Тёмной воды напев
Рассветный цветок
Эта музыка была глубокой и чёрной — такой чёрной, что солнечный свет вокруг не достигал её дна. Каждый новый звук — новый вираж в стремительном падении. Чтобы не потерять мелодию, Инсэ следил за хаотичным движением собственных пальцев — сквозь темноту, подступающую отовсюду, они казались всполохами бледного мерцания, чуждыми, выскользнувшими из иного мира, осязающими не гладкую кость клавиш, а переменчивые извивы звука. Инсэ любил музыку, но в последнее время она забирала у него слишком много, оставляя без мыслей и сил. И сейчас, наблюдая за тем, как его тёмная мелодия течёт сквозь лучи полудня, рассекает свет, вспыхивает радужными пятнами, он ждал — остановит ли его кто-нибудь, вернёт ли назад, или в этой музыке, где-то на самом дне, в той глубине, какой свет никогда не коснётся, он останется навсегда.
Фрэя, его мать, всегда радовалась, что он играет, как одержимый, видела в этом знак благосклонности своего бога. Инсэ же чувствовал лишь, как теряет связь с собственным телом, плавно, но неуклонно поднимается выше и выше, и остановиться по собственной воле было бы равносильно самоубийству. Из-за того, что музыка влекла и пьянила, и от того, что остальная жизнь с каждым днём чуть тускнела, мир обтрёпывался по краям от томительного и страшного ожидания возвращений отца. Прежде Инсэ мечтал о путешествиях, мечтал бродить по дорогам Истэйна вместе с Семьёй, представлял, как люди будут ждать его песен. Но всё это осталось в прошлом. Тин и Кэтэр покинули дом, а Инсэ остался — безголосая лютня, забытая в спешке.
Чёрная глубина отступила, осеянная трепетом высоких нот — серебристых, печальных. Пальцы парили над клавишами, увещевая, утешая — ничего, ничего.
— Альма-ти?… — скрип двери перерезал мелодию пополам — ещё несколько секунд, приходя в себя, Инсэ видел её извивающееся длинное тело, скользящее прочь; не пройденное и непознанное расстояние, — запиши это позже.
Инсэ кивнул, зная, что «записать это», как и большинство его мелодий, не получится. Запечатлевать музыку было скучно, она жила ровно столько, сколько звучала, ноты же навевали тоску почти такую же сильную, как долгая тишина комнаты под самой крышей, где его в наказание запирали в детстве. Впрочем, в эту комнату он иногда забирался, чтобы себя испытать; по этой же причине он записывал некоторые свои мелодии.
Фрэя остановилась рядом, коснулась его щеки — он почувствовал золотистый свет жизни, и подавил в себе желание схватить её за запястье. Прикосновение Фрэи сделало всё вокруг ярче и заставило мир звучать вновь, у неё под кожей была музыка гораздо более прекрасная, чем всё, что он пытался когда-либо сыграть; но как бы ни хотелось ему прислушаться к этой музыке, он отстранился.
— Ты себя мучаешь, — вздохнула Фрэя, — жаль, что твой отец почти не бывает дома. Если бы он был с нами чаще, ты научился бы чему-нибудь кроме того, что умею я.
Не жаль. — подумал Инсэ и неопределённо пожал плечами.
Инсэ был последним из детей Фрэи, оставшимся с нею в доме. Его братья и сёстры, дети другого отца, давно разъехались — каждый раз, когда кто-то из них уезжал, Инсэ чувствовал: вот исчезает ещё один звук, вот ложиться новая тень. Два года назад, когда уезжали Тин и Кэтэр, Фрэя запретила им забрать Инсэ с собой. В тот вечер он спрятался в комнате для наказаний и пытался сквозь прозрачную тишину, протянувшуюся на несколько лестничных пролётов, уяснить суть её объяснений. Тин говорила тогда: «Я несколько лет учила его следовать за моим голосом, он такой слабый и тихий, он никогда не сможет уехать один, зачем ты так с ним?», и её цвет был — искрящийся синий. Всё в её комнате до сих пор полнилось этим цветом. Кэтэр молчал, и его молчание было тяжёлым, как набегающая штормовая волна. Но Фрэя запрещала им спорить, и повторяла только, что это слишком опасно, что Альма-Ти нельзя в большой город, что людям нельзя его слушать. После этого разговора Тин искала его в доме и среди холмов вокруг, но не смогла найти. Спрятавшись на чердаке, Инсэ запер дверь, и никто не знал, что он мог отправиться туда по своей воле. Фрэя думала, что потеряла ключ, и ей не приходило в голову, что Инсэ мог его украсть.
С тех пор, как последние следы и звуки Тин и Кэтэра растаяли в воздухе, Инсэ постоянно чувствовал холод в ладонях, и даже музыка не могла его отогнать. Иногда он приходил в одну из покинутых комнат, и погружался в воспоминания — история семьи была ему не особенно интересна, но это помогало отвлечься. Теперь, когда другие дети Фрэи были далеко, он не чувствовал с ними никакого родства — он понимал, что Фрэя нарочно отделила его от них, запретив по-настоящему заниматься тем, чему их семья посвящала всё свободное время. Впрочем, когда об этом узнал отец Инсэ, то разозлился ещё сильнее, чем Кэтэр. Отец желал, чтобы Инсэ посвящал себя музыке. Чтобы пел. Повторял: «Хочу слышать твой голос». Когда он приезжал, весь дом снова наполнялся звучанием и теплотой, но Инсэ это тепло казалось чуждым, и он никогда не следил за тем, что происходит во время его визитов. Он читал, или бродил вдоль берега, или часами оставался в своей комнате, уставившись в окно, иногда видя при этом странные сны — впрочем, эти дни проходили как во сне, что бы он ни делал. У отца Инсэ были тёмные волосы, он разговаривал и двигался очень тихо, он всегда хотел знать, чем Инсэ занят в то или иное время, но заставить рассказать об этом мог только с помощью силы рэйна — безбрежной и невесомой, той силы, что заставляет любой инструмент звучать, как тебе нравится.
Когда Инсэ было тринадцать лет, отец хотел отправить его учиться куда-то очень далеко, но Фрэя не позволила и этого. Тогда отец сказал, что она предала их союз, и Фрэя плакала до самого его отъезда — тогда Тин привела к ней Инсэ, и он держал её за руку, пока его собственные глаза не наполнились горькой сухой пылью, а Фрэя не заснула. Все в доме после этого думали, что отец не вернётся, но он возвращался раз в несколько месяцев и каждый раз задавал одни и те же вопросы. Инсэ решил, что сможет считать себя по-настоящему сильным, когда научиться врать или молчать ему в ответ, и теперь чувствовал себя вполне к этому готовым, но проверить возможности не было. В их дом пришёл кто-то незнакомый и новый, и Фрэя хотела представить Инсэ.
— У нас гости, — сказала она, поправляя воротник его рубашки, — это очень важно для тебя. Поэтому, пожалуйста, будь вежливым и не молчи всё время. Ты меня понимаешь?..
Инсэ кивнул.
— Точно понимаешь?.. — Фрэя нахмурилась, и морщина прорезала её лоб. Обычно она выглядела очень юной, Инсэ знал, что это — её награда в их в особенном союзе с отцом, то, о чём она просила много лет назад — воспоминание об этом было запрятано в их просторной гостиной, отыскать его было нелегко, оно было сбивчивым и очень страстным — но чувства возвращали ей возраст, и потому он старался её не сердить и успокаивать, если она огорчалась.
— Да, я понимаю.
***
— Я слышала, когда мы пришли, ты играл какую-то особенную музыку, это чудесно, но страшно. У тебя плохое настроение?..
Рука об руку они брели к морю. У этой девушки были светлые волосы, как у Фрэи, ветер выхватил из аккуратной причёски несколько золотистых прядей — они трепетали, словно прозрачные лепестки. Пока новая знакомая молчала, Инсэ следил за тем, как колышется голубой подол её платья — шёлковая волна; и, одновременно — за тем, как она заплетала вчера вечером косы — одну за другой двадцать или тридцать кос, чтобы волосы утром тоже были как шёлковые волны. Эту девушку Фрэя отдала ему. Её звали Варэи, как рассветный цветок. И запах её волос и кожи был такой цветочный и сладкий, что кружилась голова, и трудно было понять, приятен он или отвратителен.
— Нет.
Перед тем, как Фрэя и родители Варэи отпустили их прогуляться к морю и познакомиться — Инсэ знал, что на самом деле Фрэя отвечает сейчас на неприятные вопросы об его отце — его снова просили играть. Фрэя принесла старую гитару Кэтэра и сказала смеясь, что Альма-Ти не слишком разговорчив, но всё расскажет о себе музыкой. Инсэ знал, она сердится из-за того, что он разговаривает так вяло и тихо, но ничего не мог с собой поделать — эти люди были такие монотонные и блёклые, слова их стелились, как резанная бумага — перебираешь листы в поисках смысла, но всё пусто, если и встретишь знакомое вроде бы слово, ответишь, все встревожено замолкают. Лучше молчать, чем бросать слова наугад, но Инсэ ничего не мог с собой поделать. Следить за беседой с незнакомцами — совсем не то, что следить за музыкой. Когда появилась спасительная гитара, он сыграл одну из «Утренних весенних песен» — Фрэя говорила, что такие вещи никогда не устаревают, а Тин смеялась, что если когда-нибудь их троих пригласят играть в дом каких-нибудь богатых чванливых дураков, эти утренние дин-тин-таль песни будут очень уместны, и это единственная причина, по которой их следует выучить. Когда струны умолкли, а последняя нота сладко растворялась в воздухе, Инсэ сказал, что увидев Варэи почувствовал радость прихода весны. В наступившей тишине его голос звучал как мягкая увертюра, и он знал, что Фрэя его простила.
Перед тем, как отпустить их с Варэи, она в очередной раз поправила его воротник, пригладила ему волосы и прошептала на ухо: «Если бы ты спел, было бы ещё лучше». Инсэ отрицательно покачал головой — он знал, что голос у него слишком тихий для песен, и, хотя блёклые родители его невесты явно не ждали совершенства от бледного полукровки, разбавлять таким голосом музыку ему не хотелось.
— Расскажи о себе что-нибудь, — не унималась Варэи, — твой отец действительно рэйна?…
Несмотря на прозрачность воздуха и неба рядом с ней было душно. Её запах был громче её мыслей, и, хоть после второй длинной мелодии за день Инсэ и чувствовал головокружительную слабость, хотелось отстраниться, разбить прикосновение, полное силы, живительной и томящей. В томлении была тоска, неведомая прежде, всё более острая. Словно душистые травы скрывали край пропасти, змеящейся совсем рядом — зияющей, манящей. Ближе и ближе с каждым шагом. Но Варэи держала Инсэ под руку, и, попытайся он высвободиться, наверняка спросила бы, почему он так сделал.
— Говорят, что рэйна.
Она прижалась к нему сильнее:
— И ты значит тоже рэйна, ну, наполовину?
Глаза у неё были такие же голубые, как платье и светлые, как вода. Сквозь губительное касание Инсэ видел — перед тем, как приехать сюда, расчесав волосы, Варэи смазала соком рассветного цветка виски, запястья и шею. Она медлила перед зеркалом, решая, отпустят ли их прогуляться вдвоём, и затем обмакнула кисточку в сок — голубоватый, мерцающий — и прочертила длинную полосу от ключиц вниз и вниз…Инсэ вздохнул, следуя за этим запахом, и голова у него закружилась сильнее.
— Ты такая красивая. — сказал он намеренно скучным голосом.
Она рассмеялась:
— Ответь на мой вопрос!
Они двигались невероятно медленно, шум моря оставался таким же далёким, но дома уже не было видно. Зелёные холмы вокруг тоже были похожи на волны — огромные волны, застывшие, перед тем как обрушиться на них.
Зелёные волны, голубые и золотистые, кажется, у меня начинается морская болезнь.
— Если пообещаешь ответить мне тоже.
— Обещаю! — Варэи остановилась, замер и он. Она обнимала руку Инсэ, и он чувствовал, какая влажная кожа у неё на груди, там, где она прижималась к его плечу сильнее всего. Он закрыл глаза и представил себе голубой цветок, который опустили в мокрую соль.
— Возможно, я рэйна наполовину. Но на самом деле я не знаю, кто я. Фрэя тоже не знает, и мой отец. Поэтому ты здесь, со мной. Если твоя семья меня спрячет, я никому не причиню вреда, и никто не причинит вреда мне.
Несколько секунд она молчала, затем потянула его вниз, на траву. Ближе к бездне. Инсэ был уверен, что сейчас они оба утонут в этой траве, будут погружаться в зелёные стебли бесконечно долго, долго, долго — пока не задохнутся.
— Ты такой светлый и такой прекрасный, — выдохнула Варэи ему на ухо. Хотя земля оказалась незыблемой и прохладной, Инсэ всё равно чувствовал, что тонет, — о чём ты хотел меня спросить?..
Он отстранился, чтобы внимательней её рассмотреть. Голубой цветок, трепещущие лепестки, живая тёплая сердцевина — она ждала, улыбаясь, готовая принять любой его жест, уверенная в своей победе. Инсэ взял её руку, и принялся распутывать серебряную нить, украшавшую тонкие пальцы и обвивавшую руку до самого плеча — блики солнца скользили по ней, как по каплям росы. Ногти у неё были скрашены перламутром. Он двигался так нарочито медленно, что она подбодрила его:
— Не бойся, — голос её стал тише и гуще, гуще стал её запах, — спрашивай о чём хочешь.
Инсэ посмотрел на её ладонь — роса осыпалась с неё, открыв вместо прочных серебряных линий мягкие, ещё не сложившиеся пути жизни. Кожа её рук была ухоженной и мягкой, ни одно из занятий Семьи — ни музыка, ни краски, ни стихи, ни новые дороги — по-настоящему её не увлекало.
— Думаю, и я сам могу всё узнать.
Он продолжил распутывать нить, и замер, коснувшись запястья Варэи там, где она утром оставила каплю цветочного запаха — этот запах вспыхнул вновь, опутывая его, шелестя тёплой мелодией вслед за его пальцами. Варэи, вторя этой мелодии, протяжно вздохнула и легла на траву, не боясь испачкать светлое платье свежей травой.
— Ты можешь рассказать моё будущее?
В будущем ты могла бы стать такой же блёклой, как твои родители. Но его нет, оно пустое и чёрное. Его нет в Истейне, нет у границы, нет ни в одном из городов предателей. Там тишина. Как там темно и тихо…
— Нет, я его не вижу. Я не могу узнать будущее.
Слабо рассмеявшись, она взяла его руку и сказала:
— Тогда распутай лучше вот это, — Инсэ почувствовал, как скользит под его пальцами её влажная кожа, чувствовал соль и стук её сердца. Он покорно ждал, пока она очертит его рукой предполагаемый маршрут по ленте, зашнуровывавшей платье от груди и до пояса, позволил ей представить, будто его рука — кисть ещё более мягкая, чем та, которой она наносила на себя цветочный след. Наверное, это единственное искусство, которое ей даётся, — только, пожалуйста, не так медленно, а то я сойду с ума. Как тебе удаётся быть таким медленным? Все, кто…
Она запнулась и закрыла глаза — впрочем, ресницы её трепетали, Инсэ знал, что она подглядывает. Она оставила его ладонь у себя на животе, и сквозь ткань, как сквозь тонкую кожуру тропического фрукта, бирюзовый сок её жизни проникал в него, тёплый и влажный, проходя сквозь его душу и поднимаясь к небу чистым прозрачным светом.
— Ты — голубой цветок, и морская соль разъедает твои лепестки, — он задумчиво последовал обратно по прочерченному ею пути. Лента в её платье была светло-жёлтой, как разреженный солнечный свет. Это было так традиционно и в то же время так подходило ей — цвета Семьи, разбавленные почти до прозрачности — что он улыбнулся.
— О да, чтоб тебя, — прошептала Варэи. Её голос уже не звучал так нежно. Она потянулась к нему, но Инсэ толкнул её назад, на землю — как ни кружили ему голову жаркий запах её предвкушения, ему неприятно было представлять, что эта девушка может коснуться его губами. Он сжал её запястья и утопил их в ломкой траве, пачкая её и свои руки в весеннем соке, — да, да, да…
Он чувствовал, что она опускается всё глубже в зелёное море, всё глубже в землю, и чувствовал вместе с тем, как сам поднимается к небу вместе с прозрачным светом, вместе с музыкой её сердца, звучавшей всё громче. Но эта музыка не погружала его в темноту, она заливала светом всё вокруг, и в этом свете тонули и холмы, и шум океана вдалеке — всё было залито светом, сначала голубым, а затем ослепительно белым, и каждый звук памяти, и все знакомые имена и дни, и весь известный ему мир — всё растворилось в этом безбрежном сиянии.
***
Он очнулся среди вечерних теней, делавших стены ещё тяжелей и плотнее. Это был тот самый чердак, где он привык прятаться, слушая и наблюдая за всем, что происходит в доме. Грузная старая мебель, сети паутины под потолком, и даже пыль на стёклах — все эти вещи, обычно не более плотные, чем голоса во сне, сейчас сделались неподъёмными, подступающе-тесными. Резким движением он сел, чтобы высвободиться из этих тисков, но почти одновременно понял, что все эти неподъёмные тесные вещи, весь этот огромный древний дом — все они успели опутать его таким плотным коконом, что вырываясь слишком яростно, он неминуемо начнёт задыхаться.
И ещё сильней и настойчивей его горло сдавливал страх — не собственный, с ним он почти не был знаком — страх Фреи, затопляющий дом почти триумфальным звучанием. Эхо этого страха всегда витало в её мыслях, но Фрея сумела построить на его пути плотину, от которой теперь остались лишь щепки. Шквал заполнившего всё страха унёс прочь её движения, слова и мысли — наверное, поэтому она стояла теперь у дверей неподвижно, не в силах поднять руку, чтобы постучать. Как Фрея смогла догадаться, что Инсэ скрывается здесь? Должно быть, страх волной забросил её сюда.
Постепенно ему удалось выбраться из под обломков рухнувшей на него при пробуждении комнаты с её густыми тенями и паутинами, выпутаться из душившего его кокона. Инсэ обнаружил, что ладони у него впервые за много дней потеплели. Всё было теперь тихим, спокойным и тёплым — безбрежное и сладкое предчувствие подступающего сна. Чтобы не провалиться в него опять, Инсэ медленно поднялся, и осторожно, чтобы не потревожить ни одного предмета — не хотелось бы, чтобы дом обрушился на него вновь — направился к двери, за которой ждала и не-ждала его бездвижная, почти лишившаяся чувств Фрэя. Ключ торчал в замке, и, поворачивая его, Инсэ пытался увидеть-вспомнить, как добирался сюда, как запирался, но не мог. Вместо этого он видел озеро в обрамлении тяжёлых сочных лиан, и тихие светлые лилии на его волнах. Этот сон снился бы ему сейчас, если бы Инсэ поддался на его шепчущий зов, но прежде нужно было успокоить Фрэю.
Когда он открыл дверь, когда она увидела его, весь её страх беззвучно обрушился на него, с такой мощью, что Инсэ неуверенно отступил назад, в темноту. Наверное, именно этот его шаг убедил Фрэю не бежать от него прочь. Прежде, чем Инсэ увидел её неподвижный, вопящий взгляд, он был уверен, что сможет избавить её от этого древнего страха, забрать его весь, до дна, даже если много дней после будет видеть кошмары. Но теперь он понимал, что сам является источником ужаса Фрэи, что если он к ней прикоснётся, этот ужас только станет ещё сильнее, сведёт её с ума прежде, чем он успеет что-нибудь сделать.
Нужно снова запереться тут и больше не выходить.
— Я её нашла. — Фрэя произнесла это тем же тоном, каким обычно его отчитывала — деланно-строгим. Это было странно. Что она нашла? Книгу на одном из погибших языков, которую привёз ему отец, а Инсэ спрятал, чтобы к ней не прикасаться, и соврал, что потерял? Что?
— М. — только и смог произнести Инсэ. Его мысли снова оказались погребены под завалом паутин и тёмных теней, он пытался выбраться из под этого завала с той стороны времени, где он ещё не вошёл в дом, где Фрэя ещё не испугалась — но это было слишком далеко, слишком душно, слишком тесно. Он вновь обратился к будущему сну об озере в джунглях, чтобы немного упокоиться и не пугать Фрэю ещё больше. Если он будет спокоен и вежлив, она последует за ним и тоже наверняка успокоится. Он пожал плечами и чуть-чуть улыбнулся — это была не улыбка, только её виноватая тень, «я хочу чтобы тебе стало спокойней, но раз ты сердишься, я не смею улыбаться по-настоящему». Обычно это помогало — он редко совершал что-то такое, за что Фрэя могла бы рассердиться по настоящему, и она прощала его, потрепав по голове. Но сейчас произошло нечто совсем другое. Фрея вскинула руку, закрыла глаза, и сделав глубокий вдох, придавший ей сил, дала ему пощёчину. Это было не очень больно, но её гнев и ужас, обрушившийся на Инсе вместе с этим ударом, разорвал кокон, опутывавший его мысли.
— Я знала, что однажды это произойдёт, — тихо произнесла Фрэя, — я должна была слушать Кадо, но я не верила…никто не мог бы…
Она всхлипнула, но, собравшись с силами, продолжила тоном холодным, просоленным и деловитым — обычно она договаривалась так о ремонте дома с наёмными рабочими, раз в сезон посещавшими Лоран-Аллери:
— Пойдём вниз. Она здесь, — Инсэ подчинился, пытаясь вспомнить точнее, кто такая «она». Несмотря на пощёчину, всё путалось в голове. Несомненно, у «неё» были светлые волосы, и утром он играл для «неё» на гитаре. Но это не объясняло, почему Фрэя так боится.
— Её родители уехали задолго до того, как ты вернулся. Они торопились, и я сказала им, что она может погостить у нас пару дней. Они не были против. Потом я скажу им, что вы сбежали вместе…или твой отец скажет. Да, так будет лучше.
Инсэ замер, больше не следуя за её чеканным, прыгающим через ступеньки голосом. Фрэя обернулась, и объяснила:
— Я связалась с ним. Я поняла, что была не права. Завтра он будет здесь и заберёт тебя. Тебе нужна помощь.
Никогда раньше она не говорила с ним так. Инсэ не двигался с места, и она тоже не двигалась, неотрывно глядя на него снизу вверх.
— Ты меня понял? — она вскинула руку, видимо, собираясь потянуть его за собой следом, ближе к принятому решению, но почти сразу же нервно отдёрнула её, — Я собрала твои вещи. Ты понял меня?
Инсэ кивнул и ответил бесцветно:
— Да, я понял.
***
Она действительно была внизу — одеяло, которым укрыла её Фрея, было слишком плотным, и очертания того, что от неё осталось, напоминали скорей груду подушек, или прелых листьев, или просто бесформенного воздуха. Фрэя положила её на диван, разрушив, разломив след множества обещаний и солнечных дней. Теперь Фрэя стояла, рассматривая покрывало с ужасом и печалью, как будто плотно вышитые цветы и изломы ткани обвиняли её в чём-то. Инсэ чувствовал — Фрэя ждёт от него такого же взгляда, но он не испытывал вины перед покрывалом или тем, что было под ним скрыто. Там было пусто и темно. Эта пустая темнота наполнила комнату, накрыла весь дом. Она была осязаемой и невидимой, как пыль. Инсэ медленно поднял руку, ощущая, как эта пыль обволакивает запястье, как в ней шевелится что-то отвратительное, чуть щекочущее и тёплое — и отдёрнул ладонь прежде, чем Фрэя успела спросить, что он пытается сделать. Стараясь не встречаться с ней взглядом, чтобы вновь не оказаться под камнепадом страха, Инсэ подошёл к окну и отворил его, в надежде, что в ночном воздухе ещё звучат чистые зимние ноты, что северный ветер смоет наводнивших гостинную невидимых существ. Он почти почувствовал освежающий вкус этого ветра, вкус металла и скорости, пока боролся с защёлкой и отодвигал тяжёлую раму. Но сегодняшняя ночь была тёплой, и ветер звучал, как дорога из грязной невидимой пыли, стелившаяся к их дому от той пропасти, где он потерял себя.
— Я хочу уйти, — пробормотал он слабым голосом. Собственный голос всегда казался ему далёким и незнакомым. Если Инсэ приходилось петь, голос чуть приближался, но всё равно звучал в ином пространстве. Пространство это было настолько непостижимо, что, беседуя с кем-то, Инсэ часто не знал, какие слова прозвучат в следующую минуту. Прежде, чем что-то сказать, он порой несколько раз повторял про себя мелодию и ритм этих слов, чтобы потом следовать за этим ритмом, как за музыкой в песне — иначе он мог сказать что-то слишком пугающее и странное, и понять это только по звону тишины вокруг. Но сейчас на эти приготовления не было сил, и он надеялся, что Фрэя постарается понять, — хочу уйти, мне плохо.
Но Фрэя не поняла. Она заплакала, это были уже не слёзы боли, и страха в них тоже не было. Фрэя плакала, чтобы обвинить его.
— Почему? — этот вопрос она выдавила сквозь плотно прижатые к лицу ладони, поэтому он был сплющенным, мокрым от слёз, каждое слово — моллюск, растерзанный прибоем, — Почему ты сошёл с ума?.. Зачем ты её убил?.. Я так любила тебя, я так старалась, чтобы….
В воздухе было всё больше и больше раздавленных слов, всё больше копошащёйся тёплой пыли. Инсэ сел на подоконник и закрыл глаза, ожидая, когда Фрэя успокоится. Теперь он не мог помочь — ей это было бы противно. Ветер путался в его волосах, гладил щёки, оставляя всё новые и новые отпечатки смерти.
— Ну скажи хоть что-нибудь!
— Я не знаю, — ответил Инсэ, не открывая глаз, — я не чувствую себя другим. Не знаю, почему так случилось. Я сделал то, что она хотела. Так должно было случиться.
— Она хотела, чтобы ты убил её? — Фрэя снова зарыдала, ответ не был ей нужен, Инсэ понял, что если продолжит говорить, будет только хуже — хотя сейчас ему впервые хотелось услышать свой слабый голос и слова, которые наверняка напугают Фрэю, а может, и его самого. Он чувствовал, что мог бы рассказать правду, если бы позволил своему голосу звучать. Да, я то, чего ты всегда боялась. Расплата за союз с дурным человеком. Расплата за то, что не отпустила меня путешествовать вместе с Семьёй и музыкой. За то, что пожалела меня и не отдала отцу. Нужно было выбрать что-то одно, принять меня или отвергнуть, но ты медлила слишком долго. Но утешься — больше бояться нечего. Если бы это могло облегчить горе Фрэи, заставить возненавидеть Инсэ, он произнёс бы всё это. Но Фрэе это было не нужно, Фрэя боялась, боялась его — проклятья, пробравшегося в дом. Правда не успокоила бы её, лишь напугала б сильнее. Страх Фрэи ранил, разламывал душу. Инсэ несколько раз повторил про себя и осторожно произнёс вслух то, что она могла бы хоть как-то принять:
— Нет. Я не понимаю, что говорю. Прости меня, если сможешь простить.
Молчание длилось и длилось, затем Фрэя осторожно пересекла комнату — след в след по его шагам — и обняла Инсэ, притянув его голову к своему плечу. Но ни яблочный запах её волос, ни музыка у неё под кожей не приносили утешения — всё вокруг пахло смертью, всё звучало, как смерть, Фрэя не могла по-настоящему простить, и потому Инсэ вовсе не хотелось, чтобы она к нему прикасалась.
— Мне плохо, — настойчиво пробормотал он, — Хочу уйти к себе.
— Ты говоришь так, как будто тебе десять лет и у тебя болит горло, — всхлипнула Фрэя, но ответила так, словно отвечала десятилетнему Инсэ, а может, памяти о нём, истлевшей сегодня, — хорошо, иди.
Несмотря на это разрешение, она не размыкала рук, продолжала прижимать его голову к своему плечу. Но всё равно это не было настоящим прощением. Он уже не был тем, кого она любила. Инсэ чувствовал — Фрэя пытается любить его, но видит и обнимает уже что-то совсем другое, тёмное и отвратительное. Вся её любовь была пропитана теперь разочарованием и отвращением, оно проступало тёмными пятнами, болезненными нарывами. Это было мучительно, но самым мучительным было то, что Инсэ не ощущал в себе никаких изменений, а значит, из всех её чувств только это отвращение было настоящим, заслуженным и предназначалось ему.
— Хочу уйти, — сказал он и осторожно высвободился из её объятий. Воздух вокруг, собственный голос и её запах — всё потемнело от поглотившей его дурноты и слабости, — позови, когда он приедет.
***
Поднявшись к себе, он стоял, прижавшись к двери спиной, слушая запах смерти и постепенно стихающие всхлипывания Фреи. Когда темнота в комнате стала совсем непроглядной и он перестал различать предметы, Фрэя уснула — на кухне, уронив голову на руки, на столе перед ней стояла остывающая чашка йэтты, которую она заварила, чтобы не заснуть. Её сон был светлым и лишённым тревог, Инсэ улыбнулся, коснувшись его — но этого сна ему нельзя было касаться, ничего здесь касаться было нельзя. Стены дома становились всё тяжелее, дом изгонял его, выталкивал прочь.
Как было бы хорошо, если бы меня не было здесь никогда. Её сон такой, как будто меня никогда не было.
Он не стал запирать дверь, чтобы Фрэю не разбудил щелчок замка. Тин рассказывала, что когда-то в этой комнате должны были храниться редкие инструменты, или картины, или что-то ещё — до встречи с отцом Фрэя не собиралась больше заводить детей. Когда комната осталась позади, Инсэ представил, что так оно и есть — это ничейная комната не появившегося ребёнка. Сон Фрэи сделал воздух легче и чище, и каждый шаг тоже давался легче.
— Меня никогда не было, забудь меня, — прошептал он, и впервые почувствовал, что собственный голос ему принадлежит, что это его слова. Слова эти пронзили горло и сердце длинной холодной иглой — мгновенный удар наискосок. Инсэ почувствовал, что исчезнет от этого удара, действительно исчезнет, и всё станет так, как если бы его не было никогда. Несколько мгновений он неподвижно ждал этого, стоя на пороге гостиной — но тут дом осветился звоном, который Инсэ умел узнавать за несколько часов до того, как этот звон прозвучит — это было необходимо, чтобы успеть скрыться.
Он здесь.
Забыв обо всём, Инсэ промчался через гостинную, перебросил себя через высокий подоконник и рухнул в какие-то ломкие, оберегаемые Фрэей заросли. Это было до того нелепо, что он чуть было не рассмеялся, но не хватило дыхания. Дом его несуществования всё ещё звенел, приветствуя отца, Фрэя вынырнула из своего светлого сна и пыталась теперь собраться с мыслями. Она собиралась поговорить с отцом и разбудить Инсэ только утром — потому, что он говорил, что ему плохо, и потому, что не хотела его видеть. Как жаль, я не успел исчезнуть — из-за него. Зажмурившись, он побежал прочь — нельзя было допустить, чтобы отец почувствовал его ненависть сейчас. Он бежал, а вокруг колыхались тёмные волны, лианы и белые цветы на волнах — этот сон прятал его и заслонял от него весь мир.
Пробуждение
***
Нас рэйна хранят, судьбы мира сплетая.
В чаще лесной живут подле Храма, всегда подле Храма.
Они не позволят — ты путь не найдешь к ним.
Жизнь им подвластна, море им вторит,
Отзывается, мчится, приходит на зов.
Рэйна могут коснуться и чувств, и желаний,
Изменить твои мысли и путь твой направить,
Оградить от беды и привлечь наказанье.
Их воля как море, их сила как море,
Дыхание мира их души и жизнь.
***
В Лоран-Аллери длинные ночи. Я слышал, что где-то подобная темнота мерцает мириадами подводных огней и приручённых звёзд, освещающих улицы, так что кажется, будто небо уже здесь. Но у нас всё не так, у нас ночи бездонны и беззвучны, словно море уже проглотило всё вокруг — такой тихий, густой воздух, такие громадные тени холмов вокруг — как окаменевшие волны. Может быть, так и есть — мы скрываемся в глубине, а те люди, что предали нас — небо на горизонте. Эта мысль утешительна, очень — море не превращается в небо, и вряд ли наши страны когда-либо объединятся.
Я бреду в темноте, напевая песню на мёртвом языке. Иногда мне кажется, что новая тень — это не тень, а вал из земли, взрыхлённой и влажной, и я обхожу её, а иногда бреду прямо сквозь эту землю, сквозь спутанные корни, сквозь не взошедшие семена и травы. Песня, превращённая моим слабым голосом в невнятное бормотание, освещает путь , я следую за ней, чтобы не сбиться с дороги. Я пою о бесконечном путешествии, мимо меня медленно, как причудливые облака, проплывают годы и страны, я теряю своих спутников одного за другим и встречаю новых. Я пропускаю, обхожу те куплеты, где мне предстоит сражаться — для сражений нет ни сил, ни дыхания, и потому мой путь так извилист, что я, пожалуй, могу случайно вернуться домой. Это было бы грустно и глупо, но я не хочу оставаться в этой тихой темноте, и продолжаю следовать за песней. В этой песне меня невозможно узнать — в моём имени всего два слога, я решительный и свирепый.
Выйду ли я когда-нибудь на дорогу?.. Мне рассказывали о других городах, о множестве городов, но никогда по-настоящему не верил в их существование. Лоран-Аллери — бесконечный сон, бесконечный штиль, и тень нашего дома, и тепло рук Фрэи — всё это будет длиться до тех пор, пока буду осознавать, кто я. Возможно, поэтому мне совсем не грустно. Я не верю, что и в самом деле куда-то иду. Только тёплая память, голубоватый сок, смешавшийся с моим дыханием, мешает этому неверию и делает землю вязкой, заставляет обернуться. Но я не оборачиваюсь, я иду за песней.
О, Варэи, Варэи, рассветный цветок
Её имя смешалось с мёртвым языком, я вздрагиваю, очнувшись. Прохладные слова прошлого больше не успокаивают, снова этот густой пыльный вкус — я выкашливаю её имя и замираю, прислушавшись. Где-то рядом люди, но я столько времени брёл сквозь тени и землю, что не могу понять — впереди ли они, за спиной, под землёй, или же у меня в голове. Есть лишь один способ узнать — и я, зажмурившись, прислушиваюсь к шёпоту моей крови, моего искажённого дара, двигаюсь ощупью длинных шагов, подбираюсь ближе к свету незнакомой жизни.
***
Мне не повезло.
Я надеялся, что встречу бродячих музыкантов — единственную знакомую мне породу людей. Я надеялся, что назову имя Тин, или другое родное имя, и они вспомнят какую-нибудь связанную с этим именем песню, и я смогу какое-то время провести в их обществе. След таких трупп невозможно отыскать , он извилист и неповторим, как мелодия. Даже если кто-то станет преследовать меня, ничего не получится. Отец ничего не понимает в музыке, ничего не понимает в том, как живёт наша семья. Не понимает Фрею и меня точно никогда не сможет понять. Мой след совьется сотней узлов, останется так же ему невнятен, мы не встретимся никогда, а музыка излечит изъян моей крови — на всё это я надеялся, когда взмахнул рукой на обочине, подавая знак путникам.
Но мне не повезло.
Повозка старая, она разболтано скрипит на разные голоса. Эти голоса остались ей из прошлых её жизней. В первой жизни она перевозила огромные мешки с зерном, скрип этой жизни осыпающийся и шершавый. Во второй жизни, лет десять назад, она действительно принадлежала труппе музыкантов. Я немного опоздал. Бывает. У этой жизни скрип пронзительный, похож на пьяный плач певицы, потерявшей голос.
В нынешней жизни повозки здесь оказался я. Я сижу, прислонившись затылком к её скрипучему борту, и почти засыпаю. Я слушаю о дорогах, которые эта повозка уже проехала, и пытаюсь понять, что за люди собрались рядом со мной. Их четверо, или, точнее, пятеро — я уверен, возница их старый друг, принадлежит к той же породе, что и они. Лица угрюмые, глаза тёмные, а кожа как будто является продолжением мятой и грязной одежды.
Вернее, так выглядит попутчик, сидящий напротив меня, но и остальные смотрят с тем же выражением, и потому мне не хочется их разглядывать. Мне сложно понять, что обозначает это единодушие. Скрип старых досок не предвещает ничего хорошего, но каждая твердит своё, и мне сложно разобраться. Я пытаюсь вспомнить, как следует разговаривать с подобными людьми, но единственное, что понимаю — Фрэя просила меня не разговаривать с ними. Когда судьба моя ещё не была решена, когда моё путешествие с Тин и Кэтэром казалось возможным, она часто повторяла: «Будь осторожен, Альма-Ти. Не разговаривай со всяким сбродом». Я редко покидал дом, и, силясь понять, кого она имеет в виду, украдкой заглядывал в её мысли — во время этих нравоучений она представляла себе именно такие выдубленные, загрубевшие лица.
Но советы Фреи мне больше не помогут. Так что я просто слушаю песню дороги и дремлю с открытыми глазами. Это моя старая привычка. Она появилась вскоре после того, как отец впервые пытался поговорить со мной своим способом, силой рэйна тянул из меня слова. Хочу слышать твой голос. Когда-нибудь будешь говорить для всех. Не помню, что происходило тогда, почему ему это было важно — услышат, ты будешь звать, и они пойдут за тобой — но с тех пор сон и явь смазались и смешались, а я часто сплю с открытыми глазами.
— Куда едешь? — рыкнул попутчик, сидевший напротив, в унисон со скрипом расшатанных досок. Голос у него был прокуренный и растрескавшийся. Я пытаюсь очнуться, всматриваясь в его тёмное лицо, но мне сложно остановить взгляд. Я бормочу ответ, который подсказал мне из прошлого возница:
— На север.
— Все мы на север едем! — озлобленно огрызается собеседник. Я отвечаю как можно мягче, чтобы не злить его сильней, вежливым, учтивым тоном, точно не предназначенным для «всякого сброда»:
— Совершенно верно.
Я часто замечаю, что очевидные вещи не успокаивают людей, а злят. Как будто многие только и ждут, что я начну с ними спорить. Но спорить я не умею, да и зачем мне это?..
Но мой ответ повлиял на этого парня очень странно. Он сжал зубы. Потом у него лопнул сосуд на глазу. Я вижу это — тонкая алая трещина на пепельно-белом. Я чувствую — выдыхаемый им тёмный воздух заставляет пространство между нами плавиться и дрожать. В этом есть какое-то болезненное ощущение силы. Подавшись вперёд, я говорю:
— Что-то не так?.. — у меня такое чувство, что именно эти слова больше всего его разозлят. Но я не могу не произнести их. Волна ярости обрушивается на меня, и сразу отдаётся эхом в висках и затылке, горчит на языке — как плохое вино, смешанное с другим плохим вином. Я вижу глазами этого человека, что он хочет меня убить. Он думает, я из богатой семьи, думает, у меня есть деньги. Думает о том, как свернуть мне шею и выкинуть в грязь у дороги — далеко же ему придётся везти мой труп в таком случае, здесь обочины слишком ухожены. Я улыбаюсь, улыбка моя лёгкая и бледная, как пыль.
— Вы, должно быть, не хотите, чтобы я добрался туда?..
— О нет, — словно что-то разглядев в моих глазах, рычит он на полтона ниже, — я могу помочь тебе добраться на север. Севернее не бывает.
К Белой Сестре. Он про её пристанище говорит — озеро снов, озеро смерти, снег кружится над ним, в каждой снежинке — холодная вечность. Этот человек тоже слушает истории моей Семьи. Мне становится почти совестно, что я его разозлил.
— Не могу сказать, что я против. Я слышал, там всегда звучат красивые песни. Я люблю музыку.
Почему-то всё, что я говорю, злит попутчика ещё сильнее. Его надсадная ярость бьётся о стенки моего сердца. Наверное, его предки жили в Лоран-Аллери, но разорились, и теперь он всех здесь ненавидит?.. Грязные волны бешенства смывают тонкий аромат Варэи. Я едва успеваю попрощаться с ней. Если этот человек ко мне прикоснётся, я его убью.
— Книр, успокойся, — тихо говорит кто-то из его товарищей — мне всё ещё кажется, что у них одно лицо на четверых, но голос немного отличается, он моложе, ровнее, — посмотри какие глаза у него. Не лезь лучше. А ты, парень…мне всё равно, кто ты, но ты будешь платить за то, что едешь в нашей повозке.
О.
— Понял меня?.. — этот второй голос так настойчив, он хочет наверное чтобы я повернул голову, увидел его лицо, другое лицо. Но я не смотрю на него. Я пожимаю плечами и киваю. Их четверо, хоть и с одинаковыми лицами…я не справлюсь с ними. Наверное, не стоит говорить, что у меня нет денег.
Ярость попутчика, сидящего напротив, продолжает тихо клокотать рядом. Я могу протянуть руку и зачерпнуть полную горсть, но у меня уже болит голова и от того, что я успел почувствовать. Я вновь прижимаюсь затылкам к доскам и закрываю глаза, чтобы они поверили, будто я сплю — но я не устал, и уснуть, глядя на мельтешащие перед глазами цветные пятна и пятна чёрные, пожирающие их, невозможно.
***
Сон возвышается надо мной огромным обелиском — дом предателей, его грани ослепительны на солнце, его тень бесконечно длинная, она тянется ко мне, она хочет проглотить меня. Раньше я всегда стремился скрыться от неё — в другом сне, или в музыке, или в небе, но теперь я не боюсь. Я жду. Теперь я знаю — я никогда не войду в этот дом. Я его разрушу.
Вернись, — шепчет мне тень. Крупинки земли разламываются от её движения, тень въедается в землю, она делает её чёрствой, каменной, чёрной, — чернее мёртвой земли на севере, — я всё равно найду тебя. Так и будет, ты же знаешь, я много раз рассказывал тебе.
Но даже его голос не заставляет меня бежать. Я остаюсь на месте и жду, что произойдёт. Я знаю, что произойдёт.
***
Эти люди провалились в мой сон. Воздух потеплел от их дыхания, пока я говорил с отцом. Я не люблю тёплый воздух, чем он теплее, тем более густым и грязным мне кажется. Я вижу каких-то существ, копошащихся в нём, эти частицы человеческого тепла, и от них скрыться не так легко, как от дурного сна. Они облепляют кожу, висят на ресницах, путаются в волосах — всё хуже и хуже. Я не чувствую движения, не чувствую дороги — только этих существ. Обычно в такие минуты я успокаиваю пальцы струнами. Но сейчас нельзя играть — музыка не для этих людей, и…я ничего с собой не взял. Я остался без музыки. Я остался без музыки, моя семья так далеко, и только отец ищет меня, чтобы запереть в доме предателей. Чтобы направлять волю предателей. Если я ничего не смогу сделать, когда он появится, у меня никогда не будет музыки больше.
Язык слишком сухой, горло слишком сухое, пальцы слишком холодные. Я ненавижу этих людей, почему они здесь? Что они делают рядом со мной?
Книр, человек, который хотел убить меня, ворчит во сне. Я смотрю на него, не мигая и не дыша, чтобы не глотать этих тёплых существ его дыхания. Ненависть душит меня и царапает. Если я не буду долго дышать, я умру? Я умру, если долго не будет музыки.
Осторожно встаю — их сон, утонувший в моём, колеблется, словно мы на дне моря, а я — движущийся риф. Кладу руки Книру на плечи — он открывает глаза, словно в голове у него какой-то механизм, мои ладони взлетают, чтобы он снова провалился в сон, но его тёплая пыль тянется к моим пальцам, он уже не заснёт. Недоумённо смотрит на меня, затем ухмыляется:
— Ах вот ты…— и я зажимаю ему рот, пережимаю ток его жизни ладонью. Кто-то всхрапывает. Никто его не слышит. Он смотрит на меня, вытаращив глаза — тусклые и сухие.
— Все в моём сне, — объясняю я тихо. Чтобы это сказать, приходится сделать глоток грязного воздуха, но больше я не чувствую ненависти. Я чувствую силу и жизнь. Эта жизнь сильнее, чем та, что я забрал у Варэи. Она клокочет, она жжёт пальцы, но мне плевать — у меня нет сейчас музыки, я не буду сегодня играть, я не буду играть никогда, если не стану сильнее, когда он меня найдёт.
Но когда ты меня найдёшь, я стану очень сильным.
Я не знаю, достигнут ли цели эти слова, или пыль над моей головой сожрёт их — мне всё равно. Главное, что это правда.
Эллами
***
Истэйн — это имя в прибое грохочет,
Летит над дорогами, прячется в травах,
В листве шелестит, повторяется вечно.
Истэйн — имя нашей страны благодатной.
Вот он, наш дом, полный жизни и песен,
Вот он, Истэйн, озаренный любовью.
Семьи различны, но все — его дети,
Все — его души, и дышат с ним в такт.
***
Эллами, так зовут этот город. Утро скользит по его переулкам, поднимается от золотистого песка дорог по стенам — я в лабиринте стен, они кружатся вокруг, они прячут столько звуков, защищают столько воспоминаний. Светлые стены у окраин возникли совсем недавно, солнце ласкает их с особенной, золотистой нежностью, они словно парят над землёй — там надежды, вспыхнувшие совсем недавно, и голоса для утренних весенних песен.
Что случилось с человеком, управлявшим повозкой? Не могу вспомнить.
Ни в одной из книг о временах живых или погибших я не видел стен, разрисованных тропическими цветами, высокими штормовыми волнами, животными и птицами. Здесь живут люди моей Семьи, я могу попросить у них приюта, отдохнуть, найти музыку. Но я не устал, не чувствуя ног, я следую за утром, проникаю в город вместе с ним.
Может быть, я тихо выбрался, когда он остановился возле города, и очнулся, когда дома закружились вокруг? Я никогда не был в живом городе наяву, он пульсирует, обескураживает, гонит меня прочь, просит меня остаться. Я даже не слышу моря — оно действительно так далеко, или голос Эллами громче? Все его жители, каждый человек хочет чем-то со мной поделиться, дотронуться до меня, заговорить. Они не знают об этом, я не должен винить их за такую навязчивость, за то, что я так растерян, что не могу вспомнить . Блики стёкол, острые, разноцветные, всё сильнее разгорающееся утро, слишком далёкое море — всё это вызывает в глазах сухой зуд усталости, и я сворачиваю в тень, прохладную, как морская вода на рассвете, но горькую от такого же солёного шума.
Возможно, я убедил его привезти меня сюда и забыть? Да, я мог его убедить.
Всё пропитано памятью мёртвой рыбы. Ужасно. Тысячи предсмертных конвульсий, запах холодной крови, боль, остриё в подбородке. Не хочу жить в городе. Никогда не хотел. Их слишком много. Фрукты, собранные в садах за окраиной, застилают солёную горечь множеством цветных пятен. Они любили нас, у нас вкус любви и солнца, возьми, попробуй, попробуй! Я протягиваю руку, чувствую круглую тяжесть в горсти. Это рынок, мне нужно найти музыку. Но как? Вокруг вьётся рой чужих мыслей и дней, жалят мои пальцы, жалят мои глаза, кто-то толкает меня плечом, и я проваливаюсь в его жизнь, не устояв на ногах — слипшиеся дни, северный ветер, боль при воспоминании о поцелуе, тёплый шёлк и грохот у меня под щекой — я упал на какой-то прилавок, другой человек пытается привести меня в чувство, наконец-то холодная вода, сладкая вода.
Но скорей всего я оставил его там же, где остальных. В моём сне.
Как мне найти музыку? Их слишком много.
***
Когда-то здесь было безлюдно, тихо — голос леса тянулся к голосу моря, глубокий, мерцающий плеск волн и тёмный скрип ветвей касались друг друга, как пальцы и одежды людей мимолётно касаются друг друга в толпе. Случайное, минутное сплетение судеб, а если удары сердца попадут в такт, можно услышать музыку — первую её ноту, и если они смогут её различить — она продолжится, а если не услышат — растворится, как мираж в предрассветном море. Я слышу перезвон этих нот, радостных, задумчивых, беспечных, печальных — слышу рядом и слышу далеко. Деревья вокруг темны и прозрачны, давно исчезнувшие, они снятся сами себе, покачиваются вслед за движением моря, в такт кружению мира. Я не вижу над собой неба — лишь волны, волны, волны , бесконечные, тёмные. Эллами ещё не город — лишь несколько домов на дороге в стороне отсюда, а там, где я стою, лишь потерявшаяся в зарослях руче трава. Холодные капли скользят по моему лицу, затихают в тёмных прядях у висков. Я чувствую, как питающая меня вода становится чёрной, как эти следы отравленной крови, разрушительной души.
***
— Очнулся? — в её голосе брезжит улыбка. Шёлк скользит по моему лбу, как и в тот момент, когда я провалился в сон, я ещё слышу в нём душный шум толпы, и жаркий грохот восстающего над миром солнца. Шёлк шепчет мне о стране, где этот грохот и свет правят всем, колотятся в крови людей лихорадкой, этот шёпот болью звучит у меня в затылке — но сейчас шёлк прохладный и влажный, как утренние волны, а движения, влекущие его по моей коже, словно отражение апельсиновых ветвей в этих волнах — сочное, яркое. Я улыбаюсь:
— Да.
— Ты издалека, наверное? — её тень — невесомая, прозрачная, но ощутимая. Склонившись надо мной, она вглядывается в мои черты. Её локон касается моей щеки, лёгкий, как её дыхание. Я видел сон, не открывая глаз, это славно.
— Из Лоран-Аллери. Ищу свою семью. Ищу музыку.
Тихий смех, кружение резных листьев на севере, всполохи на ветру. Она старшая дочь своей семьи, её отец много времени проводит в прибрежных городах, возвращается дважды в месяц. У него есть лодка со старым мотором, найденным когда-то на свалке предателей у границы, и он может добраться до сопредельных островов, где обменивает дары Истейна на товары жителей Хазы. Её мать — тень рассеявшаяся давно, умерла ли, бежала — не разобрать, нет разницы, нет смысла. Она остаётся в Эллами, растит младшего брата, удерживает их дом от разрушения, чужой жадности, потери корней. Её жизнь впитывается во влажный шёлк, как сок оранжевых плодов, скользит по моей коже, под моей кожей — но я не должен забирать её, у неё другая задача. Её завораживает моя бледность, невесомость и мягкость волос, она словно не замечает в них следов второго моего имени, опасных чёрных росчерков. Я слышал, люди Истейна сейчас осторожны, всегда узнают полукровку — но она так наивна, прикасается ко мне без страха. Впрочем, я не кирентемиш, чтобы внешность выдавала меня первому же случайному взгляду, очерчивала вокруг безопасный круг тишины.
Скрип двери разрезает её движение надвое, она вскидывается, оборачивается. Кто-то зовёт её, тяжёлый голос в светлом квадрате двери, маслянный след механизма предателей на тяжёлых ладонях. Его имя ускользает, её имя ускользает. Мне нужна музыка, я становлюсь слишком рассеян.
— Мы найдём тебе музыку, — шепчет она, взъерошив мне волосы, осыпав звенящей солнечной горстью, и уходит, притворив за собой дверь, скрыв уютный свет дома, затенив их голоса. Их спор бьётся о мой сон, как море о стены грота.
— Кто он такой? Музыкант без Семьи? Не смеши, не бывает такого. Просто бродяга, и одежду свою, должно быть украл. Ты слишком доверчива, слишком беспечна.
— Нет смысла называть себя именем чужой Семьи! Я уже помогла ему, от обмана не было никакой пользы.
— Если только он не предатель.
— Найди для него струны — ещё светло, на рынке много ремесленников. Если тебе нужны доказательства, нет способа лучше. Я пока приготовлю ужин.
— Я не потрачу на него ни гроша, за твою доброту он и так должен слишком много.
— Он расплатится песней. В нашем доме давно слишком тихо.
Я растворяюсь в собственной улыбке и тихом беспамятстве. Музыка будет со мной. Я отблагодарю эту девушку и пойду дальше, к другим городам, и музыка будет сопровождать меня, нести на своих крыльях, согревать и питать. Жизнь, о которой я мечтал.
***
Меня разбудил её брат — серьёзный мальчик, серые глаза блестят, как старая сталь, отчего он кажется взрослее, лёгкие бледные пряди падают на глаза — вот причина, почему она решила помочь мне, отражение в неверном свете, утро и гомон толпы может совсем разные лица сделать причудливо схожими. Он теребит мою руку — требовательно, нетерпеливо. Отец не верит этому длинному тщедушному парню, и Ттэй-тэ тоже не станет верить. Его сестра слишком мягкая, потому ей не место в море, не место на далёких островах, у границы другой страны, а вот Ттэй-тэ поедет туда совсем скоро, и руки его будут пахнуть маслом, а волосы он острижёт коротко, чтобы ветер не бросал ему их в лицо. Улыбаюсь, смаргиваю сон и сажусь. Такая хорошая семья. Пол уже прохладный, комната тонет в сиреневом мраке.
— Мясо с дыней на ужин, и хлеб с орехами, Элла только испекла, — сообщает мне Ттэй-тэ, пока я мою руки в высокой кадке рядом с постелью — в темноте вода чёрная, глубокая, голодная — как одно из моих имён, — ты нравишься ей, не вздумай остаться.
— Хорошо. Не останусь.
Весь дом, кроме моей комнаты, окутан тёплым светом — словно сами стены дышат, и их дыхание озаряет наш путь. Так хорошо. Следую за Ттэй-тэ молча — деревянные доски, по которым тянутся жилы деревьев, когда-то давших этому дому жизнь, молчат под моими шагами, словно не замечают меня. Рубашка у мальчика лилово-синяя, на шее шнурок с красной бусиной — как ночное небо.
— Ты из Лоран-Аллери? Что там сейчас происходит?
Спускаемся по лестнице — тоже не слышит меня. Запах свежего хлеба ещё теплее, чем живой уют этого дома, он сладко щекочет ноздри, хотя я не голоден. Перила очень старые, изрезанное тонкими линиями — когда-то здесь были картины, корабли и волны, но многие годы прикосновений истёрли их, сделав красное дерево гладким, но в моей ладони эти рисунки горят ярко — рисунки, и старый человек, вырезавший эти волны когда-то в дрожащем мерцании масляной лампы.
— Ничего. Там очень скучно. Это место штиля, даже холмы замерли, словно зелёное море задремало посреди шторма. Раз в несколько месяцев многие Семьи возвращаются туда, и холмы расцветают ярче, чем Гро может украсить их весной в одиночестве — всюду цветы, ленты, вино и музыка. Я пел там, играл — но это бывало слишком редко.
— Ну что ж, — отец Эллы, имя которого, тяжёлое, словно якорь, всё ещё выскальзывает из моих мыслей, — сейчас тебе представился случай. Сыграй о любви и верности после смерти.
Я сразу узнаю место, что предназначено мне — на столе лежит лютня, новая, гладкая, с именем города на боку, не знавшая ещё ни одной песни. Её золотистое тело сияет вместе со всем домом, свет свечей тихо звучит на её лоснящейся кожей — я слышу эти сладкие тихие переливы. Я благодарен этому злому человеку с тяжёлым именем, он не мог найти для меня подарка лучше. Он просит о грустной песне, не подходящей для ужина, но я не смею спорить, я обнимаю пальцами тёплый гриф и, не дыша, глажу воздух над струнами — они тянутся к моим рукам, и звучать начинают прежде, чем я успеваю их коснуться. Моя музыка поднимается вверх, поднимается к первым звёздам, прозрачная, бездумная волна весеннего счастья приносит за собой тоску пронзительную, бесконечную, полную надежды голодной и неутолимой, как зимняя вьюга, вгрызающаяся в кожу, чтобы вырвать последнее тепло из сердца, как дорога, исчезающая в морских волнах, но следующая по дну, неразрушимая самыми страшными бурями. Моя музыка подхватывает меня, разрушает уютный дом и его тепло, всё погружает во мрак, только глаза Эллы сияют от ужаса и расцветающей любви. Я покалечу её своей музыкой, след её не стереть ничем, но меня просили о музыке, и я пою, или поёт лютня в моих руках — но в самом конце, за гранью песни, мы видим светлое небо, мы шепчем в последних нотах: «Она вернётся».
Мы ужинаем в тишине. Из бродяги-предателя я стал любимым сыном человека с именем-якорем, обожаемым братом Ттэй-Тэ, и возлюбленным Эллы. Хлеб очень вкусный, и когда Элла подливает мне яблочного вина — прозрачная чаша золотых искр, терпкая сладость прошлых веков — каштановые волны её локонов щекочут мне шею. Все желают, чтобы я остался, но я не могу остаться. Я понимаю теперь, почему Фрэя не желала меня отпускать, говорила, что мне нельзя петь для людей. Моя музыка может сделать их одержимыми, оставить в сердце тоску, которую ничем не утолить после. Но я знаю, кроме этой тоски я подарил им что-то гораздо более важное. Будущее. Надежду на возвращение.
Когда весь дом стихает, и лишь несколько свечей остаются гореть в нишах стен, все расходятся спать, а я заворачиваю лютню в мягкий шарф Эллы — ещё зимой она оставила его на подлокотнике кресла у камина, угли которого тихо шипят, не желая засыпать — и, обняв её, выхожу навстречу ночи. Душистая прохада, запах вишен, прирученных диких трав, неистлевший ещё вкус вина и песни о счастливых снах на губах — всё молит меня: останься, останься. Но в этой музыке мне не пропустить куплет о сражении, я только струна, и я не хочу никого ранить.
Очень скоро тёплый дом остаётся лишь в сиянии моих воспоминаний, далёкий, как красная бусина Атендры в небе. Тёмная дорога влечёт меня прочь — прохлада, стрекот цикад, простор неба, звучание звёзд и звучание ветра, поющих о море, опасных мёртвых городах, лесах, где листья деревьев огромны, как лодки, а люди никогда не видели снега — этот путь пьянит сильнее вина, и, захмелев, я не чувствую близкой опасности. Последние блики города растворяются в темноте, Атендра поднимается выше, травы ближе подступают к дороге, тянутся к небу во всё большей силой. Дорога ведёт меня к морю, и море поёт мне, море бездонно и бездонна ночь.
Море
***
Люди Гро — как дороги, повсюду в Истэйне.
От города к городу льются их песни.
Стены, полотна их кисть оживляет,
Сказанья, свиваясь, текут без конца.
Новые вести и старые сказки,
Горе и радость, беду и надежду, —
Все их искусство сплетает и плавит,
И не прерывается яркая нить.
***
Его голос близится — торжественно и вкрадчиво, нервно и чисто. Дорога льнёт к нему, ещё не касаясь, тянется собственными волнами — жизнь за жизнью, следы колёс, отпечатки судеб в мягкой земле — всё стремится, всё стекается к океану. По щиколотку утопая в звучании пути, в чужих воспоминаниях, осыпавших её, осенним покровом, я бреду всё медленней, я жду и боюсь того мига, когда музыка моей дороги растворится в голосе волн. Я уйду в океан. Ничего не останется.
Прямая, как струна, мелодия путешествия изгибается возле надрывно крутого склона. Земле не хватило здесь дыхания, или кто-то откромсал часть её тела. Я смотрю вниз, не решаясь коснуться взглядом горизонта. Обрыв у меня под ногами — последствие страшного шторма. Корни и камни торчат из комковатой красной глины, как раздробленные кости, сменяясь мешаниной оплетающих, успокаивающих его трав и легкомысленной полоской песка у самой воды, ещё дремлющей перед рассветом. Шторм жестоко вырвал чёрными зубами клок берега, но не тронул дорогу — дорога сильнее. Я должен следовать за ней, она меня зовёт.
Земля изгибается, клонится ниже, поддаётся страсти этой дороги, и я всё ближе к шёпоту волн, звучанию подводных течений, пению городов, заснувших на дне давным-давно, потерянному зову кораблей, поглощённых ненасытными бурями прошлого. Говорят, люди там всё ещё верят, что куда-то плывут, всё ещё видят свет маяка. Ещё немного — я различу их голоса, с коснусь воды, я дотянусь до них своей музыкой и отпущу. Море совсем близко, дорога почти касается его, окованная камнем — те, кто разлучил их, те, кто создал эту границу, уже близко. Люди близко. Я должен отдохнуть. Вскидываю взгляд и тону в сиянии рассвета — он свободно парит, разливается по волнам чистой радостью, море и небо звучат вместе, они единая стихия сейчас, одна легенда, одна мелодия. Бриз прохладный, сладкий, золотистый на языке, я почти не чувствую соли и горечи водорослей. В этот миг в море нет темноты, которой не коснулось бы солнце, а небо изогнулось над этим сиянием — оранжевые и лиловые полосы, последние звёзды, звенящие, как капель. Утро наступает повсюду — и в глубине, и над волнами. Так говорят в Истейне о самых счастливых мгновениях.
Обманчивая, совершенная красота! Жаль, тебя не остановить, не впитать кожей, чтобы сделать весь день таким же свежим, ясным и сладким — невыразимое ожидание, трепет и радость. Рассвет звучит, как единственная и любимая струна солнца, и как целый хор, но скоро станет так жарко, что я вновь перестану различать дорогу, эта пронзительная лёгкость расплавится, станет яростной в полуденном зное. Нужно идти.
Тень приюта смыкается надо мной спасительно — тёмный, прохладный воздух полон оттенками вин, пряных трав, путешествий. Дверь затворяется с тяжёлым вздохом, подгоняя вперёд — зал полупустой, ведь до вечера ещё далеко, но, переступив порог приюта, я должен оставить что-то хозяевам — но я, замешкавшись, стою в двух шагах от порога. Этот дом — ожившая история из множества историй. Наверное, в любой длинной книге Истейна упоминается подобная таверна, камень судьбы на сплетении путей, брошенный Рэем — случайно или намеренно, не разгадать никогда. Колонны из потемневшего дерева, удерживающие потолок и несколько комнат второго этажа, обтёсаны грубо, но кажутся мне величественными, как мрамор. Этот приют такой древний, он вынес столько бурь, и он готов принять меня, выслушать мою историю. Привкус вина скользит на языке, память недавного сна обещает победу и силу. Когда-нибудь здесь будет песня и обо мне, эти стены меня запомнят. Я улыбаюсь своим мыслям, бесшумно пересекаю зал, и, никем не замеченный, устраиваюсь в том углу, где тени плотные до черноты. Осторожно опустив лютню на стол перед собой, я понимаю, как устал идти, как болят плечи. Приятная усталость, неприятен только обжигающий след полуденного солнца — как неосторожный поцелуй, он горит у меня на шее, как грубое прикосновение, скользит по спине. Этот след говорит мне о чём-то, предупреждает, но я слишком устал чтобы разбираться. Я в начале новой легенды — но до глупости сонный и вялый.
— Не прячься от солнца! — смех такой чарующий и мелодичный, что я невольно пробегаю пальцами по щербатым доскам стола, вторя ему невидимыми клавишами, — Пока будешь прятаться, солнце будет тебя обижать, а если загоришь, станешь красивее.
Волосы у неё почти моего любимого цвета — взметнувшееся пламя, лишь на несколько тонов слабее, чем нужно. Сама она солнце любит, и это взаимно — кожа у неё золотистая, и глаза — синие, как речная вода. Зачем ты подошла ко мне? Зачем вы все пытаетесь говорить со мной, что вам нужно?
— У тебя здесь лютня? — она отбрасывает шарф Эллы — узор бежит по столу, а я морщусь из-за чрезмерной смелости её пальцев, — Я пою, ты умеешь следовать за чужим голосом, или ты одиночка?
Я одиночка, — произношу я мысленно, но вслух говорю:
— Я умею.
Не могу подвести Тин. Она так долго меня учила.
До вечера мы сидим за столом и болтаем. Так ей кажется. Меня омывает лёгкий щекочущий голос, её речь, как светлая вода, размывает моё спокойствие, я — голод, что может её уничтожить, и я — стена из песка, что пока её защищает. Её дом — маленькая деревня у кромки джунглей, там самые сочные, самые вкусные фрукты, там умеют красить ткань в ярчайшие цвета, и подводные звёзды такие огромные! — тонкая ладонь взлетает, и я вижу маленькое кольцо с камнем, прозрачным, как сиреневая вода. Она ждёт моего ответа, и глаза у неё горят — тоской по родным местам, надеждой, радостью. Волна слов приносит меня к берегам её дома — на него напали ратдишъ, решившие, что слишком близко люди подобрались к джунглям, и лишь самые смелые остались на прежнем месте, она же помчалась прочь, как сорванный лепесток, хотела прибиться к людям Семьи, обещанной ей при рождении. Я киваю, перебираю струны в ответ, и она довольна моим ответом.
— Чем ближе к северу, — её пальцы танцуют над головой — неведомые мне знаки или распоряжения для хозяина таверны, — тем всё тусклее, ты замечал?
Я пожимаю плечами, вытягиваю между струн новую ноту, протяжную, почти раздражённую. Нужно дождаться вечера и проводить её песней. Нет, нужно уйти.
— Но я знаю, я знаю — там всё лучше. Мы пройдём ещё несколько городов, мы найдём повозку. А после сядем на поезд.
Лютня замолкает в моих руках. Кто-то ставит на стол между нами тяжёлые глиняные чашки — дымящиеся, душистые, вино и целый букет северных специй. Вино выдержанное, крепкое — помнит, наверное, время, когда предателей не было.
Она не замечает моего взгляда, её улыбка пропитывается гранатовым, ярким свечением.
— Ты как-то притих, — произносит она, хотя до сих пор с ней говорила лишь лютня, — не хочешь ехать со мной? Там безопасно.
Мой голод стремится к её голосу, путанное, долгое объяснение размывает спасительную стену песка между нами. Вино согревает мне руки, как обычно, не достигая мыслей, но вкус его глубокий, как пропасть. Новые места, новые города, это её выбор, о да, её выбор. Она боится оставаться здесь, лишь высокие стены могут защитить, лишь огромная семья может защитить, а танцы и песни ни от кого защитить не могут. А ещё её часто пытаются прогнать прочь, думают, она кирентемиш, но ведь это не так.
Совсем не так.
— Я помогу тебе, — быть искренним и не напугать её — совсем не сложно. Её выбор и мой выбор делает проще, — я тебя провожу.
***
Когда сгущаются тени, и сеть голосов под потолком становится плотной, липкой от вина, как паутина, она приводит меня в полукруг тёплого света — как в древности, мы стоим на помосте высотой в полступеньки, и край его опутан лентами, среди которых мерцают свечи. Ленты пыльные, а свечи истлели наполовину — но в честь нашего прихода хозяин приюта оставляет новую свечу, а его дочь аккуратно оборачивает вокруг свечи новую синюю ленту — река, свернувшаяся в невозможную спираль. Пройдёт много дней, нашу музыку здесь забудут, но волны этой реки будут помнить наши голоса. Устлость чужих дорог, хмель, неразличимые разговоры — мы отделены от всего линией света и разноцветных нитей. Я не вижу людей, хотя чувствую, как проникает в меня их присутствие, как скользят по мне их взгляды — душно, хочу вернуться к моему путешествию.
— Никогда не играл для стольких людей? — она дразнит меня полушёпотом, блеск глаз морской и манящий, — Не беспокойся, я помогу, просто следуй за мной.
Я могу возразить, мне есть, что ответить, но спор сделает этот вечер дольше, а я хочу выбраться из него. Разворачиваю лютню и бросаю шарф на плечо. Она смеётся:
— Любишь покрасоваться! — и люди за пределами нашего полуострова света смутно смеются в ответ, словно она пустила камушек по волнам. Я прикасаюсь к струнам, отсекая хвост её смеха — вертлявый и струящийся, он изгибается теперь в моих пальцах. Она замерла в замешательстве, всё стихло вокруг — закрыв глаза, я представляю, что играю в душной, пустой степи, и воздух тяжёлый лишь потому, что близится осень, перезревшее лето скоро разобьётся о землю, брызнет сок красный и золотой, обагрит и степь, и закаты, и море. Теперь я дразню свою попутчицу в песне — тихо, чуть громче дыхания, выпеваю первые слова, они сплетаются с музыкой, делая глубже самые тёмные повороты. Я пою о приближении холодов, о том, что с ней произойдёт, и завороженная, она следует за мной, чистый голос, весенний ручей, первый дождь — чудо в последней летней ночи, чудо сияет над моей музыкой, как золотистая полоса света над бездонным ночным морем. Я оставляю её, погружаюсь в волнение струн, иногда вторю ей, чтоб её голос поднялся ещё выше, звучал ещё светлее и чище над моим. Ничего не существует вокруг, и она поёт, пока не догорает наша свеча.
После хозяин благодарит нас и просит остаться — это хорошее место, нет смысла двигаться к северу. Близится утро, почти все разошлись, свет вокруг сиреневый, дымный, почти похмельный. Мы сидим за столом втроём, она молча пьёт тёплое вино, я рассматриваю свои руки. Моя дорога уже светится за окном, дрожит, как струна, в нетерпении — я слышу настойчивый её зов.
— Смелые, старые песни — то, что нужно этому месту, — говорит хозяин. Он ещё молод, он предан Истейну и своему приюту, но он устал. В его кошмарах высится дом из стекла и железа, проросший сквозь таверну, бессмысленно пронзающий облака, и бесконечная его тень окрашивает море маслянистыми пятнами. Хозяин приюта — хороший человек, я хочу помочь ему, — Оставайтесь.
Она вопросительно смотрит на меня. Глаза у неё горят, как в лихорадке. Она хочет, чтобы я играл, чтобы я снова отпустил её голос в небо. Она пойдёт за мной куда угодно. Забудет своё предательство. Но мне она не нужна. Я осторожно вдыхаю страх и тревогу хозяина приюта, и выдыхаю спокойствие — чистое и прохладное.
— Мы не можем, — голос у меня тоже успокаивающий и прохладный, как ночное небо в самый последний осенний день, — я обещал её проводить. Мы отдохнём до вечера и уйдём.
Хозяин рассеянно смотрит на меня, его кошмар отступает, крошится:
— Обещание есть обещание.
***
Нам отдают комнату под самой крышей — я чувствую с первого шага, это не место для случайных путников, это жилище для тех, кто ближе. Окно распахнуто, мы так высоко, что даже кромки берега не различить — только море, небо, и светлая занавесь бьётся, как парус, ловит ветер с юга — сухой и жаркий. Она произносит что-то у меня за спиной, я чувствую её зов, её приближение. Мысленно заклинаю её — спаси себя, не прикасайся ко мне — но она обхватывает моё запястье, двумя ладонями, словно гриф гитары, и тянет к себе. Несколько вдохов я стою неподвижно, как мёртвое чёрное дерево где-то на границе с проклятыми землями. Я не чувствую ни её сердца, ни своего, словно оба мы умерли. Затем я оборачиваюсь и делаю шаг — мы падаем с края мира, взгляд её плещет восторгом, пронзительный, синий, волосы рассыпались звонко — яркие волны на тусклом, как туман, покрывале, голос моря затопляет комнату, словно мы — последние люди на гибнущем корабле, направлявшемся в Хазу, но разбившемся об этот горячий ветер. Хмель в её смехе, в её дыхании, её имя скользит по моему языку и тает. Море над нами, море всюду, меня втягивает горячий водоворот, я готов утонуть с ней вместе, я отпускаю себя, я тону
***
Меркнущее тепло её рук и холодный плеск волн возвращают меня.
Небо раскинулось над нами тёмным, торжественным куполом. Что-то древнее, вечное звучит в нём и отражается в море, приветствуя нас. Она улыбается, сжимая мои ладони. Взгляд у неё зачарованный, пустой, абсолютно безумный. Что я с ней сделал?
Я пытаюсь проследить наш путь, но я стою в воде по пояс, все следы поглотило море. Море ласкает её плечи, её волосы парят на воде, тяжелеют и погружаются в солёную темноту. Наши руки под водой, и я чувствую, как немеют её пальцы. У меня руки горят, как в лихорадке — её любовь всё ещё мчится в моей крови. Я почти растерян. Я хочу вывести её из воды, но море накрывает мои мысли властным шёпотом, уносит на дно — я чувствую, как какая-то часть моей души шуршит по песку. Ты привёл моё дитя, оставь её со мной, дай отдохнуть со мной, и она вернётся лучшей, она вернётся такой, какой должна быть, вернётся с новой весной.
Она улыбается и шепчет эти слова вместе с морем — её голос почти иссяк, губы побелели. Я киваю, подхватываю её на руки, и следую за своей душой. Море помогает мне идти. Звёзды качаются на волнах вокруг, и это мгновение погружается в меня музыкой — бездонной, прекрасной,новой. Я следую за своей душой, я чувствую благодарность моря, бескрайнюю, спокойную как горизонт. Таэльса поднимается над водой, невинная и чистая, как сверкающая слеза. Я тянусь к ней, и понимаю — руки мои ещё чувствуют тяжесть, но они пусты, я один, только море со мной и последний хмельной отзвук её смеха. Ещё несколько мгновений её имя звучит во мне, но затем море его забирает — из настоящего, и из прошлого, отовсюду, ласково омывает её лицо, её улыбку, что ещё брезжит на губах. Море забирает следы её сомнений, её предательство, её побег, отпечатки моих прикосновений — всё плохое, что с ней случилось — и оставляет лишь её дом — резные листья, подводные звёзды, яркие краски и настоящие песни, что были у неё, что ещё будут. И я отпускаю её, я знаю — море заберёт её домой.
Разлом
*
Как искры костра разлетелись они —
Отступники-рэйна, презревшие храм.
Их дети наказаны вечным проклятьем:
Терзает их голод, жестокая жажда.
Дыхания мира не могут коснуться,
Но души людей им подвластны, как предкам.
И пьют они силы, и чувства вбирают,
Но жажду не могут вовек утолить.
*
***
В книгах и в песнях свет дня всегда меркнет в такие секунды — мелодия увядает в осеннем холоде подступающей тревоги, лучший момент, чтобы перевести дух, обрушить следующий аккорд с новой силой, сметающей всё, что было прежде. И потому сейчас, ощутив мертвенное дыхание осквернённой земли, я поднимаю глаза к небу, я хочу видеть чёрное солнце, затмение, что позволит мне отдохнуть перед тем, что неминуемо меня настигнет. Я иду много дней, нигде не останавливаясь нарочно, моя кровь горит от поглощённых судеб, моё сердце, обгоняя и заглушая бьющиеся во мне чужие сердца, не даёт мне уснуть уже четвёртую ночь. Я играю, неспособный успокоить пальцы, мелодии, что страстно хочу запомнить — новые слова, новые ритмы, но что мне делать, они приходят ко мне, они идут сквозь мою музыку — к морю, к своим настоящим Семьям, к забытым своим историям и мечтам.
За пределами моего путешествия я не мог представить, что в Истэйне столько предателей. Что люди живут и дышат, продолжают жизнью своей и дыханием дыхание рэйна, дыхание моря, силу земли — но сами мечтают о другой, железной земле, воздвигнутой в море, мечтают о мёртвых огнях вместо звезд. Я сталкивался с ними на обочинах дорог, они подходили ко мне в городах и приютах, принимая за своего, желая разделить дорогу — так ночные созиданья с прозрачными крыльями летят к огню, разбиваются о него, разлетаются пеплом. Да, они услышали бы меня. Они желали меня услышать. Я нёс в себе осколок силы рэйна, осколок силы, хранящей Истэйн, хранящей течение их жизней — и вместе с тем мог воплотить их кощунственное стремление, позволить их пути преодолеть территории мёртвых земель, примирить их сердца с запретной мечтой, увести их с собой. Они видели эту, заложенную отцом сущность, и стекались ко мне, капля за каплей, сердце за сердцем, чтобы я забрал их с собой.
И я забирал их с собой. Их сердца теперь пульсируют во мне тёмной завязью, горькой гроздью.
Я бежал бы от них, я оставил бы их, если бы отец забыл обо мне, если бы не преследовал меня, но чем жарче разгорается моя музыка, тем сильней его жажда меня отыскать, тем настойчивей его воля разъедает мои сны, тем я желаннее для его замысла. В этом нет смысла — растёт моя одержимость, темнеет голод, проклятье отравленной крови, для чего ему это? С каждым прикосновением к струнам ли, к чужой коже, я жду обращения в пепел, я желаю истлеть, чтобы эта лихорадка меня оставила, чтобы он оставил меня в покое, понял, что кроме золы на ветру ничего не получит, но болезнь лишь сильнее меня терзает, я лишь становлюсь для него заметней. Отец идёт за мной, мои струны, как ядом, наполнились его памятью, годами предательства, и я играю, чтобы иссушить этот яд.
До мёртвых земель остаётся лишь несколько часов пути. И в Истэйне, и на земле предателей гниющие там города называют призраками, потому что они не ушли, они не могут покинуть отведённых им пределов. Но это не только призраки прошлого, не только тени погибших предателей, сотворённых ими машин, бессмысленных названий, грохочущих зданий — это тени будущего, что ждёт предателей, если они решатся продвинуться дальше. Эта завеса непреодолима. Отец виноват в её появлении. Из-за всего, что я сделал в последние недели, я мог бы назвать себя жестоким, но неудержимая жажда прокалила меня — чувствую лишь чистоту, новые песни и ноты. Те, кого я забираю, уходят свободными и спокойными, всё, что мешало им, остаётся со мной, пылает во мне, оставляет новые линии на ладонях. Как бы я ни ненавидел предателей и тех, кто мечтает оказаться среди них, я не желаю им зла. Я не желаю, чтобы мёртвая земля стала шире даже на шаг. Отец же хочет, чтобы она была всюду. Он не верит в проклятье собственного народа, в то, что любой новый шаг на земли Истэйна обрушится новой, безжалостной катастрофой, гневом рэйна. «Это пустая угроза, — так он сказал во сне, — рано или поздно им придётся подчиниться, и ты поможешь мне, теперь я вижу, ты сможешь, теперь ты сильней, чем я мог представить». Каждый ушедший в фантомную страну человек истончает завесу, отделяющую Истэйн и землю предателей от разрушения. Отец же хочет забрать туда меня и всех, кто теперь со мной. Вот настоящая жестокость.
Впереди несколько часов пути, но я больше не двигаюсь. Мёрзлое дыхание призраков окатывает меня волнами. Если бы не было этой границы, как далеко я мог бы уйти? Мёртвые земли молчат, усмехаясь. Словно тьма пропасти, выползшая из под земли, бесконечно длинная тень дома предателей нависает надо мной, тянется ко мне, извиваясь в агонии — ещё не наступившей, но уже отражённой здесь чёрным предупреждением. Если бы не было этой границы, не было бы и меня. Прежде это осознание сбило бы с ног, обратило бы в новое бегство, но я слишком заворожён.
Солнце всё-таки меркнет — как в песне. Уродливое тёмное пятно скрывает его, бесшумно падает ко мне, но я остаюсь на месте. Я жду.
Ко мне мчится клубок стали — сплетающие его волокна то спорят друг с другом, то говорят слитно, ближе и ближе, этому нет конца. Небо брезжит вокруг, как колодец, вывернутый наизнанку — сияющая кайма опоясывает непробиваемую неизвестность. Машина падает, окатывает меня запахом металла, освежающей электрической пылью — я не двигаюсь. В этом нет никакой цели, я не пытаюсь демонстрировать смелость. Давно ясно — сколько бы он ни кружился надо мной, он делает это не для того, чтобы раздавить машиной. Есть много других способов меня раздавить. Я жду.
С разочарованным вздохом, будто отклоняясь от зубастой ограды, машина отклоняется влево, затихает в полуметре над травой. Её окутывает сияние, прозрачное, как вода — искусственная жизнь фантомной страны. Блики бегут по земле, стремятся ко мне, словно ручей, нашедший новый путь. Отзвуки жизни Истэйна, уже слишком тихие, слабые в этих краях, скользят в его бойких порогах, как щепки. Это сильная машина, у неё есть зубы, она плотоядна, как я. Пасть распахивается, и ручей исчезает, поглощённый новой волной. Ни звука. Мой мир стал безмолвным, как посмертные воды Белой Сестры.
— Здравствуй, Ти-Джи.
***
Двое идут по берегу, двое, мне уже незнакомых. Мальчик, которого я больше не знаю — прозрачный, светлый до пустоты, всех любимых зовёт по именам, себя зовёт только по имени. Мужчина, которого я отказываюсь знать. тяжёлый след времени тянется за ним, как мёртвый моллюск, выброшенный на берег, больше не нужный морю. Из такой дали они кажутся дружными. Мужчина держит мальчика за руку, и тот следует за ним, как воздушный змей за нитью, не помня ни о чём, кроме неба. Он не останавливается, когда его спутник замирает, всё бредёт вперёд, смешно загребая башмаками песок, глубокий и белый.
— Ти-джи, — мужчина ловит его за плечи, склоняется над ним, заглядывая в глаза, — «джи» значит наш, ты помнишь?
Волны моря и волны Лоран-Аллери шумят вокруг, мальчик молит их забрать его голос, тогда ещё чистый, тогда ещё не поражённый проклятьем.
— Я помню.
***
Отец не изменился. Мы почти одного роста теперь, но моё зрение двоится — он по-прежнему излучает свинцовую тяжесть, его поджарая худоба обманчива, как железная скорлупа плотоядной машины, он громоздок, огромен, он стоит в двух шагах, улыбаясь, и его улыбка погружает меня в землю, как в боль. Он ждёт, когда я отвечу, но я молчу. Я не двигаюсь с места и жду. Я слышу — слышу в который раз, так уже было! — как скрежещет его досада, разочарование — я полоумный, больной. Полустёртая память чьего-то прикосновения щекочет меня под подбородком, ерошит волосы, и я улыбаюсь ему в ответ. Думаю, эта улыбка убеждает его, что я свихнулся окончательно. Она такая странная, что, вопреки обыкновению, он не подходит ко мне, не пытается прикоснуться.
— Вижу, ты рад.
Мёртвые земли воют вдали. Море недалеко, но я не слышу его — слышу только этот тоскливый вой. Я улыбаюсь. Я молчу.
— Мама мне всё рассказала. Просила передать, что когда тебе станет лучше, она приедет к нам. Там славно, тебе будет там хорошо. Любая музыка, какую можешь представить. Помнишь, как я говорил?
***
Песок под ногами крошится, мальчик знает — внизу пропасть, отец хочет бросить его туда, от отца не сбежать, не отступить, он держит за плечи. Осторожно переступая с места на место, мальчик слушает, как комья земли падают в пустоту, в гущу кошмаров, слышит скрежет голодных домов, запах мёртвого, пронзённого железом моря.
— Есть место, предназначенное для тебя. Сианта. Мы поедем туда. Там твой дом.
Мальчик бьётся, яростно мотает головой, пытается удержать её над волнами, не захлебнуться и не заговорить.
— Ну, что же ты? Повтори:»Мы поедем туда, там мой дом».
Нужно держаться дольше, но больше нет воздуха. Нет под ногами светлого пляжа, нет рядом моря. Отец удерживает его несколько мгновений, затем, со вздохом, отпускает. Мальчик падает в пропасть. Ослепительные глаза сияют над ним, у каждой твари, что грызёт его плоть, эти глаза. Он слышит боль сломанных пальцев, каркающую хрипоту иссохшего голоса. Он ждёт Грёзу, Белую Сестру, утешительную глубину её озера — такой, как сейчас, изуродованный, истерзанный, только к ней он может выйти на берег. Но она не приходит. Никто не может помочь. Чей-то голос, отрешённый, почти мечтательный и до пустоты светлый, чистый, говорит:
— Мы поедем туда, там мой дом.
***
Вот так и вышло, что я не люблю петь, ненавижу свой голос, и улыбаюсь теперь. Может быть, если бы голос спасал меня от кошмаров, было бы иначе. Отец хотел, чтобы я ждал его наставлений, как избавления, а во мне что-то было неправильно с самого начала.
Он делает шаг ко мне, ему надоело ждать, моя улыбка змеится, как трещина в земле. Время, поглощённое им, по-прежнему ползёт следом.
— Мы поедем туда, — подсказывает он с улыбкой, — там твой дом.
Я слушаю море, слушаю тоскливую песню мёртвых земель, слушаю течение жизней, проскользнувших сквозь моё сердце. Их ушедшее время, и то, что ещё наступит — я слышу всё, эта чистая музыка нашей земли, музыка, просыпающаяся весной. Он ещё ближе. Его пустующая машина меркнет от скуки. Я жду.
— Ну же. Хочу услышать твой голос. Мы столько уже сделали. Оставайся со мной.
Его ладонь участливо опускается мне на плечо — невесомо, как кружащийся лист. Давлю липкую судорогу в груди, смотрю на его лицо. В глазах его вихри сияющего ветра. Всё таится, всё льнёт ближе к земле, я не слышу собственного сердца — так тихо и пусто. Это миг равновесия. Не представляю, что случится дальше. Может, я и пойду с ним. Может быть, с ним мне лучше остаться.
Этого достаточно. Черты его становятся мягче, ноприкосновение цепко погружается в мою плоть. Сияющий ветер изливается прямо мне в душу, это шквал, какого я не чувствовал прежде. Я безмятежен. Я не защищаюсь. Я жду.
— Хочу, — напоминает отец, — услышать твой голос.
Весь Истэйн содрогается, и я вздрагиваю вместе с ним. Я слышу оба наших берега. Я слышу страну, которую он для меня готовил, для которой раз за разом погружал в поток силы Истэйна, чтобы сделать мой голос неизбежностью и для его жителей, и для предателей, неизбежностью, за которой последуют, неизбежностью, что сокрушит все привычные людям опоры. Именно это уготованное всем крушение сотрясает землю, я вижу мир, разрушенный мной, и это видение страшно. Но кошмары теперь для меня безголосы. Пропасть зовёт, она жаждет. Алые знаки бьют меня по глазам — кровь, которой отец расчерчивал чью-то бледную кожу, запретный ритуал, призвавший храм, осквернивший святыню рэйна.
Он понимает, что я обманул его, что моя покорная безмятежность — ложь, ложь ничего мне не стоила, у меня нет души, только музыка, послушная моей воле. Он понимает, но не может отшатнуться. Моя рука взмывает вверх, плавно, словно сквозь воду, я удерживаю его ладонь на своём плече.
Хотел слышать мой голос? Нет, мой голос звучит, только если я захочу. Но у меня есть много других. Бездна других голосов. Те, что пришли со мной. Те, что искали его. Те, кого он хотел увести из Истэйна, забрать моим голосом. Что ж, я забрал их, пусть встретятся.
Они рвут его на части, и я смотрю на него, я улыбаюсь. Он проклинает меня, воздух вокруг полыхает, сердце Истэйна грохочет, чья-то воля тянется к нему — он не может сопротивляться мне, я — центр круга его судьбы, его главное творение. Кто-то хочет забрать его, кто-то искал его так давно. «Он получит возмездие, которого ты ждал». Я пью чарующую сладость этих новых голосов, хочу соединить с ними руки, они — моя Семья — но я не согласен.
Я разрываю прикосновение, безвольная тяжесть рушится передо мной, как дом после землетрясения. «Ты не справишься, — кто это говорит? Он, или те, кто искал его? — это тебе не по силам».
Мне всё равно. Не оставлю его в Истэйне. Он пойдёт со мной дальше. В те города, которые создал. Там его дом.
Чёрные колёса
***
Не просто отступник, он первый предатель —
Храм возжелал для себя одного.
Но вместо Храма призвал лжи источник,
Выткал вязкие сети фантомной страны,
И слабые духом ко лжи потянулись.
А первый предатель, источник обмана
До сих пор по Истэйну неузнан блуждает,
Слабых духом стремится увлечь за собой.
Но тех, кто предан Истэйну и слышит зов Храма,
Не сможет отступник себе подчинить.
***
Как тяжело мне теперь идти. Несколько часов распластались вокруг годами.
Знаешь, к чему мы стремились?
Были такими, как ты. Бездна дорог лежала перед нами, тысячи миров сгорали и гасли на наших глазах. Судьбы, послушные нашему дыханию. Очертания мира, послушное нашим ладоням. Любое знание. Любой путь.
Его голос заглушил, раздавил все другие. Я чувствую, как змеятся по рёбрам обрывки музыки — бессмысленные, калечные, без начала и без конца, они не могут излечить меня, они не могут слиться в мелодию — он всё разрушил.
…Любой путь, но нам было этого мало. Мы не были похожи на других рэйна и оказались слишком горды, чтобы отказаться от этих отличий. Совсем как ты.
Дороги нет. Здесь слишком холодно для растений, слишком близко мёртвые земли для любой жизни. Воздух холоден, сер, неподвижен, но я иду сквозь шум и пение призрачных трав. Они поднимаются выше, выше, скользят по груди, по шее, и поют, поют вокруг, шепчут мне в ухо — но во мне всё разрушается, всё рвётся, каждый звук извивается в агонии. Он говорит.
Мы хотели удержать то, что было нам важно — удержать себя, я вижу теперь. И мы ушли. Как ты.
Он говорит, говорит и говорит. Не вижу, что передо мной.
Она не смогла, моя Тамиджи. Слишком долго среди людей. Убежала обратно к Храму, понесла наказание. Я наблюдал за ней, как ты наблюдаешь за всеми. Она исчезла, как утренний мираж над глубокой водой, и силу её, даже память о ней развеяли шторма и приливы. А я изменил мир. Теперь я с тобой. Думаешь, это твоя победа? Я изменил мир. Изменил их проклятый корабль. Изменил тебя. Ты — только моё движение.
Он говорит, но и сквозь его голос я слышу — ещё несколько шагов, я покину Истэйн. Я хочу остановиться, что-то услышать, запечатлеть прощание в земле. Коснуться моей земли музыкой. Но замедлив шаг, я чувствую лишь дурноту и слёзы, давлюсь ими и кашляю, небо льётся мне в горло, безжалостно топит, не позволяет вдохнуть. И голоса, голоса, их голоса.
Вернись, ты не справишься.
Раздирая себе шею и спотыкаясь, я падаю в мёртвую землю. Истэйн не замечает моего исчезновения, боль потери грохочет, сминает меня, но они умолкают, всё меркнет, так тихо, лишь музыка зябко дрожит в моём сердце, как истлевающая свеча.
***
В груди тускло и пусто — голоса чужих сердец больше не раскаляют мне кровь.
Все они оставили меня. Потому ли, что я не хотел, чтобы они покинули Истэйн, или потому, что они предатели?.. Лишь голос отца, искажённый, прерывистый, продолжает шуметь вдали, как боль давнего удара, как шум поезда, мчащегося ко мне, чтобы размолоть тело и душу. Обрывки его памяти скрежещут надо мной, как чёрные колёса. Мёртвая земля жадно впитывает моё тепло, пальцы расчерчивают пыль кругами, где-то далеко, словно чужие руки скользят по чужим струнам. Я осколок прилива — море покинуло берег, а я остался на мокром и сером песке среди жухлых водорослей, мёртвых рыб, поблекшего крошева старых ракушек. Лишь если море вернётся, я смогу двигаться вновь, но оно не вернётся сюда. Ни движения нет здесь, ни жизни. Собственное свистящее дыхание пугает меня. Больше не хочу его слышать. Больше не хочу дышать.
Чёрные колёса всё ближе. Я уже чувствую, как впечатываются в меня отдельные слова, как сквозит в дыхании его память. Рэйна, желавшие помочь мне справиться с ним, искавшие его сотню лет, остались в Истэйне. Я один.
столько лет не зря исправлю тебя
Течение чужой жизни до сих пор было мне так покорно, но я не могу остановить собственное сердце. Как жаль. Как жаль. Небо надо мной истлело — серая грязь с единственной золотой полосой, случайно проникшим сюда бликом света — он растворяется в этой серости, не хочу на это смотреть, но даже взгляд мне неподвластен. Недвижность земли просочилась в меня, словно я истёк кровью и стал землёй, только мои пальцы продолжают двигаться — последние звуки, агония музыки. Найдите меня. Найдите меня. Заберите его. Заберите его память, его предательство, расколовшее мир. Я не понимаю, к кому обращаюсь. Чей-то иссохший голод тяжёлой лавиной движется навстречу чёрным колёсам. Может, это голод мёртвых городов. Может, моя опустевшая душа. Что будет со мной, когда эти силы столкнуться? Мне всё равно. Пусть только что-нибудь изменится. Пусть он исчезнет.
Чья-то серая тень падает мне на лицо, как покрывало из старой шерсти. Я больше не вижу, как умирает небо, я благодарен. Хочу улыбнуться, но лицо хрупкое, как белая глина.
— Что это? — голос неожиданно ласковый, не похожий на душащую меня тень, словно золото в мёртвом небе, — Заблудился в поисках лучшей жизни? Ты уже взрослый. Нужно было сесть на поезд.
Холодные пальцы скользят по моему лицу, по шее, повторяют движения моих рук в пыли. Поезд Сианты, вот о чём он говорит. Электрическая стрела, что мчится сквозь наши земли и земли предателей, беспечно, словно этого разлома не существует. Если это её золотой след, откуда те чёрные колёса, где они?
— Лучше тебе вернуться обратно, не выживешь здесь.
— Подожди!
Второй голос резкий, как хлыст. Незнакомое прикосновение, ласкавшее меня, словно влажная кисть, исчезает, но я продолжаю слышать. Они говорят обо мне. Море ушло отсюда, но выбросило на берег сокровище. Сияющий амулет. Благословение Семьи. Волшебные струны. Что-то такое, из легенды, из старой песни. Теперь всё изменится. Море вернётся к ним или станет ненужным.
— Посмотри на его глаза. Это рэйна! Возьмём его с собой.
Тихий ответный смех эхом звучит в земле, бьётся о мои пальцы. Всё связано здесь, как в Истэйне, только очень грязное.
— Посмотри на него. Он не выживет.
Они говорят о чём-то, чего я не понимаю. Раньше я мог прислушаться, мог увидеть. Но сейчас я не могу даже закрыть глаза, чтобы скрыться от мёртвого неба. Пусть вернётся, пусть заслонит меня своей тенью снова.
— Нужно попробовать. Это рэйна. Никогда не было такого.
Снова горькая усмешка:
— Когда-то было.
Этот человек не глуп, он знает, что реликвии, от которых отказалось море, приносят лишь проклятья и беды. Но они могут забрать отца, иссушить его следы в моей душе. Я должен их убедить. Я посылаю приказ своим мертвеющим рукам, такой сильный, что их сводит судорогой. Пусть возьмут меня с собой. Пусть им скажет мёртвая земля. Пусть заберут его. Моя мольба впитывается в землю, прорастает в их душах.
— Нельзя не попытаться. Если он так слаб, навредить не сможет. Мы должны попробовать.
Да, да. Давайте. Попробуйте, о чём бы вы не говорили.
Тело моё наполняется сладостью измождения, и я падаю в темноту.
Железные шаги
***
Есть те, кто ушли, от всего отказались —
От богов и Семей, от всей нашей жизни.
Вечно неспящий, их город сияет,
Но свет этот мертвый, Истейну враждебен,
Стремится его покорить, изменить.
Но рейна пути их предел положили —
Мертвые земли стали границей.
Жизнь их покинула, высохла сила,
Там лишь кошмары и тени блуждают,
Предупреждают нас, вечно стеная.
***
Реально ли то, что меня окружает? Или всё вокруг — глыба кошмара, раздавившая правду?
Мёртвый город живёт, это самое страшное в нём. Его сиплые вдохи. Его внутреннее движение, больше похожее на гниение. Всё это на самом деле, или я вижу то, о чём помню?
«А затем он очнулся, всё было лишь сном, преддверием бед».
Нет, со мной случилось иначе. Я не проснусь, не вздохну облегчённо ни в своей комнате, ни в убежище на чердаке, ни в комнате Эллы. Всё пройденное меркнет, как остывающая, отступающая грёза. Дни путаются, люди, которых я встречал, предстают в моей памяти без лиц, их голоса смешиваются, подменяют друг друга, их имена ничего больше не значат.Я ушёл из Истейна, и теперь я во владениях смерти. Нет. Это не смерть. Что-то другое. Разложение. Постоянный распад.
Меня поселили на первом этаже длинного серого дома, когда-то принадлежавшего библиотеке. Зал, в котором я очнулся, очень просторен, но это оглохший, постылый простор. Высокие окна щерятся тусклыми бликами. Серая полутьма клубится здесь днём и ночью. Книг нет — наверное, их давно сожгли. На потолке — скрытый зелёными разводами, похожими на накипь, рисунок. Что там, я не могу разобрать. Уничтоженный город? Разодранная клочьями карта? По утрам за мной приходит Ммэвит — всегда в каких-то бурых обмотках до самых глаз, но говорит ясно, и пальцы порхают, лёгкие, клейкие, как паутина — говорит, никто не жёг книги, они хранятся в сухом месте, позже я смогу почитать. На потолке не было ничего особенного, просто мозаика. Всё здесь не так плохо. Глаза Ммэвит над пожухшей тканью — как вода в маслянистых разводах, вода под прелыми листьями. Я поднимаюсь, я иду следом. Волосы Ммэвит неотличимы от одежд. Мы идём под мёртвым небом, и каждое движение, каждый шаг длятся вечность. Я чувствую на себе пристальные, цепкие, словно лапки насекомых, взгляды — пока мы идём к главному корпусу, огромному дому, что остаётся главным уже сотню лет, пока я умываюсь водой с отзвуком старой ржавчины, пока я завтракаю — они ползают по мне, перебирают каждую прядь, каждый бедный отсвет на моей коже. Все хотят заглянуть мне в глаза, хотя бы случайно, украдкой — но я не позволяю, я никуда не смотрю, и потому все считают что я либо тупой, либо высокомерный подонок. Не желая ничего видеть, опасаясь памяти здешней земли и предметов, я до сих пор не могу понять, что реально, а что — моя память, кошмар, который я ожидал здесь найти.
В главном корпусе — Ммэвит нажимает на слово «корпус», как на давно продавленную, осипшую клавишу — до сих пор есть свет и тепло зимой.
— Представляешь, что было здесь раньше? Конечно, кое-что мы починили сами, — болезненная надежда, восторг в этих словах как уголь, прижатый к сердцу, — но если бы с самого начала всё не было безупречно, корпус бы не устоял. Может быть, через пару лет мы сумеем провести свет везде, починим водоочистители…будет вполне нормальная жизнь. Ты поешь, не истязай себя. Тебе нужно набираться сил.
Я смотрю на свои руки, бездвижные, бледные, лежащие с двух сторон от глубокой пластиковой миски. Пластик отполирован, но уже расслоился внутри. В миске дымится комковатая масса, вкусом и цветом больше всего похожая на клей. Я смог поесть вчера, но теперь, после слов «нормальная жизнь» не могу пошевелиться. Меня тошнит.
— Всё в порядке?.. — я слышу, что раздражаю Ммэвит. Паутина холодной ладони накрывает мою ладонь — не успокоительно, с нажимом. Я думаю о том, что если не стану слушаться, они покалечат мне руки. Но я не могу пошевелиться.
Нормальная жизнь. Энергия, сотни раз переварившая самое себя, глодающая пустое серое небо, чтобы остался свет в этом здании. Люди, больше не похожие на людей. Ммэвит, чьего лица я не могу представить, даже когда наша кожа соединена. Может, под этими тряпками только опутанная венами белизна — ни рта, ни носа. Нормальная жизнь. Человек везде может выжить, если оставить хоть искру надежды. Зачем их оставили? Чего они ждут? Что я делаю среди них? Я живу теперь нормальной жизнью?
— Не могу есть, меня тошнит.
Вырываю руку, но она лишь вздрагивает, поражённая судорогой. Я хочу уйти.
— Я хочу уйти.
— Нужно поесть, — по голосу слышу — Ммэвит улыбается сочувственно и устало, — я принесу что-нибудь другое.
Стук шагов бьётся о стены эхом — долго, долго. Звук не достигает потолка, отчего зал кажется бездонным. Огромный дом. Множество мёртвых. Множество мучительных смертей. Эти мучения продолжаются в тех, кто рождается здесь. Это жизнь, как которую Кадо обрёк бы Истэйн, если б я был послушен.
Я здесь уже четыре дня. Если я засыпаю, слышу голос отца, голос Кадо — он навязывает мне своё имя, сопротивляться не осталось сил. Голос этот уже бессвязный, потерявший форму, но столь же яростный, прогрызающий мне кости. Он выталкивает меня обратно в явь, хочет, чтобы я бежал, пока не поздно. Ему страшно. Но не нормальной жизни он боится, боится чего-то другого. Я глуп, я ничего не хочу видеть, я не могу понять — так он считает.
Но я могу. Я просто не хочу понимать больше, чем знаю сейчас.
***
В моём новом жилище невозможно по-настоящему отдохнуть. Сон омывает меня, не касаясь, и вместо сна я нахожу память о солнечных днях надежды.
Девочка бродит между высоких полок, опутанная запахом книг, пыльцой невидимого света — давно увядшего цветка. Так же далеко, как этот свет, её бесплотный собеседник — то и дело она берёт книгу с полки, читает фразу, угловатую, как скелет главного корпуса, или текучую, как оползень. Книга предателей. Мудрость предателей. Я различаю рисунок на потолке — вытянутый треугольник, тело которого перечёркнуто множество раз, растёт из моря, пронзает небо, и огромные, своевольные волны превращаются в послушные дороги. Их голоса…их голоса…
Я не хочу смотреть.
Она уже близко, она смеётся, спрашивает что-то. Истаявшее до моего рождения солнце выхватывает алую прядь. Ладони девочки пусты — распахнутая книга то появляется, то исчезает. Она смотрит в мою сторону, я уверен. Мы с её невидимым собеседником одинаково далеки от неё и близки. Я хочу попробовать заговорить с ней, но я не слышу. Я будто оглох. Лишь изменившееся море всё бормочет в моей голове. Голос Кадо плещется в моей голове, как вода, отяжелевшая от времени.
***
Восход разгорелся в Истейне и остался в Истейне.
В мёртвой земле всё по-прежнему серо.
Я сказал, что хочу отправиться к морю, и мне разрешили этот опасный поход, если я соглашусь поесть. Я согласился, и теперь Ммэвит прыгает с одного металлического зуба на другой — какое-то странное ущелье, далеко внизу плещется тьма. Иногда мы идём по мёрзлой земле, иногда по камням. Мне повезло, что я такой высокий, и ноги у меня длинные — могу перешагивать с уступа на уступ. Вздумай я прыгать, наверняка оступился бы, пропал бы для моих новых друзей.
Смешно.
Я смеюсь.
— Нравится прогулка? — окликает меня Овара. Он пошёл с нами — на случай, если я попытаюсь бежать. Или если нападу на Ммэвит. Или если расшибусь на камнях, и придётся тащить меня обратно, снова приводить в чувство. Никто не знает, чего от меня ожидать. И одновременно — все прекрасно понимают, зачем я здесь. Но я не собираюсь касаться их, не хочу выяснять. Мне безразличны их планы. Любопытство похоже на онемевшую конечность. Не слышу музыки и ничего не желаю слышать.
— Нравится, — откликаюсь я, не заботясь о том, слышат меня или нет.
Овара молчит, его тяжёлое дыхание заглушает шаги, эхо в камне и железе. Он простой человек, с низким голосом и крупными руками, слишком короткими пальцами, его боль и разочарование не выворачиваются болезненным восторгом, как у Ммэвит, они больше похожи на волчий вой среди промёрзших насквозь деревьев. Его предкам и до раскола жилось тяжело, должно быть, если бы таких людей было здесь больше, какие-то из надежд, погребённых под толщей мёртвой земли, ещё могли бы взойти. Но слишком многие здесь — зыбкие создания, бледные, с неразличимыми лицами, сплетение голубых сосудов на холодном ветру. Увядшие мечтатели, не борцы.
За спиной у Ммэвит два длинных сосуда, опутанных трубками — не понимаю, зачем они, но с каждым её прыжком они звенят, и что-то во мне отзывается — монотонные звуки, потерявшиеся обрывки мелодии, им не найти друг друга, не соединиться, пока я здесь. Горизонт растворился в молочной пене. Существует ли море для мёртвой земли?
— Пришли! — отвечает Ммэвит, и мы, все трое, замираем на краю обрыва. Овара и Ммэвит касаются меня плечами, но я не чувствую живого тепла, только слои и слои грубой выцветшей ткани. Моя тень, слишком длинная рядом с их полупрозрачными тенями, стекает по склону, стремится к воде. Мимолётно я понимаю — я выше, сильнее их обоих, могу столкнуть их одним движением вниз. Здешнее море ничем не одарит меня взамен, но я смогу уйти. Но куда мне идти? Я не могу вернуться в Истейн, пока не избавлюсь от Кадо. Я не пойду в землю предателей. И я не умру, пока не верну себе музыку. Зачем они забрали её, куда они её забрали? Мне так тяжело думать об этом, боюсь спросить, боюсь узнать, боюсь увидеть текучий свет дома в Эллами раздробленным в щепки.
Волны перед нами колышутся, словно полный кошмаров обморок. Тёмные, с разводами мутной краски, хлопьями пены — голубой, желтоватой, пронзительно белой. Сиплым шёпотом море льнёт к берегу, зовёт нас. Словно преданный зверь, израненный и ослепший. Я не хочу видеть это, но меня переполняет жалость и нежность. Они здесь, потому что не могут уйти, как море не может уйти отсюда.
Мы спускаемся к воде по каменным гладким ступеням. Песок светло-серый, где-то измазанный маслянистыми следами волн. Ммэвит ловит мой взгляд, улыбается горько:
— Хочешь знать, почему эти следы до сих пор здесь? — Её — теперь понимаю, что Ммэвит — она — голос заглушает затхлость одежды и слёз, — Думаешь, это сила рэйна длится столетье?
Судорожно вздохнув, она садится на песок, снимает со спины свою ношу. Овара спешит к ней, чтобы помочь, вместе они разматывают какие-то тросы, протягивают их в воду. Я брожу мимо них, как глупый поздний ребёнок родителей, слишком многое переживших. Мои следы остаются в песке, как в расплавленном серебре.
— Я хочу знать.
Море слабо сияет, покачивается рядом с ними.
— Здесь очень удобная зона, — Ммэвит вскидывает руку, обнажает часы, неожиданно новые, очень, до хищности чёрные, блестящие, и полоску шелушащейся алой кожи. Она следит за движением на этих часах, отвечает им в такт, — подходит для любых испытаний. Всё закрыто, совсем. Мы в непроницаемом карантине. Можно нарушить любой запрет. Но всё не так плохо…не так плохо…не так плохо…
Овара опускает ей на плечо короткопалую руку, смотрит на меня с неприязнью. Я понимаю его, но ответить мне нечего. Я привёл к ним того, кто в этом виновен. Он видит всё это. Ему безразлично.
— Всё не так плохо. Пора, Овара, пойдём. Нужно успеть…ты знаешь.
***
На обратном пути мы спешим, движемся другой дорогой. Ммэвит подпрыгивает забавной рысью, вновь запеленав мою руку клейким тягучим пожатием. Теперь, на бегу, сквозь прерывистое дыхание, я слышу её сердце — тёплый простуженный плеск заражённого моря. Мимо меня, обратно к грязному прибою проносятся её чувства — очень простые, гладкие и тяжёлые, насыщение, тепло, боль соединения с Оварой, его широкие плечи, загораживающие весь этот увечный мир. Её мысли другие — путанные, ломающие друг друга противоречиями, они шелестят, как мёртвый язык. Язык несожжённых книг, нигде ничего больше не значащий. Я как осенняя лента с желанием в её руке, которую она не решается отпустить. Отпусти меня, Ммэвит, иначе желание не сбудется.
Мы спешим по обнажённой земле, редкая трава сквозь бег кажется мне хрустальной. Минуем бурые обломки стены, исписанные проклятьями и непристойностями.
— Не устал? — глаза Ммэвит тускло блестят. Наверное, она улыбается под своими обмотками, и я улыбаюсь в ответ, выпутываю ладонь из её пальцев:
— Нет.
— С твоей комплекцией нужно больше есть, — бормочет Ммэвит, — и не бегать, пока не поправишься. Прости, но тебе нужно показать. Увидишь — всё не так безнадёжно.
Овара уже ждёт нас посреди огромного пустыря. Я вижу других людей, по двое, по трое собравшихся поодаль — они как колышущиеся клочья тумана. Вдали вздымаются обглоданные глыбы забора и какие-то круглые рёбра.
— Здесь был космопорт, — голос Ммэвит трепещет, словно она собирается в путь, — его недостроили, но осталось несколько предварительных помещений.
Овара не сводит с меня глаз так долго, что я понимаю — мы уже ссорились прежде, не ссорились, нет, он пытался убить меня…ненавидел. Или не он?… Нет, это было не здесь, было, когда я был жив, я расправился с теми, кто хотел мне навредить, оставил их в моём сне. Пытаюсь вспомнить их лица, но вижу только Овару, он окружает меня чтобы растоптать. Как я справился тогда?.. Пустырь переворачивается вверх дном, внизу сиреневое небо, подсвеченное лазурью, под шагами моими что-то звенит, и кто-то бежит мне навстречу. Видение, девочка из прошлого. Меня здесь нет, но она задерживает на мне взгляд, машет рукой. Я тоже вскидываю руку, но смех и крики вокруг опрокидывают пустырь обратно в настоящее. На сером небе — золотистая черта, след машины. Все смеются, толпятся в центре пустыря, сгрудившись вокруг даров, просыпавшихся с высоты — холщёвые синие сумки, какие-то коробки. Все оживлённо болтают, как обычные люди. От них веет голодом, лихорадкой — но это оживлённый голод, яростная, живая жадность. Золотая полоса в небе блекнет. Мне хочется бежать от них, пока тошнота снова не подкатила к горлу. Плохо будет, если меня стошнит посреди такой всеобщей радости.
Ммэвит возвращается с тяжёлой сумкой за плечами. Кто-то сорвал повязку с её лица, под глазом свежая ссадина, на коже разводы — но в остальном это обычное, лукавое лицо, рот и нос на месте.
— Они прилетают довольно часто. Видишь, всё не так безнадёжно. Они помнят о нас.
Она улыбается. От этой улыбки внутри у меня всё мертвеет. Плата за испытания, отравленное море, непроглядную мглу неба.
— Нормальная жизнь, — бессмысленно отвечаю я.
***
Снова ночь.
Воздух сгустился и потемнел.
Высокие полки кривятся, скругляются словно колонны. Движутся ко мне — я слышу. Бом. Бом. Всё ближе пустые шаги. Как колокола, безголосые, но из железа.
Вернулся голос Кадо. Он говорит, я не желаю слушать. Он говорит, я вижу. Руки, протянутые у меркнущему небу, как умирающие ветви. Страстный блеск при виде каких-то объедков. Бессмысленные улыбки вокруг. Моя бессмысленная улыбка. Я другой, но ничем не лучше.
Уроды, — меня прожигает чёрная желчь, — и ты…такой же урод. Ты правильно…здесь…твоё место…среди них.
Кадо заговорил, чтоб сказать мне это. Его презрение победило.
Гул железных шагов нарастает. Лучше слушать их, чем различать слова Кадо. Потолок заволокло волной, мутной и грязной.
Я не замечаю, как она садится рядом. Я приподнимаюсь на локтях, чтобы полюбоваться бликами на её волосах. Словно кровь течёт. Глаза её залиты чёрным потусторонним свечением. Кирентемиш, дитя отвергнутого Истэйном народа. В руках книга, которой нет. Она не подаёт виду, но знает — я здесь. Младше меня лет на десять, чище на сотню непрожитых лет — ещё не знает, что случилось с миром. В её времени всё ещё поправимо, хоть и предопределено.
В белой рубашке и синих брюках — я чувствую, она очень гордится. Одежда взрослых. Не могу больше смотреть. Падаю на матрас, чувствую запах сухой травы, времени. Ничто не больше не гремит, никто больше не обзывает меня уродом. Я не открываю глаз, и она читает мне до утра.
Праздник
***
На третий день штиля я прижался виском к тёплым доскам — желал услышать утешение моря, весть о спасении и прощении. Звал милосердный голос его, затаившийся в глубинных трещинах — но море дышало бесстрастно, не замечая меня после совершённого преступления. Душа его стала моей тюрьмой, и сколько я не шептал, сколько не увещевал «отпусти, и я буду прославлять тебя вечно» — соль разъедала мой голос, а безжалостное солнце терзало разум. На закате, кровавом, лиловом, как загноившаяся рана, я утонул в безвыходном сне, снова ступил на палубу нашего корабля — или другого, погибшего, незнакомого.
Люди там были охвачены лихорадочным весельем, а палубы — удушливым биением пламени, которое их погубило. Они не различали, что вдыхают тёмную, гиблую воду, веря, что всюду — хмель и радость. Они не понимали, что в безумном своём празднестве пожирают друг друга — и тела, и память. Лишь я один мог видеть всё ясно. Да, да, я мог.
из «Последнего путешествия Ллайварти»
***
Туман блёклых дней плывёт мимо. Ночи, как вязкие сгустки безмолвия, топят меня, все мои мысли превращают из звуков в слова, бесцветные очертания. Я отсчитываю три, четыре, шесть утренних появлений Ммэвит. Я всё чаще слышу приветствия, когда следую за ней в главный корпус. Я начинаю различать голоса. Иногда киваю в ответ. Растворяюсь в серости, дышу влажным отчаяньем. Иногда Кадо кричит — бессмысленно, долго, обычно ночью, или если я замираю, не донеся ложку до рта, забыв, что делаю здесь. Он будит меня, но чаще — всё чаще и чаще — лишь монотонно бормочет. Альма-ти, Альма-ти, Альма-ти. Моё имя накрапывает, как дождь.
Наступает седьмое утро, и Ммэвит не приходит за мной. Только Рисэй, отсвет прошлого, заглянула в середине дня, но исчезла, когда я подошёл ближе, лишь алый всполох её волос остался гореть перед глазами, перечёркивая моё жилище — яркое пятно, далёкое эхо. Она приходит всё реже. Наверное, я исчезаю, потому и расходятся наши пути. Мне не жаль. Вместе со мной исчезнет и Кадо, а вместе с ним распадётся всё, что он сделал, я знаю.
Снова кричит.
Моё имя, располосованное его проклятиями и криком, сливается с визгом отворяемой двери. Не замечал раньше, чтобы она так скрипела. Ммэвит что-то говорит, но я не разбираю слов. Мой слух был таким чутким, когда у меня была музыка. Я слышу всё меньше теперь, когда её нет. Не хочу, чтобы Ммэвит ко мне прикасалась, даже чуть покачиваюсь на пятках, отклоняясь от неё, рискуя упасть. Выгляжу, должно быть, смешно, нелепо. Ободрённая моей усмешкой, Ммэвит находит мою ладонь в рукаве — слишком длинный рукав подаренного здесь пиджака, защита от холода, полная сквозняков, когда я иду по мёртвой улице, я слышу, как гудит в этих рукавах ветер, удивляюсь тому, что у меня всё ещё есть руки — Ммэвит подносит к лицу мою кисть, дышит на пальцы сквозь шарф. Я почти хочу испытать нежность, но не чувствую тепла, меня мутит. Но дыхание всё же проникает мне под кожу, и я слышу оборванный лоскут её рассказа:
— …сегодня праздник. Все соберутся…хотим, чтобы ты…пойдём…
Вернусь ли я в Истейн, когда исчезну здесь? Или буду вечно бродить среди этих мёртвых зданий, среди этих мертворождённых людей — глухой, бездыханный, ослепший?…Ммэвит увлекает меня за собой, улицы вокруг нас впервые пусты. Я исчезаю, и всё вокруг исчезает. Может быть, Ммэвит тоже лучше исчезнуть? В благодарность за то, что дыханием пыталась согреть мои руки. Но где она окажется? Что, если останется здесь? Что, если не заметит перемен?..
— Меня отпустили родители, — Рисэй прерывает мои размышления, не вижу её, но слышу так ясно, что мне легче дышать. Неосквернённый воздух прошлого. Я сбавляю шаг, и кирентемиш ловит мою вторую ладонь. У неё мягкие пальцы, горячие — полные горсти любви, — думают, я в походе. Ты потерялся?..
Я понимаю, почему она здесь, почему со мной. Что-то ждёт нас обоих. Неизбежность.
***
Улицы опустели, потому что все собрались на третьем этаже главного корпуса. Ммэвит рассказывает об этом, пока я умываюсь. Вода кажется мне чище — от того, что кругом темно, или от того, что я начинаю привыкать. Я исчезаю. Рисэй бродит вокруг, стучат о кафель маленькие каблуки, звук отдаётся в ступнях, в коленях. Вода бежит по моим ладоням, я смотрю на них, пальцы немеют, холод сжирает их. Они исчезают.
— Ну что ты спишь над умывальником, — Ммэвит смеётся, это нервный, неискренний смех, — пойдём же, все ждут!
Я хочу попросить Рисэй остаться, а лучше — очнуться, бежать прочь, что угодно, не следовать за мной. Но мне страшно выдать её присутствие. Мы поднимаемся по испещренной шрамами лестнице, широкой, как некоторые улицы Истейна. Для чего могли бы в Истэйне сделать подобную лестницу? О, я знаю для чего.
Я знаю для чего.
Свет течёт к нам по серым ступеням, я должен уже различать голоса, смех, но чувствую только дрожь воздуха, чувствую лишь шаги Рисэй рядом со мной.
Этот зал огромен, и они развели в нём костёр. Все разговоры стихают, когда мы появляемся, я вздрагиваю , замерев в перехлёсте взглядов. В тишине такое протяжное напряжение — вот-вот она лопнет, утопив меня в нечистотах их душ.
Кадо вопит. Рисэй обнимает мой локоть. Ей не страшно — она пытается узнать этих людей. Понять, почему они здесь. Почему зал дрожит в свете высокого огня, а не стелется перед нами, выглаженный электричеством. Ммэвит подводит меня к остальным. Все расступаются. Все прикасаются ко мне, я дрожу от этих прикосновений, но не могу их отбросить. Я уже умер, я лежу на земле рядом с погибшим Кадо, или вместо него, это я остался в его остывшем теле, а не он в моём — онемевшем, по моей коже ползают голодные насекомые, по щекам, по глазам, хотят прогрызть тоннели в моём сердце и лёгких, поселиться, пока там осталось тепло, последние капли, немного, а Рисэй не видит их, я не могу её предупредить…кто-то вручает мне тяжёлую миску, что-то горячее в ней, то, что мне нельзя пить, Ммэвит подталкивает меня локтем — вкусно, попробуй, я боюсь, все что они начнут так же толкать меня, тянуть за волосы, что увидят Рисэй, и я пью, обжигаясь, не могу дышать, слёзы выступают на глазах, кто-то сразу стирает их грязной ладонью, царапает мне глаза. Сейчас я умру, иначе быть не может, Кадо кричит непрерывно, но, обожжённый внутри, я почти не слышу его, его вопль где-то за горизонтом.
— Не можешь представить, как мы рады, что ты теперь среди нас, — это человек с золотистым голосом, тот, кто меня нашёл. Он поверил теперь, что нашёл волшебный артефакт, подарок моря, забыл об опасности проклятья, ведь я беспомощен, пугаюсь резких звуков и прикосновений. Я дрожу, всем телом чувствую стук собственных зубов, но не слышу. Я скоро умру, наверное, буду изжарен в этом высоком огне. Что ж, это славно. Скорей бы это случилось, я хочу перестать чувствовать их руки повсюду, — отойдите от него, не видите, это слишком.
Да уж, это слишком. Они повинуются, расступаются. Новая тишина. Почтительная. Жадная.
— Мы хотим попросить тебя об услуге. Не мог бы ты… — слова снова пропадают, я в отчаянии пытаюсь разобрать, выловить крупицы смысла в его голосе, — …в знак дружбы…что-нибудь…
И он протягивает мне музыку. Мою лютню. С тупым изумлением я смотрю на неё.
— …очень удивлён, что ты не спрашивал о ней.
Я тоже удивлён. Страх узнать, что они сожгли её, уже притупился, но я продолжал тосковать и молчать. Но теперь понимаю, почему не спрашивал. Они хотят, чтобы я играл для них, чтобы пел. Жажда — мелодии, звуков, моих собственных верных движений — вспыхивает во мне, выше, чем их огонь. Такая сильная жажда, что я почти плачу. Я беру лютню в руки, осторожно, словно спящее дитя. Я слышу — теперь я слышу, ведь она со мной, я смогу петь — очарованный вздох, все действительно ждут моих песен. Им мало сожрать меня, нужно, чтобы я скормил себя им по кусочку. Я обнимаю музыку.
— Я не буду. Нет.
Нарыв их молчания лопается, изливается на меня яростью. Но я обнимаю музыку и не чувствую ничего. Рисэй в ужасе смотрит на них, на меня, и я понимаю — они не могут её коснуться. Я шепчу ей — беги — но она остаётся. Она остаётся со мной.
Предел погружения
***
По цвету волос ты всегда отличишь их —
Цвет алый как кровь и горячий как пламя.
Глаза до краев чернота заливает —
Будут манить, не поддайся, беги,
У кирентемиш опасная сила.
Не успеешь заметить — нырнут тебе в душу,
Тело твое как одежду наденут,
Твоим голосом будут смеяться и петь.
Храм они ищут, блуждают веками,
Но Храм им запретен — не могут найти.
***
Меня окатывает сияющая волна — далёкий, далёкий звук. Музыка ли моей семьи, за которой я так мечтал последовать, случайный ли, коснувшийся меня зов? Это лишь мгновение, как пожатие знакомой ладони в душной толпе. Ещё шаг — и всё меркнет. Я лежу на дне моря, я слышу, как дышит песок. Вода, вода надо мной — на многие дни пути. Чиста или взбаламучена белой тиной её поверхность?.. Мне не узнать, я ослеп, я оглох, мне не сделать вдох.
Пальцы Фрэи парят по клавишам рядом с моими пальцами. Звуки наших мелодий переплетаются, она то отпускает меня в полёт, то со смехом возвращает обратно. Лучше всего, когда звучит её голос. Беззаботные, бесстрашные песни, которым я не решусь подпевать. Кэтэр треплет меня по волосам — ну же, ты с нами! — и я пою, стыжусь затхлости дыхания своей песни, но пою вместе с ними, и сила нашей семьи, живущей лишь год, возвращающейся всегда, распаляется, течёт над холмами к морю. К морю, где теперь я лежу, бездыханный, где прощаюсь с ними навечно. Я не вернусь, мы не встретимся больше. Не существую. Больше бояться нечего.
Мне не важно, сколько это продлится. Не важно, жив ли я, вернусь ли в Истэйн. Я не слышу Кадо. Я слышу память — ту, где я счастлив. Туманное, ненастоящее счастье, ложь. Мы поём вместе, окна распахнуты, и наш дом полон солнцем, морской бриз разметал его по комнатам, смешался с дыханием цветущих холмов. Свет, свобода, простор и покой. Так безнадёжно далеко, но это последний раз. Прощаемся навсегда.
— Очнись, очнись пока они не пришли! — взволнованный голос Рисэй, её цепкие ладони встряхивают меня, пробуждают. Мы вместе на шепчущем дне, мы на давно разбившемся корабле, плывущем сквозь сон о преодолённом шторме, о безмолвном штиле. Но мы давно, давно под водой, сотню лет под водой. Но Рисэй ещё может спастись, и я говорю — беги, здесь не сможешь дышать. Ты разбудишь Кадо. Ты вернёшь мне жизнь. Не надо. — Они что-то страшное хотят сделать!
Нет моря, нет простора, нет света, свободы, покоя. Непроглядная тьма и камень повсюду.
— Рисэй…ну зачем ты меня разбудила. Если они хотят что-то страшное, лучше бы мне оставаться во сне.
Я слышу шуршание её широких брюк, когда она садится рядом, солоноватое частое дыхание, когда склоняется надо мной. Её тепло растворяется на моей коже, ещё не потерявшей холодную тяжесть морской глубины. Песок на дне холоднее северного снега. Плотнее камня. Но у него тоже есть голос. Эхо земель, плывущих над ним. Неотвратимый скрежет свирепствующих там перемен — лишь прозрачная зыбь. Остаться бы здесь, но…
— Очнись! — Рисэй хлещет меня по щеке, звук пощёчины вновь выталкивает в незнакомый мешок из камня. Пахнет сыро, мертвенно — давно перебродивший воздух, отравленный смертью, — Ты можешь что-то изменить, если не будешь спать. Можешь им помешать.
Но кто, Рисэй, сказал тебе, что я хочу?…
Не успеваю спросить.
Она плачет.
— Где твои родители?…
Мой голос падает вниз. Густая боль перетекает от ладони к ладони сквозь плечи, сквозь каждый вдох. Руки распахнуты, как для объятья, локти, запястья перехвачены сталью. Не перевёрнутый стол, машина, назначения которой я не могу понять — её память обманчиво пуста, пуста сладким туманом, обрывками снов.
— Я не знаю. Говорила — я ушла в поход…хотела помочь тебе найтись. Ты же потерялся.
— Что ж, — холодная влага скапливается между лопаток, инеем опутывает кости, выговариваю слова, раздробленные стуком зубов, — больше мне это не грозит.
— …А когда я вернулась, это случилось. Я прячусь. Не знаю даже…никого ведь не осталось, никого, кто знал бы меня. Только ты. Ты не знаешь, что случилось?…
Ох, Рисэй. Я знаю, что случилось. Но я не скажу тебе, что случилось. Я не успею сказать. Ледяные капли стучат по коже, как торопливые пальцы. Чьи-то шаги. Тяжёлый скрип кромсает темноту, воздух, холодный и бледный, льётся в комнату, слепит меня. Я всматриваюсь, но фигура передо мной размыта, словно за мутным стеклом. Не могу различить даже, один человек или несколько, или просто длинная многопалая тень. Мне даже любопытно, что теперь произойдёт.
Сосредоточенная тишина нависает надо мной — бетонная плита, набрякшее дождём небо. Они знают, что я в сознании. Наше общее молчание в этом подвале — дышать так тяжело, нет сомнений, что мы под землёй — почти молчание заговорщиков, почти торжественная общность. Я жду.
— Неблагодарный сучонок, — здесь, вдали от неба, золотой след исчез из этого голоса, осталась только осязаемая его знакомость. Цепь ощущений, тянущаяся к миру, оставшемуся над нами — я помню, отчего он злится, я знаю, что хочет сделать. Волшебный дар моря оказался никчёмным обломком шторма, но ещё можно пустить его на растопку. Что это значит? Я не понимаю, но скоро пойму, — говорят, вы храните этот мир, но как же вы его ненавидите.
Он всё ещё думает, что я рэйна. Гнев, тоска, желание мести окатывают меня волной. И острая, неутолимая жажда — пусть изменят своё решение, пусть вернут этим землям жизнь, пусть признают нас. Мы оба знаем — это не произойдёт никогда. Мы лишь путники на давно разбившемся корабле. Никогда ничего не изменится. Но я в их власти, сейчас им довольно и этого.
С ним кто-то ещё — сосредоточенный, тихий, неизвестный мне. Холодные руки, холодная, до раскалённости прозрачная влага в этих руках — трётся о шею, плечи, лопатки, с каждым длинным движением кожа стягивается, каменеет. Нет, что-то другое. Меня не убьют, не сожгут. Не хотят, чтоб я исчез просто так. Никчёмный обломок можно превратить в собственную реликвию. Всё ещё думают, я что рэйна.
Мой смех бьётся о пол, множится, падая и взлетая. Человек со знакомым, но уже померкшим голосом вцепляется мне в волосы, запрокидывает мне голову. Я хочу смотреть ему в глаза, и он хочет, чтоб я смотрел, но кроме мутных теней, я ничего не вижу.
— Смешно тебе? Ничего, это ненадолго.
Он ненавидит меня за то, что я не стал петь для них. Ненавидит за то, что во мне — вся их надежда на пробуждение хоть чего-то живого в этих городах-трупах. Ненавидит за то, что я отнял эту надежду, уничтожил ещё до его рождения. Ненависть, ненависть, только ненависть горит там, где ничто больше не может гореть. Он держит меня за волосы, пока незнакомые руки с незнакомой влагой меж пальцев превращают моё лицо в камень. Действительно, больше не засмеяться, не шевельнуть губами — даже если я хотел бы их предупредить. Ненависть льётся в меня таким неукротимым потоком, теплеют ладони, я тоже начинаю всё вокруг ненавидеть.
— Перестаньте, не надо его мучить, — Рисэй пытается оттолкнуть от меня незнакомые руки, она плачет, и мне так больно — она не должна это видеть, она не должна была попасть сюда, — оставьте его в покое!
В ненависти новые краски, какие-то отзвуки — что-то изменится, я что-то сделаю для них, даже если останусь здесь, внизу, в темноте, прикованный к незнакомой машине. Обрывок неба, вкус чистой воды, волна, не оставляющая на берегу мутного следа и запаха смерти. Искажённые, бессмысленные образы из книг, со старых плёнок — но я понимаю их, и сквозь плещущуюся в нас ненависть он тоже заново их понимает, отчего ненависть полыхает лишь ярче, поглощает всё, что мы оба знаем. Если б я выбрался отсюда, это была бы музыка, которой в Истэйне никто не слышал, потому что там её не написать. Ужасающая, но необходимая. Предупреждение. Голос моря полон любви, от берега к берегу поднимаются её волны, но предатели могут всё изменить.Весь этот город, вся эта мёртвая полоса — предупреждение, но Истэйн чист, и в Истэйне его не слышат.
Половина моего тела исчезла, но это исчезновение — нестерпимая тяжесть, ужасная мука. Всё стихает, даже ненависть. Молчаливый незнакомец с холодными ладонями, человек, у которого нет причин меня ненавидеть, нет дела до не прозвучавшей песни, до моей неблагодарности, нет дела до рэйна и до наказания, которое до сих пор несут здесь люди, говорит:
— Это слишком много. Он может умереть.
Такой далёкий голос. Лишь часть голоса, край, половина. Что он любит, этот человек? Холодная ладонь упирается мне в спину, тенью нависает над сердцем, и сквозь камень я пытаюсь понять. Я вижу причудливые извивы линий, они почти увлекают меня отсюда. Я вижу спокойную точность. Глубину за гранью безумия. Он не хочет, чтобы я умер. Хочет, чтобы носил его след.
— Да плевать.
Тень незнакомой руки соскальзывает с моего сердца — и ладонь обрушивается на него яростно, с холодным бешенством. Ненависть раскалывает, крошит камень, которым я стал — между рёбер, под лопаткой, игла, раскалённая добела. Не успеваю вдохнуть — впивается снова, снова, снова, движется выше, боль повсюду, нет моей кожи, нет моей памяти, только боль, она извивается, она растёт, стены подвала лопаются под её напором, шквал её уничтожает всё, острота её не даёт мне забыться, я заставляю себя думать о музыке — она растёт вместе с болью, я погружаюсь, вгрызаюсь в неё, чтобы не забыть, цепляюсь и цепляюсь, пока все звуки, что я помню, все лица, все прожитые дни — пока всё не белеет, превращаясь в судороги и боль.
Рисэй плачет. Не плачь, Рисэй.
Рисэй
Всё так чисто, прозрачно, и так высоко — я вода, я поток ветра, я признание, не произнесённое вслух. Я лечу, и истерзанная граница между Истэйном и землёй предателей тяжко гудит в моём позвоночнике, эхом отзывается в ладонях. Одна ладонь в тёплых водах Истэйна, другую пронизывает сталь и грохот фантомной страны. Я распластан между этими землями, и я не могу быть нигде. Я лечу. Надо мной — музыка, ужасающая, калечащая, незабываемая, лучше бы не было, но я уже слышал её, я не забуду. Глухой барабанный ритм, нарастающий, как гром, как грохот обвала. Надрывные, ломкие струны. Я есть в Истэйне. Я есть здесь. Меня нет и не может быть. В давнем, заглушённом полумраке я вижу людей, вокруг которых движутся судьбы — бесцельно, бессмысленно, слишком вёртко. Они неподвижны, они ждут. Они желают моего появления. Кадо был не один. Не только меня он готовил, не только он. Всё сложнее. Наяву меня сводит судорогой при воспоминании о нём. Но здесь — лишь эхо, как эхо судеб вокруг тех людей. Прожитые дни. Непрожитые, но страстно желанные. Тяжёлые ветви над головой, влага падает с них, искрится, как звездопад. Одиночество, тоскливое, рождающее ярость, сотни дорог, распахнутых, зовущих. Жаркое небо, такое чужое, что кажется опрокинутым. И что-то дальше. И что-то ещё. Новый Храм, предназначенный мне.
От боли я обезумел. Её притупившийся гул и здесь со мной.
— Кто-то идёт сюда, — Рисэй будит меня, будит меня опять, она безжалостна, как все кирентемиш. В пелене безумия я видел другую кирентемиш — молчаливую, мягкую, ослепшую от своих безнадёжных поисков. Но и она была безжалостна, — я могу сделать так, что поможет тебе.
Всюду кровь. Серое опаляет алым. Прошлое накрывает это мгновение, очищается, исчезает. И навсегда исчезает Рисэй — в тёмном, бетонном завале, пыль скребёт горло, загустевшая кровь во рту.
Лицо у меня всё ещё задубевшее, каменное. Но я могу говорить.
— Лучше вернись. Спасайся. Ты успеешь.
Она гладит меня по волосам.
— Там уже ничего не сделать. А здесь я могу.
Мы чего-то ждём, окутанные безмолвием и темнотой. Я не слышу дыхания Рисэй — её жизнь слитна с моей всё больше, её настоящее ускользает, растекается разбавленной краской, удаляясь от нас. Машина всё ещё держит меня за запястья и локти, опоясывает бёдра металлом — а ног я не чувствую и понятия не имею, есть ли они ещё.
— Рисэй, у меня есть ноги?
Нервный смех капелью осыпается мне на плечи:
— Да, ты цел. Теперь тебя больше. У тебя теперь дороги под кожей. Когда они станут длиннее, я найду тех, кто поможет.
Я не понимаю, о чём она говорит. При мысли о том, что она уйдёт, меня охватывает тоска — мучительней, чем остывающая боль, мучительней, чем бесполезный вес моего тела, висящего в железных тисках. Я не хочу, чтобы она уходила.
— Я не хочу, чтобы ты уходила.
Так тихо — словно она уже исчезла, не услышала моих слов. Но затем появляется её прикосновение — осторожное, тёплое. От моей щеки, вдоль шеи и между лопаток Рисэй чертит путь от Истэйна ко мне, от меня к морю, от моря к небу. Закрыв глаза, я следую за её движением, я парю, я растворяюсь прохладном бризе, в осенних запахах, которые успел здесь совсем позабыть. Мы кружимся, лёгкие, словно узор первого снега, что не опадает, а поднимается вверх. Я вижу плавные волны холмов вокруг моего дома. Я вижу серебристые столпы фантомной страны, уже закованные в лёд. Я не различаю теперь и собственного дыхания. Я не могу отделить здесь одно от другого. Рисэй заворожила меня. Вот почему их прогнали прочь. Всё иначе, и этого не забыть, как однажды влившейся в кровь мелодии.
— Они были хорошими, — примирительно шепчет Рисэй, — и ты хороший. Но этого места быть не должно. Я помогу.
И она исчезает, я вновь один в темноте — высота всё ещё кружится под веками, но я знаю, новый вдох вновь наполнит мои лёгкие влажной затхлостью подвала.
***
Заострённый белый луч вспарывает тьму, иссушает волны беспамятства — они несли меня, то увлекая вглубь, то подбрасывая вверх, соль на губах, плеск, незнакомые голоса — но нигде нет Рисэй, и всё меньше сил, меньше надежды что я смогу найти её, смогу до неё дотянуться, что она вообще была здесь когда-либо. Само её имя зыбко дрожит, отсверкивает на краю сознания, насмехаясь, дразня — действительно ли это имя, или просто бессмысленный звук, рождённый лихорадкой и болью?.. Мне больно так долго, что весь предыдущий путь исперещён провалами, рытвинами, бездонными ямами — что действительно происходило со мной, а что с теми, кого я забрал? Боль увещевает, что это неважно, но я знаю — нельзя забывать. Свет, проникший в подвал, будит меня, рассеивает мутную дымку сомнений, и, хоть любое появление не значит ничего для меня хорошего, я благодарен.
Шаги эхом дробятся где-то в затылке, глухое гудение машины встряхивает меня, обрушивается дождём невидимых игл.
— Недолго осталось, — голос далёкий-далёкий, голос человека, который оставил на мне узор — я знаю, что он проверяет его наощупь, но ничего не чувствую, — странно вышло. Но, хотя бы, ты жив.
Эти слова теплее, ближе чем прежние, что я помню — он рад, что не исчезнет его шедевр, не истлеет под землёй. Я пытаюсь ответить, но губы у меня омертвели, окаменели. Машина вновь погружается на океанское дно — вместе со мной. В самый глубокий сон.
***
Спустя несколько — часов? дней? недель? — меня навестила Ммэвит. Тихий, сумрачный визит, её голос сквозь кашляющий скрежет машины — осторожный, ласковый, словно я сломал руку, а она спешила меня навестить. Этот образ увлёк меня — не зашторенное окно, цветы плавают в глиняной чаше возле моей постели, кожа у Ммэвит бледная до голубоватой прозрачности, но чистая, в голосе нет щербинок вины и болезни — наркотический сон, преломление мира. Ммэвит рассказывает мне о том, что произойдёт дальше, хвалит узорного человека, произносит его имя, Кла-что-то-там — имя кружится, почти мгновенно я теряю его — рассказывает о сковавшей меня машине, это списанная, но не такая уж старая техника, подарок Сианты для несуществующего города, всё будет в порядке, теперь никто не будет сердиться, теперь я один из них, теперь я смогу применить свой природный талант, буду черпать силу земли, сгущать силу воздуха, и передавать жителям города, скоро я выйду отсюда, встречусь со всеми. От её прикосновений воображаемый мною мир пропитывается настоящим, темнеет, расплывается грязными вязкими пятнами. Я вдыхаю поглубже, готовлюсь вновь утонуть, но воздуха нет здесь больше, я сам — даже не воспоминание обо мне, что-то иное, путанная завязь отравленных стеблей, расползающихся под землёй, пульсирующая чёрная жила, обвивающая город. Мне страшно, когда я осознаю, чувствую это — но с новой волной уже всё равно.
***
Новый день всколыхнулся, как обвал, как ослепительная катастрофа. Это пробуждение было знакомо — безжалостное, уже случавшееся прежде. Утренний свет, серый, но не утративший солнечной сладости, такой чистый после запаха гниющего нутра города, окатил меня свежестью, незнакомой силой. Смежив веки, я дышу этим забытым уже воздухом — прежде он казался мне таким омертвевшим, но теперь, сквозь шелуху, неподвижность мёртвого города, я чувствую, как волны и костры Истэйна смыкаются со стальными стержнями фантомной страны.
— Она реальна, — говорит мне Ммэвит, и, очнувшись, я изумлённо смотрю на неё — она совсем другая, секунды длятся и длятся, я путаюсь в воспоминаниях, лабиринтах мелодий, именах, — ты говоришь «фантомная страна», но она реальна.
Не дыша, я смотрю на неё. Её тихий смех осыпается между нами серебристой дорогой, горчит, она находит мою ладонь под стёганым покрывалом — потрёпанное, но настоящее повторение момента из моего сна, не хватает цветов в глиняной чаше, но откуда в мёртвом городе цветы? — и всё становится пронзительно чётким, ярким, в её сжимающемся касании ожил, соединился весь мир:
— Фантомная страна будет здесь, когда мы её уничтожим. Без мёртвых городов, без мёртвых людей — только сны.
С каждым словом темнеют, затопляются чёрным её глаза. Я не выдумал её, она была со мной и вернулась.
— Рисэй… — вот и всё, что я могу сказать.
Первый снег
***
Сияет как лед, холодна, непреклонна,
Зима — ее время и холод — стихия.
Справедлива она, высока, неподкупна.
Ни ропот, ни стон её сердце не тронут
В глади озера снов она видит мир яви.
Вмешается, нет ли — никто не предскажет.
Заблудшие души из вод к ней выходят,
Их утешенье — в служение ей.
***
Различать дни теперь проще. Мы с Рисэй-Ммэвит странствуем по волнам — взмываем к пасмурно накрапывающему утреннему свету, погружаемся в мглистые ночи. Моя комната растворяется в них, густым, неподъёмным становится воздух, впечатывает моё тело в старые простыни, впечатывает чёрный узор всё глубже под кожу. Лишь бледные обрывки снов плывут надо мной, но я не могу дотянуться до них, не могу коснуться, продраться сквозь лихорадку, выпутаться из витиеватых чернильных изгибов. Узор, искалечивший меня, заполняет всё мыслимое пространство, и лишь память о Рисэй спасает меня — сам не знаю, от чего, сам не знаю, осталось ли во мне что-то, что можно спасти. Но в какой-то миг ночь всегда отступает, её рука скользит по моим волосам, а вода, которую она приносит, сладкая, льдистая, как родник. Я знаю — она обманывает мои чувства, тусклый привкус настоящей воды не отогнать, но я не противлюсь. Рисэй увидела во мне что-то хорошее, и я благодарен. Я не стану ей мешать.
Иногда приходит Овара. Я не вижу его, но знаю, он здесь — неподвижной глыбой замер в дверях, тяжесть его взгляда тянется сквозь всю комнату, вот-вот обрушит её обратно под землю. Если он смотрит на нас слишком долго, если до нас доносятся звуки его неловко переступающих на месте ступней, мрачные перекаты голоса, Рисэй-Ммэвит вспархивает с места, и он исчезает. Эти исчезновения мгновенны — должно быть, потому, что я падаю в белый туман, стоит ей отпустить мою руку.
Иногда Рисэй появляется утром с книгой. Она читает мне, но я ничего не могу разобрать, лишь наслаждаюсь голосом. Рисэй излечила голос Ммэвит, теперь он журчит, как вода, скользящая с высокого уступа. Слова же всё портят. Чёрные углы и изгибы на бледном листе. Чем внимательнее я пытаюсь слушать, тем сильнее они горят, тем ближе лихорадка, ближе ночь. Бывает, я прошу её перестать. Бывает, не успеваю, соскальзываю в муторный сон, и мы встречаемся вновь только когда наступает новое утро.
Но чаще всего мы молчим. Переплетя пальцы, закрыв глаза, мы соединяем наши отвергнутые Истэйном таланты, ищем чистое небо, запах моря, солёные брызги. Мы меняем направление линий в опутавшей меня карте, и это требует больше сил, чем все мои одинокие попытки сохранить рассудок. Но Рисэй со мной, и потому это возможно. Мы дышим высотой, мы молчим, мы ищем и ждём. Хищная машина — как та, что принесла ко мне Кадо — мчится сюда, хочет поймать мой след, кружит над мёртвыми городами. Здесь всё для неё слишком сложно — не отличить мёртвое от живого, потому что по-настоящему живое погребено под столетием мёртвого — но Рисэй помогает машине, ведёт её к нам. Иногда я открываю глаза, меня затопляет такая тоска, такой голод, что я сжимаю её руку слишком крепко, и тогда она говорит:
— Подожди, подожди, скоро они ответят за всё. Ещё немного.
Рисэй ненавидит их сильнее, чем я. Для меня они не существовали до того дня, как я очнулся здесь и обнаружил мёртвый мир. Они были смутными представлениями, тенями за гранью видимого, ещё не написанной предостерегающей песнью. Мрачной, зловещей, эхом бьющейся в стены, сгущающей ночь — но лишь вязью в глубине моих мыслей.
Для Рисэй же они стали разрушителями её мечты. Она не видела, как всё случилось на самом деле, и потому считала их виновными во всём. Её мир, новый, устремлённый ввысь, осыпался серой пылью, в которой копошились эти существа — они должны были бороться, но предпочли жить в развалинах, принимать подачки, остановиться навсегда.
— Они врали тебе — «всё наладится» — но ничего здесь измениться не может, — в глазах Рисэй штормовыми волнами поднимаются яростные, чёрные тени, и я обнимаю пальцами её запястье — боюсь, что исчезнет, оставит меня одного с Ммэвит, одного в мёртвом городе, — Они не хотят.
В первые дни я не нахожу слов, чтобы ей объяснить.Но чем дольше я молчу, тем ближе чувствую Кадо. Немыслимо, но он всё ещё где-то здесь. И когда его дыхание — уже лишённое смысла, но всё равно знакомое мне — шуршит внутри совсем близко от моей кожи, я рассказываю ей правду.
Рэйна превратили эти земли в цепь мёртвых городов, неразрушимую пропасть смерти между Истейном и землёй предателей. Только теперь, только здесь я вижу, я понимаю — их гнев не был бы таким безжалостным, если бы среди предателей не оказался один из них, если бы он не вёл предателей всё ближе и ближе к Храму. Может быть, без Кадо и его втягивающего волю и мысли дара родители Рисэй, и те, кто пришли с ними, просто раздумали бы двигаться дальше. Или решили бы бросить свои города и вернуться. Ведь для рэйна изменить чьё-то решение проще, чем вызвать такую чудовищную катастрофу наяву. Но Кадо осквернил Храм, он призвал Храм для себя одного, он хотел осквернить Истэйн, и это нельзя было так оставить. Я не думал об этом до сих пор, но теперь мне это абсолютно ясно, и я произношу это для Рисэй как истину, известную очень давно. Слова высыхают у меня на губах. Вот-вот она отдёрнет руку, вот-вот исчезнет — но на сей раз я не пытаюсь её удержать, лишь неподвижно погружаюсь в безмолвную, муторную тоску. Молчание ширится между нами, бездонное, как разделяющее наши тела время, любое слово просто исчезнет в этой бездне, как осколок щебня. Бессмысленно что-то ещё говорить.
И тут смех Рисэй вспыхивает над бездной, кружится по комнате шаровой молнией — злой, почти оскорбительный всполох:
— Рэйна? Если бы все делали, что хотят рэйна, меня бы не было здесь, да и много чего не случилось бы. В Истэйне всегда всё из-за рэйна. Или из-за нас — если плохое, — вспышка её неожиданного веселья меркнет так же стремительно, как возникла, и Рисэй добавляет упрямо и мрачно, — они должны были бороться. Проковырялись ведь здесь столько лет.
Возмущение, нежданное, жаркое, жжётся в моей груди, я хочу возразить, но не нахожу слов. Вскинувшись на жёстком валике, заменяющем мне подушку — какими колкими стали сны, когда я начал различать грубость ткани — я смотрю на неё, не мигая. Она глядит на меня, её пламя бушует. Внезапно, сбросив книгу с колен, как незваную кошку, она склоняется ближе, и я вижу — кожа Ммэвит стала белой, как молоко, а губы словно опалены внутренним жаром. Кирентемиш.
— Здесь есть кто-то, кто-то кроме тебя? — Она кивает сама себе, прежде, чем я успеваю ответить, щурится, так, что взгляд и ресницы сливаются тёмным маревом, — Тот, кто виноват?
Я вздрагиваю, или киваю. Кадо — отвратительная тайна, что-то, в чём ни за что не признаешься девушке. Нет, Рисэй ещё ребёнок, но теперь она Ммэвит. И сделала гораздо больше, чем удалось сделать мне. Пробралась в сердце беды, разрушившей все надежды. Оказалась здесь, чтобы стереть её последствия. Смогу ли я когда-нибудь совершить что-то подобное?
Я постараюсь.
— Да. Тот, кто виноват, со мной.
Она не уйдёт. Она не оставит меня. Душу до дна пронизывает боль — ей некуда возвращаться. Камень вокруг, и воздух стремительно тлеет, как бумага в огне. Но это моя боль. Она не жалеет.
— Сложновато, — она серьёзно кивает, погружённая в свои мысли, — но мы справимся.
И я замечаю — за миг до того, как она отворачивается, уходит — взгляд её чуть поблёк, словно запорошённый пылью. Я хочу предупредить — не прикасайся ко мне, Рисэй, я опасен, я могу забрать твою живость и страсть, ты так нравишься мне — но она исчезает, и наступает новая ночь.
В один из дней я сам открываю глаза, и, приподнявшись на локтях, заворожено наблюдаю, как в мутном утреннем свете за тусклым стеклом кружатся белые хлопья и крапинки. Неужели всё лето я провёл в пути? Неужели всю осень оставался здесь? Впрочем, это ведь север. Предатели поначалу оправдывали свои поступки усталостью от долгих и ранних зим. Здесь снег появляется рано, но я всё равно встревожен, нет, не встревожен, мне больно — впервые в жизни я пропустил прощание с Гро, неужели так?..
Этим утром Рисэй не появляется.
Приходит узорный человек. Говорит о том, что я его, должно быть, не помню, ведь за время операции ни разу не пришёл в себя. Я не спорю, рассматриваю его руки, неожиданно крупные пальцы, очень чистые ногти — это внушает надежду. Я не могу забыть вгрызающийся в меня путь его игл, то и дело тру шею, щёку, и его это, похоже, беспокоит — но он старается не подавать виду.
— Ты теперь один из нас. Скоро мы попросим тебя…помочь. Ты ведь рэйна? Знаешь, что нужно делать?
Надеюсь, я не испорчу наш с Рисэй план. Почему она не появилась? Её потускневший взгляд не даёт мне покоя. Вернётся ли она, вернётся ли ко мне? Я ёрзаю в постели, узорный человек в нетерпении прочищает горло, его чистые пальцы беспокойно движутся.
— Да. Я всё знаю.
— Молодец. Значит, скоро увидимся. Ты быстро восстанавливаешься, мы боялись, не выживешь. Но Ммэвит хорошо о тебе заботится. Не знал, что она так талантлива.
Он уходит, а я жду, в оцепенении не отводя глаз от блёклого неба за окном. Рисэй появляется, когда снежинки то ли исчезают, растаяв в потеплевшем дыхании осени, то ли становятся неразличимы на фоне неба. Может быть, от того, что глаза у меня слезятся. А когда она заключает мою ладонь в своих тонких руках, всё заволакивает слезами. Хоть и стыжусь, я оборачиваюсь к ней. На светлой, как снег северных песен, щеке — багряный след.
— Сложно успокоить этого Овару, — Рисэй улыбается, это решительная улыбка, но надтреснутая болью, — у нас не так много осталось времени — но нам хватит. Я их нашла. Этой ночью мы приведём их сюда.
И новая ночь не накрывает меня лихорадкой — мы с Рисэй взмываем в небо, мы летим, мы ищем.
Тишина
Опустив голову, я смотрю под ноги — ступни почти примёрзли уже к тускло-серой поверхности пола. Борозды, тени извиваются в глубине — прочный снаружи металл дряхлеет, постепенно разрушается, изнашивается, как и весь этот город, лишившийся смысла. Душевая панель над головой надрывно сипит и кашляет, я понимаю — вода на меня обрушится мутная и ледяная, пропитанная болезнью и мёртвостью здешней земли. Мне противно, но жду я почти равнодушно. Горит, вьётся кольцами протянувшаяся по мне карта — неизлечимо, как ползущие под ногами тени. Этот след, навсегда запечатлевший меня в памяти этого места, навсегда запечатлённый на моей коже, приведёт сюда хищника, чудовище, с которым никому здесь не справиться. Машину, вспарывающую облака, чьё стремительное движение зябкой зыбью скользит по моей ключице. Рисэй показала мне: машина — не только взращённая сила моря и воздуха, внутри люди, весёлые, чуть усталые, страшные. Пилот носит на носу узкий тёмный экран — полосу, заслоняющую глаза, и постоянно курит. Рисэй этот прибор рассмешил, меня же напугала его безглазость. Теперь она шепчет у него возле его виска, а я подсказываю путь машине. Если бы мы могли вечно быть вместе, были бы непобедимы.
Лёд бьёт по плечам, по затылку, я смотрю, как разбиваются капли возле моих бледных до синевы ступней. Затем вода теплеет, становится мягче, движется широкими полосами. Я закрываю глаза, запрокидываю голову. Шепчу себе песню о долгих зимних дождях. Это дождь грядущей зимы надо мной, вместе с ним я разбиваюсь о землю, вместе с ним поднимаюсь туда, где Таэльса плачет о своей погибшей любви, как в первый раз, как в последний, как всегда было и будет, год за годом, год за годом. К небу. Облака тяжелы от стали, от убийственной силы.
Моя карта перетекает в цифры и линии на ярком экране машины. Иногда пилот тычет их кончиком сигареты, удивляясь тому, как внезапно возник перед ним этот путь. Я не чувствую прикосновений, но мне всё равно неприятно. Это страшные люди.
Но я гораздо страшнее.
***
Впервые за эти дни я покидаю бледную комнату, где выздоравливал, а может, напротив, позволял болезни глубже вгрызться в моё тело. Ступаю я осторожно, помня ломкую бледность моих суставов. Тело нескладное, сплошь из углов, выбоин — оно всегда казалось мне чем-то чуждым, но теперь словно лишилось всех нужных спаек, двигается лишь повторяя движение машины в небе. Коридор очень длинный, непроглядно тёмный. Наступила ночь. Ночь во всём мире. Плывут над прибрежными волнами тихие огни Истейна, осенние запахи гуще с наступлением сумерек, предвкушаемое прощание слаще. Тихий перезвончивый шёпот звёзд расцветает в небе — всё ярче и ярче, пока затихает закат. Сияние фантомной страны отчаянное, какое-то исступлённое, ярче звёзд, не позволяет приблизится ночи. Как колонны, как железные струи дома впиваются в небо, и нет покоя, нет тишины в этом городе, всё колотится, как в лихорадке, всё обгоняет самое себя. В мёртвом городе ничто больше не горит, здесь всё — пыль, смешанная с тенями. Лишь ожидание тлеет в огромном зале, где собрались нашедшие меня люди. Они ждут, что волшебный обломок шторма дарует им чудо.
Рисэй обнимает мой локоть, увлекает меня за собой. Меня окутывает её тепло, гложет сердце её усталость. Мы не смогли привести их в ту ночь, нам потребовалось больше ночей, больше, чем мы могли себе позволить. Но Рисэй спокойна, она по прежнему ведёт меня за собой, порой путаясь в шагах, оборачиваясь ко мне в тревоге. Это чужая, растерянная тревога, тревога Ммэвит. Ммэвит глядит на меня с недоумением, почти с ужасом, я утешительно улыбаюсь, глажу её по щеке — не чувствуя ни её кожи, ни собственных пальцев, но возвращая Рисэй. Мы ничего не говорим друг другу, хотя от тоски мне тяжело сделать вдох. Машина зависает над городом, её тень где-то над нами, обзорный экран пульсирует лиловым и алым. Уже скоро. Уже скоро.
***
Укутанный тенью тяжёлой кулисы, я слушаю объяснения узорного человека. Рисэй стоит рядом, теребит мой рукав. Этот зал предназначен для важных собраний. Для обсуждения планов. Для презентаций. Теперь, когда всё стало таким, каким стало, здесь происходит другое. Случается это всё реже и реже, но если находится подходящий человек, он может подарить силу жителям города. Все думали, что на празднике можно будет это проверить, но я не пожелал проходить проверку, и они решили, что если я стану частью города, мне будет проще. Поэтому сделали карту. Если бы я не подходил, то умер бы. Конечно, узорного человека тревожит, что карта так яростно захватывает моё тело — моя шея, спина, плечо и часть лица под изгибами сложных узоров. Я чувствую, как они движутся. Чувствую, как пробираются дальше. А узорный человек говорит:
— Цвет тоже меня беспокоит. Но, так или иначе, если мы хотим это остановить, — он говорит так мягко, я чувствую, как гудят его ладони, как он хочет ещё раз прикоснуться к своей работе, и предупредительно отступаю на шаг, — если мы хотим узнать, что у нас получилось, ты должен задействовать её. Как рэйна.
Я киваю.
— Теперь не откажешься?
Киваю снова.
— Дайте мне лютню. Сегодня сыграю для вас.
Он пожимает плечами — моя музыка ему неинтересна, время музыки прошло. Но отвечает:
— Почему бы и нет.
Рисэй отпускает меня, и я словно парю. Словно падаю, падаю, падаю. Но музыка снова в моих руках. Тепло Эллы так далеко. Так далеко запах её вишнёвого сада, хмель яблочного вина. Те люди были добры ко мне, они заслужили музыку. Как и девушка, имя которой забрало море. И все другие. Я оборачиваюсь к Рисэй, последнему отблеску доброты и жизни в остановившемся мире. Она серьёзно кивает, повзрослевшая, светлая, и я понимаю — в последний раз мы смотрим друг другу в глаза. Беспредельная грусть захлёстывает меня, но я улыбаюсь ей — в последний раз — и выхожу к людям мёртвого города.
Возвышение, сцена, предназначенная мне сегодня, тускло отражает мои шаги. Не опуская глаз, я вижу — в глубине её извиваются те же тёмные линии, что и в любом здешнем металле. Я выхожу к ним и задыхаюсь, увидев их лица. Жадные, пристальные глаза, но лишённые выражения, лишённые даже той жажды, что мучает порой меня. Огромное, пустое, гниющее лицо мёртвого города облепило меня десятками взглядов. Я перехватываю лютню, касаюсь струн. Я слышу, как шепчет за спиной Рисэй. Я слышу, как взметается пыль под бесшумными шагами спешащих сюда хищников. Я слышу, как Кадо говорит:»Хочу услышать твой голос». Но я молчу. И я улыбаюсь. Эти люди в моём сне. В моей власти. Я всё сделал правильно. Они — несбывшаяся судьба предателей, которых я забрал, отдал Истэйну и морю. Они — моя судьба, созданная Кадо. И я её уничтожу.
***
Зал этот действительно огромен. Потолок тонет где-то в тёмной вышине — два, три этажа над нами. Пространство передо мной почти так же обширно, как площадка космопорта, где здешние жители привыкли ждать подачек фантомной страны. В этом столько мрачной иронии, что я улыбаюсь. Тускло освещённые, маячащие передо мной лица настороженно проглатывают эту улыбку. Я накрываю струны ладонью. Я позволяю им растеряться. Я хочу ощутить их взвинченность. Разозлить. Оживить хоть немного. Иначе ничего не выйдет.
Дрожащие, белёсые огни старых прожекторов, выставленные на краю сцены, разделяют нас. Как искажённое, истерзанное отражение прошлого, того, где передо мной стояли переплетённые лентами свечи. Ты, ставшая волной, видишь ли теперь, от чего я тебя спас? Нет, конечно же. Ты не видишь. Ты далеко, под звенящими звёздами, ожидаешь зимних дождей. Я всё сделал правильно.
Тишина раскаляется, длится, заполняет зал. Все уставились на меня, готовые растерзать. Я улыбаюсь. Как рэйна. Дышу глубоко.
И отпускаю чёрный узор на волю, позволяю ему расти,рвать мою кожу, изменять меня, превращать во что-то иное, в то, чем я не желал становиться, я готов стать сейчас, но моя воля — бескрайняя, и я не выпускаю голод из сердца. Я не никого отсюда не выпущу.
Лютня молчит, сдерживаемая моей ладонью, но тишина осыпается пыльным крошевом, мой голод заполняет всё, я не желаю к ним прикасаться, но это не нужно — оно опутывает их, сжимает, раздирает вены, затопляет глаза солью и холодом, я вгрызаюсь в землю, я градом падаю с неба, я опутываю их сердца, мы все вместе погружаемся на немыслимую глубину. На такой глубине не различить, что отвратительно, что прекрасно — и я могу увести их глубже, глубже, глубже любого мыслимого предела. Они исчезают. Волны сминают их, карта уводит их от собственных тел в непроглядную даль. Обратно во времени. Туда, где они должны были остаться. Туда, где Рисэй. Яркой вспышкой, пронзительным всполохом Рисэй проносится сквозь меня, бесконечный, бездонный удар сердца мы совсем едины, и я так хочу остановить пульс, останься со мной, останься со мной, останься, останься, я вижу то, что видит она — горящий, страдающий, но чистый мир, полыхающее золотом море. Она жива. Она выбралась, над ней небо. Сокрушительным порывом она вырывает из моего сердца Кадо, все его следы и отпечатки, и всё меркнет, Рисэй исчезает, не могу больше сдерживаться, пальцы летят по струнам, но я ничего не слышу. Не слышу, когда распахиваются двери зала, когда вскипают кровавые брызги в моей глубине. «Уходи» — шепчет Рисэй издалека, но я не хочу бежать. Я устал. «Уходи, или всё было зря. Ты свободен. Ты можешь что угодно». Всё потемнело от крови. Взгляд, перечёркнутый чёрным, встречается с моим, он живой, он изумлён. Только что видел Кадо, а теперь Кадо исчез. Человек из хищной машины вскидывает оружие, но я затягиваю один из путей карты на его шее, перерезаю дорогу воздуху, он живой, и я оживаю тоже. Всё вокруг надрывается болью. Я отступаю, отступаю, я исчезаю.
Совершенно ослепнув, я выбираюсь из здания, крики и шум то достигают меня, то исчезают под волнами тишины. Они ищут Кадо, но они видят его на своих приборах, ведь он где-то там. Не хочу видеть. Не хочу знать. Я обрываю узорную нить, выхожу на воздух, вдыхаю снег — он чуть горький, но прохлада освежает меня. Моя судьба уничтожена, её больше нет, и я шагаю свободно. У меня много сил. Я иду и иду, обнимая лютню, а снежинки царапают кожу. Мне хотелось бы знать, правдой ли было видение, подаренное Рисэй, или она хотела меня успокоить. Я жажду узнать, но боюсь правды. Может быть, она не хотела, чтобы я узнал правду — видение хрустит под ногами, будто тонкий лёд, и я прибавляю шаг. В какой-то момент воздух теплеет, обнимает меня таким родным прикосновением, что я не могу сделать больше ни шагу. Я растворяюсь в осеннем дожде.
Возвращение
***
Вода шумит, она шепчет, и чудится — её шёпот поднимается и опадает, как мелодия, что слышится издалека и звучит повсюду. Дождь перебирает струны под моей кожей, дождь струится сквозь меня, смывает мои шаги ещё до того, как я прикасаюсь к земле. И с каждым шагом мне легче. Я обут с старые ботинки, на левом — извилистая трещина, позже она отберёт у меня голос, но я не собираюсь ни с кем говорить, никогда больше, никогда. Мне достаточно того тепла, ещё не иссякшего, полноводного дыхания лета, что слышится в этом дожде.
Тепла, вновь обнимающего меня даже в таком ненастье.
Чистоты, что даже меня делает новым и чистым.
И возвращения.
Я вернулся в Истейн. Я пересёк смерть, преодолел и уничтожил то, что страшнее смерти, разрушил предательскую судьбу и вернулся. Я вернулся.
Я бреду сквозь струи дождя, ещё не жестокие, ещё пропитанные теплом, ласковые, и в звучании их мне слышатся голоса. Голоса моей семьи. Тин и Кэтэр поют где-то так далеко, в тех краях, что ещё несколько недель будут ждать этой воды, в тех краях, где осень наступит нескоро. Они поют, соединив ладони, никто не смеет вдохнуть, когда их голоса звучат, и я вижу, я чувствую — рядом с ними мне никогда не было места, я лишний. Но мне не грустно. Я всё равно с ними. Я вернулся в Истейн.
Я хочу вглядеться в него, хочу различить берег, который привёл меня к мёртвым землям, если я возвращаюсь той же дорогой, можно представить, что всё это не случилось, что я перешагнул это время, или вращался в его потоке до головокружения. Или — есть легенда получше — я нашёл Храм, он явился мне, но, как это всегда бывает с недостойными полукровками, стены из огня не возвысились надо мной, Спектр не закружил меня в вихре между мирами, я увидел кошмар, или Спектр, когда я коснулся его, стал чёрным, стал не сплетеньем дорог, но пропастью, а Храм обрушился. Я хрипло смеюсь, я хочу обратиться к тем, кто шептал мне из жарких джунглей «ты не справишься», «тебе не по силам», я хочу закричать — вы отпустили его, а я его уничтожил! Я почти слышу напряжённое ответное их молчание, протяжное, как опустевшая равнина. Прибита трава, все тропы размыты ливнем, всё притаилось, всё ждёт, и они ждут, попытаюсь ли я приблизиться, захочу ли к ним прикоснуться. Рэйна. Они молчат, словно не видят меня, словно я не существую, словно я — не часть их дыхания. Холоднее, змеистей дождь. Величественна, огромна и молчалива протянувшаяся передо мной земля, разделяющее нас молчание. В таком молчании, возможно, и теряют веру, от такой тишины и бегут, наверное, к северу, к землям предателей, к их исступлённым огням, к их неумолчно гремящим ночам. Но я другой, и рождён я не для Истэйна, для меня они всегда молчали, и мне никогда не важен был их ответ, не важно, кто они, что будет с ними, справедлив я или же прав — я хочу выбраться из дождя, я хочу видеть Истэйн, я хочу играть для него и хочу, чтобы все слышали — мы должны оставаться в его сердце, мы не должны покидать его, только мы можем его защитить. Я хочу склониться к Фрэе, хочу коснуться губами её виска, прошептать: «Не печалься». Он не стоил её. Он не должен был к ней прикасаться. И лучше бы они не встретились никогда. Но они встретились, и я здесь, и я принесу в Истэйн свою музыку. Потому что хоть и рождён я не для Истэйна — но я люблю его всем сердцем.
Тёмные очертания чьей-то повозки, влажные отпечатки копыт в земле, скрип колёс, от предосенней измороси почти жалобный — я чувствую это вдали, или хочу чувствовать, или хочу разглядеть. И струны, и отчаянно-летние песни, и шум барабанов — я чувствую, или желаю, желаю с неистовой жаждой. Но вокруг лишь тёмная вода, заливает глаза, уносит мой голос в высокие волны. Пусть так. Всё хорошо. Я вернулся.
Музыка
***
Осень минула, и Гро нас покинул,
В небе Таэльса рыдает о нем.
Плачьте с ней вместе — зима впереди,
Бог наш погиб, чтоб воскреснуть весной,
С первыми травами вновь расцвести.
Лютни стихают, меняются песни,
Сказанья текут через стужу зимы.
Но только помни — наш бог возродится,
Его встретим пляской и радостным гимном,
Ленты взовьются и жизнь закипит.
***
Небо медленно, медленно кружится, опалённое следом заката. Атендра плывёт в сиреневой тишине, оставляя кровавый след. Таэльса ещё беззаботна. Таэльса ещё не плачет, взгляд её ясен — лазурный, пронзительный, невесомо скользящий в волнах — там, где она смотрится в наше море, отражаются её миражи и мечты. Воздух спелый и сладкий, подставив лицо вечернему свету, я чувствую, как он струится по коже, окрашивая меня и мою непроглядно-чёрную карту оттенками цветущего неба. Истэйн тихо дрейфует сквозь время, Истэйн отдыхает от бурь и готовится к бурям.
— Я напишу об этом, — обещаю я тихо, — однажды всё это будет звучать. Фрэя говорила мне, нужно записывать музыку, но это было мне скучно, я был беспечен, никого не видел, кроме себя.
Мы с Рисэй сидим, соприкасаясь плечами. Я чувствую, её локон щекочет мне шею. Мы на крыше — она рассказала, у неё дома множество крыш для безделья и созерцанья закатов, и потому мы оказались здесь.
— Нет. Тебе нужно было скрываться, ты был как зерно под землёй среди зимы. Ты погиб бы, если бы был беспечен. Теперь всё хорошо.
Я киваю, хотя прошлое представляется отсюда таким непроглядным, что не могу понять — права ли она, или жалеет меня. Прошлое словно присыпано землёй. Небо вокруг гаснет и расцветает, словно годы проходят над нами, а прожитое мной обращается в звуки. Мы с Рисэй не смотрим друг на друга. Наше соучастие, наше сочувствие друг другу не может быть более полным. С острым коварством лопнувшей лески меня обжигает вопрос: «Ты спаслась? Ты показала мне правду? Где ты теперь?» — но я успеваю удержать его и затем потерять. Она показала, то что хотела мне показать. Когда-нибудь я узнаю правду, но сейчас я чувствую, что молчание — единственный способ продлить наше время вместе. И я молчу. Приближается грохот дождя, ещё сумрачный, но неотвратимый. Я перебираю струны, и струны запоминают.
— Нужно дать ему лютню или гитару, — звучит где-то за дождём, где-то на краю осени, — посмотрим, что получится.
Два голоса надо мной то прикасаются к музыке, вплетаясь в её мотив — как легкомысленная свирель может парить над тёмным звучанием клавиш, то уносятся от меня, оставляя в одиночестве где-то на перепутье. Струны, отчаянно-летние песни, шум барабанов — те люди, с которыми я мечтал встретиться, покидая дом, те люди, с которыми я разминулся, отправившись к северу, которых так неистово желал найти, пробираясь сквозь дождь. Возможно ли это? Я знаю, рэйна умеют находить верный путь в самой кромешной тьме, им подвластно убедить мир следовать этому пути, но возможно ли это для меня? Я не рэйна. Я рождён не для Истэйна. Но я люблю его всем сердцем. Но Рисэй сказала «Ты можешь что угодно». А Истэйн услышал моё признание.
И когда голоса вновь приближаются, я выныривают из музыки, на ощупь, не давая себе времени усомниться в том, что желание моё сбылось, не позволяя ему обратиться в мираж, несбыточный сон.
— Смотри, он всё же живой! — восклицает юноша, сердце которого гремит барабанным боем, я ловлю его ладонь, как последний глоток воды в засыхающем мире, и моё прошлое исчезает в могильной тьме, забытое, сброшенное, больше меня не тяготит. Его подруга смеётся — дивный и чистый голос, сколько искристости в нём, сколько песен, я вдыхаю этот смех и улыбаюсь ответно, ещё не различая ничего вокруг. Сбылось. Я нашёл их. Я остаюсь с ними.
***
Это был зимний дом — два этажа, длинные комнаты, чуть слышный скрип досок, огонь беспокойно бьётся возле окна, прогоняет ночь, и всё пространство, окружившее дом, представляется до бесконечности тёмным. Где-то за его пределами в круге света, среди колыхающихся лент, звучит музыка семьи Ллэя и Антарэ. Они же остались со мной — это какое-то наказание, Ллэй с кем-то подрался, суть от меня ускользает, я слышу не все слова. Ллэй барабанщик, а Антарэ поёт. Мне так спокойно в кружении их слов, так хорошо, так легко — но я не спешу признаваться в этом. Я не хочу казаться им странным или больным. Без того они нашли меня на какой-то размытой грязной обочине.
— Ничего-ничего, — Ллэй звенит о край стакана тяжёлой бутылью, — сейчас мы тебя вылечим.
Вкус наступившей осени, пёстрый и крепкий, взрывается у меня в голове. Такое вино должно, наверное, навевать первородную нашу грусть — близится время молчания, близится время прощания — но мы смеёмся, или они смеются, а во мне солнечными бликами отзывается их смех. Я стараюсь не прикасаться к ним лишний раз, чтобы не навредить.
— Что же с тобой случилось? — осторожно спрашивает Антарэ. Глаза у неё синие, как темнеющее небо, с отсверками смеха и любопытства. Она старается затенить их, старается быть серьёзной, но я вижу потаённую улыбку в уголках губ. Она рада, что я очнулся, ей больше не грустно, что их оставили дома. Я должен рассказать что-то нестрашное.
— Вы были в Лоран-Аллери? — спрашиваю я осторожно.
— Давно уже! — откликается Ллэй, снова наполняя стаканы. — Мы там редко бываем.
Как славно. Я опускаю глаза, мне не хочется врать, но я не смогу объяснить. Не сегодня. Наверное, уже никогда.
— Я родился там, — вкус осени, печальный и красочный, течёт в моих словах, — хотел путешествовать вместе с Семьёй, я хорошо играю. Но моя мать этого не захотела. Хотела, чтобы я остался где-нибудь рядом, нашла девушку, на которой хотела меня женить. Я бы не вынес такой жизни. Поэтому сбежал. Но получилось всё не очень удачно.
Я печально развожу руками, предлагая им оценить мой потрёпанный вид, результат одиноких скитаний. Ллэй притих, серьёзно смотрит из под светлой, как неровно срезанный летний сноп, чёлки.В глазах Антарэ застыл такой неподдельный ужас, что мне сложно сдержать улыбку. Если бы они знали правду. Их голоса вспыхивают одновременно, наперебой они говорят о своей семье, здесь всё не так, подобного не случится — каждый раз, когда сталкиваются их слова, в комнате всё становится ближе и ярче. Они так увлечены друг другом, но почему-то не вместе. Когда-нибудь я спрошу, почему. Но сейчас для меня лучше, что они так невнимательны, что их голоса сверкают надо мной с таким жаром. Я спрошу, когда моя ложь останется в прошлом. Станет частью нашей истории. Сейчас мне горько от того, что я обманул их. Не помню того, что осталось в могильной тьме, но помню Варэи. Рассветный цветок. Если бы не она, я не нашёл бы в себе сил двинуться с места. Я бы сюда не добрался. Но я не думал об этом тогда. Её отдали мне, и она стала моей. Мне так горько от этой лжи, что я хочу признаться во всём. Я не заслужил их. Они слишком славные. Я должен уйти.
— Теперь всё будет хорошо! — восклицает Антарэ, заметив, как понуро я вглядываюсь в заоконную тьму. Бесконечно пустое пространство, окружившее, обгладывающее дом осенним ветром. Там моё место, там я должен исчезнуть, — Оставайся с нами!
Я слабый. Я не могу отказаться. Слишком долго я этого ждал.
***
Их семья вернулась, когда утро подкралось к дому совсем близко, но всё ещё выдавало себя лишь дальними отблесками, оставалось невидимым. Сумбурные, прерывистые голоса звучали откуда-то снизу. Ещё не очнувшись полностью, я понял, что задремал, испуганно вскинулся. Сердце гремело, заглушая запальчивый разговор. Сквозь пелену сна я помнил, что, вроде бы, задремал, что Антарэ ещё какое-то время ёрзала на стуле, обжигая Ллэя меткими взглядами, а затем выскользнула за дверь. Ллэй опустошил свой стакан и тоже исчез. Сквозь сон я продолжал наблюдать за домом. Как дитя, Антарэ зарылась в покрывала, спряталась в них. Ллэй не спал — моё сердце повторяло гул его барабанов за стеной, снова и снова он пытался взбежать по крутой лестнице сложного ритма, снова и снова хмель путал его движения, и он соскальзывал вниз, без досады, почти смеясь. Хозяева дома, люди, решившие устроить тихий причал на своём пути — как Фрэя — спали внизу, их сны не достигали меня, лишь их прозрачные тени поднимались ввысь, огибая мою дремотную душу. Пытаясь тайно проследить их путь, вдохнуть их смысл, я погрузился в сон — секунды или часы назад. Уже неважно.
— Так он очнулся!
Дверь грохочет о стену, я стою у окна, всматриваюсь в горизонт, не спешу обернуться. Лоскутное покрывало тяготит плечи, цветные его пятна рассыпались за спиной, как плащ, вышитый множеством неизвестных стран. Я прячу татуировку, вижу, как её отражение на моей щеке сливается с течением отступающей ночи. Смежив веки, я желаю, чтобы с рассветом она исчезла. Но вместо этого чувствую, как исподволь, ещё почти неслышно, скребётся в ней голод. Словно термиты разъедают меня изнутри.
Я отворачиваюсь от окна. Улыбаюсь слабо и робко:
— Очнулся.
Семья стоит передо мной, комната теперь тесней и уютней. Впереди — Ллэй, заспанная Антарэ возле его левого плеча приглаживает встрёпанные во сне тёмные локоны. Рядом с ними — высокая женщина в длинной рубашке с цветным поясом, со смоляными волосами, остриженными до подбородка, с инейным пристальным взглядом. Ещё мужчина, широкоплечий и темноглазый, с густо заросшим лицом — он из породы тех, кто с первого взгляда меня осуждает, уже смотрит так неодобрительно, что я прислоняюсь к ночной прохладе.
— Может, он и не хочет к нам, — гремит он, перебрасывая огромную гитару с одного плеча на другое, — может, он ничего не умеет.
— Я хочу, — отзываюсь я тихо и нагло. Есть и моя вина в том, что подобные ему меня ненавидят, но он часть Семьи, я его ненавидеть не стану, — и умею.
— Что же ты умеешь? — любопытствует ясноглазая женщина, делая ко мне неслышный шаг, выгибая ступню, будто танцует. Когда она подступает ко мне, я вижу остальную Семью, собравшуюся у дверей — их, кажется трое, две девушки и рассеянный юноша, но я не успеваю их рассмотреть. Нужно ответить.
— Я знаю клавиши, знаю любые струны, свирели, литавры и колокольчики. Я справлюсь с любым инструментом, что у вас есть. Я талантливый.
Одна из девушек, стоящих у двери, с множеством лент в тёмных кудрях, смеётся, смех её разлетается по комнате, как серебряные бубенцы:
— Как много всего! А с собой взял только лютню.
Я ловлю её взгляд, в полутьме его не различить, но я ловлю направление, гляжу ей в глаза, пожимаю плечами:
— Я люблю струны.
Она замирает, притихнув, как настороженный зверёк. Ясноглазая женщина рассматривает меня, склонив голову на бок. Все нити в её ладони, я чувствую, как она сплетает их и расплетает, размышляя, нужен ли кто-то ещё:
— Ты и девять струн знаешь?
Я рад, что она спросила. Иногда мне кажется, их уже все забыли, слишком древний это инструмент, слишком капризный, сложный в пути. Но в нём есть все направления. Я люблю его больше прочих. Но, может быть, признаваться в этом рано, и я говорю просто:
— Конечно. Любые струны. Если сможете их достать. Только…я не пою. Не люблю свой голос.
***
Шумом затоплен осенний приют — пронзительный перезвон стекла, парящие низко, низко над шёпотом голоса — словно мы на корабле, что вот-вот погрузится в пучину. Мы змеимся по залу длинной лентой, тесно спаянной цепью — Пат идёт впереди, встряхивая серебряными каплями на цветном бубне, взмахивая широкими рукавами. Я замыкаю путь, не поднимая головы, искоса озираясь, обнимая мою драгоценную ношу. Девять струн — она их достала.
Этот приют не похож на другой, на первый. Он больше, одной из стен уцепился за маленький город, дороги обтрёпывают лишь самый его край, он для тех, кто покидает дом и для тех, кто возвращается. Под покатой крышей бьются, стремясь к небу, как пленённые воздушные змеи, тоска и радость. Яд дорог, коварный, неистребимый, смешался с вином, капля за каплей он проникает в кровь тех, кто просто решил провести здесь вечер и вернуться в свою гавань. При нашем появлении люди стихают, лишь полуслышной рябью брезжит зыбкий шёпот — кто этот новый парень, длинный и бледный, укутанный в чёрное, словно жертва зимы, украшенный знаками, как чудовище из озера Грёзы? Может быть, знаки на нём для того, чтоб он не сбросил кожу у нас на глазах? Не говори так, уже темно, без того возвращаться поздно, страшно. Но кто это? В прошлый раз его не было. Он будет играть?
Да, да. Я буду.
Сердце бьётся так медленно, так набатно — между ударами вечность. Мы скрываемся в тесной комнате рядом с оплетённой лентами сценой — краем глаза я замечаю, тут не свечи стоят, а огромные чаши, яркий, высокий огонь, за которым не различить будет лиц, это хорошо, это славно. Пёстрый шум и суматоха нашего ансамбля обволакивает меня, как цветной кокон из мягких нитей — почему, почему Фрэя запретила мне подобную жизнь, так прекрасно, ничто не сравнится с этим. Я счастлив почти до слёз, все думают — я волнуюсь, все хлопают меня по плечам, стискивают пальцы, шепча слова Гро, слова старых песен, успевших стать благословением; даже Торр рычит что-то ободряющее, фыркая в бороду — не снисходительно, а словно бросая мне прочный канат. Я замечаю, как волнуется Антарэ, как она бледна, как мелко вздрагивают её губы, плечи, она словно струна, натянутая слишком сильно, она поёт совсем недавно, она волнуется, а сейчас ей нельзя волноваться, надо верить в себя, надо набрать высоту — забираю тревогу мимолётным прикосновением, и, заметив улыбку, сам становлюсь спокойнее. Как хорошо. Я люблю их всех.
— С чего мы начнём? — голос Пат, ровный и ясный, как её взгляд, взмывает над нами, и все замирают, все затихают, только Синвэ продолжает бесшумно кружиться, её чёрные кудри как бурные волны, расцвеченные линиями лент, и пару мгновений я не в силах оторвать от неё взгляд. Позавчера Синвэ поцеловала меня, но мы оба делаем вид, что ничего не случилось.
— Я хочу начать, — это говорю я, но сам не могу поверить, — у меня есть новая музыка. Нигде никогда не звучала.
Пат чуть хмурится:
— Сейчас осень, не время для нового.
— Пусть начнёт! — восклицает Ллэй, — Она замечательная, я слышал!
Пока Пат медлит с решением, я поднимаюсь, не оглядываясь, выскальзываю на сцену — и слышу, все следуют за мной. Я счастлив. Но я могу быть счастливее.
Круг пламени вздымается передо мной, словно огненные стены храма. За пределами его — сплетённое, общее, затаённое дыхание тех, кто меня услышит. Вот-вот взметнутся передо мной их забытые мысли, сны и мечты, призванные моей мелодией. Зима больше не остановит нас. Предатели больше не посмеют ступить на нашу землю. Море будет звучать для нас. И мы сами, своим дыханием творим судьбу.
Падает на струны моя ладонь, высекая искру музыки — и музыка звучит, горит, она сияет , освещая дороги и судьбы. Я играю, играю для них, играю, как мечтал играть, сколько помню себя, и в вечность отступают долгие зимние ночи, и мы дышим одним огнём, и мы вместе становимся моей музыкой. Я слышу — моя семья со мной, звучит, подхватив мелодию, и голос Антарэ, прекрасный и чистый, как свеча в этом бушующем океане звуков. Мы вместе, мы вместе, и я счастлив, и я не могу быть счастливее.