание постигать все больше и больше знание, с помощью которого он смог бы истинно познать Священное Писание и спасти свою душу…»
Житие повествовало, как виконт Этьен де Терн со своим сыном направился в Бари, куда привезли раку Николая чудотворца Мир Ликийских, как двенадцатилетний мальчик заболел в Беневенто, был оставлен отцом на попечение епископа, после поправился и был наставлен в вере. Некоторое время он был при папском дворце в Риме. Потом посетил родителей, а затем, выбрав бесплодное местечко Мюре, вдали от людского жилья произнёс обет пред Богом: «Я, Этьен, отрекаюсь от ада и диавола, от их гордыни и всех их дел и помыслов, и вверяю тело и душу и предаюсь Господу Отцу Небесному, его блаженному и славному Сыну, Спасителю и Искупителю мира, и Святому Духу, триединому и единосущному в божественности, живому и истинному Богу».
И сказав это, навсегда покинул он мирскую жизнь и прожил весь свой век на службе Господа в том месте, где он произнёс обет. И сотворил он там хижину из маленьких прутьев и поселился в ней в году тысяча семьдесят шестом от Воплощения Господа нашего. Было святому исповеднику тридцать лет, когда он вступил в пустынь, и провёл он там в постах, бдениях и молитвах непрестанных, служа Господу денно и нощно, пятьдесят лет.
Он благочестиво молился о благоденствии святой церкви, о мире, о плодоношении земли, и была его молитва непрестанной и пробыл целый год в одиночестве в своей пустыни. А на второй год пришёл к нему мирской человек и попросил его принять в своё общество и позволить ему вести такую же жизнь, как он сам. Святой Этьен принял его, и ученик достойно и благочестиво стал жить подле него, соблюдая правило и следуя жизни святого, и продолжал этот ученик в ревностном благочестии соблюдать все строгости правила святого Этьена до самой своей кончины. Долгое время провели они вдвоём, и разнеслась слава и молва о святости и суровой жизни святого Этьена, и многие люди, и праведники, воодушевлённые и исполненные благодати Святого Духа, пришли в пустынь и умоляли святого допустить их в своё общество. Ибо одна душа, святая и чистая, может собрать вокруг себя и очистить десятки душ. И, чтобы спасти душу, они желали окончить свои дни в отшельничестве и следовать правилу, по которому жил святой Этьен…»
«Одна душа, святая и чистая, может собрать вокруг себя и очистить десятки душ…»
Дальше шли описания чудес святого, его исцелений слепых, увечных и бесноватых.
Этьен почувствовал вялое раздражение. Его небесный покровитель был запредельно странным. Житие его показалось не скучным, но — немыслимым. Добровольно отказаться от богатства, титула, наследственной вотчины — ради скудости пустыни? Этот святой понимал, надо полагать, что-то глубоко недоступное ему, Этьену Виларсо де Торану. Но что? Этьен задумался.
Арман заметил его задумчивость и постарался не мешать, углубившись в Аквината.
Граф же вяло размышлял. Что потерял, оставив мир, Этьен де Терн? Нет, сначала, что он приобрёл? Бога. Вечность. Святость. Но эти парадигмы не были для Этьена наполнены смыслом. Хорошо, но что потерял? Этьен вспомнил, что прелестная монастырка Элоди говорила о кармелитках. Что они потеряли? Он тогда не смог ничего возразить ей, хорошо зная судьбы тех, кто оказывался на парижских улицах.
Этьен откинулся на оттоманке. Чёрт возьми, а действительно ли так уж значимы все приманки этого мира? Ведь не бродят же по злачным местам грязных кварталов и не забредают на сатанинские шабаши те, кто счастлив, чья жизнь полна. У него есть всё — деньги, положение, титул. Он — предмет женских восторгов и мужской зависти. Но откуда же это все растущее год от года напряжение в душе, чреватое, как он сам понимал, взрывом невероятной силы? И неважно, подожжёт он в ярости половину Парижа, или эта ярость спрессуется в маленький свинцовый шарик и разнесёт половину его головы.
Этьен не знал, зачем живёт, и эта бессмыслица разлагала его. Та же проблема, хоть они об этом никогда не говорили, убивала и Гаэтана. Ведь неслучайно Филипп-Луи искал встреч то с каббалистами, то богословами, то с откровенными шарлатанами-колдунами. Он говорил, что для понимания абсурда жизни надо запастись либо умом, либо верёвкой, но большого ума Гаэтану явно не хватало, иначе не листал бы он в исступлении еврейскую премудрость и оккультные трактаты. В Средние века Филипп-Луи искал бы философский камень или эликсир бессмертия, хотя едва ли знал бы, что с ними делать. Сейчас — он выискивал изыски наслаждений и изощрённости распутства, но Этьен видел, что Филипп-Луи был так же пуст и мёртв, как и он сам.
Та крохотная пентаграмма, что болталась на запястье, действительно, была пропуском в общество мерзости запредельной, куда раз в месяц собирались такие же, как он, и куда поставщики доставляли скупленных по бедным кварталам детей обоих полов — от трёх до двенадцати. Услады Жиля де Рэ… Узость входа и испуг тешили его. Но ведь тоже недолго!
Почему? Почему титаническая сила духа провоцировала его лишь на то, что другие называли подлостями, почему мощный ум не давал плодов, почему всё, что он смог за прожитые годы — проступить в чужих разбитых жизнях и изломанных судьбах? Право на низость…
Этьен поморщился. Его на эту низость уже словно обязывали…
И что остаётся? Ещё несколько лет лакомства деликатесами, вкус которых давно притупился до мякины, ещё несколько сотен глупых лоретт, обесчещенных и выброшенных за ненадобностью, ещё несколько волнующих кровь и нервы дуэлей. Впрочем, брызги крови тоже давно не возбуждали.
Неужели он родился для этого?
Воистину — остаётся мерзостный сатанинский шабаш, сношения со старухами и любовь инверти. И так до конца? Он молод, но уже сегодня не может найти ни интереса к жизни, ни смысла её, не устраняемого концом. Но разве он, Этьен, боится смерти и хочет вечного бытия? Ему не нужен эликсир бессмертия! Этьен не знал, на что убить завтрашний день — разве что на новые мерзости? Беда была не в конечности бытия, но в его бессмыслице!
Смысл. Где его взять? Гаэтан искал в сумрачных каббалистических текстах, в тёмной мистике, в загадочных оккультных символах, в ночных обрядах сатанистов, — и остался с порванной задницей, фингалом под глазом, без штанов и в одном ботинке. Сам Этьен перерывал философские трактаты и вчитывался в книги самых просвещённых людей своего времени, в мудрость мудрейших, листал страницы с описаниями новейших открытий, — и остался с мутной тоской виска, просящего пистолетного дула.
Когда под ним вдруг поехала земля на насыпи, Этьен сотрясло. Не смертью, вдруг оскалившейся прямо у ног, а именно внезапным осознанием заглянувшей прямо в глаза пустоты. И это всё? Его жизнь, суетная и пустая, пронеслась перед ним во мгновение. Там ничего не было — ничего осмысленного, достойного памяти. Пустота. Пустота — это просто ничто, но в ней так легко потеряться…
Если бы не Клермон… Этьен перевёл тяжёлый взгляд на Армана. Клермон оторвался от фолианта и с улыбкой грезил. Лицо его было красиво какой-то отрешённой, неземной красотой. Странно, но этот нищий книгочей явно счастлив. Если бы он, Этьен, мог так улыбаться…
И это он, Клермон, сказал о растлении, натолкнув его на эту мысль. Но неужели растление тела растлило и его … нет, не душу. К чёрту эти абстракции! Но могло ли телесное растление затронуть его мозги? Почему, обладая такими способностями, — ведь никто не мог отрицать их, — он не мог ничего сотворить хотя бы в искусстве, как ни смешны сказки о его вечности? Ведь и здесь он бесплоден! Он безошибочно воспроизводит чужие мелодии, — но не может создать свою, точно копирует чужие гравюры, но его работы — Этьен видел это — никчёмны, он легко запоминал талантливые строки чужих стихов, но под его пером проступали лишь пошлые пустые строфы.
Но и это было неважно. Этьен не вкладывал туда ни души, ни усилий, хотя понимал, что даже за этот жалкий суррогат бессмертия надо платить бездне. Он, не считая искусство значимой величиной, не хотел в нём утверждаться.
— Арман, — окликнул Этьен Клермона.
Тот перестал грезить, чуть вздрогнул и, щурясь на свет, посмотрел на его сиятельство.
— Вам никогда не хотелось покончить с собой? Я имею ввиду не от беды, а просто от безукоризненно выстроенной мысли о том, что жизнь бессмысленна?
Клермон внимательно посмотрел на Виларсо де Торана. Он понимал его беду. Глубина. Вот что мешало жить его сиятельству. Будь он Огюстеном — упивался бы своим богатством, и не задавался бы чёрными вопросами. Был бы, как Рэнэ, — видел бы в наслаждении смысл жизни. Но бездна внутри него, в которой тонули смешные приманки жизни, не наполняя и не насыщая, — при отсутствии чистоты души и раннем растлении — начала теперь засасывать его самого…
Клермон вздохнул.
— Жизнь не бессмысленна, ваше сиятельство. Как-то я в одной из здешних книг натолкнулся на притчу о монахе, встретившем рабочего с нагруженной тяжёлыми камнями тачкой. «Что ты делаешь?» — спросил он его. Тот ответил: «Разве не видишь? Везу камни». Другой рабочий на его вопрос ответил: «Я зарабатываю на хлеб». А третий сказал: «Я строю кафедральный собор». Жизнь для каждого — одинаковая тачка с одинаковыми камнями, но важно понимать, что ты делаешь. Вы не верите в Бога, вам не нужен храм, вам не приходится зарабатывать себе на хлеб. Вот вы и тягаете невесть зачем тяжкое бремя никому не нужной жизни. Я понимаю вас. Такой бессмысленный груз страшно тяжёл… но…
— Но…? — резко вскинулся Этьен.
Клермона испугало пламя, взвихрившееся вдруг в глубине глаз Этьена. На минуту Арман осёкся, но всё же договорил:
— Всё пройдёт, ваше сиятельство, все дела, мысли наши опадут и пожухнут как прошлогодние листья, истлеют последние страницы, написанные нашей рукой, никто спустя полвека после нашей смерти и не вспомнит, как выглядели наши лица, — но Вечность останется! С нами и в нас. Так почему же вы не хотите приобщиться к ней?
Этьен странно расслабился, глаза его погасли, он улыбнулся, поймав себя на мысли, что ему чертовски нравится этот милый человек, одним своим присутствием и мягкой речью утишавший его душевные бури.
— Вечность не вмещается в тление, Арман. Вы предлагаете невозможное.
— Перестаньте быть тлением.
— Черепки не собираются в кувшин, пеплу не стать бумагой, руинам не подняться в замки, мумии не оживают, распад не остановишь.
— Христос оживлял мёртвых, ваше сиятельство.
Этьен молча смотрел на него. Последние недели, столь сблизившие их, были для его сиятельства необычны. Никогда ещё скорбная тягота пустоты не ощущалась им столь явственно, никогда ещё не хотелось до такой степени надеяться — хоть на что-то, никогда ещё он так не чувствовал необходимость обретения хоть какой-то опоры, хоть какого-то смысла. Утешительные и мягкие слова Армана были приятны. Этьен странно смягчался около этого человека и даже начинал мыслить чуть иначе, чем обычно.
Но он был согласен с герцогом.
— Праведником мне не стать, наш хозяин прав. За этот «дивный дьявольский дар» человечество и вправду отдаст душу. Право на паскудство. Право на гнусность. Право на низость. Не знаю, останутся ли в Содоме и Гоморре ваши семь праведников.
— А это неважно. — Клермон был теперь спокоен и благодушен. — Грех господствует в мире, и, когда мир доходит до неописуемых пределов и начинает угрожать смыслу творения, — воля Божия, совершенная и благая, явно входит в человеческую историю, карая грех. Бог поругаем не бывает. Содом и Гоморра — тому подтверждение, ваше сиятельство.
Файоль ещё на чтении галантных повестей эпохи Регентства заметил внимание графа к Элоди, и жажда мести вызвала короткий прилив сил. Нет ли возможности свести счёты с этой высокомерной святошей? Но как? Каков тут наилучший ход? Оговорить Элоди перед графом, словно случайно уронить несколько замечаний, из которых граф поймёт, что эта девица сходила по нему с ума? Это уронит её в глазах его сиятельства, но к чему приведёт? Этьен может потерять к ней всякий интерес. Но что в этом хорошего — прежде всего для него? Ничего.
Этьен — законченный распутник, и любая девица, на которую он не обращает внимание, пребывает в мире и покое. Если, конечно, не ведёт себя, как дурочка Лоретт. Но Рэнэ не желал Элоди ни мира, ни покоя. Напротив, худшей неприятности, чем интерес его сиятельства, даже и не придумаешь.
Всё, что можно измыслить в такой ситуации — максимально усилить интерес графа к этой ведьме с хрустальными глазами. Во-первых, ей вцепится в волосы сестрица Лоретт, во-вторых, граф совратит её и вышвырнет, а, в-третьих, они с Сюзан тоже смогут после приложить руку, ославив её. Значит, все, что нужно, это при графе восхищаться красотой и утончённостью девицы, её достоинствами и добродетелью, что раззадорит аппетиты и тщеславие графа.
Тут Рэнэ вспомнил Дювернуа. Тот выразил как-то опасение стать соперником его сиятельства, причём — не ёрничая. Не подумает ли в таком случае Виларсо да Торан, что он, Рэнэ, тоже, пренебрегая его сестрой, интересуется Элоди?
Все эти мысли утомили и изнурили Рэнэ Файоля.
Он махнул рукой и решил предоставить всё естественному ходу событий
…Элоди давно поняла, что граф Этьен — человек помрачённой души и испорченного нрава. Он безжалостен и пресыщен, упоён собой, жестокосерден и распущен — и подруги в пансионе, чьи старшие сестры немало рассказывали о высшем свете, были правы, называя его чудовищем. Но поступок графа с Лоретт она не осудила: Этьен пренебрёг сестрой, но Элоди понимала, что граф мог поступить стократ хуже.
Теперь, когда беспокойство о Лоретт, снедавшее её, чуть утихло, Элоди могла подумать о другом, — о том, что уже давно томило. Она заметила, что её охватывает смутное беспокойство и даже волнение, когда она встречает одного из гостей замка. Сердце её билось рывками, едва он изредка обращался к ней, а ловя на себе его взгляды, она с трудом заставляла себя сохранять видимость спокойствия. С первых дней Элоди отметила красоту, благородство и прекрасное образование мсье Армана де Клермона. Более близкое знакомство доказало ей, что перед ней человек большой порядочности и веры, а длительное знакомство убедило в верности первоначальных наблюдений. Это не болтун Файоль и не пустой Дювернуа, тем более не ужасный граф Этьен.
Такого человека не стыдно называть супругом и подчиняться ему.
Элоди поняла, что Клермон не лгал, когда говорил о своей чистоте, и это признание удивительно возвысило его в её глазах. Ей претила мысль, что муж, её мужчина, будет сравнивать её с кем-то, что она будет для него не первой и единственной, но окажется в череде предшествующих.
Но расположен ли к ней мсье де Клермон — хоть немного? Арман всегда был безупречно обходителен, нерешителен и робок. Никогда не проявлял дерзости. Но это могло говорить и о простом равнодушии.
Элоди поняла, что влюблена, но по складу характера не могла ни играть в любовь, ни просить любви, лишь молча ждать и страдать. Любовь, завладев сердцем жёстким и душой, не допускающей непотребного, принесла ей только мучение.
Элоди презирала себя. Чем она лучше Лоретт, о которой ещё недавно она говорила с таким сожалением? Но как не полюбить человека, в котором столь удивительно сочетались все восхищающие её качества? Мсье де Клермон был серьёзен и умён, суждения его выдавали глубину и благородство души, скромность и честь. К тому же он был так красив! Элоди никогда не допустила бы, чтобы он понял её тайну, но молчание иссушало её. Через маленькую дверцу на хорах она приходила в домовую церковь и часами пыталась молиться.
— Если эта любовь не угодна Господу, Пречистая, пусть она растает, путь душа моя освободится от неё…
Но Элоди просыпалась наутро — и первой мыслью была мысль об Армане.
Через неделю после того, когда она столь бестактно, по мнению Сюзан, испортила вечер у камина мерзкими россказнями о каких-то собаках, Элоди после обеда пошла отнести книгу мадам де Лафайет в библиотеку. Клермон сидел у стола, и, увидев Элоди, нервно поднялся. Она подошла и спросила о новой книге, они с Лоретт хотели бы что-нибудь для чтения вслух.
Арман и слышал и не слышал её. Сны его становились всё откровеннее, сумбур в мыслях всё отчётливее. Его сердце стучало в такт с её шагами, её присутствие делало его счастливым, без неё из мира уходило солнце. Арман полюбил и понял это.
Сейчас в глазах его потемнело, он с трудом дышал. Перед глазами плыло то трижды проклятое, но незабываемое видение, в котором они были слиты в извечном единстве любви. Вчера он набрасывал письмо к ней, но лишь изорвал и сжёг десяток листов бумаги. Клермон понял, что никогда не решится сказать ей о своём чувстве — и совсем изнемог. Вечерами пытался молиться, но как просить невозможного? Элоди была неземным существом, а он с его все более проступавшими плотскими желаниями, глупыми мечтами, нищетой и непонятным будущим — на что он мог надеяться? За неделю этого изнуряющего состояния Арман зримо исхудал и побледнел, временами погружаясь в странное отчаяние, как в омут, и только сны — короткие и предутренние — были его единственной отрадой. Там Элоди улыбалась, говорила ему «ты», обещала родить сына.
Но вот — она стояла перед ним, и все сны таяли.
Произошло это неожиданно. Она была так близко, и он, как пьяный, сделав стремительный шаг навстречу, обнял её, нервно дёрнувшись, не дерзко, а скорее отчаянно прижался к её губам. Но, ощутив её близость, мгновенно отрезвел. Безумец! Что он делает? Клермон боялся разжать объятья и сдвинуться с места, просто не понимал, как дерзнул прикоснуться к ней. Элоди замерла на мгновение, но тут же и вздохнула, и вот — она уже вдыхала его запах, так понравившийся ей ещё тогда, когда этот юноша впервые открыл перед ней дверь в столовую, запах весеннего ветра и первой зелени, запах мёда и лимона, и таяла от тихого ликования. Слава небесам! Господь благословил её любовь. Её избранник неравнодушен к ней, она нравится ему!
Когда Клермон разжал объятья, он с закрытыми глазами ожидал пощёчины и вздрогнул всем телом, когда ощутил прикосновение её руки к своему лицу. Пальцы Элоди скользили по его щеке, гладили волосы. Он приподнял веки, и увидел, что она улыбается ему.
Есть степень счастья, почти неощущаемая, выходящая за пределы способности чувствовать, заставляющая терять себя, убивающая ощущение реальности, — и чем ниже были притязания, — тем запредельнее переживаемое. Невозможный сон сбывался… Элоди, забыв про книгу, тихо ушла, оставив Армана, ошеломлённого и счастливого, в одиночестве. Может ли это быть? Его чувство взаимно? К нему благосклонны? Его любят?
…Элоди, придя к себе, тоже была смущена и взволнована. Она вспомнила своего духовника из пансиона, аббата Парментье. Суровый старик не раз говорил о страшной опасности, подстерегающей души, — когда они, исповедуя истины Христа, живут по законам мира, в котором зло — это то, что тебе не нравится, а добро — то, что тебе выгодно.
Элоди была безжалостна в суждениях, и до сих пор судила себя, как ей казалось, по Христовым законам. Но теперь она ничего не понимала. Если бы к ней дерзнул прикоснуться Онорэ де Кюртон — это была омерзительная аморальность. Если бы подобное позволил себе Мишель де Кюртон — это был бы нестерпимый разврат. Отважься на подобное мсье Дювернуа — она назвала бы его порочным распутником. Решись обнять её мсье Файоль— сочла бы его ловеласом. При мысли, что её домогался бы Этьен Виларсо де Торан — Элоди почувствовала спазмы в горле. Этому даже имени не было.
Но вот… Этот юноша, с глазами цвета неба, чье присутствие заставляло её забывать себя, Арман де Клермон, дерзнул прикоснуться к ней, сжал в объятиях, приник губами, у которых был вкус мёда, к её губам — а она считает его милым, скромным, любимым, самым лучшим из людей, и просто счастлива.
Как же это?
Глава 17. ОБУГЛЕННОЕ ТЕЛО
в которой Клермон делает неожиданное открытие,
а Элоди открывает дверь в спальню сестры
и оказывается близка к обмороку
Для Клермона ночь была ликованием, душа его возносилась ввысь и парила. Однако под утро пришло отрезвление. Он понял, что его поводы для радости — ничтожны. Он был безумцем, просто безумцем! Он допустил, чтобы плоть и её причуды управляли им! Но нет, это не плоть… не только плоть. Да, он хотел её, хотел быть её любовником. Но на всю жизнь!
Однако до этого вечера всё было мороком и фантазией. Ведь он даже и не задумывался о возможности взаимности, просто не веря в неё. Но теперь… что делать? Что он может ей предложить? Ничего. Проявленная жалкая слабость заставляла выбирать между честью и любовью. Арман не допускал и мысли о бесчестной любви, значит, приходилось выбирать честь без любви.
Но при мысли об отказе от Элоди в нём подымалась волна безумия.
Теперь вечерами они встречались на церковных хорах или в тихом холле картинной галереи, куда никто никогда не заглядывал. Клермон радовался каждому её слову или жесту, говорящему о благосклонности, таял от её присутствия, волновался от случайных прикосновений. Элоди рассказывала о сёстрах, о себе, о пансионе, об отце. Клермон слушал, порой скупо говорил о Сорбонне, своём учителе, чаще делился мнением о прочитанном. Он старался не терять голову, и упорно готовил себя к предстоящему расставанию, но всякий раз что-то мешало ему.
Наконец, после долгих ночных размышлений, Клермон окончательно решился на объяснение, точнее, на разрыв. Он объяснит Элоди финансовое положение своей семьи, расскажет, что едва ли в ближайшие годы ему удастся получить кафедру, а вместе с ней — хотя бы минимальную финансовую независимость. Располагая тем, чем он располагает сегодня, и мечтать о браке — безумие. После того, как их отношения будут прекращены, он…
Чёрный морок наплывал на него. Нет-нет. Он единственный сын отца! Жофрейль де Фонтейн тоже надеется на него. Нет, он не застрелится. Просто напьётся. Главное — пережить следующий день. Потом боль будет убывать. Он сможет. За глупость и безволие надо платить. Эта боль и будет расплатой.
Неожиданно Арман ощутил почти слёзный прилив жалости к себе. За что? За что, Господи? Если всё в мире — возмездие, то надо хотя бы понять свою вину — это поможет смириться с карой. Грехи отцов падают на детей? Клермон не знал погибшего деда, но, когда побывал на родовом пепелище, даже чернь говорила о нём с любовью!
Однако разорение семьи обрекало его род на вымирание.
Впрочем, вздор всё это, — опомнился Клермон. Жениться можно и на белошвейке, — просто он не мог жениться на той, что волновала душу, на той, в ком воплотилась его любовь. Это и угнетало, заставляло ныть и жаловаться на судьбу.
Но довольно. Понимать причины Промысла Божьего дано лишь избранным. Да и что за беда — окончание рода? Бог создаст другие роды, и в роды и роды продолжится жизнь. Арман поднялся. Пора. Он должен. Если оттягивать и дальше, разрыв станет невыносимым.
Клермон спустился по ступеням парадной лестницы, усилием воли заставляя себя двигаться быстро, — пока не иссякла решимость. Дверь комнаты Элоди была закрыта. Арман осторожно постучал, но никто не ответил. Он сбежал на первый этаж, вышел через арочный пролёт на прилегающую лужайку — но и там её не было. Может, у запруды? Но там были только мадемуазель Сюзан с Лоретт и Рэнэ Файоль.
Арман вернулся в замок. Может, она в картинной галерее наверху? Но и там никого не было. На винтовой лестнице ему встретились Дювернуа с Этьеном. Клермон не хотел спрашивать у них об Элоди, и просто решил пройтись по гостиным и залам второго этажа. Он уже прошёл в арку входа, пропустив вперёд Этьена и Огюстена, когда в глубине коридора раздался горестный женский вскрик.
Трое мужчин переглянулись и поспешили на звук.
Здесь была лишь комната Изабель, и Дювернуа испугался. Накануне, ближе к полуночи, он, как обычно, пробрался к своей малютке, они снова несколько повздорили, но всё-таки закончили ссору под одеялом. Огюстен оставил её на рассвете, утомлённую любовными шалостями. Что могло случиться?
На пороге комнаты, пошатываясь, стояла Элоди. Лицо её было маской античной трагедии. Обруч, поддерживающий волосы, сбился, тёмные локоны растрепались по плечам, рукав платья упал с плеча, но она не заметила этого. Было видно, что она пытается овладеть собой, но в глазах девушки застыло безумие.
Арман кинулся к ней, Дювернуа протиснулся в глубину спальни, а Этьен убедившись, что Клермон не даст мадемуазель Элоди упасть, решил узнать, что вызвало в ней такое волнение.
Огюстен в ужасе застыл посреди комнаты, и Этьен не мог обвинить его в излишней чувствительности.
На постели, взбитой и словно переворошённой, лежало тело. Но об этом говорили только очертания. Оно было словно опалено дыханием бездны, кожные покровы кое-где были просто обуглены, в оскале черепа, потемневшего и обожжённого, застыл ужас. Странно живыми и потому особенно страшными были глаза, вылезшие из орбит.
В комнате появился Арман Клермон, неся полубесчувственную Элоди. Он, опустив её в кресло, повернулся к постели и тоже онемел.
Быстрее всех в себя пришёл Этьен, ни на мгновение не потерявший присутствия духа. Граф был далеко не робкого десятка, и случившееся скорее изумило его, чем потрясло. Этьен внимательно оглядел комнату, ночные столики, кресла, раму окна, прикроватный полог. Его глаза скользили по постели, на миг остановились на пальцах трупа, намертво вцепившихся в покрывало.
Смутное подозрение появилось тут же. Такое действие могла оказать одна из дьявольских смесей, которыми забавлялась порой его сестрица Сюзан, но зачем Сюзан убивать малышку Изабель? Сестрица была особой весьма умной, хоть ум служил только её прихотям, но это было чересчур для самой прихотливой фантазии!
Виларсо де Торан решил при первой же возможности поговорить с Сюзан, а пока спокойно и властно распоряжался. Граф послал полуобморочного Дювернуа за мсье Гастоном, а потом посоветовал ему подышать свежим воздухом, Армана Этьен попросил отнести мадемуазель Элоди к ней в спальню, позвать горничную, затем известить о происшествии остальных.
И Дювернуа, и Клермон подчинились безропотно.
Сам Этьен, оставшись один, ещё раз внимательно осмотрел кровать, почти вплотную подойдя к телу, чего не хотел делать, пока в спальне были посторонние. Убрал простыню. Наклонился ниже, внимательно рассматривая тело. Перевернул труп, потом положил его обратно, отметив следы ночных шалостей девицы. Но не это удивило его. Этьен принюхался. Нет, не померещилось.
Над кроватью стоял гнетущий запах серы и болотной гнили.
Этьен встретил на пороге мсье Гастона Бюрро, показал страшную находку, попросил известить о случившемся его светлость. После спустился в холл, где встретил Лоретт, Файоля, Клермона, Дювернуа и Сюзан. Здесь же была и Элоди, она уже пришла в себя и не пожелала остаться в спальне, и сейчас, сидя рядом с потрясённой Лоретт, слабым голосом рассказывала ей о случившемся. Арман то и дело бросал на неё обеспокоенные взгляды. Дювернуа сидел в стороне и казался больным, его лихорадило.
А на Рэнэ Файоля сообщение впечатления не произвело. Было заметно, что он либо не осознал, что произошло, либо не понял, что ему сказали. Впрочем, он не видел трупа.
Этьен же впился глазами в сестру. На лице Сюзан было некоторое недоумение, — и не больше, но Этьену был известен артистизм сестрицы.
Тем временем о случившемся был извещён герцог, который, ужаснувшись, предложил, чтобы молодые люди помогли перенести тело в склеп под донжоном Главной Башни. Когда починят мост — гроб отнесут на дальний погост, ведь едва ли несчастные сестры бедной Изабель пожелают похоронить её в Эрсенвиле? Это так сложно…
Сестры беспомощно переглянулись и кивнули. Мысль о гробе с телом Изабель заставила их побледнеть до синевы.
Мужчины проследовали на второй этаж и тут, в спальне, до Рэнэ Файоля через туман любовного помрачения дошёл ужас происшествия. Он несколько минут молча смотрел на тело, потом протянул руку к столбцу полога, но не сумел ухватиться за него и упал в изножье кровати.
Мсье Гастон ругнулся, помянув чёрта.
Подошёл егерь, мсье Бюффо, и взялся показать дорогу в склеп, но никто не хотел переложить тело на покрывало. Этьен, оглядев обморочного Рэнэ, трясущегося Дювернуа и бледного Клермона, не раздумывая, выбрал последнего.
— Помогите, Арман.
Хотя Клермон предпочёл бы помочь его сиятельству в каком-нибудь другом, менее противном деле, он понимал, что кто-то должен сделать это. Покрывало подняли и разложили на полу, Арман увидел, что у девицы обожжены только голова и грудь, а сзади тело почти нетронуто.
Тут у двери раздался лёгкий вскрик, и Лоретт, пришедшая посмотреть на сестру, тоже медленно сползла по дверной раме. Сюзан оглядела покойницу взглядом напряжённым и мрачным, и у Этьена снова зашевелились подозрения на её счёт.
Клермон был благодарен Этьену, взявшему на себя самое ужасное. Тот поднял труп и переложил его на покрывало, потом перекатил его на середину. Тело накрыли простынёй. Рэнэ Файоль и Лоретт были приведены в чувство, егерь и мажордом подняли покрывало с одного конца, Клермон и Виларсо де Торан — с другого, и печальная процессия двинулась вниз по лестнице.
Склеп под донжоном Главной Башни не был сырым. Здесь царил приятный полумрак, в свете факелов ощущались странные провалы пространства, казалось, стен нет, а гробовые ниши напоминали античные колумбарии, выемки были неглубокими, но длинными, тело легко помещалось вдоль стены. Клермон заметил, что ниши в стене расположены по принципу пирамиды — три в самом низу, над ними — ещё две, и одна в самом верху. Они оставили тело в крайней из трёх нижних ниш.
Выйдя на свет и зажмурившись, все долго молчали, стараясь прийти в себя. Мсье Гастон сообщил, что в связи с печальным происшествием, герцог решил не собирать их в столовой, они ведь согласятся пообедать у себя?
Они кивнули, Этьен предложил искупаться в пруду, Клермон торопливо сбегал за полотенцами и оба поспешили к Дальней Башне. Оба ринулись в воду и плавали, сколько было сил. Клермон наконец сказал, что больше не чувствует мерзкой вони. Этьен кивнул, и оба выбрались из воды. Никому из них не хотелось говорить о происшествии, которое никто пока не назвал убийством, и Арман безучастно выслушал похвалу Этьена своему прекрасному сложению. В другое время такая похвала смутила бы его, но не теперь.
Клермон лишь деловито поставил его сиятельство в известность, что он не inverti.
Виларсо де Торан почти истерично расхохотался.
— Боже мой! Попробовать — не значит приохотиться, Арман. Это были детские шалости. Не порчу я изгороди! Я говорю, как эстет. И Бога ради, не называйте меня «ваше сиятельство». Меня зовут Этьен.
Клермон взглянул на Этьена и подозрительно спросил, о каких изгородях он говорит? Граф рассмеялся и рассказал, как во времена Регентства герцог де Буфле, маркиз д’Аленкур, маркиз де Рамбюр и г-н де Мем прогуливались в парке. Было жарко, и «кусты роз источали сладострастный аромат». Нежное сердце г-на де Буфле не выдержало, он попытался изнасиловать Рамбюра, не понявшего его порыва. Тогда, рассказывает Матье Маре, «мсье д’Аленкур постоял за честь семьи и сделал то, что не удалось его шурину». Естественно, уже на следующий день об этом стало известно всему двору. Возмущённый Вильруа, воспитатель юного дофина, получил от регента летр де каше для наказания виновных. Д’Аленкуру было предписано отправиться в Жуаньи, Буфле — в Пикардию, г-ну де Мему — в Лотарингию, а Рамбюра препроводили в Бастилию. Стремительный отъезд всех этих молодых господ очень удивил юного короля, и он потребовал от воспитателя объяснений. Крайне смущённый Вильруа ответил, что герцог де Буфле с друзьями «забавлялся порчей изгороди в саду». Король счёл объяснение удовлетворительным, а при дворе молодых людей с порочными наклонностями ещё долго называли «вредителями изгородей».
Клермон покачал головой, но ничего не сказал. Этьен же неожиданно посерьёзнел и о чем-то задумался. Потом оба оделись, собрали вещи и направились в замок.
По пути каждый думал о чём-то своём.
О своём думал и каждый из гостей замка. Обрывки подозрений, мозаика полузабытых воспоминаний, сумбур в мыслях, инспирированный страхом — роились в голове у каждого.
Ум человека всегда определяет широту или узость его мышления, а мораль — его высоту или низость. Огюстен Дювернуа был в ужасе. Едва он увидел труп Изабель, перед ним расступилась земля. Он не боялся, что кто-то узнает об их связи, — откуда? — но вид обугленной головы его юной любовницы преследовал неотвязно. Господи, что же это, а? Как?
День ему удалось провести, толкаясь среди людей, переходя от одной группы к другой, отвлекаясь посторонними разговорами, но неумолимо приближавшаяся ночь пугала. Огюстен мучительно боялся остаться один. Казалось, из тёмных углов на него глядел призрак совращённой им Изабель, тянул к нему руки, улыбался жутким черепным оскалом. Огюстен чувствовал тихий, но запредельный ужас. Шуршащая шёлковая простыня, казалось, издавала едва различимое змеиное шипение, летний дождь стучал в окно, словно призрак, гонг к обеду заставил его в ужасе вздрогнуть.
Первые несколько часов воспалённый рассудок Огюстена просто не мог родить ни одной здравой мысли, но потом ему удалось чуть опомниться.
Кто это сделал, чем, как и когда? При этом Огюстен помнил, что едва увидел труп Изабель, как тут же, после первого пароксизма ужаса, ему вдруг на миг показалось, что он что-то отчётливо понял, — настолько отчётливо, что его даже обдало погребным холодом. Но странно — именно это ледяное веяние вдруг прогнало понимание! Сейчас он тщетно пытался понять, что же произошло.
Огюстен не хотел признаваться себе, что оказался не в силах ублажить свою милашку, и в последнее время в её взгляде видел только недовольство. Замечал он и домогательства Изабель к Клермону. Арман сделал вид, что не заметил попыток Изабель влезть в его постель, но это не порождало в Дювернуа признательности: Огюстен чувствовал себя униженным и оплёванным, — тем более что ему предпочли Клермона.
Огюстен искренне не считал Клермона ровней. Не отличаясь ни красотой, ни родовитостью, ни образованием — он был несокрушимо уверен в своём превосходстве над Арманом. По его мнению, он был богаче и опытом, и пониманием жизни, и умением жить. Разве мог сравниться с ним этот нелепый книжник?
Бесило Огюстена и предпочтение Виларсо де Торана. К Этьену Дювернуа относился без всякого пренебрежения, с боязливой осторожностью, которая подавляла и зависть, и ненависть. Его, и только его — он не мог поставить ниже себя. Но подозревал ли он, Огюстен, графа Этьена в убийстве Изабель? Вовсе нет — зачем это ему?
Однако, перебирая мысленно всех, кто мог быть причастен к гибели Изабель, он недоумевал.
Файоль? Смешно — он и мухи прихлопнуть не в состоянии с тех пор, как его заглотила юная графиня.
Сюзан? Он побаивался этой особы, особенно когда заметил тот необъяснимый ущерб, что нанесла Рэнэ связь с ней. Способна ли она плеснуть какой-то дрянью в лицо Изабель? Ещё как способна. Нет ничего, на что эта знатная ведьма не была бы способна. Но сделать это она могла только в том случае, если Изабель перешла ей дорогу. Огюстен не исключал, что Изабель могла попытаться найти и другого любовника, кроме Клермона. Но даже если она попыталась бы отбить Файоля у Сюзан, той ведь было наплевать на Рэнэ — это Огюстен видел. Предположим, Изабель замахнулась на графа Этьена. Но что теряла от того Сюзан? Её братец, если и взял бы Изабель, разве что на ночь. Если бы малютка стала навязчивой — он либо безжалостно выставил бы её на посмешище, либо сотворил любую из своих бесчисленных мерзостей, на которые он, ох, как горазд. Мало, что ли, рассказывали по Парижу о его пакостях с женщинами? Для девицы лучше полюбить чёрта. На горе бабам живёт.
Но убить Изабель? Здесь, в замке? Не вяжется. Нет, это не мужское убийство — мужики кислотой не убивают. Это бабы.
Огюстен не заподозрил и нелепую пуританку — сестрицу Изабель Элоди. Близки они с Изабель не были, и сама Изабель говорила о ней со злостью и пренебрежением. Лоретт? Влюблённая в Этьена дура? Огюстен почесал в затылке. Если интересы сестричек где-нибудь пересеклись, он не сомневался, что одна могла бы, не задумываясь, плеснуть какую-нибудь дьявольскую смесь в лицо другой. И если у Изабель на самом деле хватило глупости влезть в штаны Виларсо де Торану, Лоретт, пожалуй, будет первой кандидатурой на роль убийцы. А что до её обморока — так девице упасть в обморок, как ему — помочиться.
«Да, возможно, это Лоретт», — решил он.
После обеда Этьен нашёл Сюзан в её спальне и предложил прогуляться. Он привёл сестру на берег реки, где уже начались кое-какие приготовления к восстановлению моста.
— Что случилось с этой юной шлюшкой? — спросил он напрямик, когда они достаточно удалились от замка.
Сюзан внимательно посмотрела на брата. Она не сделала вид, что вопрос Этьена шокировал или изумил её, тем более что тон брата был спокоен и размерен, а лицо бесстрастно. Он просто хотел понять загадку ужасной смерти Изабель, и прояснял неясное для себя.
— Ты полагаешь, это моя работа?
— Её лицо и грудь обожжены, а на простыни, помимо прочего, — маслянистые пятна без цвета и запаха. Зато в воздухе — запах серы. Не твои ли это les remеdes des bonnes femmes — «рецепты старушек»?
Сюзан нахмурилась. Она не была обижена подозрениями брата, скорее — просто недоумевала. Она не убивала Изабель. Но вопрос, кто это сделал, был тревожным. Сюзан нравилось владение ядами. Она упивалась пониманием, что может шутя распоряжаться чьей-то жизнью и смертью, однако мысль, что кто-то другой, неведомый, здесь, совсем рядом, в замкнутом пространстве замка, владеет подобным искусством и нужными для этого средствами — совсем не радовала. К тому же сейчас у Сюзан, кроме возбуждающих средств, испробованных на Рэнэ Файоле, ничего с собой не было. Она не думала, что они могут понадобиться.
— Я не трогала её, Фанфан, поверь. Зачем? Что мне в этой девчонке?
Этьен исподлобья посмотрел на сестру. Сюзан ничего не стоило солгать, но ему она никогда не лгала. Сказанное сестрой совпадало с мыслями брата. Ей действительно не было никакого дела до Изабель.
Неожиданно Этьен услышал слова Сюзан:
— Когда об этом стало известно, я подумала, что это твои забавы, хотя и не поняла, что тебе до неё за дело? Но теперь кое-что, похоже, проясняется. Почему ты назвал её шлюхой? Ты втихомолку позабавился с ней, а потом обнаружил, что она развлекается с кем-то ещё? Не так ли? Ведь она спрашивала меня кое о чём…
Трудно объяснить почему, но эти слова сестры окончательно убедили Этьена в том, что сестрёнка ни при чём. Он растянул губы в улыбке.
— Твои способности к анализу превосходны, дорогая, но, поверь, что до сегодняшнего дня я, хоть и не обращал внимания на девицу, всё же полагал, что она девица. Однако обследование её спальни разубедило меня в этом. Её тело носило следы самых пылких ночных увеселений, ночи девица проводила в мужских и весьма поднаторевших в блудных делах объятиях. И я даже знаю, в чьих. Поэтому, называя её шлюхой, я, вопреки твоим предположениям, просто назвал вещи своими именами.
Сюзан подняла на него глаза.
— Да, она и мне показалась … шустренькой. Значит, это не ты. И её любовником был, ты полагаешь….
— Разумеется, Дювернуа. Обидеть тебя предположением, что у Файоля хватило бы сил на кого-то, кроме тебя, я не могу.
По губам Сюзан пробежала самодовольная дерзкая усмешка.
— Его светлость едва ли способен на такие подвиги. Возраст не тот. Я не трогал девицу. Из Клермона такой же развратник, как из меня девственник. Кто же остаётся?
— Полагаю, так и есть. Но зачем Огюстен убил её?
— В том-то и фокус, что он не убивал.
Сюзан, подняв брови, озирала брата.
— Не убивал?
— Нет. Я вошёл в спальню через мгновение после него. Огюстен, рассмотрев тело на постели, побледнел как простыня. Такого и Тальма не сыграет, а Дювернуа далеко до Франсуа Жозефа. Файоль — артистичен, а Дювернуа — серость. Он мог бы попытаться что-то изобразить — истерику или обморок, но бледность не сыграешь. Огюстен смертельно перепугался и был просто потрясён. Он не убивал.
— Чёрт возьми, Файоль был со мной всю ночь и утром не отходил, разве что на считанные минуты, остаётся предположить, что Изабель укокошила одна из её сестричек или Клермон.
— Суждение допустимое. И даже логичное. Но я почему-то в это верю слабо.
— Честно говоря, я тоже. — Сюзан усмехнулась. — Но, вообще-то Лоретт… То ли от несчастной любви, то ли от природы, но особа она весьма нервозная.
— И где Лора взяла кислоту?
Сюзан пожала плечами.
— Да полно, Фанфан, зачем ей убивать сестру? Ты же не проявлял к младшей внимания — чего же ей злиться?
— Да, но тогда получается, что малышка сама себя убила. Но и это чепуха. Её что-то напугало перед смертью: оскал у черепа — жуткий, ты же видела.
— Видела…
Разговор с сестрой успокоил Этьена и убедил в невиновности Сюзан, но ничего не прояснил.
Файоль через день после убийства просто слёг. Все предшествующие дни он чувствовал себя обессиленным и с трудом скрывал слабость, но ужасное зрелище в спальне Изабель подкосило Рэнэ. Его привели в чувство, он сумел дойти до постели, но после силы совершенно покинули его.
Несколько дней он плавал в забытьи.
Сюзан, надо сказать, не обременяла себя заботами о любовнике, но у него нашлась другая сиделка, и притом на удивление заботливая. Ею стал Огюстен Дювернуа. Болезнь приятеля, истинной причины которой Огюстен не понимал, позволяла целые дни сидеть у Рэнэ, отвлекаясь от собственных мыслей, читать ему, оказывать приятелю мелкие услуги. Он фактически проводил у Файоля и ночи, устраиваясь на кушетке возле камина.
Однако, несмотря на его заботы, легче Файолю не становилось. Более того, сидящий рядом Дювернуа нервировал его. Рэнэ знал, что тот совратил Изабель, и почти не сомневался, что рядом с ним — убийца. Впрочем, задумываясь, Рэнэ не мог объяснить причины, толкнувшие Огюстена на убийство. Обессиленный и истомлённый изнуряющей похотью, он был не способен уже связно мыслить, испытывая лишь гнетущую усталость и полное изнеможение. Все утрачивало смысл, теряло значение, растворялось в бесконечном, сумбурном, калейдоскопическом сне.
Глава 18. ВТОРОЙ ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
в котором Элоди слышит то, что явно
не предназначалось для её ушей
Гибель Изабель напугала и Клермона, но, главное, она поколебала его намерение объясниться с Элоди. Всё отступило на второй план. Он не мог оставить её теперь, когда она потеряла сестру! Понял Арман и другое. Хотя он всё ещё не мог до конца поверить, что его любят, точнее — страшился упиться этим сладчайшим помыслом, боясь, что окончательно потеряет разум и волю, но неожиданно осмыслил, что выхода у него уже не было. Он уже был связан — и честью, и любовью. Она верит ему.
Днём Клермон почти не отходил от сестёр. Лоретт, до того подавленная словами Этьена, теперь, как и Рэнэ Файоль, слегла. То ли потрясение от ужасного вида трупа сестры, то ли предшествующее равнодушие Этьена, то ли естественная слабость способствовали тому — сказать было трудно.
Элоди ухаживала за ней, Арман старался поддержать любимую, но череда мелких забот не могла вытеснить из памяти потрясение от пережитого. Ему казалось, что душа его перенапряжена до предела и не выдержит даже малейшего бремени, однако новая тягота, подобная мраморной плите, обрушилась на него почти тотчас.
На третий день после гибели Изабель, он принёс Элоди поднос с успокоительной настойкой для сестры, бесцельно прогулялся по этажам, потом неожиданно столкнулся с Этьеном. Тот волок из библиотеки к себе в спальню какую-то инкунабулу, старую и местами покрытую паутиной. Граф отказался от помощи Армана, но проронил, что хотел бы поговорить с ним.
Клермон пошёл за ним. Книгу Виларсо де Торан опустил на скамейку названием вниз, Арман хотел было полюбопытствовать, что это за книга, но первые же слова Этьена заставили его позабыть о принесённом фолианте.
— Простите меня, Арман, но мне хотелось бы понять некоторые вещи. Спальня убитой, — Клермон вздрогнул от этого жестокого слова, — на втором этаже. Библиотека тоже на втором этаже. Вы часто засиживаетесь там вечерами, — неторопливо проговорил Этьен.
— Если вы хотите спросить меня, не я ли убил мадемуазель Изабель…
— Вздор, — высокомерно прервал его Виларсо де Торан. — Разумеется, вы не убивали. Равно и не вы, я уверен, совратили малютку и оставили на ее теле столь очевидные следы ночных увеселений. Я знаю, с кем говорю. Единственное, что мне хотелось узнать…
Этьен замолчал, потому что заметил, как Клермон побелел и нервным жестом резко распустил шейный платок. В глазах его потемнело. Этьен вскочил, не закончив фразы: Клермон медленно опускался на колени.
— Арман! Чёрт возьми, что с вами? — Граф ринулся к трюмо и торопливо наполнил бокал вином.
Клермон и слышал, и не слышал его. Несколькими глотками он осушил поданный ему бокал, но это не помогло. Его колотило. Этьен поднял его и усадил на диван, сам сев рядом. Он уже понял, что Арман, хоть и видел тело Изабель, не заметил тех следов разврата, которые безошибочно прочитал он сам благодаря многолетнему опыту порочности. Он-то полагал, сравнив их интеллекты, что их понимание равно, а оказалось… Чёрт возьми, неловко получилось!
Через несколько минут Клермон опомнился и немного пришёл в себя.
— Вы… — нервно уронил он, — Вы… вы не пошутили, Этьен?
Так Арман бездумно впервые выполнил просьбу графа называть его по имени. Но не потому, что стремился к подобному панибратству. Он вообще не любил фамильярности. Сказывалось потрясение — не до титулов ему было. Впрочем, если его сиятельство и уверил бы его, что всё это шутка, Клермон уже не поверил бы.
Понял это и Этьен, и мягко извинился.
— Простите Бога ради, Арман. Я был уверен, что вы тоже догадались, когда увидели тело.
Клермон отрицательно покачал головой и тяжело вздохнул. Ему, правда, что-то показалось однажды, но о подобном он и подумать не мог.
— И кто это сделал?
Этьен усмехнулся.
— Я думаю, что это мы обсуждать не будем. У вас… слишком бурная реакция на некоторые слова. Вернёмся к теме. Довелось вам вечером, накануне её смерти, видеть или слышать на этаже что-либо подозрительное?
Арман устало задумался.
— Насколько я помню, нет. — Он помолчал, потом тихо спросил, — это Дювернуа?
Этьен пожал плечами. В сфере логики и здравого смысла они с Клермоном были равны. Тем более задача-то оказалась из простейших. Глупо думать, что Арман не вычтет три из четырёх.
— Я думаю, что да.
— Это он убил её?
Этьен поймал на себе посуровевший взгляд Армана.
— Есть два довода против. Первый — его поведение после обнаружения тела, — и Этьен сжато перечислил Клермону те же аргументы, что изложил и сестрице. — Есть и ещё один. Я говорил вам, что Дювернуа вполне мог совратить нетребовательную девицу. Изабель для него — лакомый кусочек: молоденькая, свеженькая…. Но если вы похотливы и нашли столь привлекательный объект приложения своих похотей, зачем же избавляться от него?
Арман смутился, но всё же задал интересовавший его вопрос.
— Он… он, по-вашему… Он взял её силой?
Этьен уставился на Клермона как энтомолог — на редкую бабочку, — с человеческими ушами вместо крыльев.
— Вы что, сумасшедший? — Он, впрочем, не оскорблял, скорее въявь иронизировал. — Удивительно. В иных вещах, вы, Арман, просто ребёнок, ей-богу. Эта девица была из тех, кто ещё в отрочестве начинает ласкать себе ручкой промежность, годам к пятнадцати умудряется перецеловаться со всеми кузенами, а в шестнадцать уже имеет достаточно полное представление о том, что у мужчины в штанах и как оно работает. В любом случае, она была готова, мило поотнекивавшись, уступить мне, вторым она предпочла бы вас, вы куда красивей этого парвеню Дювернуа. Но это мог быть и Файоль — если бы обстоятельства так сложились. Взял силой! Подумать только! Разве дверь её спальни взломана?
— Вы не можете этого знать!
— Как гласит старая медицинская шутка, в случае сомнения или незнания всегда подозревай сифилис.
— Но… разве это не мог быть… кто-то из слуг?
— Кто именно? В замке старуха-кухарка, несколько горничных и престарелых лакеев, ещё — мажордом и егерь далеко не юного возраста. Если бы это сделал кто-то из них, — почему же она не подняла шум? Нет-нет, не выдумывайте, Клермон. Да и фантазии этих простолюдинов на подобное не хватило бы.
Арман закусил губу. Он сам давно заметил эту странность замка Тэнтасэ, просто не обозначил её для себя. Слуг в замке было подлинно мало, иногда даже казалось, что их не было вообще. Но комнаты, стоило ему отлучиться, были ежедневно убираемы, всё вокруг сверкало чистотой, столы к обеду были всегда накрыты вовремя, однако лакеи попадались ему на глаза так редко, словно были призраками, и лишь пару раз он заметил в своей комнате горничную, при этом даже не запомнив её лица. Клермон понял, что Этьен прав.
Граф же тем временем продолжал.
— Перестаньте бояться смотреть правде в глаза, Арман. Никогда не поверю, чтобы вы не замечали её голодных похотливых взглядов. — Клермон опустил голову, покраснел и промолчал. — Что, вспомнили?
— Господи, ведь совсем ребёнок…
— О, нет, не совсем ребёнок и даже — совсем не ребёнок. Обе они — и Изабель, и Лоретт — кем-то весьма основательно развращены. Я не хочу сказать — телесно. Но их души — души обычных потаскушек.
— Умоляю вас, ваше сиятельство…
— Напоминаю, Арман, меня зовут Этьен, Тьенну, Фанфан! Что до характеристик упомянутых особ — Бога ради, не буду настаивать, это не принципиально, — Этьен развёл руками.
— И… что теперь делать?
— Да ничего, просто надо попытаться понять, кто это сделал? Мне не нравятся убийцы, расхаживающие мимо моей спальни. Я хочу узнать, кто это, и поостеречься. Единственная зацепка — обугленный труп и то, что я прошу вас, Арман, не разглашать, — и Этьен прошептал на ухо Арману. — Я чувствовал около трупа запах серы. Он быстро улетучился, остался лишь дух гнили.
С этими словами Этьен поднял со скамьи пыльную инкунабулу и перевернул её. Это был Альберт Великий, один из томов его «Opera omnia» — «О растениях, минералах и ядах». Этьен пояснил: поняв, что было использовано для убийства — есть шанс понять, чьи это шалости.
Клермон убито согласился и направился к себе. На душе у него было столь мерзко, что и жить не хотелось. Он зашёл в спальню, переоделся, ощущая тупую боль в висках и некое неосознанное желание. Когда понял, что с ним — удивился. Хотелось напиться — вдрызг.
Но Арман отказался от подобного намерения. От большого количества вина его мутило, а малое не брало. Он решил снова пойти к Элоди, но отверг и это решение. Впереди его ждало одиночество, и нелепо было приучать себя к счастью. Да и едва ли он там сейчас нужен. И Арман, обессиленный и взвинченный, поплёлся в библиотеку — в своё последнее пристанище.
Элоди была там. Бледная, с потемневшим лицом, похожая на маску скорби, она, выпрямившись в струну, сидела на второй ступени стремянки, отчего казалась древней королевой, получившей известие о нашествии варваров. Он подошёл, молча приник к её белой руке. Неожиданно она коснулась пальцами его жилета.
— Она у вас с собой?
Арман не понял. Что?
— Ваша записная книжка, куда вы списали ту надпись. Дайте её мне.
Он недоуменно пошарил в жилетном кармане, протянул ей книжку. И тут же вспомнил, что не должен был этого делать. Но было поздно.
— «Vae aetati tuae, juvenca fornicaria, desperata Stygios manes adire…» — тихо прочитала она, — «juvenca fornicaria…» Мне и казалось, что я где-то слышала это, а давеча вспомнила. В проповеди… «Юная блудница»
Клермон хотел было уверить её, что текст можно истолковать иначе, но она перебила его.
— Мсье Виларсо де Торан человек, безусловно, порочный, но в уме ему не откажешь, — зло проговорила Элоди. — «Эта девица была из тех, кто ещё в отрочестве начинает ласкать себе ручкой промежность, а годам к пятнадцати умудряется перецеловаться со всеми кузенами, а к шестнадцати имеет полное представление о том, что у мужчины в штанах и как оно действует…». Он прав. Я старалась не замечать в ней…
Клермон онемел. Он всё понял! Они с Этьеном разговаривали в его спальне, примыкавшей с дальнего коридора к библиотеке, и как до него донеслись когда-то циничные слова Сюзан и её брата, так сегодня Элоди услышала его разговор с Этьеном.
Арман с ужасом посмотрел на неё. Ему и в голову бы не пришло пересказать Элоди догадки Этьена о её сестре. Он и слов не нашёл бы, чтобы передать такое. Сейчас Арман молчал, не зная, как смягчить её новое горе, лишь чувствовал, что эта последняя тайна ещё теснее связала их. Она тоже молчала, кусала губы и раскачивалась в такт каким-то своим, запредельно-скорбным мыслям.
Клермон хотел проводить Элоди к Лоретт, но она отрицательно покачала головой. Оба проскользнули вниз по ступеням центрального входа, вышли из замка в серые сумерки и, не сговариваясь, побрели к той самой скамье, где впервые разговорились. Сегодня оба молчали, были странно отстранены друг от друга, неосознанно сели по разные стороны скамьи.
Клермон заметил краем глаза, что в спальне Этьена растворено окно, и он смотрит на них, но Арману не хотелось обращать внимание Элоди на человека, чьи жестокие слова только что столь сильно ранили её. Он и сам тут же забыл об Этьене. Элоди же после долгого молчания наконец заговорила, спросив, что, по его мнению, все-таки произошло с сестрой?
— Пусть мсье Дювернуа и совратил Изабель, но граф полагает, что он не убивал её, и его аргументы мне показались весомыми. Такое убийство требует дьявольской силы духа, а мсье Огюстен… просто ничтожество.
Клермон поёжился. Арман с самого начала знакомства понял, что она умна, однако безапелляционное высказывание подобных суждений несколько противоречило в его глазах понятию о женственности. Впрочем, Клермон давно заметил, что женственная нежность Элоди, скупая и несколько скованная, проступает редко. Это не огорчало его — пустые кокетки не нравились ему, однако всё же хотел, чтобы в ней было больше мягкости — хотя бы в словах.
Но по существу Арман был согласен с Элоди, и предположений об убийце у него не было. Кожа Изабель была обожжена, даже обуглена. Что это могло быть? Он недоумевал.
Где-то в кустах у воды что-то затрещало, и в воду плашмя прыгнули несколько лягушек. Никто из них не заметил, как за стволом толстого вяза появился Этьен, незаметно для Элоди и Армана вышедший из замка.
Элоди после долгого молчания снова заговорила.
— Когда умер отец, он оставил опекуном своего друга Леона де Жюссе. Тот был далеко не молод и очень радовался, когда видел, что я стремилась понять… разобраться в азах управления хозяйством, и мне было лестно слушать его похвалы. Лоретт не интересовалась делами, Изабель была совсем маленькой.
Она тяжело перевела дыхание.
— Я занималась подсчётом доходов, расчётами с арендаторами, закупкой конской упряжи и фуража для лошадей, подсчитывала, сколько нужно мяса для семьи и как дешевле привести его — из Бове или из Лана. Я так гордилась собой и думала, что и отец… Он любил меня больше всех дочерей, и я хотела, чтобы он гордился бы мной. Вот когда мне довелось в себе разобраться. Я занималась тем, что казалось мне важным, но проглядела душу сестры… Но нет, — вдруг проговорила она, — я ведь видела… эта дурочка, её гувернантка мадам Дюваль, могла говорить только о тряпках и ухаживаниях. Выходит, я стремилась к приумножению семейного благополучия, а возле меня выросли просто две juvenci fornicarii, две юные шлюшки!
Клермон почувствовал, что во рту у него снова пересохло, и заговорить смог далеко не сразу. Он и сам-то был склонен к самоанализу, но подобная мертвящая логика снова показалась излишне жёсткой.
— Зачем вы так, Элоди… Причём тут… Они вам — не дочери, а сестры. Вы не ответственны за них. Изабель совсем юна, а Лоретт… как можно?
— Я не права? — Элоди посмотрела на него утомлёнными глазами, казавшимися огромными. — В чём? Вы прекрасно понимаете, Арман, что они одинаковы. Одна отдалась, потому что её возжелали и совратили, а другая — не отдалась, потому что её не пожелали совратить. А пожелали бы — она пошла бы куда дальше Изабель. Настолько дальше, насколько мсье Виларсо де Торан омерзительнее мсье Дювернуа. Кстати, я могу спросить вас?
Клермон бросил на неё испуганный взгляд и кивнул.
— Что связывает вас с этим человеком? Вы с ним разговариваете так, словно понимаете друг друга. Впрочем, нет, — опомнилась она, — он считает вас, судя по тому, что я слышала, наивным простаком.
Клермон задумался. Он не имел права делиться тем, что услышал от пьяного Этьена — это касалось только самого графа и, в отличие от его разговора с сестрой, его слова неблагородно было оглашать.
Арман постарался выразить свою мысль, не раскрывая чужих тайн.
— За время моего пребывания здесь моё мнение о его сиятельстве несколько раз менялось, от уважения до отвращения и от неприятия до сочувствия. Чтобы судить о человеке, надо проникнуть в тайники его мыслей, страданий, волнений. Я не имею права рассказать всё, просто поверьте мне, Элоди, в его жизни есть обстоятельства, в которых он неповинен. Его таким сделали.
— А мсье Виларсо де Торан понимает, — что он есть?
— Что?
— Мсье Этьен понимает, кем его сделали?
— Думаю, что да.
— И что сделал он сам, чтобы перестать быть тем, кем его сделали?
Клермон недоумённо посмотрел на неё.
— А он мог… разве он мог что-то сделать?
— Если из тебя сделали мерзавца, и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Те, кто сделали его мерзавцем, ответят за это, ибо жив Бог, но, если он, осознав свою мерзость, не пытается стать человеком, — пусть никого не винит.
— Возможно, вы правы, но мне жаль его.
— Лучше бы вы пожалели тех, кого он погубил. Сестра моей подруги по пансиону отравилась из-за него. Он мог остановить распад в себе и разорвать цепь порока — на себе. Но если он не хочет сделать это — мсье Виларсо де Торан тщетно будет ждать от меня жалости.
Неожиданно в древесной кроне раздалось если не карканье, то нечто весьма похожее. Арман изумился — воронье обычно громко переговаривалось по утрам, но вечерами их никогда слышно не было. Элоди тоже вздрогнула и поднялась, сказав, что ей пора к Лоретт.
Арман кивнул, и они побрели обратно в замок, она — первая, он — за ней. Но у входа Элоди замерла и стремительно повернулась к Клермону, вцепившись в его жилет. Её приметно трясло, и рука, которой она указала на фронтон, ходила ходуном.
Арман смутно помнил, когда они возвращались с запруды вместе с Этьеном, никакой надписи над входом не было. Теперь буквы на стене снова проступили. Клермон, сжимая локтем трясущуюся руку Элоди, привычно скопировал каракули, и перевернул их на свет недавно зажжённого венецианского фонаря.
«Mors te cito abstulit, сaecus et immodicus, crudeli funere exstinctus».
— Бога ради, Арман, не выдумывайте ничего. Читайте, как есть.
Арман вдумался в текст.
— Это о мужчине. «Смерть быстро унесла тебя, слепого и безрассудного, погибшего в муках»
Он тяжело перевёл дыхание.
— Это точно о мужчине?
— Да-да, здесь окончания мужского рода.
— До гибели Изабель это могло быть чьей-то нелепой шуткой, но теперь мне так не кажется. Что здесь творится? Куда мы попали? Что происходит, Господи?
Элоди медленно вошла в тёмный холл. Клермон неожиданно вспомнил и, несколько путаясь, рассказал ей о старухе, случайно встретившейся ему в горном ущелье. Элоди молча выслушала.
— И это вас не встревожило?
— Я подумал, что просто глупая старуха болтает вздор.
— Словосочетание «глупая старуха» не очень-то умно, Арман.
Клермон улыбнулся и почувствовал, его сердце заливает волна тёплой нежности. Он кивнул и незаметно ласково сжал её пальцы. Он уже не любил. Он обожал её.
Глава 19. ТРЕТИЙ ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
в которой Этьен, как до этого Элоди,
слышит разговор, не предназначенный для его ушей,
и решает во что бы то ни стало получить
отвергающую его девицу.
Этьен, едва Элоди и Арман ушли в замок, вышел из своего укрытия. Он заметил их случайно, пытаясь закрыть раму и намереваясь погрузиться в фолиант Альберта, но увидев, подумал, что Арман рассказал Элоди о его подозрениях. Граф и сам не знал, хотелось ему или нет, чтобы мадемуазель д’Эрсенвиль узнала, кем была её сестричка, и подслушать их разговор его побудило простое любопытство.
Этьена немного задело, что мадемуазель удостаивала говорить с Арманом и, судя по всему, была с ним откровенной. Ему, правда, не показалось, что между Элоди и Арманом есть хотя бы подобие чувства. Влюблённые не сидят на лавке в туазе друг от друга и не обращаются друг к другу на «вы».
Но само услышанное ошеломило и покоробило. Этьен понял, что Элоди знает обо всём, и едва ли мог упрекать в чём-то Клермона, которого просил не разглашать только одно обстоятельство — запах в спальне покойницы. Но об этом речи и не было. Однако суровое самообвинение Элоди и её суждение о сёстрах, несло печать приговора. Сам граф рад был бы посмаковать эту тему — но именно посмаковать, а услышанное от Элоди не было смакованием! Сравнение же его самого с Дювернуа, благородная попытка заступиться за него Армана и не оставляющие никакой надежды слова Элоди о нём самом — заставили передёрнуться. Так значит, она не просто совершенно равнодушна, а относится к нему с брезгливой неприязнью?! Отторгающая его женщина? Не любящая и не влюблённая? Такого Этьен просто не встречал. Он полагал, что нет женщины, которой он не сумеет завоевать, и сотни побед, не стоившие ни душевных усилий, ни финансовых затрат, подтверждали его правоту.
Но как же это? Сам Этьен долго пытался постичь склонности Элоди, — чтобы понять ту слабину, на которой можно сыграть, чтобы заполучить красотку себе в постель. Но теперь эти мысли стали ясны для него — и он оторопел. Эта девица обладала мышлением, которое делало все его усилия напрасными. Проступивший характер был нравом настоятельницы монастыря. Этьен не видел способа получить её — иначе, чем взять силой, но даже Шаванель, не брезговавший никакими мерзостями, к подобному относился гадливо. Этьену же, привыкшему к женскому обожанию, подобное и вовсе претило. Его возбуждало тщеславное осознание женского поклонения, проявить себя в агрессии — значило признать зависимость от женщины, а это он считал невозможным для себя.
Но даже не это было важным. Эта чёртова красотка считает его мерзавцем? «Если из тебя сделали мерзавца, и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть». «Если он, осознав свою мерзость, не пытается стать человеком, — пусть никого не винит. Если он не хочет сделать этого — он тщетно будет ждать от меня жалости…»
«Тщетно будет ждать от меня жалости…» Эти слова не оставляли надежды. Он хотел любви, а ему отказывали даже в жалости? Но это лишь болезненно царапнуло, пусть и до крови, но царапина есть царапина. «Он мог остановить распад в себе и разорвать цепь порока — на себе…» О чём она? Она как будто требовала от него чего-то. Остановить распад в себе? Что за бред? Она считает его мерзавцем из-за его интрижек с женщинами? О чём она вообще говорила?
Этьен вернулся к себе и снова не взялся за том Альберта. У него почему-то пропал интерес к причинам гибели Изабель. Этьена влекло к этой черноволосой колдунье, что вышла из ночных вод в лунном свете и заворожила. Он хотел её любви. Теперь осознание, что он не просто нелюбим, но презираем, бродило в нём, словно кровавое винное сусло на мезге, вспениваясь и распространяя вокруг пьянящие миазмы.
Он должен добиться её. Этьен не привык отказывать себе ни в чём. Но как? Обычно он притворялся влюблённым, и нескольких взглядов и затаённых вздохов хватало, чтобы сердце девицы начинало таять. Этьен постарался внушить себе, что дело просто в том, что он никогда не заигрывал с ней — и она, обидевшись на его равнодушие, теперь тоже изображает безразличие.
Так было проще и понятнее. И вскоре ему удалось убедить себя в этой лестной для него гипотезе, ведь никакой ум неспособен избежать заблуждений там, где помрачена душа. Этьен решил, завтра всё переменится. Она будет смотреть на него, как и Лоретт, он насладится торжеством — и вышвырнет её, как и всех, кто был до неё. Он ощутил в себе взыгравшую мощь, силу мужчины. Он победит.
Неожиданно замер. Как действовать? Элоди предубеждена против него. Считает его мерзавцем — отчасти из-за Лоретт, отчасти — из-за того, что слышала о нём. Почему бы не сыграть ва-банк? Она считает, что ему нужно… как она сказала? — «остановить распад в себе…»?
Ага. Вот и пусть для начала наставит его в добродетели.
Однако планы эти были отсрочены. Следующие два дня Элоди почти не показывалась, деля время между сестрой и церковными хорами, где её, всегда в слезах, заставал Клермон. Горе не только сблизило их, но погасило чувственность Армана. Приникая губами к её нежным рукам, лаская их, обнимая её — он ощущал только боль сердца. Раньше, когда взгляд его падал на крест на её груди, уходя ниже, к затенённой ложбинке, душу обжигало желанием, кровь воспламенялась. Но теперь всё в нём словно омертвело. Он понимал её скорбь, бывшую не только болью потери, но и болью бесчестья, не становившегося меньше оттого, что оно оставалось тайным. Клермону почему-то казалось, что это и его позор.
Но, как ни саднило сердце Элоди горе, оно не могло отвлечь от причин беды. Она даже на какой-то миг была готова поговорить с Дювернуа, но поняла, что это бессмысленно. Элоди доверяла наблюдениям его сиятельства и не подозревала Огюстена в убийстве сестры. Но ей казалось, что он должен знать больше остальных.
Попросить Клермона поговорить с Дювернуа? Они не близки, и едва ли такой человек будет откровенен. Единственный, с кем Дювернуа мог разговаривать и не лгать, был его сиятельство Этьен Виларсо де Торан. Но при одной мысли просить о чём-то этого человека — Элоди становилось дурно.
По размышлении она отказалась от этой мысли.
Оставалось молчать и заботиться о Лоретт. Сестра вела себя в последние дни странно, часами сидела на постели, уставившись в одну точку. Лора не поняла, что произошло с Изабель, не знала, кто мог убить её, была в полном изнеможении. Но причина была не в гибели Изабель. Этьен не любил её. И сказал, что не полюбит никогда. Это было самым главным, самым страшным, необратимым горем, в котором судьба несчастной Изабель просто терялась, как жалкая щепка, уносимая речным водоворотом. Почему он не любит её? Почему? Разбитое сердце кровоточило, и не ощущало, — просто не могло ощутить — никакой другой боли.
Лора была страстна и, лишённая надежды на взаимность, погрузилась в отчаяние. Если не было надежды на любовь Этьена — не было смысла и в жизни. Однако гибель Изабель своей неожиданностью и жестокостью потрясла Лоретт, показав ей смерть в самом неприглядном виде. Её парализовало страхом.
Теперь Лоретт не хотела жить и боялась умереть.
Этьен же хладнокровно приступил к исполнению своего намерения и, дождавшись, когда Элоди вышла в полдень к качелям и принялась за рукоделие. Он тихо подошёл и сел неподалёку с книгой. Она заметила его, кивнула на его приветствие и углубилась в работу.
Мысли её, несмотря на пережитое после гибели сестры потрясение, сегодня были светлей, чем в первые дни. Элоди всё больше привязывалась к Арману и дорожила его чувством. Ей нравилось в нём всё — робость, строгость и основательность суждений, благородство натуры. Какое счастье, что ей довелось встретить такого мужчину! Арман де Клермон был совершенством.
Элоди позволила себе предаться мечтам о будущем. Вот они с Арманом гуляют по Парижу, заходят в храм, лавки и, возвращаясь, сидят у камина. Дети… Их дети внимательно слушают отца, читающего по вечерам Библию.
В эту минуту внимание Элоди привлёк Этьен.
— Мадемуазель, — он недоумённо смотрел в книгу, коей оказалось Писание, — что может означать «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх»? Я слышал, что «начало премудрости — страх Господень».
Элоди удивлённо взглянула на него и несколько секунд разглядывала красивое, холёное лицо, выразительные черты, умные глаза. Чего он хочет? Прикидывается дураком? Она прекрасно помнила, какую безупречную цепь рассуждений развернул этот повеса перед Арманом. Мозгов ему не занимать. Элоди предпочла бы и вовсе не разговаривать с ним, особенно вспоминая услышанное в библиотеке. Но решила ответить, надеясь, что так быстрее развяжется с этим неприятным человеком.
— «Страх Господень» — это первоначальный страх потери, который всегда есть в любви. Страх потерять то, что любишь, страх оскорбить его Святость. Жизнь в страхе Божьем учит любви к Нему, а потом накопленная в душе любовь изгоняет страх.
— А вы, мадемуазель, знали такую любовь?
Элоди продолжала шить и ответила словами катехизиса.
— Конечно. Бог и есть любовь.
— Но я не замечал в вас, дорогая Элоди, никакой любви ко мне.
Элоди внимательно посмотрела на него. Он, пошлый и суетный, начал утомлять. Она уже догадалась, куда он ведёт.
— Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Надо полагать, вы привыкли к какой-то другой любви. И может быть, под любовью вы понимаете что-то весьма далёкое от апостольского определения? Что, по-вашему, есть любовь?
— Я полагал, что любовь между мужчиной и женщиной…
Она рассмеялась.
— …Не ищет своего? А чего же такая любовь ищет?
Этьен изумился.
— Помилуйте, мадемуазель, мир стоит любовью!
Она пожала плечами.
— Да, брачное состояние лишено скверны, и заповедь «плодиться и размножаться» не отменена.
— Помилуйте, Элоди, — Этьен расхохотался. Он был и впрямь изумлён — подобные взгляды казались ему замшелыми и устаревшими. — Вы признаете только брачную любовь? И никакую другую?
— Ни в какую другую я не поверю. Если мужчина не готов назвать меня женой, если отказывается от ответственности за меня и моих детей, от верности и преданности — какой он ко всем чертям мужчина? Я поищу другого.
Этьен рассмеялся.
— Теперь я понимаю, дорогая Элоди, что вы ещё никогда не любили. «Поищу другого!» — разве для любящего это возможно?
Она внимательно посмотрела на него.
— Это возможно. Когда мне было шестнадцать — я впервые влюбилась. Вы будете смеяться — в нашего священника в пансионе. Он был молод, красив и добродетелен. Это было глупо, безнадёжно и грешно. Я поняла это и попросила Пречистую помочь мне забыть это чувство.
Этьен с непонятным трепетом посмотрел на неё, опустил глаза и с улыбкой, что кривила губы, но оставляла серьёзными глаза, спросил:
— И оно прошло?
— На следующий день неожиданно заболела моя подруга. Скарлатина. Я проводила ночи в молитвах, днём бегала за лекарствами, вечерами сидела у постели Мари. Ей угрожала смерть, мне было так страшно! Но она поправилась, и я ликовала. А когда через неделю к ней пригласили отца Леграна — я удивилась. За эти дни я совершенно забыла не только о любви к этому человеку, но и о том, что он вообще существует! Я смотрела на него в немом изумлении — он казался совсем чужим. Так Пречистая спасла меня от недолжного чувства.
Этьен смотрел на неё с изумлением.
— Но… может, вы просто… не любили его?
— Так ведь это можно сказать о любой возникающей симпатии. Если дать ей власть над собой — она перевернёт тебя. Но управляй ею — и она подчинится. Не можешь подчинить — проси помощи Божьей. Бог не слышит молитв нечестивых, но, если твоя просьба чиста и праведна — она будет исполнена. Силу чувства вызывают слабость воли и греховность помыслов.
Этьен удивился.
— Мне не доводилось слышать подобного. Я думал, что сила чувства говорит о силе души.
Элоди насмешливо посмотрела на него. Боже мой! И этот человек говорит о душе!
— А сами-то вы любили, мсье Виларсо де Торан? – насмешка в её голосе была слишком откровенной.
Он немного был задет, как-то жалко улыбнулся, но кивнул.
— Наверное… да. Надеюсь, я не лгу, — нервно пробормотал он, снова заметив насмешливый взгляд Элоди. — Это было, когда к моей преподавательнице итальянского приехала дочь. Девушку звали Джиневра. Мы виделись только два часа. Мне было шестнадцать. Я уже не был невинен, но… почувствовал себя им. Я помню. Беседа о Данте в сумерках. На рояле стоял фарфоровый ангел и улыбался, словно о Рае знал больше, нежели Алигьери. Первые звезды были бледны. Голоса звучали в тишине столь многозначительно, что пустая фраза казалась мольбой к небесам или любовным признанием, а розовый ангел — был будто припудрен рашелью. Она уехала, а я проплакал ночь, мне казалось, аромат амброзии испарился из мира навсегда…
Этьен ничего не понимал. Его слова, призванные привлечь внимание Элоди, неожиданно развернулись в нём, и словно сорвали тайный замок с души. Он не был пьян, но говорил, как пьяный, не останавливаясь и не контролируя себя. Казалось, он вышел за свои пределы, но не мог вернуться в себя. Что он говорит? Зачем? Подобным воспоминанием — воистину самым чистым и сокровенным — Этьен делиться ни с кем не собирался. Но слова, казалось, проносились сквозь него, проговариваемые кем-то другим.
Элоди молча слушала его и ей стало понятно, почему Клермон сказал о жалости к Этьену. Он и в самом деле был одарённым человеком. Жаль, что такая душа так запакощена.
— Это была любовь? Как вы думаете?
Элоди долго смотрела на него.
— Не мне судить об этом. Но мне непонятно, как столь романтичная любовь привела вас к пониманию таких не романтичных вещей, которые вы изложили после гибели моей сестры мсье де Клермону. Мне случайно довелось слышать ваш разговор — в библиотеке у камина, и должна сказать, что это мнение говорит о совершенно ином опыте.
Этьен закусил губу и взглянул на неё исподлобья. Так значит, не Клермон, а она сама слышала разговор! Он покачал головой. Эта девица оказалась более опасным соперником, чем он думал. Теперь уже она направляла разговор и его тональность. Этьен начал проигрывать. На том поле, куда она насмешливо звала его, он выиграть не мог — и знал это.
Чёрт бы побрал эту святошу! Разумнее всего было прервать беседу, но Этьен не хотел признавать поражения, а кроме того — и это бесило до дрожи — он не мог оторваться от этих мерцающих бездонных глаз, этого узкого лица, впалых скул и эбеновых волос. Он был болен ею, а она смеялась…
Тихий шорох шагов вспугнул затянувшееся молчание. К забаве Элоди и к досаде Этьена на тропинке показалась Лоретт, которая, заметив графа, слегка побледнела. Он поспешил ретироваться, любезно объяснив Лоретт, что должно быть, успел утомить её сестрицу.
Элоди насмешливо кивнула, соглашаясь, чем окончательно взбесила его.
Глава 20. ВЫЯСНЕНИЯ И ОБЪЯСНЕНИЯ
в которой Арман Клермон окончательно убеждается,
что святость и грех несовместимы
Нельзя сказать, чтобы Элоди после этой сумбурной беседы сделала вывод, что мсье Этьен неравнодушен к ней. Скорее, она была склонна предполагать, что граф устал от безделья и не знает, куда себя деть. Это вполне соответствовало представлению, которое у неё уже сложилось. Праздный бонвиван и повеса, человек без твердых нравственных устоев, пустой и суетный. Правда, ему удалось немного смягчить её, но он по-прежнему не нравился до отвращения.
Однако дни проходили, и Элоди не могла не заметить частых и совершенно беспричинных посещений Этьена, приглашений на прогулки, которые она неизменно отвергала, нелепых попыток привлечь её внимание.
Сам Этьен по ночам в ярости сжимал подушку, разрывая наволочки. От безумного желания сводило зубы, он в яростном исступлении метался по постели, а утром — больной и истомлённый, — неотступно, как тень, бродил за ней. Он ничего не понимал, но покорился этому необъяснимому влечению. Он уже не мог без неё. Он должен был видеть её ежеминутно, она была… нужна ему. Теперь Этьен и мысли не допускал о том, чтобы, получив Элоди, как намеревался вначале, унизить и отвергнуть её. Слишком дорого она ему доставалась.
Впрочем, временами Этьен чувствовал, что ненавидит Элоди. Сны его проступили новой гранью — женщина-статуя его прежних сновидений теперь открыла свои полусонные глаза — хрустальные глаза Элоди. Он узнал её… теперь узнал. Но взгляд её был убийственно-холоден и безжалостен, так он сам смотрел когда-то на… на кого? Он забыл и имя… Elodie… ma maladie[5].
Встречаясь с ней, он с трудом улыбался и жалобно просил:
— Ну, скажите же хоть что-нибудь, мадемуазель.
— Сказать правду или солгать?
— О, только не правду…
— Я так рада вас видеть… — с вымученной улыбкой проговаривала она.
Однажды Этьен заметил, что Элоди, поспешно уйдя в замок — её звала Лоретт, оставила на скамье крохотный бархатный мешочек, видимо, с каким-то рукоделием. Поспешно подобрал, радуясь поводу встретиться с ней и вернуть его. Но заглянув в него, был ошеломлен ещё больше — там была маленькая икона Спасителя, в тёмном деревянном окладе, недорогая и очень старая. Этьен положил её в карман и едва отошёл к Дальней Башне, как заметил, что Элоди вернулась к скамье, и ищет иконку, заглядывая под скамью и внимательно глядя на землю. Он не вернул образок, иногда по ночам доставал его, прижимая к губам вещь, которую она держала в руках, которая была дорога ей.
Теперь Элоди заметила происходящее с ним — и была неприятно поражена. Ей претили и его пугающая страстность, и проступившее безумие, острое неприятие вызывал даже запах его тела, казавшийся ей мускусным и душно-приторным.
Он сумел досадить ей и ещё одним способом — причём, без намерения, когда вечером, на закате, нашёл её на балконе, среди роскошных пальм и тропических растений, бывших гордостью мсье Гастона. Элоди уединилась с книгой и вспоминала последнюю встречу с Арманом. В этой мягкой любви-понимании не было той греховной отчуждённости и жуткой притягательности, что напугала её когда-то в любви к отцу Леграну. В ней были небесная свобода и Божье благословение.
Неожиданно появившийся Этьен был самым неприятным из возможных визитёров. Он не то чтобы искал её в замке — просто он теперь всегда оказывался там, где была она. Элоди молча подняла глаза, разглядывая его с вялой тоской. Боже мой, неужели это опять он? Она не могла понять сестру: как можно было сходить с ума из-за этого неприятного человека? Если когда-то, при первом знакомстве, Этьен и показался ей красивым — это впечатление давно рассеялось. Она видела только признаки порочности — хищный оскал усмешки, высокомерие в глазах и жестах, похотливость и страстность движений. И этот человек говорит ей о любви?
Её передёргивало от брезгливости, и Элоди была близка к тому, чтобы причислить его сиятельство графа Этьена Виларсо де Торана к самым омерзительным явлениям мира — войне, моровому поветрию, сифилису, безбожию, чуме.
Этьен был в отчаянии. На эту женщину не действовал ни один из стократно испытанных безотказных приёмов. Он поначалу привычно играл влюблённого, но она откровенно скучала. Он перестал играть, потеряв покой и сон — но она все так же откровенно скучала и ждала, когда он уйдёт. Этьен не понимал причин, но осознать до конца, что не любим — был не в состоянии. Её душа принадлежала другому — но этого он не знал, но и узнал бы — не поверил. У него нет и не могло быть соперников! Но едва Этьен заговаривал о любви, Элоди только закатывала глаза в потолок и гадливо морщилась, точно чуяла гнилостный запах болота.
Этьен ослабел и внутренне сломался. Ему было свойственно пренебрегать тем, что ему предлагали, и гнаться за тем, в чём отказывали. Он уже был готов дать этой женщине своё имя, титул, состояние. Она тяжело вздыхала, качала головой, уверяя, что не может ответить ему взаимностью, его чувства не вызывают отклика в её сердце. Он пренебрёг её сестрой, пусть и в приватной беседе, но презрительно отозвался об их семье — а теперь предлагает ей себя и ещё смеет говорить о какой-то любви? Скольким до неё он говорил это? Правда ли, что он публично ославил мадемуазель***, опозорил мадам***, замешал в скандал графиню***? Последний скандал обессмертил имена его участников почти на полгода. Им он тоже говорил о страстной любви? Не расскажет ли он ей подробности этих скандальных историй?
— Элоди, я, возможно, жил неправедно, но вы можете исправить меня.
Про себя Элоди подумала, сообразуясь с известной поговоркой, что горбатого исправит только могила, но вслух заметила, что не может представить себе чуда, которое исправило бы его.
— Пусть это будет чудо вашей любви.
— Таких чудес не бывает, — уверенно и жёстко предрекла Элоди, стараясь не дышать: тяжёлый мускусный запах, исходивший от него, был сегодня просто непереносим.
Этьен бесновался. Любовь оказалась сильнее даже его самолюбия: он любил ту, что откровенно презирала его. Каждый Казанова рано или поздно обречён наткнуться на девицу Шарантон, и, как расплата за суетность, распутника настигает худшая из кар — любовь. Этьен понял теперь те погасающие, меркнущие от непереносимой боли взгляды женщин, когда он безжалостно покидал их, но сам переносить такую боль был не в силах.
— Элоди, перестаньте же шутить. Я люблю вас, я очарован, я прошу вас снизойти…
Лицо Элоди, до этого скучающее, вдруг напряглось, она вздрогнула и отодвинулась. Этьен резко повернулся. На пороге у входа стояла Лоретт. Коленопреклонённая поза Этьена, его слова не позволяли истолковать ситуацию двояко. Элоди испугалась, взглянув на лицо сестры, искажённые черты которой выдавали неконтролируемую злобу, почти ненависть.
Лоретт круто развернулась и исчезла, Элоди же наградила Этьена взглядом укоризненным и раздражённым. Ну вот! Теперь этот неприятный навязчивый человек ещё и поломал с таким трудом созданное взаимопонимание с единственной оставшейся ей сестрой! Зная характер Лоретт, Элоди не могла надеяться, что им удастся быстро примириться.
Внимание Этьена к Элоди заметил и Клермон. Заметил — и почувствовал, что под ногами расступается земля. Арман был смиренен, нищета и скудость не только приучили его к самоограничению, но и научили пониманию того, как мало он значит в этом мире.
Он куда как не считал себя равным графу Виларсо де Торану. Его прежние сомнения и страхи утроились. Ему казалось, что теперь, когда у Элоди появился выбор, она может отвергнуть его. При мысли об этом в глазах его темнело, однако Арман понимал, что будет обязан подчиниться её решению. Правда, одно обстоятельство, как казалось Клермону, было против Этьена, и Арман пытался утешиться им в самые безотрадные часы.
Элоди — святая. Именно это в ней бесконечно привлекало, а порой пугало Клермона. Страшная, неженская жёсткость суждений, безжалостное понимание того, на что слабые духом привыкли закрывать глаза, предельно чёткое понимание добра и зла, ни разу ей не изменившее, — да, Элоди была совершенна.
Именно этим он восхищался в ней, и это же заставляло его трепетать: окажется ли он сам достаточно совершенным для такой женщины? Раньше ему иногда казалось, что она согласится разделить его нищету, но в другую минуту полагал, что не имеет права требовать подобного, и сомневался в силе её чувства к нему. Сам Арман знал, что уже прикован к этой девушке на всю жизнь, и даже отвергнутый, не сумеет вычеркнуть из жизни её имя, а образ — из памяти.
Но ухаживания Этьена, явное предпочтение, что граф поминутно выказывал ей… Арман был готов молить Этьена оставить ему Элоди, но понимал, что никакое его унижение не способно смягчить его сиятельство. Иногда он робко помышлял, что Элоди всё же не примет любовь человека, пренебрёгшего одной её сестрой и столь пренебрежительно отозвавшегося о другой, но каждый день с ужасом ждал, что она, извинившись, скажет, что полюбила другого.
Несомненной красоте и богатству графа — что мог противопоставить он, нищее ничтожество?
Но будет ли Элоди счастлива с Этьеном, человеком развращённым и далёким от понимания истинной морали? Разве может Этьен составить счастье женщины? И может ли Элоди не понимать этого? Ведь раньше она высказывалась о нём достаточно резко.
Сомнения и душевная боль заставляли Армана искать уединения. С той памятной и столь дорогой для него встречи в библиотеке, когда судорожное объятие открыло им их взаимные чувства, они по какому-то не проговариваемому уговору не касались будущего. Клермону было нечего сказать, а Элоди, видимо, ждала этих слов от него. Не говорили они и о своих чувствах друг к другу: Клермон боялся сказать слишком много и не удержать себя в рамках сдержанности, а Элоди казалось, что нежность и забота Армана говорят о его любви лучше всяких слов. Слова стираются и теряют смысл, когда проговариваются впустую.
…В этот вечер разыгралась непогода, прогулки были невозможны, и Клермон снова затворился в библиотеке. Элоди, заметившая его отстранённость, зашла под вечер к нему. В этот раз Арман, вконец измученный предположениями, опасениями и страхами, решил прояснить всё неясное для себя, и потому некоторое время не мог от волнения найти слов. Но потом выговорил, что, заметив внимание к ней его сиятельства графа Виларсо де Торана, он не хотел бы…
Клермон осёкся, заметив, что Элоди подняла голову и смотрит на него пристально и прямо. Снова нервно вздохнув, Арман с трудом выговорил, что положение семьи и его самого не позволяет ему… Он беден и не может обречь её на нищету. Мсье Виларсо де Торан человек богатейший…
Взгляд Элоди потемнел, она выпрямилась, как струна, и голос её зазвучал ниже обычного.
— Мне казалось, что мы определились в наших отношениях.
— Я… я нищий, Элоди.
— Кто нищ, когда любим? К тому же я принесу тебе приданое в сто тысяч франков. Если ты не мот, при скромной жизни хватит. А, впрочем, — неожиданно спохватилась она, и ещё больше помрачнела, — Бог мой… доля Изабель! Выходит, у нас с Лоретт теперь по сто пятьдесят тысяч. Нищета тебе не грозит.
Арман почувствовал головокружение. Мысли путались. Элоди впервые сказала так открыто о том, что любит его. К тому же в первый раз обратилась к нему так интимно, на «ты»!
Одновременно Арман оторопел. Почему-то, когда она рассказывала о своей бабушке, он понял, что и её семью постигла та же участь, что и его род. Сто пятьдесят тысяч? Сумма была запредельна. Клермон смутился и покраснел. Элоди заметила его изумление и растерянность, и взгляд её чуть смягчился.
— Ты и теперь намерен уступить меня мсье Виларсо де Торану?
— Если только вы… ты…— он чуть задохнулся, — если ты скажешь, что твой избранник — я, и ты предпочитаешь меня мсье Этьену…
— Предпочитаю. Этого достаточно?
Арман несколько секунд пытался унять дрожь в коленях. Постепенно успокоился и почувствовал, что его заливает волна тихой радости и ликования. Элоди, заметив, как улыбка озарила его лицо, тоже улыбнулась ему. Они несколько минут стояли в безмолвии, только пальцы их тихо соприкоснулись. Однако он все ещё до конца не понял её.
— Но почему ты отвергаешь его?
Брови её недоуменно поднялись. Элоди полагала это очевидным. Ей не нравились его порочность, пугала страстность, она считала его негодяем, но хуже всего был непереносимый запах — чего-то неопределимого, но ужасно смрадного. Иногда ей казалось, что граф болен и заживо разлагается. Но, разумеется, Элоди не могла произнести вслух того, что составляло для неё главную причину отторжения, — о подобных вещах вслух не говорят, однако, ей удалось обобщить неприемлемое в обтекаемой, но вполне искренней фразе.
— Мужчинам не нравятся истасканные женщины. Почему же женщине должны нравиться истасканные мужчины?
Арман закусил губу, чтобы не рассмеяться. Его сиятельство граф Этьен Виларсо де Торан сколько раз объяснял ему всё убожество и ограниченность его мышления, проистекающие от отсутствия постельного опыта, и исходящую отсюда наивность в суждениях и глупость его аскетизма, — но теперь это стало его преимуществом.
Воистину, неисповедимы пути Господни.
Однако вся полнота этой неисповедимости проступила в последующие дни. Назавтра, после ужина, они уединились, а точнее, собрались вместе с Лоретт в музыкальном зале. Клермон не без тревоги наблюдал за сестрой Элоди. Лоретт все больше бледнела и угасала, казалось непонятным, в чём держалась душа? Арман заметил и новое охлаждение в отношениях между сёстрами, по крайней мере, Лоретт держалась отстранённо и не заговаривала с Элоди.
Когда она, забыв где-то веер, отправилась поискать его, Арман шёпотом спросил у Элоди — что случилось с Лоретт? Та поморщилась и вздохнула. Оказалось, причина была в Этьене. Лоретт случайно увидела его навязчивые ухаживания и, хотя ничего не говорила, заметно охладела. В последние дни смерть Изабель сблизила их, Лоретт льнула к ней, Элоди чувствовала себя нужной, рассчитывала найти в сестре близкого человека. И вот — всё опять вдрызг.
— Несносный человек, где ни появится — везде вражда да злоба, — пожаловалась Элоди.
— Лора понимает, что Этьен влюблён в тебя?
Элоди снова поморщилась.
— Да полно, а влюблён ли он? Вот уж воистину, «влюблённый дьявол»! Он, совращающий женщин десятками — влюбился? Он просто хочет позлить Лоретт. Или это просто от безделья. Или притворство. Хотя я и не понимаю — зачем? Что ему во мне?
Клермон усмехнулся. Внешность Элоди обладала магическим свойством. Не удовлетворявшая канону обычной, расхожей красоты, она изначально даже отпугивала странностью, казалась вычурной и чрезмерной, но едва глаз вычленял в этих чертах утончённую прелесть и изысканную гармонию — все остальные лица меркли, казались пустыми и кукольными. Он разглядел это сразу — и нелепо думать, что этого не заметил, освободившись от Лоретт, граф Этьен.
Сам Арман с трудом мог скрывать своё немного недоумённое счастье — подумать только, он любим, избран той, из-за которой сходит с ума сам граф Этьен, он предпочтён всем другим — за что? Элоди открыто сказала, что любит его, и только его видит своим мужем. Может ли это быть?
Ему искренне казалось, что Элоди переоценивает его, и в будущем разочаруется в нём.
Они всё ещё сидели, ожидая Лоретт, когда в музыкальный зал вошёл Этьен. Он бросил внимательный и многозначительный взгляд на Элоди и прошёл в холл. Элоди проводила его глазами и покачала головой. Вошедшая следом Лоретт теперь было странно приветлива и нежна с Элоди, дружески болтая с ней о пустяках.
Клермон видел, как она наклонилась и что-то прошептала на ухо Элоди и, чувствуя себя лишним, сказал, что сходит на прогулку, но Элоди, мягко кивнув сестре и сказав: «Конечно, дорогая», направилась с Арманом к пруду.
Дождь, начавшийся час назад, кончился, но было сыро и сумрачно, вода мутна и желтовата. Они тихо переговаривались, наслаждаясь обществом друг друга. Ей казалось, что от него исходит странный аромат — мёда и лимонной мяты, талого снега и первой зелени, ей хотелось замереть на его груди и забыть обо всех неурядицах, скорбных потерях и бедах последнего времени. Они сидели допоздна, потом Клермон пошёл проводить её.
— Нет, пойдём в другое крыло, Лоретт попросила меня переночевать в её спальне.
— В её спальне? — Клермона неприятно царапнуло это сообщение, — зачем?
Элоди пожала плечами.
— Говорит, что со дня смерти Изабель не может уснуть у себя, — ей снятся кошмары.
Арману это не понравилось. Он попросил Элоди запереться на засов и закрыть окно. Та улыбнулась и пообещала. Клермон ушёл не раньше, чем услышал, как за дверью зашуршал в пазах засов. Томительное предчувствие чего-то неотвратимого неожиданно нависло над душой Клермона, словно затаившийся убийца.
.
Глава 21. ВТОРОЕ ОБУГЛЕННОЕ ТЕЛО
в которой его сиятельство граф Этьен,
овладев девицей, неожиданно понимает,
что такое целомудрие
«Недоступные женщины — это фантом». Так говорил Шаванель, и Этьен лишний раз убедился в этом, обнаружив под дверью письмо от Элоди. С трепетом пробежав строчки, с улыбкой откинулся на оттоманке. Боже мой! Она ждёт его сегодня у себя в спальне! Он был так ошеломлён и взволнован, что просто не поверил. Значит, она всё-таки влюблена? Но почему тогда держалась столь отчуждённо, да ещё постоянно держала при себе, как пажа, Клермона?
Но все эти мысли пролетали, не достигая сознания. Сегодня он прильнёт к этому лунному телу, впитает в себя золотисто-палевый цвет её кожи, упьётся дыханием. Ни одну женщину он так не хотел. А потом? Что, если его помешательству придёт конец? Он освободится от этой угнетающей душу тягости, этого невозможного, непереносимого ярма? О, если да…
Злобная улыбка искривила его губы.
Само приглашение странно уронило Элоди в его глазах. Он… несколько уважал её и не ожидал такого. Женщина всегда роняет себя в наших глазах, когда отдаётся — и нам, и другим. Он, сотни раз добиваясь женщин, глубоко прочувствовал эту странную истину. Он не знал отказов, и не мог уважать женщин, рассматривая их как средство наслаждения, и лишь эта неотмирная монашка, которую угораздило попасть ему на глаза звёздной ночью, что-то сдвинула в нём.
Теперь она уподоблялась всем предшествующим.
Но это всё подождёт, главное — сегодня он будет обладать ею. Все остальное — потом. Оставшееся до полуночи время Этьен решил провести в библиотеке с Клермоном. То, что Элоди пригласила его к себе, сразу убило порой мелькавшие у него подозрения, что она влюблена в Клермона. В чувство Армана к Элоди Этьен не верил: страстный и горячий не постигает, что чувство холодного, будучи не менее сильным, не склонно демонстрировать себя. Но напряжённое состояние души и плоти не могло не спровоцировать его на разговор о том, что занимало все мысли. Надежда на блаженство почти так же приятна, как и само блаженство, и ожидание наслаждения часто стоит его самого.
— Нет, Арман, вы всё же не правы, сохраняя чистоту. Её потеря дарит такое наслаждение, что, право, стоит её потерять…
Клермон с удивлением взглянул на графа. Он не обозначал свой путь как монашеский, и при мысли, что ему суждено потерять чистоту в объятьях Элоди, Арман чувствовал блаженное щемящее томление. Да, любовь Элоди была ему дороже чистоты. Он мечтал о том мгновении, когда осуществится его сон, но эти мысли для него походили на любимые им ландыши, причинявшие головокружение, когда слишком долго дышишь их ароматом. Клермон старался не думать об этом, но мечты преследовали его — в ночных сновидениях и дневных грёзах.
Он улыбнулся.
— Возможно, это скоро случится.
— Поторопитесь. Все-таки, из всех наслаждений, даруемых этим миром, упоение женщиной — самое яркое, — Этьен закинул руки за голову и мечтательно улыбнулся.
Клермон не понимал его благодушного и расслабленного состояния. Он впервые видел Этьена столь умиротворённым. Этьен же мысленно раздевал ту, о которой грезил, чувствовал трепет в ладонях и нервную истому. Господи, как ещё далеко до полуночи! И сколько же времени должен потратить мужчина, чтобы воспользоваться минутной слабостью женщины!
Но неожиданно Этьену, напротив, захотелось, чтобы полночь никогда не наступила. Люди ищут наслаждения, бросаясь из стороны в сторону, только потому, что чувствуют пустоту жизни, но не чувствуют ещё пустоты той новой забавы, которая их притягивает. Ведь сколько раз он пытался наполнить себя наслаждением — но желание оставалось ненаполняемым, как бездонная бочка Данаид: источники удовольствия пересыхали раньше всех прочих.
Он был рабом своего вожделеющего тела, но не умел утолить своих вожделений, и пережитые мгновения счастья, исчезая, оставляли его пустым — втрое против прежнего. Сладострастие юности, утопающее в грязи, обретаемое на тропах блудниц и извращённых распутников, научило его пониманию — чем низменней инстинкт, тем ярче наслаждение, но и оно было мимолётно. Естественная похоть сменилась извращённой, бесстыдные поиски привели в элитарные дома порока. Но испивая чашу самых запретных наслаждений, он снова обнаруживал на дне не жемчуг, а россыпь прибрежного гравия, а порой и просто — мусор.
Но неужели и эта ночь пройдёт? Предполагаемый вкус соития, возможно, опять окажется слаще обретённого. Гаэтан как-то рассказал ему, что в детстве утащил у кухарки большой горшок с мёдом и, забравшись в укромный уголок их замка, ел его методично и с наслаждением, не останавливаясь, пока не опустошил. К вечеру — заболел, метался в жару, всё тело покраснело. Мёд выступил даже на коже! С тех пор Филипп-Луи не только никогда не брал в рот мёда, но чувствовал тошноту, когда о нём случайно заговаривали…
Да, пресыщение чревато отвращением, и сам Этьен, пресыщенный альковными удовольствиями, казалось, потерял к ним интерес. Но он не знал себя. Проступившее вдруг чувство пробудило и чувственность. Господи, как медленно тянется время!
Неожиданно Этьен повернулся к Клермону, вспомнив одно обстоятельство. Он так и не нашёл в «Малом Альберте», который полистал на досуге, ничего, что объясняло бы смерть Изабель, но на случайно открытой странице старого сборника гаданий неожиданно прочёл: «И счастлив будет гадающий, если в тихой лунной воде увидит лицо спокойного, исполненного дней старца, но ужасна судьба того, кто узрит колеблющий и искажающий свет, покрывающий тенями лицо любопытного — значит, смерть близка…»
— Арман, а что вы увидели тогда в зеркале?
Клермон в недоумении уставился на графа, давно позабыв о гадании на Иоанна, но поняв, о чём спрашивает его Этьен, сказал, что увидел своего казнённого деда. Виларсо де Торан метнул на Клермона загадочный взгляд и промолчал.
Арман же, вспомнив, как побледнел тогда сам граф, задал ему тот же вопрос. Его сиятельство скривил губы. Из темной зеркальной глади на него взглянуло нечитаемое лицо в чёрном саване. Он никому не хотел говорить об этом, но на вопрос Клермона он всё же проронил, что видел человека в чёрной хламиде, закрывающей лицо. Арман испуганно посмотрел на него и ничего не ответил.
В полночь Этьен неслышно прошёл по лестнице через Главную Башню и оказался перед дверью в спальню Элоди. Чуть нажал на ручку — дверь была открыта.
Что-то неясное обеспокоило его сразу, Этьен хотел зажечь свет, но Элоди, обвив его горячими руками, воспротивилась. Некоторое время он почти не контролировал себя, жадно упиваясь своей добычей, но пресыщение пришло быстро: она страстно льнула к нему, и в ней вовсе не было той отстранённой холодности, что так завораживала и манила его в Элоди, он не чувствовал в ней те колдовские чары медовой луны, что услаждали в мечтах, но тело… Этьен ничего не понимал. Это была совсем не та грудь юной Артемиды, что явилась ему в лунных лучах, это было не то тело, все было не то…
Но осмыслил он это позже, сначала же возликовал — теперь он снова был свободен! В темноте улыбка, исказившая его губы, была улыбкой дьявола. Его страсть угасла. Его рабство кончилось. И глупо думать, что кто-то мог владеть им безнаказанно — теперь он расплатится с ней сполна!
Хриплый, гортанный, надломленный крик, тут же сорвавшийся в визг, неожиданно разрезал тишину в коридоре, совсем рядом. Элоди вздрогнула и прижалась к нему. Этьен вскочил и, отодвинув экран камина, схватив едва тлеющую головню и зажёг свечу. Шум в коридоре становился всё отчётливей, послышались какие-то голоса, топот ног и новый пронзительный визг. Настоящий ловелас должен уметь одеваться не столько модно, сколько быстро, и Этьен был одет в считанные минуты. Натянув фрак, он, бросив Элоди: «Оставайся здесь, я сейчас», и замер, поражённый.
На постели сидела Лоретт.
Этьен побледнел и прислонился к двери. Несколько минут молчал, приходя в себя. Что это? С ним сыграли шутку? Элоди? Где Элоди? Впрочем, это глупости, Этьен понял всё и сразу. Эта настырная идиотка давно хотела влезть к нему в постель, вот и влезла. Но что она делает в спальне Элоди?
Какого чёрта, они же сёстры! Значит, это она написала ему письмо от имени сестры? Но знает ли Элоди обо всём? Внезапно Этьен вздрогнул всем телом — голос Элоди донёсся из коридора. Он приник к двери, прислушался, но услышал лишь отдалённый шум шагов.
Виларсо де Торан тихо приоткрыл дверь и высунулся в коридор. Там было тихо, но в соседнем крыле слышались странные взвизги. Этьен сразу понял, что в них было странного: визжал мужчина.
Этьен пошёл на звуки и быстро вышел к комнате Рэнэ Файоля. Дювернуа, усаженный на стул, вцепился зубами в костяшки пальцев, и тихо визжал, словно пёс, задние лапы которого переехала телега. Сюзан была растеряна и мрачна. Клермон стоял поодаль, обнимая тоненькую фигурку Элоди, нервно дрожащую в его объятьях. Хоть Клермона и Элоди разделяло некое расстояние, которое Арман вовсе не старался уменьшить, в глазах Этьена потемнело.
Всё возвращалось — тупая, необъяснимая зависимость, тягостное рабство, удручающая душу неволя. Он ощутил и мощную тоску плоти — словно его похоть не была удовлетворена всего несколько минут назад. Но тут взгляд Этьена упал на руки Элоди, и он ощутил закипающее в душе бешенство. Её руки покоились на сюртуке Клермона, там, где билось сердце. Этот жест не мог быть случайным.
Арман… всё ж … нравится ей?
Между тем Сюзан, непохожая на себя, потянула его в комнату Рэнэ Файоля. Войдя за ней, всё ещё плохо соображая, Этьен несколько минут ничего не видел, хотя не спускал глаз с тела Файоля, и понял, на что смотрит, далеко не сразу: тело Рэнэ напоминало обгоревшую головню, вроде той, которую он пять минут назад извлёк из камина, а запах тухлятины вокруг был просто непереносим.
Мысли Этьена спутались. Объятие Клермона и Элоди, чёртова Лоретт, новый обгоревший труп, омерзительный запах — всё это было слишком. Он поспешил выйти из смрадной спальни, несколько минут тяжело дышал, потом спросил сестру.
— Как всё произошло?
Сюзан сбивчиво рассказала, что Дювернуа весь день был с Рэнэ. А когда тот уснул, вышел выкурить трубку. Полчаса постоял у входа в замок, ничего подозрительного не было, пришёл — и вот… Дювернуа покачивался на стуле и тихо скулил. Этьен бросил короткий взгляд на сестру, перевёл его на Огюстена. Господи, какое ничтожество…
Он и на минуту не заподозрил его. Сам же Дювернуа проскулил, что, когда ушёл на улицу — запер дверь своим ключом, чтобы потом не будить больного, и этим же ключом открыл дверь. А ведь на окнах — стальные решётки!
Он снова истерично, по-женски всхлипнул.
Неожиданно в коридоре появилась Лоретт. Сюзан, обернувшись к ней, в испуге отшатнулась: Лоретт напоминала мумию, глаза её ввалились, губы кривились жестоко и нервно. Лора была бледнее полотна, Элоди стремительно бросилась к ней, но Лоретт яростно оттолкнула её. Взгляд её, устремлённый на сестру, был безумен.
— Ненавижу тебя, ненавижу… ведьма, ненавижу… — прошипела она, глядя на Элоди остановившимися глазами, и та отшатнулась.
— Господи, Лоретт, что с тобой? — голос Элоди сел и звучал хрипло.
Но та, не ответив, попыталась снова броситься на сестру. Её оттолкнул Клермон, который, уже начав кое-что понимать, искал глазами Этьена. Тот стоял в стороне и наблюдал за происходящим, и казался обеспокоеным, но не истерикой Лоретт, а событиями этой безумной ночи tout ensemble[6]. Он поймал взгляд Клермона, на миг опустил глаза, затем неспешно приблизился к ним и резко проронил, обращаясь к Лоретт:
— Иди к себе.
Элоди дёрнулась и перевела взгляд на Этьена. Теперь она всё поняла — резко, внезапным озарением. Обращение на «ты», резкий тон Этьена, безумная вспышка ненависти к ней Лоретт, просьба переночевать в её спальне — всё совпало. Лоретт стала любовницей Этьена, причём воспользовалась её именем, чтобы заманить его!
Дыхание Элоди сбилось, она почувствовала, что может упасть. Униженная поведением сестры и её предательством, она затосковала до стона. Что же ты так, Лоретт? Как же можно? Странная слабость, почти беспомощность охватили её.
Элоди знала, что Изабель и Лоретт не испытывали к ней любви, их интересы, направляемые пустой мадам Дюваль, сводились к мечтам об ухаживаниях, мужчинах и обилии любовных утех, но относила это за счёт дурного воспитания и молодости. Ей казалось, что со временем сестры поймут её правоту, станут вдумчивее, серьёзнее. Но вот — Изабель уже никогда не станет ни умнее, ни порядочнее, а поступок Лоретт обнажал в её душе такую бездну бессердечия и порочности, что Элоди ужаснулась.
Сюзан отвела Лоретт к себе, Дювернуа напоили успокоительным, и только тогда занялись Рэнэ Файолем. Удивительно, но к ужасному происшествию все, кроме Дювернуа, отнеслись с тупым равнодушием, никто просто не осознал до конца случившееся. Сюзан был ошеломлена и испугана, Огюстена сковал страх, но остальных куда больше волновали перипетии их запутавшихся отношений, чем смерть истощённого любовника Сюзан.
Суета и возня длилась несколько часов.
Герцог де Шатонуар был в полном недоумении. Что происходит, чёрт возьми? Тело покойника отнесли в склеп и оставили рядом с телом малютки Изабель, в соседней нише. Клермон и Виларсо де Торан, неся труп, не разговаривали друг с другом: Арман полагал, что говорить не о чем, Этьен же чувствовал себя неловко, будучи унижен ночным происшествием.
Идиот! Эта чёртова страсть помутила его мозги! Подумай он спокойно — усомнился бы в письме сразу! Впрочем, он и усомнился, просто безумная, исступлённая любовь исказила его изначально правильные представления… Что? Что он сейчас произнёс? Любовь? Любовь… Нет, это помрачение какое-то, только и всего. Но Клермон…
До этого Этьен не видел в Армане соперника — тот казался просто кавалером, чичероне Элоди, галантным и покорным пажом Прекрасной Дамы, но последняя сцена изменила его представления об их отношениях. Чёртов смиренник, похоже, добился внимания и даже благосклонности?
Но говорить об этом с Клермоном было бессмысленно. Этьен сам учил его никогда не хвастаться победами и решил внимательно понаблюдать за Элоди и Арманом.
Когда они вышли из склепа, уже светало, и Этьен вздрогнул — Элоди стояла напротив выхода. Арман кинул на неё сочувственный взгляд, понимая, что тяжелейшее объяснение, а может, и полный разрыв с сестрой, что предстоял бедняжке, сулят ей новую ножевую боль. Как им теперь встретиться, как говорить друг с другом? Клермон понял теперь и вчерашние слова Виларсо де Торана, когда тот предвкушал встречу с Элоди в её спальне. Клермон сжал зубы и отвернулся, не столько гневаясь на Этьена, сколько великодушно не желая унизить его воспоминанием о вчерашних словах, не дав понять, что догадался, в сколь глупое и смешное положение попал его сиятельство.
Элоди же, как оказалось, ждала обоих. Она попросила Этьена вернуть ей письмо Лоретт, написанное от её имени. Тот, униженный и раздражённый, ответил, что сжёг его. Это было ложью, Элоди знала это, но не настаивала, понимая, сколь жалко он выглядит в этой истории. Убитая падением Лоретт, её предательством и ужасающей ревнивой вспышкой, Элоди хоть и злилась, что компрометирующее Лоретт письмо останется в его руках, но полагала, что это — в общем-то, пустяк. Однако злость и презрение к нему проступили в тихой язвительной фразе, которую Элоди считала себя вправе произнести, дав ему оплеуху за всё, что вынесла этой ночью — в том числе, и по его милости.
— Мсье Виларсо де Торан, если вы когда-нибудь получите письмо, подписанное моим именем и приглашающее вас в мою спальню, не сочтите за труд — не поверить.
Этьен с перекошенным лицом быстро пошёл к замку.
Клермон бросил на Элоди долгий, чуть мерцающий взгляд. Он не мог избавиться от ласкающей самолюбие мысли о том, что предпочтён Этьену, эта мысль наполняла его счастьем и уверенностью в себе, хотя и была греховной. Впрочем, его мысли быстро двинулись в ином направлении, когда Элоди обессилено спросила, что ей теперь делать? Они медленно побрели к парковой скамье. Когда они бывали наедине, она переходила на «ты», и он упивался этим обращением, как самым изысканным вином.
— Попробуй ещё раз поговорить с Лоретт. Но не сегодня. Дай ей время опомниться, не торопись. Мне кажется, она поймёт…
Элоди пожала плечами.
— Поймёт — что? Что абсолютно не нужна ему? Это понимание окончательно обозлит её, но не примирит со мной. Дьявол… Дьявол послал этого человека на мои пути! Если бы не он… — Она умолкла, но затем продолжила, — впрочем, нет. Я клевещу на этого повесу. Изабель не нуждалась ни в каком Виларсо де Торане, чтобы забыть и честь, и стыд. Я потеряла сестёр…
— Она просто помешалась от любви.
— Никто не оправдывает человека, помешавшегося от вина или опиума, сходящего с ума от желания отомстить или от зависти. Чем это-то лучше? Это просто любовное пьянство.
Клермон смущённо улыбнулся. Сам он алкал Элоди, как жаждавший — прохлады родника, и склонен был оправдывать Лоретт, — хотя бы в её склонности к Этьену. Правда, Лоретт страшно упала в его глазах, едва он понял, что она заманила Этьена в спальню Элоди, воспользовавшись именем сестры. Но полагал, что эта непорядочность, и даже низость — следствие всё того же любовного помрачения. Поступок самого Этьена Клермон тоже не осуждал, понимая, сколь мало способен управлять собой человек, которым правят его прихоти и похоти.
Арман как-то подсознательно, не отдавая себе в том отчёта, начал считать Этьена слабым человеком.
Странно, но никто ничего не говорил о погибшем Рэнэ Файоле— про него будто забыли.
Но сейчас Элоди, попросив проводить её, неожиданно вспомнила.
— Что там тогда было написано?
Клермон понял её и кивнул, достав книжку.
— «Mors te cito abstulit, сaecus et immodicus, crudeli funere exstinctus» «Смерть быстро унесла тебя, слепого и безрассудного, погибшего в муках»
Элоди поёжилась.
— А он был слеп и безрассуден? Мне мсье казался невеждой. Я заметила, вы не были друзьями?
Клермон покачал головой. Файоль был до приезда в замок живым, остроумным и обаятельным, хотя суждения его были поверхностны. Но заслужил ли Рэнэ такую смерть? И что опять произошло? Что могло произойти в комнате, закрытой на ключ и забранной по окнам стальными решётками?!
Вяло размышляя, Клермон с удивлением заметил, что смерть Файоля не удивила, не потрясла, и даже не оцарапала его. Он заставил себя задуматься об этом, и мысли ползли в голове лениво и путано.
Голос Элоди прозвучал издалека.
— А кто следующий?
— Что?
— Там новая надпись, — она утомлённым жестом показала на стену.
Клермон почувствовал, что под ним качается земля. Новые каракули были видны плохо, Клермон с трудом дышал, понимая, что новый приговор — а он уже понимал, что это приговор, — не сулит оставшимся шестерым ничего хорошего. Но привычно скопировал надпись и, перевернув, прочитал: «Vae aetati tuae, animal amens, opus est sponte mortem sumpsisse…»
Элоди молча ждала.
— «Горе тебе, безумное животное, тебе предстоит прервать свою жизнь…»
— Что происходит, Боже мой?
…В апартаментах Элоди было пусто, в спальне были заменены простыни и покрывало, заметив это, Элоди остановилась и покачнулась. Она не хотела тут оставаться, и пошла за Клермоном в библиотеку. Здесь, на оттоманке у камина, прижавшись к нему, расплакалась.
Арман не успокаивал её, лишь обняв, тихо гладил по плечу.
Глава 22. ЗЛОБА
в которой, несмотря на все происходящие необъяснимые события,
оказывается, что весьма многие в замке Тентасэ
озабочены исключительно личными делами
Этьен не любил чувствовать себя одураченным, особенно если это было понятно тем, в чьих глазах ему не хотелось падать, и сейчас был озлоблен до нервного трепета. Виновато во всем, полагал он, его нелепое помешательство на этой черноволосой ведьме, но рассчитаться с нею он не мог. Elodie… ma maladie… Тут он был бессилен. Однако свести счёты с той, что поставила его в такое положение — было вполне возможно.
Этьен хладнокровно ждал.
Вошла Сюзан, взвинченная и издёрганная. Она уже давно ничего не подливала Файолю и просто забыла о нём. Кому был нужен этот тощий доходяга? Что случилось? От пугающей неизвестности её трясло, и безучастная отрешённость брата злила ещё больше.
— Тебе что, совсем безразлично, что происходит, Тьенну? Сошёл с ума от этой чёртовой сивиллы — и дела тебе ни до чего нет?
Этьен неприятно изумился. Он-то полагал, что, несмотря на его умопомрачение от Элоди, — никто ничего не замечает. Впрочем, сестрица всегда была смышлёной.
— Заметно? — обронил он.
Сюзан, несмотря на дурное настроение, расхохоталась.
— Если мужчина при виде девицы и на ногах-то устоять не может и начинает искать руками опору — тут уж и слепой всё заметит. Ты же всегда пытаешься опереться на что-то, когда видишь её. Что ты нашёл в ней?
Этьен молчал. Он пытался спокойно — как мог — осознать свое болезненное чувство, осмыслить его и, если получится, отстранить, ибо оно тяготило и изнуряло. Он не хотел любить её. Просто хотел? Этьен качал головой. Нет, гнетущее чувство очарованности, рабской зависимости и слабости, никогда не испытываемое раньше, не было желанием. Мало ли он раньше хотел женщин!
Вчерашняя ночь к тому же вразумила его: ведь он сразу почувствовал отторжение, раньше, чем овладел Лоретт. Он хотел не женщину! Он хотел Эту Женщину. Только Эту.
…Лора весь день провела в своей спальне. Минувшая ночь довела её почти до сумасшествия. Наблюдая за Этьеном, она поняла, что граф решил заполучить Элоди, но Лора не верила, не хотела верить, что та для него хоть что-то значит. Он просто делал так ей, Лоретт, на зло, чтобы уязвить и заставить сходить с ума. Она была уверена в этом.
Однако готовность, с которой Этьен появился в спальне ненавистной Элоди, пламенные слова, что он, полуослепший от страсти, бормотал в истоме, имя сестры, повторяемое им ежеминутно, его злость, когда он понял, что его обманули — заставили Лору постичь и силу его страсти, и её подлинность.
Этьен не притворялся — он был влюблён в сестру!
В душе Лоретт поднялась ревнивая ненависть. Уж кого-кого, но Элоди она никогда не считала равной себе. Ни слова, сказанные когда-то кузеном Мишелем, ни молчание Онорэ никогда не могли уверить Лору, что сестра может кому-то понравиться. Ни рассказ Изабель об ухаживаниях Файоля, ни то, что ей самой довелось видеть в арке Бархатной гостиной — ни чём её не убеждали.
Но теперь — свет мерк в её глазах. Этьен…
Лора видела, что сама Элоди совершенно безразлична к Этьену, сестра не давала никакого повода для ревности, но именно это бесило ещё больше! Сама она не могла жить без Этьена, он же потерял голову от этой чернавки, а сама Элоди даже не удостаивала его вниманием, высокомерно измываясь не только над Этьеном, но и над её любовью! Этой ведьме совершенно не нужен тот, за любовь которого сама Лоретт отдала бы всё на свете! Элоди даже не удостаивала быть её соперницей!
На обман Лоретт пошла от отчаяния, ненависти и зависти к сестре, при этом, не думая о последствиях — не по глупости, но от захлестнувшего душу порыва злости и безумной страсти. Однако Лора до последнего надеялась, что близость с ней откроет Этьену глаза, он поймёт, как она любит его, и он останется с ней. Когда же Этьен обнаружил, что его обманули, его взгляд просто испугал её.
Теперь Лоретт начала понимать, что потеряла и честь, и сестру — но не приобрела и Этьена. Она ждала, что он все-таки придёт, сжалится, позволит быть с ним рядом, но спускалась новая ночь, мрак окутывал тёмные закоулки замка, а Этьен не приходил.
Лору взволновала вдруг пришедшая в голову мысль, что, может быть, он всё же приходил, но в спальню к Элоди, искал её там? Она поспешила туда, но дверь была заперта — Элоди была в библиотеке. На дрожащих ногах Лоретт спустилась к спальне Этьена и робко постучала.
Граф был у себя. Он понимал, что одурачившая его девица рано или поздно явится и спокойно обдумывал планы мести. Этьен ничего не собирался прощать. Едва он вспоминал свои мечты по получении письма, мысли, которых теперь стыдился, — взгляд его сиятельства наливался свинцом. Такое ему ещё испытывать не доводилось. Насмешливая фраза Элоди причинила ему боль невообразимую. Она свидетельствовала не только о полном понимании произошедшего, не только о том, сколь смешным выглядит он в её глазах, но и удостоверяла безнадёжность всех его надежд. Вдобавок, Этьен был унижен при Клермоне, как будто мало ему было пьяной исповеди!
Расплатиться за это тройное унижение предстояло Лоретт.
Когда Лора появилась на пороге, он долго оглядывал её, ждал первых слов. Она в конце концов залепетала что-то о том, что он должен простить её, должен понять… Услышав слово «должен», Этьен почувствовал, как его залила волна бешенства. Эта потаскушка ещё будет предписывать ему нормы поведения? Уж ей-то он точно ничего не должен, чёрт возьми! А, впрочем…
Этьен улыбнулся.
— Но что, по-вашему, я должен теперь делать, моя дорогая?
— Я думала, вы полюбите меня…
В спальне Этьена горела только одна свеча, и половина его лица была в тени. Лоретт не видела его злобно содрогающейся щеки и дёргающегося уголка рта. Он резко поднялся.
— Хорошо, моя дорогая, на этот вечер я оставлю вас и постараюсь… полюбить. Но помните, любой отказ удовлетворить мою прихоть приведёт к вечной разлуке. Я не привык, чтобы мне отказывали.
Лоретт была на седьмом небе от счастья.
Мсье Виларсо де Торан, если разобраться, не был законченным негодяем. Не был, но становился им без всякого труда. Изломанная, искажённая натура обретала себя в мерзости легко и свободно, трудны и мучительны были как раз минуты отрезвления и нравственного похмелья. Когда им руководила похоть — Этьен был просто развратен, но сейчас им двигали злость и месть — и он стал исчадием ада.
Она хотела его любви — она получит её, и Тьенну сделал всё, чтобы она насытилась этой любовью. Злость, как и похоть, в приступе своём не знает стыда. Этьен не просто бесчестил, но осквернял её, испробовав не только все мерзости Шаванеля, но и всё, что подсказывала ему накопившаяся злоба. Последний портовый матрос не вытворил бы такого с последней шлюхой. Этьен срывал на ней злость и за насмешливый взгляд Элоди, и за её саркастические слова, и за то, что он пусть на минуту мог принять эту надоедливую муху за Элоди, за своё унижение перед Клермоном, за истерзавшую его любовь…
Лоретт, вначале безропотно покорная ему, исполнявшая, несмотря на боль и испуг, всё, что он прикажет, наконец, поняла, что он просто измывается. Но Этьен, несмотря на её слёзы, лишь входил в раж, творя непотребное, и заставляя её подчиняться. Его плоть успокаивалась лишь на считанные минуты, ибо злоба и мщение вновь заставляли её восставать.
Он понял, что пресыщен местью и утомлён, лишь около трёх часов пополуночи, после чего выставил её за дверь и зло сплюнул, с сожалением подумав, что подобной дуре и этот урок впрок не пойдёт.
Элоди заснула только под утро. А, проснувшись, подумала, что лучше бы не засыпала. Ей приснился кошмар. Она снова шла по воде и вдруг тонкая белая рука, высунувшись со дна, схватила её за лодыжку. Она испуганно всколыхнулась, и тут увидела, как из-под воды вылезает Лоретт — с распухшим лицом и остановившимися, мёртвыми глазами, с огромным ножом в руке.
Утром Элоди решилась заглянуть к Лоретт, но не нашла её в спальне, причём, та явно не ночевала в ней. Боясь повредить и без того дурной репутации Лоретт, Элоди осторожно обошла коридоры и залы замка, опрашивая редких слуг, но тщетно — сестры нигде не было. Слуги не видели её.
Разбуженный Элоди Клермон тоже приступил к поискам — но Лоретт исчезла. Встревоженная Элоди пошла даже на то, чтобы осведомиться у Этьена, не видел ли он Лоретт, но тот, интуитивно найдя наиболее правильный тон — серьёзный и чуть удивлённый, — ответил, что с прошлого утра, когда им довелось найти несчастного мсье Файоля, не имел счастья видеть её сестру. Никто не выглядит более невинно, как виновный, уверенный в своей безнаказанности.
Элоди поверила его сиятельству.
Элоди и Арман обошли все закоулки замка, Этьен вызвался помочь им, и обеспокоенная Элоди даже поблагодарила его. К поискам подключили мсье Бюрро и слуг, и Дювернуа, но толку не было. Никто не хотел предполагать, что девица упала в реку или утонула в пруду, но настал момент, когда, после осмотра последнего закоулка и даже склепа, куда не поленился сходить мсье Бюрро, эта версия стала господствующей.
Бездна призывает бездну… Элоди то плакала, то молилась. Но поселившаяся в её душе чёрная безнадёжность, едва она увидела пустую спальню Лоретт, вкупе с ужасным сном и прочитанной накануне Арманом надписью на стене, только усугублялась. Она чувствовала, что с Лоретт случилась беда, и боялась завтрашних поисков тела в пруду, которые обещал организовать мсье Гастон.
Этьен смутно почувствовал, что слова этой девушки о любви как-то проясняются для него. Её сестрица, чтобы удовлетворить свою вздорную страсть, была готова на всё — даже облизывать его гениталии, была готова и хладнокровно опозорить собственную сестру. Случись что с Элоди — Лоретт разве что надела бы чёрную вуалетку, озаботясь, чтобы та была ей к лицу. Неспособная на любовь к сестре, она умирала от любви к выдуманной ею же иллюзии.
Элоди же была обеспокоена пропажей Лоретт до слёз.
Но что с Лоретт? Не сделала ли дурочка что-нибудь собой после того, как узнала его — подлинного?
Этьен задумался. Вообще-то вчера он не был собой, просто обозлился, однако вспоминая, что вытворил ночью, он тяжело вздыхал. Теперь он уже сожалел об этом. Обида от презрения Элоди, боль унижения, понимание того, что он нелюбим — впервые в жизни, — тяжкий морок болезненной, сумасбродной любви довели его — вот он и сорвался на Лоретт. Сейчас он этого не сделал бы. Куда она подевалась, в самом-то деле?
Мысли Этьена прояснились. Да, он был обозлён, но срываться на жалкой девчонке было низко. Клермон бы сказал, что это недостойно мужчины.
Мысли Этьена приняли, однако, совсем другое направление, когда Клермон, успокаивая Элоди, сжал её руку и прижал к губам. Взгляд её просветлел, стал нежнее, тон голоса мягче, на дрожащих губах появилась улыбка. Если бы она так посмотрела бы на него, Этьена, — сердце истекло бы в его груди мёдом. Значит, ему не мерещится? Этьен не видел в Армане признаков сильного увлечения — тот был сдержан, держался с Элоди, как заботливый брат. Но Элоди въявь благоволила ему!
Этьен снова почувствовал, что втягивается в тяжкий морок любви, в глазах темнело, он не мог, просто не мог без неё… Что же это?
Но влюблён ли Клермон? Решение пришло быстро и, так как поиски завершились ничем, а уже темнело, Этьену ничего не помешало тут же приступить к его осуществлению.
Сюзан уже пришла в себя после лёгкого потрясения от смерти Файоля, и известие о пропаже Лоретт восприняла с недоумением. Куда она могла подеваться? «Стоило тебе позабавиться с ней, как она поняла, что лучше ей будет только в раю…», — усмехнулась она. Брат не стал делиться с сестрой своими мыслями по этому поводу — просто потому, что это сейчас его не занимало.
Однако то, что его занимало, требовало осторожного подхода, ибо Сюзан была особой неординарной и весьма способной. Причём, способной абсолютно на все. Между тем, всего не требовалось. Ревность к Клермону не заставила Этьена забыть доброжелательную мягкость и благородство Армана. Тот спас ему жизнь. Этьен не хотел зла Клермону, он просто хотел Элоди, и всё, что ему было нужно — чтобы Клермон не путался под ногами.
Повторять историю с Лоретт он не будет, твёрдо решил Этьен.
— Мне нужна твоя помощь, дорогая. Скажи, на что ты способна без твоих старушечьих рецептов?
Сюзан не поняла его.
— Мне нужно, чтобы ты очаровала Клермона, но не так, как Рэнэ. Он должен просто влюбиться в тебя, причём, мне интересно, сможешь ли ты это сделать, — он улыбнулся, — только своими женскими достоинствами.
Сюзан расхохоталась.
— Я что-то не пойму тебя, малыш. Ты возжелал эту монашку и хочешь, чтобы я отвлекла её паладина? Это разумно. Но зачем же предписывать мне, как действовать?
Этого-то Этьен и опасался. Хватит с него Лоретт!
— С головы Клермона не должен упасть ни один волосок, он не должен пить ничего, кроме чистого вина. Ты поняла меня? — тон Этьена стал жесток и сух, в нём послышался скрежет металла, и это понудило Сюзан внимательно вглядеться в лицо брата. — Если ты ни на что не способна без своих дьявольских уловок — так и скажи. — Он помедлил, потом тихо добавил, — Клермон мне дорог.
Сюзан несколько минут внимательно рассматривала братца.
— Тебе нужно, чтобы он …
— Увлёкся тобой, дорогая. Лёгкий флирт, слабое головокружение… не больше. Кстати, я видел его о naturel[7], сложен он бесподобно. Затяни его в постель — поучи азбуке любви. Он не сведущ в ней. Удовольствия ты, скорее всего, не получишь, но зато — доставишь большое удовольствие мне. И я буду тебе весьма благодарен…
Этьен улыбнулся, и Сюзан оттаяла. Она нежно взлохматила его волосы.
— Чёрт бы подрал тебя с твоими причудами…
Этьен вернулся к себе. Теперь можно будет позабавиться. Сюзан никогда не отступается от намеченного, будь то покупка лишнего браслета, или ещё одной шубки, или совращение мужчины, даже совершенно ей ненужного. Клермон ещё до конца недели окажется в её постели, а лишившись невинности столь поздно — неминуемо привяжется к той, что сделала его мужчиной. Да и пора бы уже, усмехнулся Этьен. Опытность не помешает Арману, скорее откроет глаза на некоторые стороны жизни, пока закрытые для него.
Тут в голове Этьена смутно пронеслось какое-то воспоминание, что-то о помощи Божьей, ах да, об этом говорил герцог. Но он, усмехаясь, покачал головой. Вздор всё. Девственность для мужчины — в конце концов, просто обуза. Он вспомнил Фоше и снова поморщился. К черту! Клермону не двенадцать!
Этьен раззадорил Сюзан, и его требование не пользоваться ни афродизиаками, ни приворотами, вначале показавшееся странным, по размышлении ей понравилось. Утром она внимательно оглядела Клермона — приятные мягкие губы, яркие синие глаза, красивый профиль, тёмные волосы и светлая кожа. Если верить братцу, то, что под одеждой — столь же хорошо. Чёрт возьми, это не тщедушный Файоль, глянуть не на что было.
Клермон держался скромно и сдержанно, но его спокойное достоинство понравилось Сюзан. Интересно, в самом деле, каков он в постели? Файоль, мир праху его, говорил, что Клермон девственник, и братец подтвердил это. Ну, и что, это тоже лакомое блюдо, смотря чем приправить.
Тем более Сюзан было бы приятно наставить нос этой монашке, которую — с таким-то лицом! — вдруг возжелал Этьен!
Сюзан не помнила, чтобы брат когда-нибудь увлекался. Иногда его взгляд, победительный и вожделеющий, падал на какую-нибудь из девиц или светских красавиц, и Сюзан опять-таки не помнила, чтобы Этьен не получил желаемого. Он не был жесток, хранил каменное молчание о своих связях, становился безжалостен и подл только когда замечал, что женщина покушалась на его свободу и душу. Но он никогда не дорожил ни одной, ни у одной не вымаливал любви, ни с одной не искал встреч. Лоретт д’Эрсенвиль казалась Сюзан привлекательной, но, по правде говоря, она не думала, что Этьен всерьёз ею увлечётся. Он бросал девиц и покрасивей. Пригласив Лоретт с сёстрами в замок, она понимала, что он сделает из одной, а может, и из всех сестричек д’Эрсенвиль заурядных шлюшек. Сюзан в шутку как-то сказала брату, что он напоминает неподвижного паука, раскинувшего свои сети повсюду, и просто пользующегося тем, что попадает на липкую паутину.
И что же случилось? Этьен, мечущийся, нервный, ищущий глазами свою пассию, робеющий и трепещущий от женского взгляда — казался ей жалким. Но мало того, что он потерял голову и униженно вымаливает любовь, он смиренно склоняется перед той, кого Сюзан не только не считала равной себе, но даже не готова была признать хорошенькой! Она искренне не понимала брата, видя его увлечение этой дурнушкой. Ну, может быть, не совсем дурнушкой… Но, воля ваша, разве это женщина? Рта почти нет, глаза — как блюдца, а тоща-то!
Сюзан снова и снова внимательно разглядывала девицу, покорившую брата. Может, она что-то не понимает? Стройна, фигура необычна, но, пожалуй, недурна. Но шея слишком длинна, и лоб излишне высок, профиль — да, красив, но губы незаметны и заурядны. Глаза же просто ужасны — ночное привидение, ей-богу. Сюзан бы и в голову не пришло, что Этьена может пленить подобная девица. Не опоила ли его чем-нибудь эта бестия?
Но нет… Ведь всё было ещё хуже! Этьеном пренебрегали. Девица шарахалась от брата, но — не как испуганная нимфа от Аполлона, а как добропорядочный буржуа сторонился лепрозория Сен-Лазар! Это была уже наглость запредельная — пренебрегать тем, по ком сходили с ума все красотки в свете, тем, кто никогда не знал поражений, тем, кто был предметом её гордости и любви.
Нанесённое оскорбление требовало сатисфакции. Что ж, посмотрим, чья возьмёт.
Сюзан все пристальнее вглядывалась в лицо, осанку, мощные запястья Армана де Клермона. Некоторые выводы она сделала сразу — силён и вынослив, но к изыскам в постели отнесётся без восторга — неискушён и не склонен к грязи. Такие мужчины слишком благородны для настоящего свинства в постели, а без свинства — какое же удовольствие? Но спокойной мужской силой от него веет не менее, чем от Этьена. В общем, она осталась довольна наблюдениями. Интересно будет свести его с ума.
После обеда она попросила брата и Клермона помочь ей передвинуть сундук в её спальне, но, когда Арман пришёл, Этьена ещё не было. Сюзан была в кремово-персиковом пеньюаре, облегавшем её, как вторая кожа, волосы её скрепляла только шёлковая лента, и взгляд Клермона не мог не упасть в декольте Сюзан, содержавшее достоинства, прелесть которых мужчина мог не оценить только в том случае, если был слеп. Клермон, безусловно, слепым не был, и дыхание его чуть участилось.
Сюзан он считал особой развращённой, но зная, что она, как и брат, — жертва несчастных обстоятельств, был склонен жалеть её. Жизнь в замке редко сводила их вместе, Арман мало приглядывался к ней, а помня её изначальное пренебрежение, сторонился её. Сейчас он просто ждал Этьена, с тоской думая о поисках Лоретт, прогноз которых был мрачен. Будь она жива — уже бы нашлась бы, полагал он. Тревога и опасения, хоть Арман едва ли понимал это, были для него благим оберегом от женских чар.
Сюзан с улыбкой заговорила, и Клермон заметил, что она — живая и остроумная собеседница, умеющая расположить к себе. При этом она села на подлокотник кресла так, что его взгляд против воли все время останавливался на её груди. Она же по-прежнему весело болтала, а заметив, что в него сбился шейный галстук, предложила перевязать его и, не дожидаясь от несколько ошеломлённого Армана ответа, развязала его. Клермон счёл это фамильярностью, но подумал, что в тех кругах, где вращаются Этьен и Сюзан, возможно, такое поведение принято?
Нежные руки Сюзан перевязывали его галстук, и от прикосновения её мягких прохладных пальцев по его телу прошёл лёгкий трепет. Но ему тут же вспомнился её презрительный взгляд, каким она окинула его по приезде. Трепет сменило отторжение. Сюзан, не заметив этого, улыбнулась ещё ослепительней и сказала, что ей удалось завязать галстук как у лорда Брамелла.
В эту минуту вошёл Этьен, по договорённости с сестрой задержавшийся на четверть часа, вежливо извинился за опоздание, и мужчины занялись сундуком. Это заняло считанные минуты, потом Сюзан предложила им выпить и, не успел Арман отказаться, как Этьен уже усадил его в кресло, протянул бокал с коньяком и заговорил о встрече с мсье Бюффо. Тот сильно сомневается, посетовал Этьен, что им удастся найти бедняжку, если она в пруду: тело может всплыть и через месяц. Но герцог приказал сбить несколько брёвен и пройтись по дну с баграми — пруд неглубок, может, зацепят.
Арман слушал и мрачнел. Господи, когда же восстановят мост? Обещанная летняя идиллия оборачивалась кошмаром, и Клермон дорого бы дал, чтобы завтра же вместе с Элоди покинуть Тэнтасэ. Впрочем, грехом было думать, что это лето было для него тяжким — ведь он встретил свою судьбу!
Но Клермону казалось, что над замком почти зримо сгущался мрак.
Сюзан заметила, что лицо Клермона стало холодней и отрешённей, и заговорила о намеченном на послезавтра небольшом пикнике. Это пойдёт им всем на пользу, поможет развеяться после этих непонятных кошмаров.
Этьен, сказав, что принесёт фрукты, вышел, а Сюзан начала откровенно кокетничать с Арманом — игриво и чуть насмешливо, смеясь над его заторможенностью. Она тормошила его и смеялась, и Клермон снова почувствовал, как его медленно окутывает марево её тела. Он не мог отвести глаз от её груди, невольно рисуя в воображении то, что было скрыто, чувствовал гнетущее возбуждение и головокружение. На несколько мгновений у него возникло томящее желание погрузиться в мягкую нежность простыней, ласковую негу алькова, тёплые объятия Элоди…
Элоди? Клермон вздрогнул. Что он здесь делает? Этьен, появившийся тем временем на пороге, удивился, увидев, что Клермон поднялся и прощается, что-то бормоча о мсье Бюрро, с которым хотел бы поговорить.
Этьен вызвался проводить его. Дорогой они молчали, Виларсо де Торан искоса поглядывал на Армана и лишь однажды спросил, как, по его мнению, надеется ли мадемуазель Элоди, что сестра её… жива? Клермон видел, что там, где речь заходит об Элоди, Этьен теряет самообладание. «Да, она надеется». Этьена это удивило. Ему казалось, заметил он, что мадемуазель Лоретт не была привязана к сестре…
Клермон ничего не ответил.
По их уходе Сюзан откинулась в кресле и задумалась. Это был афронт. Глаза Клермона затуманились на считанные мгновения — и тут же прояснились. Дыхание участилось, но вернулось в свой размеренный ритм. Пальцы чуть заметно напряглись на подлокотниках кресла — и расслабились.
Вернувшийся Этьен успокоил её: Клермон холоден по натуре, он сам никогда не видел его возбуждённым, такие нелегко теряют голову, но это не значит, что не теряют вообще никогда. Капля долбит камень не силой, но частым падением.
Глава 23. ТРЕТЬЕ ОБУГЛЕННОЕ ТЕЛО
в которой герои приходят
к пониманию своих заблуждений
Клермон, расспросив мсье Бюрро, поспешил к Элоди. Та была измучена и грустна и, не зная, как успокоить её, Арман просто тихо сел рядом. Что могло случиться с Лоретт? Слово «самоубийство» то и дело всплывало в мозгу, но он усилием воли старался гнать мысли о подобном исходе.
— Я слышала, как герцог говорил кому-то, что ночь в горах, если поранена нога или человек не может двигаться — смертельна. Становится очень холодно, даже летом, — Элоди подняла на него остановившиеся, полные ужаса глаза.
Клермон взял её ледяные ладони, пытался согреть их своим дыханием. Неожиданно вспомнил слова Этьена о нелюбви Лоретт к Элоди. Арман был умным человеком и редко задавался вопросом, солгали ему или сказали правду. Он лишь пытался понять, зачем некто говорит ему то, что говорит, — и без труда понимал собеседника. Этьен хотел натолкнуть его на мысль о том, что Лоретт не любила Элоди. Зачем?
— Вы с Лорой в детстве дружили? — спросил Арман Элоди.
— С Лоретт? Нет. Её и Изабель отдали мадам Дюваль, а я… она не нравилась мне, и подруга Эмилия сказала, что ей предстоит четыре года пробыть в Шарлевильском пансионе, и я уговорила родных отпустить и меня. Я вернулась только два года назад, после смерти отца. Но и тогда — мы не подружились. Лора … Я раздражала её, да и Изабель тоже. Они считали меня синим чулком, монастырской послушницей и фанатичкой. Это все мадам Дюваль. Одна ничтожная и помрачённая душонка способна отравить ядовитыми миазмами десятки душ вокруг.
— А ты … любила их?
Она посмотрела на него жалобно, как ребёнок.
— Я хотела… исправить их, объяснить им… Но сейчас… я понимаю, что просто не умела любить. Отец Легран говорил, «что бы вы ни делали, делайте это с любовью. Вы поймёте, что причина ваших бед в недостатке любви, ибо такова причина всех бед мира. Надо любить всякого человека, видя в нём образ Божий, несмотря на его пороки. Нельзя холодностью отстранять от себя людей…»
Клермон посмотрел на неё долгим взглядом, вспомнив о Фонтейне. Воистину только люди Духа ещё могут говорить сегодня о Божьей любви — для всех остальных она давно ничего не значила.
Элоди горестно продолжала.
— Умела ли я так любить? Разве не превозносилась я над ней в гордыне моей, считая её глупой и доступной? Разве меня не раздражала её страсть? Вразумить можно, только любя, я же только злилась… —
Элоди разрыдалась. Чуть успокоившись, через несколько минут продолжила. — Мать говорила, что стяжать любовь может только тот, кто стал бесстрастен, освободился от склонности к блуду, гневу, лжи и гордости… Я не умею так любить. — Элоди печально посмотрела на него.
— Но ненависти к тебе Лоретт не испытывала?
— До приезда сюда… кажется, нет. Это всё этот человек. — Элоди неожиданно зло рассмеялась, и в смехе её зазвенели осколки хрусталя. — Но Господь покарал его за дела его. Или Дьявол.
— Ты полагаешь…
— Только возмездием назову его дурную любовь. Может ли человек, для которого Бог — похоть, стяжать любовь? Любовь — акт веры, и если в человеке нет веры, то в нём нет и подлинной любви. Неужели он надеется, что я могу полюбить его? Безумец. Это его кара и за Лоретт, и за сотни других лоретт. Это наказание и вразумление ему, как гибель сестёр — дана во вразумление мне. Нас всегда вразумляет беда — и не надо винить Господа, если мы не учимся — и на наших бедах, и на бедах ближних.
Она умолкла, потом неожиданно спросила.
— Но ты по-прежнему близок с ним. Почему?
— Ты же сама говоришь, нельзя холодностью отстранять от себя людей… Он чем-то … он нравится мне, и мне кажется, если бы ему изначально внушили верные принципы — он был бы очень светлым человеком.
Элоди улыбнулась, но ничего не ответила.
Неожиданно Арман спросил:
— Ты сказала — «гибель сестёр»? Значит, ты уже не надеешься, что Лоретт жива?
Элоди снова заплакала и покачала головой, и Арман, видя, что она утомлена и угнетена, сказал, что ей нужно постараться уснуть.
Когда Арман ушел, оставшись одна, Элоди вновь начала перебирать в памяти детали поведения Лоретт и возможные причины её исчезновения. Был странный провал во времени… Если она покончила с собой, чего опасалась Элоди, то почему она не сделала это после первой же ночи с Этьеном? Несколько ночей после Лора провела у себя и пропала только ночью следующего дня… Или утром?
Её размышления прервал стук в дверь. Элоди, подумав, что это мсье Бюрро, поспешно открыла. На пороге стоял Этьен. Он видел, что Арман ушёл, и постучался к Элоди просто потому, что … потому что не мог без неё. Ему нужно было видеть её ежеминутно, ежечасно, ибо дышать он мог только там, где была она.
Элоди поднялась, глаза её блеснули. Вопреки мнению мадам Дюваль, сестёр и Сюзан, Элоди была женщиной, просто отличной от расхожих представлений о женственности. Она прекрасно сознавала свою власть над этим неприятным человеком и видела, что Этьен потерял в этой страсти себя, голову, достоинство и всё своё высокомерие. Заворожённый и околдованный, Этьен жил от одного её взгляда до другого. Сейчас он повторил то, что говорил уже десятки раз — и чем немало наскучил. Он предлагал ей себя — руку, сердце, состояние, — всё то, что было ей не нужнее летошнего снега.
Приоткрывшееся Элоди понимание, что граф знает больше, чем говорит, заставили её задать вопрос, бывший не предвидением, но предощущением истины.
— Лоретт провела с вами и последнюю ночь перед исчезновением, так ведь, ваше сиятельство? Что вы с ней сделали?
Этьен вздрогнул. Замешательство отразилось на его лице. Он не ожидал такого вопроса и смутился.
— Ваша сестра ненавидела вас, Элоди. — Он надеялся, что эти слова заставят её перестать думать о сестре, по крайней мере, отвлекут от той проклятой ночи. — Лоретт ненавидела вас!
То, что он говорил о Лоретт в прошедшем времени, царапнуло её душу до крови.
— Вы надругались над нею и довели до самоубийства? — её взгляд стал изуверским и сумрачным.
Этьен растерялся. Он уже потерял время, когда можно было всё отрицать, и сама попытка перевести разговор была не в его пользу. Для Элоди его растерянное молчание было равносильно признанию.
Негодяй, он оставляет пятна даже на грязи! Она стремительно выпрямилась.
— Я прошу вас уйти, мсье.
Её скулы обозначились резче. Элоди боялась, что ещё мгновение — и она не справится с собой. Значит, она все поняла правильно. Этот негодяй убил Лору. И после того, что он вытворил — он ещё дерзает навязываться ей? Ей просто качнуло от омерзения. Этьен залепетал что-то о том, что не виноват, просто… Он не хотел, он не делал ничего… он осёкся.
— Убирайтесь.
Этьен, не чувствуя ног, пошёл к двери. Неожиданно остановился. В нём взвихрилось яростное желание овладеть ею — пусть насильно. Ему уже было не до самолюбия. Но, резко обернувшись, он снова застыл. Она сидела на краю дивана, уже забывшая о нём, недвижная, поникшая и словно погасшая. Возбуждение его тоже погасло.
Он и вправду подлец. Что он натворил, Боже?
Клермон, раздевшись, долго сидел на постели, думая о событиях дня. Дневная встреча с Сюзан не взволновала его: Элоди своей хрупкостью и утончённостью давала ему ощущение его мужественности, но Сюзан оставила в нём только ощущение беспомощности. Клермону казалось, что он теряет возле этой женщины и волю, и достоинство, и самого себя. Он нервно сжимал руки, вспоминая чувственный изгиб губ Сюзан, тёмные яхонтовые глаза с поволокой, тень в ложбинке налитой груди. Странно тяготил и тяжёлый запах лилий, исходящий от неё. Все в нём воссоединилось в отторжении, но взвинченность и нервная истома остались в нём. В ту ночь Арман долго не мог уснуть, пережитое преследовало его, и только усилием воли Клермон заставил себя успокоиться. Волны сна стали медленно накатывать на него, летняя ночь убаюкала пением цикад, веки отяжелели.
…Сюзан появилась из-за полога почти неслышно, в какой-то отрешённо-спокойной наготе. Клермон вздрогнул и сжался в ужасе. Она же медленно, по-кошачьи, скользнула под одеяло, и он ощутил на шее её жаркое дыхание. По нервам снова ударил острый запах лилий, горячие руки Сюзан обжигали его ледяное тело, лаская его столь бесстыдно, что не возбуждали, но сковывали. Арман стыдился своего тела и стыдился её взгляда, в нём нарастала томящая и острая боль, его дыхание спирало, задыхаясь, Клермон хватал воздух ртом, в глазах меркло, Господи Иисусе, спаси и избавь меня…
Арман очнулся и замер. В окно струился свет, часы показывали шесть утра, в его постели никого не было. Несколько секунд он молча сидел, потом, запутавшись в одеяле, трепеща, вскочив, ринулся к двери.
Засов был по-прежнему задвинут, ключ торчал в замочной скважине. Дрожащей рукой Клермон нажал на ручку. Дверь не шелохнулась. Утомлённый и истерзанный, но счастливо облегчённый пониманием, что ночная мерзость была всего только сном, и кошмар кончился, Клермон, возблагодарив Господа, юркнул под одеяло и, свернувшись калачиком, снова задремал
Предутренний сон подарил ему Элоди, покоящуюся в его объятиях, её нежные поцелуи, тихую мелодию плещущейся воды и напев флейты. Elodie… ma melodie. Во сне Элоди была нежна и ласкова, что-то лепетала ему на ухо, он вновь обретал ощущение своей силы, и только сильнее сжимал её в объятьях. Потом начался обвал в горах, он видел, как камни с грохотом обрушиваются на скальные уступы…
…В дверь колотили, и Клермон услышал, как Этьен громко повторяет его имя. На часах был полдень. Клермон вскочил, набросил халат, повернул ключ в замке и отодвинул засов и по одному виду Этьена понял, что случилось нечто ужасное. Тот несколько мгновений помедлил, потом тихо и устало сообщил, что труп несчастной Лоретт обнаружен.
Сам Этьен узнал об этом от мсье Бюрро, но не хотел идти туда один, боясь увидеть и труп, и Элоди. Арман изумился — выразительное лицо Этьена потемнело, глаза были окружены коричневой тенью. Он походил на ангела, наклонившегося над бездной, отсвет пламени которой опалил несмываемой гарью его глаза и кожу.
Сам Этьен чуть отрезвел и словно очнулся. Боже мой, что же он наделал и зачем? Пелена помрачения медленно сползала с глаз. Когда он хладнокровно измывался над Лоретт, то искренне полагал, что вправе делать это, но сейчас не мог понять, что заставило его довести несчастную дурочку до смерти.
Что она сделала ему, Господи? Что она вообще могла ему сделать?
Но он не виноват! Он не убивал её. Хотел ли он её смерти? Нет! Ему было абсолютно безразлично, жива она или мертва, но он не думал… не верил в такой исход! Чёрт возьми!
Если дуре что и взбрело в голову — при чём тут он? Он не убивал её!
…Тело удалось подцепить багром одному из слуг. Оно ещё не успело распухнуть, но почернело.
Элоди, закутанная в чёрную шаль, казалась выше и тоньше, чем обычно. Вокруг её глаз тоже залегли тени, и глаза царили на исхудавшем осунувшемся лице. Она достаточно спокойно смотрела на тело сестры, но Арман видел, что держится она неимоверным усилием воли. Клермон поспешил к ней, оставив Этьена.
Этьен, лишившись опоры, покачнулся, но устоял на ногах. Он молча смотрел на тело той, что осквернил, но не узнавал его. Если она утопилась — то почему лицо столь черно? Ил? Но лежащий рядом багор был тоже измазан илом, но не чёрным, а зеленовато-бурым. Он почувствовал, что сил в нём прибыло. Этьен попросил слуг попытаться отмыть лицо — и даже ринулся помогать — настолько вдруг ударила его внезапная мысль. Элоди молча смотрела, как он суетится над трупом, и не шевелилась, но Арман, поняв что-то, помог Этьену.
Вода стекала с лица покойницы, не делая его светлее. Этьен схватил руку утопленницы и с силой потёр её прибрежным песком. Ил отслоился, и под ним проступила обугленная кожа. Клермон встретился глазами с Этьеном и несколько минут они заворожённо смотрели друг на друга.
Этьен вдохнул полной грудью. Она не покончила с собой! Она погибла, как Изабель и Рэнэ Файоль! Он не виноват! Эта мысль была для Этьена невероятным облегчением. Он надеялся, что Клермон объяснит всё Элоди, и она поймёт, что он не виноват.
Элоди и вправду поняла, что тело не могло обуглиться в воде, но это понимание ничего не проясняло. Что произошло с Лоретт?
Дювернуа так и не решился подойти ближе, в ужасе оглядывая берег с пирса. Эта новая смерть, столь страшно сузившая круг оставшихся, для него была страшным знамением. Нужно бежать отсюда, любой ценой выбраться из этого проклятого замка, где бродит жуткий убийца, день ото дня множащий свои жертвы! Сегодня же он попытается… но как? Наспех сбитый плот на реку не перетащить. Вещей много — как забрать их? Река вынесет из ущелья, но сам он никогда не плавал — как не врезаться в берег на излучине? Ждать же окончания постройки моста — безумие, за это время сумасшедший маньяк уничтожит их всех!
Что делать, что же делать? Его трясло.
Сюзан, опершись на ствол прибрежной ивы, наблюдала за всем взглядом мрачным и затуманенным. Она видела, что из её попытки очаровать Клермона ничего не вышло: тот по-прежнему ошивался вокруг этой бестии Элоди. Только что он прошёл мимо, даже не заметив её! Между тем — и в этом она не призналась бы даже себе, не то, что брату — в неё странной занозой вошло и неимоверно саднило ощущение, поселившееся где-то в ладонях, в кончиках пальцев, но потом разлившееся ядом по телу. Её — непонятно, почему — до дрожи взволновало прикосновение к этому юноше, к его плечам и белоснежной шее, а его отрешённые синие глаза, в которых она даже не отразилась, заворожили.
Когда тот ушёл, и брат тоже покинул её, Сюзан снова и снова вспоминала белые пальцы Клермона, его запястья, чистую, как у женщины, кожу… Брат пошутил, что он совсем не искушён, однако именно эта неискушённость и привлекала…
Но повторялась вечная история жены Потифара и прекрасного Иосифа.
Впрочем, Сюзан не то, чтобы хотела Клермона. Нет, она хотела, чтобы он смотрел на неё так, как на эту чернавку, так же бережно прикасался — но к её плечам, и нежно сжимал — её руки… А, впрочем, нет. Чего там? Она хотела его. Хотела.
Первую партию она проиграла. Брат запретил пользоваться привораживающими средствами, но ей и не хотелось прибегать к ним. Ведь эта ведьма Элоди заворожила его собой, и не только его — она свела с ума и Этьена, и покойника Файоля, который даже в сонном бреду бормотал со злостью её имя, а что она, Сюзан?
Однако пока эта колдунья Элоди так смотрит на Клермона своими жуткими глазами-блюдцами, его не оттянуть. Да и чёртов братец — с ума сошёл, ей-богу, смотрит на неё как слепой на солнце, совсем голову потерял! Не угостить ли мерзавку тем дивным снадобьем, о котором говорил Шаванель? Братец отойдёт от бредовой страсти — ей же спасибо скажет. Да и какого черта ей, Сюзан, считаться с вечными прихотями Тьенну — у неё свои прихоти, и они должны быть на первом месте! Плевать и на Этьена!
Решено. Она сегодня же разделается с этой девицей — и тогда к её услугам будет Клермон.
Сюзан направилась к себе, а мсье Бюрро, Этьен и Арман отнесли тело несчастной Лоретт в склеп, где все нижние ниши колумбария были теперь заполнены, но две верхние пустовали. Пустой была и самая верхняя. Они приковывали к себе взгляды, томили странными, тягостными мыслями. Арман поинтересовался:
— Мсье Гастон, а почему здесь шесть ниш?
Мажордом мягко пояснил, что здесь нашли упокоение шесть основателей рода де Шатонуаров. Но лет двенадцать назад, во время ужасного наводнения, склеп и все замковые подвалы затопило. Восстановить усыпальницу, увы, не удалось. Мсье Бюрро горестно махнул рукой.
Этьен, выйдя из склепа, чувствовал себя ужасно. Несмотря на то, что смерть Лоретт, кажется, не была самоубийством — легче не стало. Воображение навязчивое, как душный кошмар, рисовало его измывательство над покойной. Что он наделал, Господи?
Не подходя к Элоди, Этьен сел на поваленную корягу, беспомощно опустив руки, глядя на пруд. Лицо его было измученным и больным, и Элоди поймала себя на мысли, что ей жаль его. Надломленная щемящая красота этого лица, искажаемая порочностью, сейчас проступила в какой-то подлинной чистоте и горести. Элоди подошла к нему, пробормотала несколько мягких фраз — на что хватило сил. Этьен поднял на неё глаза, тяжело вздохнул и кивнул. Неожиданное сочувствие Элоди было приятно, но оно мало что меняло в его мрачных предчувствиях. Он поймал себя на гнетущем ощущении неминуемой беды, чего-то неотвратимого.
Элоди же была совсем обессилена. Смерть Лоретт оставила её в одиночестве. Она оказалась последней из рода, у неё теперь не было близких. Как ни эфемерны были их родственные связи, как ни мала была привязанность к ней сестёр — она была лучше нынешней пустоты. Причины смерти Лоретт уже не волновали Элоди. Что за разница — что случилось с ней, если её нет и не будет уже никогда? Смерть без покаяния, без последнего причастия — ужасна, и гибель самой Лоретт усугублялась пониманием, что та погубила свою душу. Самые дурные предчувствия Элоди сбылись.
Изабель… Лоретт.
Глава 24. ЧЕТВЕРТОЕ ОБУГЛЕННОЕ ТЕЛО
в которой Этьен чувствует, что сходит с ума
Клермон проводил измученную Элоди к себе и уговорил лечь, а сам направился в библиотеку, где оказался не в одиночестве, а в обществе его светлости Робера Персиваля. Тот появился на пороге странно оживлённый, точно взвинченный, и Клермон снова ощутил смутное беспокойство: этот человек, чем-то нравящийся ему, всегда настораживал и порой даже чуть пугал. Он улыбался, но Армана слегка лихорадило, герцог вперял в него взгляд доброжелательных тёмных глаз, — но юноша ощущал странную дрожь во всём теле, его светлость шутил, — но становилось неуютно.
Сейчас герцог, опершись о полку камина, горестно пожаловался.
— Буду откровенен с вами, мой дорогой мсье де Клермон, происходящее в доме нервирует меня. Это просто чёрт знает, что такое! Скажу откровенно, я наблюдал за своими гостями. Мне, старику, всегда приятны молодые: среди их юношеских забав, пыла, игр и свежести, невольно оживаешь, молодеешь душой и телом. Ради этого я и пригласил сюда молодого графа с друзьями. Но смерть этой несчастной милой Изабель, столь изысканного и обаятельного мсье Файоля и очаровательной мадемуазель Лоретт, — просто потрясли меня. Вы представляетесь мне весьма разумным молодым человеком. Мне хотелось бы выслушать ваше мнение об этом. Что происходит, виконт?
Клермон с сожалением заверил его светлость, что пребывает в полнейшем недоумении — равно, как и все остальные.
Когда герцог ушёл, Арман напрягся. Во время беседы с ним его светлость стоял возле камина, почти так же, как тогда, в Бархатной гостиной. И также опирался на каминную полку. Клермона вдруг пробрало морозом. Он вдруг понял, почему удивился тогда, в Бархатной гостиной, когда Огюстен пронёс мимо него зеркало! Да, он видел там фигурку Элоди и остальных… Но ведь он не увидел в нём стоящего рядом с ней герцога де Шатонуара!
Его там не было. Не было, это точно!
Чертовщина какая-то. Арман почувствовал, что сходит с ума и тут же уверил себя, что просто ошибся. Зеркало пронесли мимо за считанные мгновения, вот ему и померещилось.
…Мажордом мсье Бюрро сказал Этьену, что сегодня в ущелье доставлена почта, кажется, есть письмо и для него. Этьен кивнул, даже не поняв. Письмо? Зачем? От кого? Он с трудом поднялся, опираясь на перила, с трудом добрёл до спальни. Он не спал ночь и сейчас чувствовал неимоверную усталость. Глаза были воспалены, веки запеклись и слипались. Этьен присел на кровать, потом откинулся на подушку. Мгновение — и он уже провалился в сон.
…Проснулся Этьен к вечеру и долго не мог вспомнить, как оказался в постели. Обожжённый труп Лоретт, склеп, ласковые слова Элоди — это был сон? Постепенно события дня восстановились в чуть отдохнувшем мозгу. Этьен всё вспомнил. На столике у дивана на крохотном серебряном подносе белело письмо. Ну, да, мсье Бюрро что-то говорил о почте. Почерк был смутно знаком ему, печатка же была семейной. Он лениво вскрыл письмо, надавив на сургуч.
Свиток содержал два письма. Почерк на одном Этьен узнал сразу — оно было от дяди Франсуа. Второе было подписано его управляющим. Этьен начал читать письмо Франсуа Виларсо де Торана.
«Мой мальчик, получив твоё письмо из Гренобля, я полагал, что смогу дождаться тебя, хотя ничего так не боялся, как встречи с тобой. Но теперь я понял, что её не будет. Я просто не доживу до осени, так говорит наш врач, и я не имею оснований не верить ему — угнездившийся во мне недуг убивает меня столь быстро, что сил моих недостаёт даже на то, чтобы удержать в руках перо.
Тьенну, дитя моё, прости меня. Я не знаю, когда в душу мою проник чёрный умысел погубить тебя, чтобы унаследовать титул и семейную вотчину, но горе мне, что я не отверг его. Я побоялся убить тебя, но Дьявол всеял в мою душу чёрное побуждение растлить тебя, и я счёл, что по окончании срока опеки над тобой получу всё. Но вот срок опеки кончается, я изувечил тебя — но что я получил, кроме невыносимых болей в груди, которые сведут меня через несколько дней в могилу? Прости же меня, мальчик мой, пусть и Сюзан простит меня, — если сумеет.
Стоя у мрачной бездны ада, тяжело думать, что ты принёс столько зла. Я все время вспоминаю твоё лицо тогда, в детстве, твои глаза преследуют меня. Прости меня, прости меня, мальчик. Молись обо мне.
Рука моя слабеет. Ты говоришь о герцоге де Шатонуаре? Я не знаю такого, у нас нет такой родни, и точно, что никто из наших родственников никогда не жил в окрестностях Гренобля. Ты не ошибся? Впрочем, это не…»
Письмо было не окончено. Второе содержало сообщение управляющего, что вчера, в пятницу 17 августа, мсье Франсуа Виларсо де Торан скончался.
Несколько минут Этьен сидел, не шевелясь и почти ни о чем не думая. Потом медленно перечитал письмо дяди. Ему смутно вспомнился Шаванель, но воспоминание не задержалось в душе, вытесненное другим.
Арман де Клермон говорил, что его дядя был негодяем. Но сам Этьен полагал, что тот неправ.
Но выходит, дядя Франсуа действительно хотел его смерти? Франсуа? Этьен чувствовал себя болезненно задетым и точно оплёванным. Почему? Как? Он ощутил странную горечь. Редко кто был так добр к нему, позволяя поступать по собственной воле, как дядя… И ведь он, Этьен, всегда … любил его. Любил безоглядно и чисто, как самого близкого человека, всегда способного понять и выслушать, доброго наставника и снисходительного друга!
А Франсуа… хотел убить его? Желал его смерти?
Глаза Этьена наполнились слезами, что удивило его не меньше письма. Он… не хотел, не хотел терять этого уже ушедшего человека — не хотел думать о нём, как о своей убийце! Он просит простить его?
Этьен лихорадочно схватил письмо и перечитал его. На ватных ногах поднялся, взял оба письма и, споткнувшись на пороге и едва не упав, вывалился в коридор. Он хотел пойти к Сюзан, но спёртый воздух коридора затруднял его дыхание, и он побрёл к выходу. На скамье сидели Клермон и Элоди, и Этьен с неожиданной властностью поманил к себе Армана. Клермон под испуганным взглядом Элоди поднялся и подошёл к Виларсо де Торану. Тот молча протянул ему письмо и, не отрывая глаз, смотрел, как тот скользил глазами по строчкам.
Пробежав глазами текст, Клермон пожал плечами и вернул бумагу Виларсо де Торану. Что же тут непонятного?
— Простите, Этьен, но ничего нового вы мне не открыли. Только негодяй мог сделать с вами то, что сделал он, это сразу было ясно. Его осмысление и покаяние… Вы простили ему? Впрочем, — Клермон на мгновение умолк. — Едва ли вы понимаете, что потеряли. Вас обокрали, вам не дали обрести и осмыслить в себе ни чистоты, ни чести, ни долга, ни веры, но необретённость такого рода никогда не осмысляется как потеря. Будет лучше, если вы просто простите ему всё.
Этьен поморщился, и болезненная гримаса перекосила его лицо. Ему показалось, что Арман ничего не понял.
— Мне же ничего от него не надо было! — неожиданно прорвало его. — Я любил его, любил! — Этьен почти кричал. — А он хотел убить меня?
— Обман любви и доверия — это предательство, но вы не можете покарать его больше, чем он уже наказан свыше.
Этьен как-то криво и болезненно усмехнулся, точнее — его лицо исказилось нервной гримасой. Какое наказание?
— Я же… любил его…
Он резко отвернулся и вошёл в замок. Пробежал по ступеням и резко постучал в комнату Сюзан.
Этьен никогда не слышал от сестры ничего дурного о дяде. Ему был нужен её вдумчивый и спокойный совет. Но на его повторный стук никто не отозвался. Пользуясь правом родства, Этьен слегка толкнул дверь. Она распахнулась. Он прошёл в гостиную, окликая Сюзан. Её там не было. Этьен подумал было, что она в Бархатной гостиной, и решил сходить туда, но на всякий случай заглянул в спальню.
Из решётчатого окна лился мягкий вечерний свет, разбивавшийся на полу на фигурные ромбы, по комнате плыли странные дымовые разводы, словно здесь только что затушили несколько канделябров. Запах заставил его замереть на пороге. В мягком полумраке на постели лежала Сюзан, и Этьен почувствовал, что фигурные ромбы пола кружатся пред его глазами.
Потом темнота мягко накрыла его.
…Очнулся Этьен сам — в кромешной тьме. Шатаясь, как пьяный, поднялся на четвереньки, потом, цепляясь за дверную раму, встал. Его сильно шатало, но Этьен смог выбраться в коридор, где пытался позвать Клермона, но поначалу изо рта вылетали звуки, напоминавшие птичий клёкот. Армана Этьен нашёл в библиотеке, и Клермон ужаснулся — Этьен походил на мертвеца.
Этьен рухнул на оттоманку, дрожащей рукой указывая на поднос со спиртным.
— Там… Сюзан. Она мертва.
Клермон быстро наполнил бокал коньяком и протянул Виларсо де Торану. Жизнь медленно возвращалась на лицо Этьена, кровь прилила к щекам и глаза чуть ожили.
— Что с вашей сестрой?
— Она… обуглена. Вся. Одна… — он судорожно сглотнул, — одна рука лежит отдельно, если мне не померещилось. Я… я, кажется, ненадолго потерял сознание. Может, не всё рассмотрел. Я не хочу туда. Она вся… обуглена… — Этьен замолчал, уставившись в огонь камина.
В это время в библиотеку неслышно зашла Элоди. Последние слова Этьена она услышала и поморщилась, подумав, что они обсуждают смерть её сестры, но, едва взглянув на Этьена, поняла, что произошло что-то ещё — и ужасное.
Клермон, заметив её, подошёл и шёпотом сказал, что Этьен только что нашёл тело Сюзан. Оно тоже обуглено. Ей, Элоди, лучше уйти к себе — они сегодня уже не лягут спать.
Сам Этьен ничего не слышал, его сотрясала дрожь, он чувствовал, что его лихорадит. Он был болен, совсем болен… Нужно было напрячь силы, взять себя в руки — но он не мог, не мог, ничего не мог. Он так устал… Откинувшись на оттоманке, Этьен словно грезил. Сюзан, совсем крошка, раскачивается на качелях, ласково смеётся, машет ему рукой… Рассказывает о поездке на ярмарку, дядя купил ей такие красивые платья, целую дюжину… Вот они прячутся в лесу, играют в разбойников… Сюзан, как же это?
Этьен завыл, не разжимая зубов, мерно раскачиваясь. Рухнуло всё, что он, не того замечая, считал своей опорой: любящий человек, заменивший отца, преданная сестра, всегда понимавшая его. Мир разваливался. Кто убил сестру — Этьен не мог даже осмыслить, но Франсуа…
Перед его глазами проносились картины, столь памятные ему… Дядя со смехом подсаживает его на Фараона, разрешая скакать во весь опор… Книги, в новеньких обложках, что так волновали его плоть и душу, полные скабрёзных описаний и пошлейших картинок, оружие, столь рано вложенное дядей в его руки…
И всё это — чтобы извести его? Усилия Франсуа не увенчались успехом — он, Этьен, вырос неуязвимым, мужественным и неодолимым. Всё, что он потерял, если верить Клермону — это невинность, честь, совесть и вера. Что это? Он ведь и вправду не мог дать определения своим потерям — так давно и безжалостно его заставили с ними расстаться.
Значит, Клермон был прав, его окружали негодяи? Сюзан? Да, и из неё тоже сделали хладнокровную стерву, это Этьен понимал, — ведь, что скрывать, порой и он сам опасался её безжалостного ума и жутковатых прихотей. Негодяи… А разве он сам не негодяй?
Перед его глазами прошли глупые влюблённые девицы, обесчещенные им женщины, невинные дети на разгульных сборищах, незадачливые мстители за семейное поругание. Лоретт…
Этьен потряс головой, прогоняя неприятное видение. Он просто жил, был свободен, делал, что находил нужным. А что находил нужным? В общем-то, мерзости — разухабистые, развратные, похотливые, злые и жестокие. Вот и всё. Личные интересы и целесообразность. Клермон сказал, надо убрать честь. Лоретт снова появилась перед воспалёнными глазами Этьена. Глупо утверждать, что он не ведал, что творил.
Не ведал бы — не сожалел бы о содеянном.
Значит, что-то он всё же понимал? Где была эта грань его понимания? Почему она то выплывала и становилась отчётливей, то таяла, терялась? Почему он стыдился только уже содеянного, но творил его без малейшего содрогания? И что заставляло его менять оценки? Почему, решив рассчитаться с Лоретт, он зло и бездумно сделал это — и почему на следующий день уже не мог понять, что заставило его так поступить?
Будь всё проклято!
«Если ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть…» Голос Элоди странно отзывался в его ушах. Что значит — перестать быть мерзавцем? Это значит, наверное, сразу стыдиться. Не содеянного, а того, что только мог бы совершить. Сразу понимать, что срываться и осквернять несчастную глупую девчонку — недостойно мужчины, что подло совращать дурочек, которых наутро намерен оставить, что поднимать оружие против старика-отца, вступившегося за поруганную честь дочери, низко.
Этьен почувствовал спазм в горле. Да, вот что такое честь. Понимание и отторжение от себя мерзости до её совершения! Восприятие помышления как свершения. Стыд мерзкого помышления. Вот что у него отняли!
Но она, Элоди, говорит, что можно перестать быть негодяем? Может ли он сразу понимать, что хочет совершить мерзость? Этьен ощутил прикосновение к лицу чего-то прохладного и, с трудом разомкнув глаза, увидел Армана, вытирающего пот с его лба. Ему стало чуть легче. Он бросил больной взгляд на Клермона. Рядом с ним был этот человек, которого выбрала какая-то странная, незнакомая ему самому часть его души и влекла к нему, бездумно бросившемуся спасать его, временами удивлявшего наивностью, а иногда — и теперь Этьен понял это — поразительной прозорливостью суждений.
Этьен благодарно сжал запястье Армана.
Господи, но ведь даже его он был готов хладнокровно растлить! Бездумно и бесчувственно. И уже тогда, когда сам понял, что принесло растление ему самому! Он готов был невозмутимо предать того, кто спас ему жизнь — когда этого потребовали его интересы. Да, надо убрать честь…
Этьен гневался на предавшего его дядю — но разве сам он не предал… точнее, не готов был точно так же предать Клермона? Он несколько озаботился безопасностью его жизни, но разве Франсуа не сделал то же самое? Растлить — это и значит убить. Где было его понимание?
— Простите меня, Арман, — губы почти не слушались Этьена, — я виноват перед вами, это я просил Сюзан совратить вас…
Клермон пожал плечами. Это искушение было пустым и, кроме паскудного сновидения, ничем не запомнилось.
— Это пустяки, Этьен. А вы… вы простили дядю?
Граф вяло и утомлённо махнул рукой. Простил ли он? Да. Он так хотел сохранить о нём тёплые воспоминания, что не желал поминать зло, что ему причинили. Теперь он осознал это зло, но Господь с ним… Этьен не хотел держать зла на Франсуа. Ему, видимо, тоже пришлось пожать свой скорбный урожай понимания, и если ему сейчас столь больно, то каково было Франсуа? Сколько муки в его письме…
Да. Он прощает. Бог с ним.
Но что произошло с Сюзан? Почему? Перед глазами Этьена снова поплыло вязкое марево. Сюзан. Сестра. Не было случая, чтобы она отказалась выслушать и понять, и он знал, что она… она любила его. Мой Бог, ещё вчера у него были два человека, которых он любил, любил искренне — «ничего не ища своего». Это была та любовь, о которой говорила Элоди? Подлинная?
Сюзан, малышка, где ты? У него не было сил, Этьен чувствовал, что должен что-то сделать, но совсем обессилел, он сейчас справится с собой, просто чуть отдохнёт и встанет. Сюзан…
…Только теперь к Элоди пришло окончательное понимание непонятной ей склонности Клермона к этому человеку. Она не могла воспринять его любовь, — просто убедила себя в том, что в такой душе не может быть ничего истинного, но сейчас изумилась — и рассказу Клермона о письме дяди Этьена, и скорбью несчастного о гибели сестры, совсем сломившей его.
Он… выходит, он способен любить и чувствовать. Это открытие повлекло за собой ряд сумрачных мыслей, самой светлой из которых была мысль о правоте Армана. Прав был и отец Легран… «Причина ваших бед в недостатке любви, ибо такова причина всех бед мира. Надо любить всякого человека, видя в нём образ Божий, несмотря на его пороки. Нельзя холодностью отстранять от себя людей… Исцелить человека можно только любовью. Если бы каждый человек любил всех людей, то всякий обладал бы Вселенной…»
Этьен показался ей теперь несчастным и больным существом, нуждающемся в заботе и опеке.
Сам Клермон, прочитав письмо дяди Этьена, был гораздо больше удивлён последними строками письма. Дядя извещал племянника, что никакого родственника в Гренобле у них нет? Сам Этьен, и он видел это, почти не обратил внимание на это обстоятельство — слишком больно ударило его предсмертное признание дяди.
Но как же так? Этьен был не в том состоянии духа, чтобы ответить на вопросы Клермона. Но неужели его смутные подозрения верны? Арман сразу по приезде по словам Сюзан понял, что брат и сестра Виларсо де Торан видели его светлость впервые, а дядя в письме и вовсе отрицает какое-то родство с этим человеком. Кто он? Ведь герцог Робер де Шатонуар — личность, известная в Париже. О нём упоминал и де Фонтейн!..
Зачем же его светлость пригласил людей, с которыми не состоял в родстве, к себе в гости? Человек, который знает его, Армана, род на память от короля Франциска, может ли заблуждаться в отношении своего собственного родства?!
Было и ещё нечто странное, что всегда томило Клермона в присутствии этого человека. Что? Та непонятная тоска, тоска смутного постижения чего-то, что не доходило до сознания, тоска, гнетущая и саднящая душу, заглушаемая рассудком, но то и дело интуитивно проступавшая.
Но пока Арман не мог осмыслить этого, к тому же был обременён печальными обязанностями. Этьен был совсем обессилен, и транспортировку трупа Сюзан пришлось взять на себя Арману и Дювернуа. Мажордом и егерь помогали. Огюстена трясло, как в лихорадке, он едва мог удержать конец покрывала, в которое завернули обугленный труп. Этьену, как выяснилось, вовсе не померещилось — руки трупа и вправду отделились от тела.
Тут Клермон неожиданно заметил, что мсье Гастон и мсье Камиль держат покрывало, едва сжимая пальцы, между тем им с Дювернуа приходилось напрягаться едва ли не из последних сил: тело было до странности тяжёлым. В склепе теперь была занята ниша второго ряда, и пустыми оставались всего две. Дювернуа тихо скулил, а Арман морщился от жуткого запаха тления, воцарившегося в склепе.
Тела разлагались и смердели непереносимо.
Глава 25. ЕГО СВЕТЛОСТЬ
в которой герцог де Шатонуар делится с присутствующими
некоторыми размышлениями,
ложь которых почти неотделима от истины,
однако кое-кому удаётся сделать из них
истинные выводы.
У выхода, едва отдышавшись, Клермон заметил на берегу реки герцога Робера Персиваля, который элегичным мягким взглядом озирал водную гладь, слушая мелодию плещущейся воды, и улыбался. Арман подошёл к его светлости и вздрогнул.
Солнечные утренние лучи золотили терракотовые стены замка и отбрасывали длинную тень Клермона на стену. Но тени стоящего рядом герцога на стене не было. Арман тихо поднял глаза на его светлость, и снова вздрогнул от его пронзительного, насмешливого взгляда. Мсье Гастон и мсье Камиль тоже приблизились и, шутовски поклонившись господину, замерли по обе стороны от него.
Теней на стене не прибавилось. Лицо его светлости герцога де Шатонуара на глазах Клермона помолодело на три десятилетия. Резко изменилась и внешность его слуг. Пред Арманом стоял теперь высокий, необыкновенно красивый человек, но это была красота распада, казалось, прекрасное существо больно смертельной болезнью, тем более страшной, что она уничтожала такую неизъяснимую красоту.
Мсье Гастон, стоявший одесную, тоже, пожалуй, мог быть назван красивым, но лишь до тех пор, пока его чёрные ресницы закрывали глаза. Стоило им распахнуться и злобный взгляд пылающих, словно адская бездна, глаз, заставлял забыть не только о приятных чертах, но и парализовывал всякую мысль.
Описать же третьего, мсье Камиля, стоявшего теперь ошую от герцога, у Армана просто не получилось бы: внешность его менялась поминутно, черты искажались и перекашивались, словно отражаясь на зыбкой водной глади. Облечённый в чёрную хламиду, стройный и очень худой, длинноносый и темноволосый, он кривлялся, как заправский шут.
— Я вижу, мой дорогой Арман, вы не слишком-то шокированы? — с улыбкой обратился герцог к Клермону.
В этом существе и взаправду сочеталось несочетаемое: глаза выдавали страшную, томящую и завораживающую вековую мудрость, в чертах и жестах проступало неуёмное фиглярство, но стоило улыбке уйти с лица, как на собеседника смотрело жуткое в своей безжалостности лицо палача.
Все недоговорённые, недодуманные неясности прояснились для Клермона, как озарение. Удивительным он счёл только отсутствие потрясения, а ведь, казалось, мозг едва ли мог вместить воплощение — земное, осязаемое и чувственное — того, кто стоял перед ним. Но понимание было отчётливым, разумным, и — очень спокойным. Перед ним стоял Сатана.
Да, Арман не был шокирован. Не был испуган. Не был даже взволнован. Не был, хотя и понимал, что никогда не увидел бы подлинного облика этого существа, если бы на этом всё не кончалось.
— Откровенно сказать, юноша, я бы мог ещё немного позабавиться с вами со всеми, но…
Герцог резким царственным жестом вытянул руку вперёд. Рассвет кончился. Свет померк. Клермон снова оказался в душном склепе. Над гробовыми нишами теперь возвышался трон, стен не было, пространство вокруг казалось бесконечным. В кенкетах сами собой вспыхнули свечи.
Где-то на высоте звенел, разрезая темноту, яростный писк и шум крыльев чёрных нетопырей, носившихся под сводами потолка. Крылья летучих мышей двигались в такт, взмахи их чередовались с какими-то наглыми и малопристойными движениями. Всюду слышались нарастающие шипящие звуки, в воздухе заклубился хоровод полупрозрачных ужасающих сущностей с нелепейшими конечностями, странными кривыми рожками, выглядящими иногда игриво, а иногда — пугающе, хвостатых и голозадых, распевающих к тому же какую-то непристойную песню, в рефрене которой различался вполне понятный и издевательский вопрос: «Perchе diаvolo fare qui?»
Арман обернулся и увидел за своей спиной Элоди, Этьена и Огюстена. Все они испуганно озирались, не понимая, как оказались здесь. Дювернуа тихо скулил от страха, Элоди, увидя Армана, схватила его за правую руку, на левое его плечо неожиданно оперся Виларсо де Торан. Граф едва мог стоять, слегка пошатывался, и было заметно, что его куда более Армана шокировало преображение герцога.
Этьен смотрел на его светлость остановившимся непонимающим взглядом и потрясённо молчал.
Герцог заговорил:
— Должен сказать вам, мои дорогие гости, что вы мне порядком надоели. Возможно, звучит это не очень-то вежливо, но искренность прежде всего! Все вы провели здесь вполне достаточно времени для того, чтобы осточертеть мне. И потому я хотел бы выпроводить вас отсюда. Правда, уйдут не все, ибо ниши, что вы видите, должны быть заполнены. Двое из вас и послужат этой цели.
— Палач Бога… — тихо прошептал Арман.
Герцог неожиданно лукаво улыбнулся.
— О, я вижу, вы не забыли наши разговоры? Да, Замок Искушений не выпускает своих жертв. Что делать — «надлежит быть соблазнам…»
Этьен, до этого в немом недоумении озиравший своды, расширившиеся до бесконечности, омерзительных призраков и нетопырей, носящихся в воздухе, и остановившимися глазами рассматривая хозяина замка, чей вид столь изменился, несколько минут просто не мог произнести ни слова. Истина Зла, носителем которой был и он сам, вмещалась в него куда трудней, чем в Армана.
Это… это… кто? Дьявол? Сам Сатана? Их хозяин… герцог де Шатонуар… дьявол? Как же это? Замок искушений? Так, стало быть, это просто… искусы?
И он, до этого слушавший герцога в молчании, вдруг спросил:
— Так… стало быть… Это вы… соблазнили … искусили меня — этой любовью?
Сатана с насмешкой смерил его ироничным взглядом.
— Я? Что за бред? — лицо герцога фиглярски перекосилось. — Вы поглядите-ка на него! Нечего напиваться да шляться, где попало, племянничек! Я его искусил — подумать только! Дьявол, конечно, клеветник по должности, но, чёрт возьми, кто бы знал, сколько клеветы льётся на меня самого! Вы ещё скажите, что я искусил этого жалкого Дювернуа или идиота Файоля! Или внушил этой, как вы мило изволили выразиться, дорогой Этьен, «юной шлюшке» мысль отдаться этому ничтожеству! Или что я сестрицу вашу, бестию, подначивал. Как будто она в этом нуждалась! Все они искусились собственной похотью, как и вы, впрочем. Приличный воспитанный человек, видя купающихся женщин, должен опустить глаза в землю и отвернуться, а не пялиться куда не надо. Скромность спасительна! Я вас, дорогой племянничек, вообще не трогал. Попривыкли, чуть что — «чёрт попутал да чёрт попутал»! И мысли подобной не имел! Ни помышлением, ни деянием, как говорится…
Все молчали.
— Удобненькая отговорка, ничего не скажешь, — ворчливо продолжил его светлость. — Вот после этого-то и хочется считаться несуществующим. Хоть собак на тебя чужих вешать не будут! Впрочем, — задумчиво проговорил кривляющийся Сатана, приняв позу мыслителя, — это аргумент pro doma sua. Можно отказаться от признания бытия Бога, но Бога ради, не отказывайтесь от идеи об экзистенциальности дьявола! Пока я есть — на меня можно списать любую мерзость. Ради своей же подлости — верьте в меня! — Дьявол протянул молящие руки к Этьену.
— Но нет, всё враньё, — снова задумчиво поправил он себя, — подонок в отсутствие дьявола всё спишет на мамочку и тяжёлые обстоятельства бытия. Почему-то для подонка они всегда тяжёлые…
— Но что же тогда сделали вы, ваша светлость? — Клермон был бледен и говорил тихо.
— Видит Бог… Впрочем, что это я, в самом-то деле? Ну, не важно… — хохотнул герцог, — Так вот, я приложил некоторые усилия в том, чтобы собрать вас вместе. Пришлось даже задурить на минуту мозги вашего Фонтейна. Это потребовало наибольших усилий. Нет ничего неприятнее этих праведников… омерзительные рожи…
Его слегка передёрнуло.
— Ну, и после я немного поработал, затеяв небольшую бурю и обрушив мост, но, сами понимаете, тут уж не перетрудился. Когда в очередном грешнике не оставалось ни единого чистого помысла — жертва поступала в наше ведомство. Поэтому-то мсье Гастон, — рекомендую, Самаэль, дух злобы, — снимая с ветвей созревшие гроздья, потрудился больше всех. Любит он людей, что же тут поделаешь? Целует столь страстно, что от объекта его любви остаётся только головешка. Но что делать — такова истинная страсть!
Герцог подмигнул Этьену. Тот стоял не шелохнувшись.
— И вы только представьте себе его порыв, — продолжал Сатана, — когда в его штаны засунула шаловливую ручонку юная распутница Изабель! Он даже смутился, по-моему, не так ли, Самаэль?
Справедливости ради следует сказать, что на физиономии мажордома трудно было разглядеть что-то, кроме изуверской усмешки, но его светлость сделал вид, что не заметил этого.
— Некоторые утверждают, что без любви земля превратилась бы в бесплодную пустыню, а человек — в пригоршню пыли. Красиво сказано. Но человек — всё равно прах, — махнул он рукой, — с любовью или без. Да-да, уверяю вас. — Он почесал кончик носа. — Ах, да, позабыл. Был ещё и мсье Бюффо, — чёртов Пифон, дух пакостных шалостей, вот он, познакомьтесь, — шут сатаны кивнул гостям его светлости из-за его спины. — Он забавлялся надписями на стене, когда прилетал на часок отдохнуть от дневных забот. Так что — я возвращаюсь к теме искуса, — не клевещите на нечистую силу. Никто вас не искушал.
— Но тогда… — Элоди была бледна и казалась совсем больной, — как… как погибла моя сестра? Она… покончила с собой? Или…
Герцог окинул её странным взглядом, глаза его на мгновение стали зеркальными, но потом в них промелькнуло что-то отеческое, жалостливое, даже сострадательное. Впрочем, определить степень искренности и актёрства этого существа мог только он сам. Но голос его изменился — зазвучал по-отечески задушевно.
— Может, вам лучше не знать об этом, мадемуазель? Вы, задавая этот вопрос, отнимаете у себя последний шанс благого неведения! Подумайте.
Он искоса бросил любезный взгляд на Элоди и, видя её непреклонное желание узнать правду о гибели сестры, усмехнулся.
— Ну, что ж, правду так правду. Вы, мадемуазель, и я с прискорбием и стыдом вынужден это констатировать, — единственное существо на свете, обязанное мне, Сатане, жизнью. Меня извиняет в этом случае только то, что получилось это с моей стороны непреднамеренно.
Ваша сестрица, придя в отчаяние от порыва весьма экстравагантной страсти мсье Виларсо де Торана, — право слово, тут ты, племянничек, себя превзошел, мы с Самаэлем и Пифоном даже кое-чему у тебя поучились, — бросил он насмешливо графу, — так вот, усладившись любовью нашего дорогого Тьенну, ваша сестрица действительно решила покончить с собой, но её остановила в этом намерении мысль о том, что она умрёт, а её ветреный жестокий любовник получит вас. После чего она направилась на кухню, взяла там нож для резки овощей, и подошла к двери вашей спальни.
Вам оставалось жить считанные мгновения, но… Тройной помысел зависти, ревности, ненависти, отчаяния, умысла на убийство и самоубийство, теперь не искупаемые даже толикой пусть ничтожной, пустой, тщеславной, блудной и грешной, но всё же любви, ибо теперь она яростно ненавидела и его сиятельство — привлекли её в объятья мсье Гастона. Потом он помог ей, излишне разгорячённой, — охладиться в пруду. Кстати, Самаэль, наша кухарка мадам Соркье уже интересовалась, куда подевался овощной нож.
Элоди стояла молча, только Арман почувствовал, что она сильней оперлась на его руку.
— Однако, довольно болтовни. Вы сами видите — здесь ещё два места, — тон герцога изменился, и в склепе потянуло могильным смрадом. — Вопрос о том, является ли дьявол существом благородным, спорен. Я бы лично и гроша на это не поставил бы. Но, естественно, я предпочту мужчину.
Дювернуа понял всё быстрее остальных. Он заверещал и ринулся к престолу Сатаны. Герцог был сбит с толку, пытаясь вслушаться в его визгливые стенания.
— Чего? Спасения? Да вы с ума сошли, дорогуша, это не у меня! А, в смысле, вы хотите выйти отсюда? Это вы считаете спасением? Да, рынок перенасыщен компостом. Но — к чёрту, — прервал он сам себя, — презрение следует расточать весьма экономно, так как число нуждающихся в нём чрезмерно велико. Что? — переспросил он, услышав Огюстена. — Я — чудовище? Хм, ну, не знаю, что бы я подумал о вас, если бы удостоил задуматься. Отойдите от меня. Помню, Джованни Бонавентура, а надо признать, что и среди святых бывают умницы, утверждал, что противоположности, поставленные рядом, проступают явственней. С этим не поспоришь. Отойдите, говорю, от меня.
Дювернуа отбросило к стене.
— Довольно, — прошипел герцог, и всё стихло. — Ладно, Я не кровожаден, и удовольствуюсь одним, так и быть. Мсье де Клермон? Вы не обидитесь, если я выберу вас? Просто выбирать не из кого…
Клермон молчал, ощущая во всем теле странную скованность, точно его околдовали. Он не мог пошевелиться, язык его прилип к гортани. Неведомая сила притянула его к престолу Сатаны. Элоди и Этьен, оставшись без опоры, покачнулись. Его светлость обернулся к остальным.
— Выход там. Племянничек, проводи даму и этого господина, — он указал на Дювернуа, тут же рванувшегося к двери.
Элоди осталась на месте. Этьен — тоже. Он зачарованно глядел на Сатану, не двигаясь и не пытаясь уйти. Он чувствовал, что ещё совсем немного — и он не выдержит этого невыносимого надлома, крушения всего, и сорвётся в чёрную бездну безумия. Он изнемог и был на пределе.
Этот безумный Фигляр-Палач не вмещался в его сознание. Не вмещался.
Но тут Этьен с изумлением ощутил, что над всеми скорбями и недоумениями этих последних дней, над покаянными признаниями Франсуа и гибелью Сюзан, и даже над этим диким фантомом, — почему-то превалирует пустое, куда менее значительное, мелкое и суетное чувство — скорее — просто настроение.
Ему всё надоело. Причём больше всего — ему надоел … он сам.
Да, Этьен надоел себе, он был настолько не нужен себе, так устал от самого себя, что эта усталость была выше любого из его чувств. Ему даже и на чёрта в глубине души было наплевать.
Возможность уйти отсюда с Элоди не взволновала его. Он не нужен ей. Он не нужен ничтожному Дювернуа, уже скребущемуся, как крыса, и входа. Чёрт возьми — он даже дьяволу не нужен! И тот предпочёл, что поприличнее! Да, он никому не нужен.
Неожиданно Этьен вздрогнул. Бытие дьявола — вот он, сукин сын, — упорно подталкивало его к мысли, которая давила на мозг, давила, но не проступала. И вдруг — взорвалась в нём.
— Как же это? — глаза Этьена неожиданно вылезли из орбит, ногти впились в ладони. — Стало быть… Он есть?
— Что? Ты о чём, племянник? — тон Сатаны был насмешлив и легкомыслен.
— Если есть вы, выходит, есть и Бог?
Дьявол изумлённо распахнувшимися глазами посмотрел на Этьена. Растерянно заморгал. Впрочем, растерянно ли?
— Даже не знаю, что тебе и ответить, дорогой Тьенну, — проговорил он наконец, почесав кончик уха. — Если подумать, то Бог никогда не отрицал существования Дьявола. Почему бы Дьяволу не быть столь же любезным, а? Но достовернее и, что особенно важно — истиннее, сказать, что для тебя этот вопрос, поверь, неактуален. Даже если что-то подобное где-то и имеется, к тебе оно не имеет никакого отношения! Как ты совершенно правильно понял, Фанфан, и это разумение делает тебе честь, ты не нужен даже Дьяволу. Но глупо думать, что в том ведомстве, о котором ты любопытствуешь, интересуются тем, чем пренебрегаем даже мы. Я никогда не замечал подобного.
Он помолчал, потом, ухмыльнувшись и закинув руки за голову, добавил.
— Да, Бог оградил Себя от понимания негодяями, и с тех пор любой негодяй безошибочно опознаётся по непониманию Божественных предикатов. Но я, я вообще-то никогда не ограждал себя ни от кого! Не люблю, знаете ли, замыкаться в себе, отгораживаться от мира! Это неразумно. При этом если мерзавец не может поверить в существование Бога — это только его проблемы. Мне же его вера вовсе и не нужна, как ты, Фанфан, правильно когда-то понял. Что мне за дело, убеждён ли антрекот, поданный мне на ужин, в моём существовании или нет?
— Но…постойте… — мысль с трудом выстраивалась в голове Этьена. — Вы сказали, что забирали того, в ком не оставалось ни одного чистого помысла. Но… почему вы тогда … — дыхание его сбилось. — Эта жалкая девчонка-потаскушка, истощённый незадачливый неврастеник, ещё одна влюблённая дура и… Ну, ладно, моя сестрица, пожалуй, удовлетворяла вашим требованиям. Но почему вы… почему вы не забрали меня? И первым? Кто здесь хуже меня?
Этьен пронзил Сатану пристальным взглядом. Глаза их встретились, в грудь Этьена проникла волна запредельной, смертной тоски, но он через силу продолжил.
— Почему? Меня, подонка, даже здесь обесчестившего одну девицу и желавшего овладеть другой, меня, готового растлить того, кто спас мне жизнь, моего друга, — почему вы не забрали меня? Разве во мне есть хоть что-то чистое?
Герцог игриво отмахнулся.
— Ну, полно тебе, Фанфан. Будем считать, что это — родственные чувства. — Его светлость шутовски взмахнул руками. — Ну, или просто симпатия. Как мог я тебя, дорогого племянника…
— Он лжёт, Этьен. Он лжёт. — Клермон с трудом разжал зубы. — Ты простил своего убийцу. Он не мог забрать тебя.
Этьен окинул Армана сумрачным взглядом. Простил дядю? Да. Но лишь потому, что прекрасно понял его. Ведь он сам хладнокровно отдал на растление Клермона своей же сестрице. Себя Этьен не судил за это намерение — не мог осудить и Франсуа. Клермон мешал ему, он сам мешал дядюшке. Если правда, что понять, значит простить, то простил. Но скорее — просто понял.
Но это было не очень важно. Просто Этьен впервые взглянул на себя с этой странной стороны — «…в ком не оставалось ни одного чистого помысла…» Странно, но порой действительно не понимая, что допустимо, а что нет, притом, что считал для себя допустимым всё, Этьен сейчас понял его светлость. Понял правильно. Не различающий добра и зла — он молниеносно понял, что именно отправляло гостей герцога в чёрный склеп.
Но что спасало доселе его самого — искренне не понимал.
— Но я же тысячу раз заслужил ад! Распутник, выродок, подлец. Я тысячу раз его заслужил!
Этьен задумался. Да, распутство, блуждание с пути на путь, шатание по ложным стезям, потеря своей подлинной стези, это блуд, заблуждение… Он заблудился. Истины нет. Он был так слаб. Да, прав этот старый чёрт. Истина есть просто частный случай заблуждения. Вращая лживыми и стократно изолгавшимися словами, вы можете ненароком проронить нечто вполне истинное. Почему нет? Верно и обратное — употребляя слова Истины, стоит на волос размыть понятия, сдвинуть синонимические ряды, ввернуть кривое вводное слово — и вы сами не заметите, как причудливо и калейдоскопично начнёт, вращаясь, искажаться смысл, преображаясь в самую заурядную ложь. Всё едино, всё равно бессмысленно. Круги на воде… Но… раз так…
К черту! Снова на него наплывал этот дьявольский морок! Неимоверным усилием воли томящая мысль разорвала вязкую, расползшуюся по душе тоску. Нет. Это ложь! Если есть свобода от Бога и порча духа — есть и тот, кто воплотил их. Вот он, сукин сын, убийца и кривляка.
Но если есть чистота и благородство, почти неизвестные ему, — их тоже кто-то воплощает. Первым. Да, Этьен не спорил, что «к нему оно не имеет никакого отношения…» Это верно. Но оно, по крайней мере, есть. А если оно есть — значит, можно быть с Ним, а не с этим шутом гороховым. «Если из тебя сделали мерзавца, и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Но если он не хочет сделать этого…»
Он — хочет! Хочет! Но… Но поздно. Едва ли он сможет перестать быть тем, что есть, не перестав быть вообще. Это Этьен понимал. Да, мерзость из него уйдёт только вместе с жизнью. Но он не даст этому фигляру убить Армана. Он прожил скотскую жизнь, пустую и суетную, но ведь право завершить эту жизнь благородно — у него не отнято!
И это понимание непомерно вдруг усилило его. Этьен почти бегом устремился к Арману и с силой оттолкнул его к Элоди.
— Ваша светлость…— Странно, но с той секунды, когда он понял, что хочет умереть вместо Армана, в нём исчезло ощущение гнетущей скорби, Этьен вдруг вдохнул полной грудью и почувствовал лёгкость, какую даёт бокал искристого шампанского. Он улыбнулся. — Я умру за него. Это будет моя ниша, — он ткнул пальцем в гробницу.
В это миг склеп вдруг пронзила молния, лицо дьявола утратило человеческие очертания, во мраке перед ним возник кто-то в хитоне, чей цвет был подобен молнии. Глаза Его на миг встретились с глазами Этьена. В воздухе закружились очертания замка, потом они вздрогнули и опали. Раздались скрежещущие, нечеловечески жуткие звуки, словно извергаемые разрываемой на куски живой плотью. «Le diable prends! Comment il pouvait еchapper, canaille?», — послышалось Клермону откуда-то из гробниц.
Потом склеп рухнул, погребая всех под слоем чёрного пепла и серой гари.
Глава 26. ПРОЗРЕНИЕ
в ней Клермон оплакивает гибель Этьена,
и выжившие покидают замок
Клермон ослеп. И оглох. Но что тогда так глухо, подобно морскому прибою, шумит и шумит, неотступно и гулко бьётся в ушах? Во рту был вкус крови и пыли. Клермон попытался встать и мышцы с болью подчинились. Он стал на колени, потом сумел подняться. Воспалённые веки распахнулись, яркий свет резанул по ним новой болью. Арман стоял на руинах замка возле тёмного провала склепа, который заливали лучи солнца.
Верхняя гробовая ниша была пуста.
Клермон огляделся, — и ринулся к уступу, заметив около него шевеление слоя пепла. Он рывком поднял Элоди, на запылённом лице которой различимы были только глаза. Он отнёс её к реке, опустил на берег и остановившимся взглядом уставился на мост. Целый и невредимый, он полукруглой аркой мирно возвышался над рекой.
Но где Дювернуа? Сжимая зубы, чтобы не стонать от сковывающей всё тело боли, Арман вернулся на пепелище. Кидался к каждому камню, ощупывал слой пепла. Неожиданно из провала склепа раздался стон — и Клермон ринулся вниз.
Земля провалилась и осыпалась под ним, Армана резко снесло по осыпи к двум гробовым нишам. Три нижние были засыпаны землёй, верхняя — пуста, но две средние — заполнены. Покрывало, в котором они принесли Сюзан, посерело от слоя пыли. В соседней нише чернел ещё один труп.
Клермон отвёл глаза.
Там лежал тот, кто пожертвовал за него жизнью.
Клермон чувствовал саднящую боль в сердце. Этьен… Изломанный и несчастный, растлённый и развращённый, он всё же совершил свой последний выбор. Выбор благородства и величия, выбор подвига и любви.
Сердцем Арман всегда ощущал в нём под искажёнными мнениями и порочными взглядами нечто живое и чистое. Его влекло к этому человеку, и он не ошибся в нём. Обретённое понимание истины стоило ему жизни, но Клермону хотелось думать, что Этьен спасён. Ведь нет больше той любви, если кто положит душу свою за други своя. И Этьен оказался способен на такую любовь.
Клермон потряс головой, почувствовав, что на глаза навернулись слёзы.
Когда его светлость Князь Ада выбрал своей жертвой его, Клермон, притом, что не мог пошевелиться и был словно околдован — ни на минуту не поверил Сатане и не ощутил ни страха, ни отчаяния. Он понял, что сатана, по обыкновению, «лукавит». Вечный комедиант, он дурачил свои жертвы и играл с ними, как кот с мышами.
Тут Арман поймал себя на жестокой скорбной мысли: он горько сожалел о гибели Этьена, и недоумевал: неужели в хладнокровно совратившем Изабель Дювернуа, ничтожном, распутном и трусливом, готовом безжалостно бросить его и сбежать — остался хоть один чистый помысел? Он помилован, а Этьен…
Там, во мраке склепа ему казалось, что он всё понимал — потому и не испытывал страха, но Дьявол одурачил и его.
Одурачил, да, но это было — пустое. Пустое, ибо связь времён не распалась, в мире не оскудела Любовь — и это доказал тот, кто ещё недавно был в его глазах — исчадием ада. Клермон страстно хотел верить, что Этьен помилован Господом. Этьен прощён. Прощён. Прощён. Арман твердил эти слова, как молитву, иначе не смог бы дышать.
Но где же Дювернуа?
Белая рука высунулась из чёрного провала земли, и коснулась его ботинка. Клермон несколько секунд испуганно смотрел на неё, потом стремительно схватив руку за запястье, потянул наверх. Потрясённо вздрогнул. На запястье сиял золотой браслет с перевёрнутой пентаграммой. Раздался новый стон, и поражённый Арман вытащил окровавленное тело Этьена. Тот был смертельно бледен и почти полумёртв. Извлечённый из бездны, он медленно приходил в себя, глаза его едва осмысленно блуждали по бездонному небу, по трупам в стене склепа, по лицу Клермона.
— Ты видел? — с трудом произнёс он и тяжело захлебнулся надрывным кашлем. Едва его приступ прошёл, Этьен повторил. — Ты видел Его?
Клермон с трудом переосмыслил увиденное. Медленно перевёл взгляд на обугленный труп.
Стало быть, он ошибся, точнее — всё понял правильно. На Дювернуа его светлость просто не хотел тратить ни слов, ни усилий. «При извечной и неистребимой склонности мира шататься, заблуждаться и самоодурачиваться, болтаться в распутстве, потеряв все пути к Небу, стремление одурачить его ещё больше противоречит принципу экономии сил и здравомыслия. На месте Дьявола я был бы просто ленивым зрителем распутной драмы человеческого бытия…».
Дьявол истинен в своей лжи, и лжив в своих истинах, но порой — истинен и в истине. Не по склонности к Истине, нет, но — забавы ради. И чтобы разгрести тот ворох лживых истин и истинной лжи, что он наговорил им — жизни не хватит.
Тут Клермон понял, что не ответил Этьену.
— Он погиб. Ты о Дювернуа?
Этьен обжёг его больным и воспалённым взором.
— Так значит… Ты не видел? Неужели…
Неожиданно Клермон понял, о ком спрашивает Этьен.
— Ты о Господе?
Тот резко снова обернулся к нему.
— Так… ты видел??
— Мне показалось, что в дыму мелькнула фигура Спасителя, но я подумал, что просто свод упал, и солнце резко хлынуло в глаза. Надо спросить Элоди, видела ли она…
Этьен согласно кивнул и тут же покачал головой.
— Нет, я же сам видел. Он же сказал мне… Где же это?
Клермон покосился на Этьена. Даже если видение было подлинным — никаких слов он не слышал.
…Ещё несколько часов они сидели у разведённого Клермоном костра. Элоди странно взглянула на Этьена, услышав вопрос о видении на руинах. «Да, — кивнула она, — это был Христос. Хитон Его был бел, по плечам — узор алого золота. Да, Он что-то сказал, но она видела лишь шевеление губ».
Сама Элоди сидела в немом оцепенении, глядя в огонь. Он обмерла, когда его светлость потребовал себе в жертву её Армана, но внутренне — не поверила. Он не мог забрать Клермона, не мог, не мог! Она почему-то была уверена в этом — и не поверила. Но сама была совершенно обессилена тем услышанным от дьявола жутким свидетельством о сестре, которому… почему-то поверила. Истово желая не верить, отринуть, отбросить, забыть — поверила.
Лора хотела убить её? Эта мысль не вмещалась в Элоди. Она даже шёпотом спросила Армана — верит ли он в сказанное его светлостью? Он — лжец, ведь мог в очередной раз солгать?
Клермон видел надежду, горевшую во взоре Элоди, и задумался. Верил ли он в сказанное Сатаной о Лоретт? Верил, понял он, но сказать столь жестокие слова Элоди не мог. Этого и не потребовалось. Она всё поняла сама. Вновь задумалась. Дьявол достаточно чётко дал понять, что лежащие в гробницах склепа — его жертвы. Жертвы Ада. Эти души не отмолить.
Неожиданно её обжёг гневный помысел. Теперь она — хозяйка Эрсенвиля. Она никого не будет спрашивать — и вышвырнет мерзавку и блудницу Люси Дюваль, развратившую и изгадившую души её сестёр! Вышвырнет, вышвырнет!
Но гнев её утих так же, как и вспыхнул. Полно… конечно, вышвырнет, но не прав ли сатана и в этом? Если в душах сестёр не было истины — так ли виновата распутная дурочка Люси? Каждый искушается собственной похотью… Но мерзавку Дюваль она всё равно вышвырнет. Горе соблазняющим!
Двинуться к выходу из ущелья они смогли лишь после полудня. Завал по-прежнему преграждал дорогу в ущелье, они, миновав мельницу, подошли к нему. Элоди, обернувшись, вдруг громко вскрикнула и попятилась. Юноши с удивлением посмотрели на неё, потом проследили направление её взгляда и оцепенели.
…Излучина реки живописно окаймляла каменистый уступ, на котором, словно вырастая из него, снова возвышался замок Тэнтасэ, и история тысячелетий, вызывая почтение и восторг, витала над ним. Сзади высилась поросшая лесом горная гряда, с миром же замок соединял арочный мост, чьи прибрежные опоры были сильно подмыты.
Из-за нагромождений камней раздались голоса.
— Боже мой, вы ли это, очаровательная Луиза? А где же ваши братья? Мне сказали, что Ален и Гюстав тоже собирались с вами? — Молодой человек галантно поцеловал руку высокой и сухопарой, на удивление некрасивой особе.
За ней мелькнула субтильная девица лет восемнадцати с длинным и очень крупным носом, одетая чрезвычайно роскошно. Луиза ответила юноше, назвав его Андрэ, что братья будут после, они решили ехать с его милостью виконтом де Фронсаком и его сиятельством графом де Суассоном, да замешкались в Гренобле, они же с Катрин решили их не ждать. Но, Боже мой, откуда эти ужасные камни?
— Кучер сказал, что это случилось только в пятницу… надо думать, завтра уберут.
Девица, выслушав его, окинула брезгливым взглядом шедших ей навстречу троих путников, похожих на погорельцев, которые, многозначительно переглянувшись, неспешно побрели по дороге, огибающей речные пороги и извивы.
Навстречу им попалась карета, из которой слышались весёлые голоса чуть подвыпивших молодых людей и переливчатое сопрано девичьего смеха. «Не смешите, Гюстав» — «Полно вам, Розали, посмотрите, что натворила Сесиль» — «Люсьен, ну как вы можете?» Рядом с кучером сидел молодой голубоглазый блондин, который тоже окинул их взглядом удивлённым и чуть пренебрежительным.
Этьен проводил экипаж долгим взглядом — и сделал то, от чего вздрогнул Клермон. Его сиятельство осенил себя крестом и пробормотал: «Господи, помилуй и спаси…», потом резким движением сдёрнул с запястья браслет и зашвырнул его в реку. Он что-то еле слышно бормотал, и неожиданно Клермон различил в его бормотании знакомые слова. «Я, Этьен, отрекаюсь от ада и Диавола, от их гордыни и всех их дел и помыслов, и вверяю тело и душу и предаюсь Господу Отцу Небесному, его блаженному и славному Сыну, Спасителю и Искупителю мира, и Святому Духу, триединому и единосущному в божественности, живому и истинному Богу…»
Этьен действительно всё понял. Дьяволов водевиль требовал новых участников, шестеро из которых обречены были занять ниши подземного склепа. Да и кто знает — постоянно ли число гробниц? И так будет до скончания века. Тысячи Замков Искушений — ими покрыта земля, и в каждом поминутно, не прекращаясь, разыгрывается драма прельщения человека его же собственным скотством.
Этот старый чёрт был в чём-то прав, и часто говорил, одурачивая его, чистейшую правду. Но он, Этьен, больше в водевилях не участвует! То, что сам он выскочил из когтистых лап дьявола, было для него странным недоумением, но оно гасло в сиянии глаз Предвечного. Почему он уцелел — это он мог понять и после: ведь у него впереди была вечность.
Он заново создаст себя. Этьен с трудом сжимал ладони, чувствуя боль во всем теле, но она не доходила до сознания. Он понял, зачем пришёл в этот мир и в чём смысл его бытия, и он больше не будет бессмысленно волочить тяжёлую ненужную тачку с ненужным ему грузом! Всё стало на свои места, всё осмыслялось удивительно мудро и гармонично — впервые в жизни. Бог есть, и Он ждёт его — всё остальное было незначимо.
Лишь в пятом часу пополудни они добрались до первого селения. Здесь Этьену удалось договориться о ночлеге и подводе, которую он нанял до Гренобля. На следующее утро они двинулись в путь.
Клермон заметил, что Этьен странно отстранён и от него, и от Элоди, и почти не замечает их, погружённый в какие-то свои сумрачные мысли. От Гренобля до Роанна они наняли дорожный экипаж, ехали неспешно, и на второй день, когда полдороги осталось позади, Арман увидел, что глаза Этьена потускнели и совсем темны.
Неожиданно лошади остановились. Возница извинился — лопнула подпруга. Это недолго.
Этьен вскочил и распахнул дверцы кареты.
— Где мы?
— В десяти льё от Сент-Этьена, сударь. Места здесь горные, почти нежилые.
— А это куда дорога? — он показал рукой на каменные ступени, которые поднимались куда-то в гору, за скальный уступ, поросший лесом.
— Там, мсье, старый мужской монастырь, в нём сегодня только одиннадцать братьев.
Этьен вздрогнул всем телом.
— Двенадцать, — тихо поправил он возницу.
Он всунул руки в карманы и из одного извлёк кошелёк, набитый ассигнациями, из другого вынул старый потёртый бархатный мешочек с иконой. Первый — вложил в руку Армана, второй, не глядя, протянул Элоди — и, не прощаясь, ринулся по ступеням, что уводили вверх за каменистый уступ.
Клермон заворожено следил за ним, пока стройная фигура Этьена не исчезла за уступом. Туда же смотрела и Элоди. Потом их глаза встретились.
— Ты что-нибудь понимаешь? — Клермон недоумевал.
Та кивнула.
— Понимаю. Ты был прав. Он будет очень светлым человеком. — Элоди взяла свой мешочек. — Я и не знала, что он был у него. Рада, что он не остался под обломками замка. Этот образок был с бабушкой в последнюю минуту её жизни. Не хотелось его потерять, — она вынула иконку, приникла к ней губами.
— И тебя ничего не удивляет? Он даже не простился!
Элоди закусила губу, потом кивнула.
— Он увидел Господа, и мы перестали для него существовать. Аббат Легран говорил, когда сердце и душу человека озарит Христос — мир для него теряет смысл. Я лишь не думала, что таким человеком может оказаться он. Ты был прав. Когда он сказал, что умрёт за тебя, я поразилась. Это его и спасло, — вздохнула Элоди, — не то венчать бы ему собой ту пирамиду чёрных гробниц. Воистину, чудо.
Она опустила глаза, помолчала и грустно улыбнулась.
ЭПИЛОГ
Его сиятельства графа Этьена Виларсо де Торана его милость виконт Арман де Клермон больше никогда не видел, хотя думал о нём часто. Старшего сына Арман назвал в честь покойных прадедов, Шарлем Аленом, но своему второму сыну он дал имя Этьен.
Элоди не возражала.
Смерть несчастных сестёр д’Эрсенвиль сделала Элоди одной из богатейших невест департамента, и ныне семья де Клермон ни в чём не терпит нужды. Однако Арман счёл своим долгом продолжить дело своего учителя и ныне преподаёт в Сорбонне.
Элоди снова не возражала.
Сама Элоди де Клермон занята воспитанием детей, особенно двух дочерей, не доверяя их гувернанткам. Память о мадам Дюваль, которую она безжалостно вышвырнула из Эрсенвиля сразу после своего бракосочетания, всё ещё остра в ней. Элоди не любит шума светских увеселений, и семья проводит большую часть года в тихом доме в предместье Парижа.
Мечты Элоди о долгих счастливых вечерах с мужем и детьми сбылись, хотя по ночам ей всё ещё снятся ужасные сны о прошлом. В них чернеют ниши склепов, кривляются препротивные бесы и стенают скелетообразные тени сестёр, заставляя её просыпаться в ужасе и ознобе.
Арману же снятся другие сны. В них — какой-то Люсьен, виконт де Фронсак, сговаривается с его сиятельством графом де Суассоном отравить Гюстава де Мариньи, желая совратить красотку Сесиль. А порой некий Монтиньяк насквозь пронзает шпагой соперника, Франсуа Леброка, сбрасывает тело в реку, и оно влечётся по волнам горной речушки, омывающей фундамент огромного замка из терракотовых камней с двускатной крышей и тремя башнями. А порой — ему снится страшный в своей удручающей мудрости тёмный лик его светлости.
Ночь за ночью пред ним разворачивается дьяволов водевиль, местами удручающий, местами смешащий, местами — просто заставляющий жаждать пробуждения. И бесконечно вращается калейдоскоп людских судеб, образуя причудливые и замысловатые узоры в трёхмерном пространстве длинных зеркал. Узоры прихотливые и затейливые, но всё же до скуки одинаковые, и бесконечное разнообразие одного и того же однообразия заставляет мсье де Клермона сочувствовать хозяину замка Тэнтасэ.
Поистине, скорбна его участь! Он вынужден бесконечно, веками наблюдать непрерывно повторяющиеся грешные падения и редкие взлёты ненавидимого им людского духа. Забава не из весёлых — ибо чего не видел он на протяжении тысячелетий?
Недавно Арман, придя с супругой и детьми в воскресение с церковной службы, обратился к ней с изумившим её вопросом. Как она полагает, ведь прошло ровно семь лет с того дня, как они впервые встретились в Тэнтасэ, не написать ли ему о тех событиях книгу?
Элоди вообще редко возражает мужу, но тут возразила. Во-первых, там остались тела двух её сестёр, и ворошить память о страшном прошлом ей бы не хотелось. Во-вторых, кто же ему поверит-то? Встреча с Дьяволом? Вот сейчас? А в-третьих, его учитель, дорогой господин Фонтейн, просил его недавно написать работу по старым манускриптам Клюни. Этим-то кто займётся?
В итоге Арман занялся хрониками Клюни. Впрочем, временами он всё же достаёт из потайного ящика стола толстую тетрадь и заносит туда кое-какие приходящие в голову воспоминания, связанные со снами, мечтами и загадками тех страшных дней, проведённых ими Замке Искушений.
Потом снова возвращается к старым монастырским пергаментам.
[1] Фанфан, Тьенну – уменьшительные имена от Этьен.
[2] Древняя, но крайне непристойная французская фамилия, переводится как «полено в заднице»
[3] И дьявол в юности был хорош собой (фр.)
[4] Какого дьявола ты тут делаешь? (ит.)
[5] Моя болезнь (франц.)
[6] В целом (фр.)
[7] голым