Нынче ветрено и волны с перехлёстом
Нынче ветрено и волны с перехлестом.
Скоро осень, все изменится в округе.
Смена красок этих трогательней, Постум,
чем наряда перемена у подруги.
И. Бродский «Письма римскому другу»
Вернувшись домой, Эмилий принялся возиться с букетом: отбросил уже увядшую скальную розу, пожалев о том, что сорвал ее, обрезал стебли водянистых лилий. Хотел было закрыть окно, но передумал и опустился в кресло.
Он устал. Пора бы уже привыкнуть к тому, что прогулки по горам даются все труднее. Еще вчера, кажется, он, не сбив дыхания, поднимался на скалу, так напоминающую лягушку, и почти бегом спускался обратно, а сегодня голова у него была тяжелой от солнца, глаза — утомлены блеском моря, а ноги ныли, точно ждали осени. Придет зима, думал он. Колкий снег посыплется в это черное, негостеприимное море. Мимолетный и холодный, как сожаления о прошлом, он полетит на улицы и храмы, на виноградники и волны, будет гасить маяки, и от ветра заслезятся глаза, обманывая их видением корабля у мыса.
Но цветам не суждено было коснуться воды: кувшин выскользнул из рук Эмилия и рассыпался сотней стеклянных брызг. В тишине дома звон прозвучал оглушительно, разлетелся по всем закоулкам. Нужно было вытереть пол, но Эмилий не двигался. Он смотрел, не отрываясь, на осколки, в которых красными искрами плясало солнце, и на свои дрожащие от неожиданности пальцы.
Остаток дня Эмилий провел в мареве воспоминаний. Впервые за долгие годы он полностью погрузился в прошлое, хотя и знал, что увязнуть в воспоминаниях — это то же, что принять лунную дорожку на воде за надежный путь.
Из дома он вышел только под вечер. Все смолкало, все гасло и пустело. Только Главная улица еще жила своей суетливой жизнью: там и сям светились огни таверн, да матроны в испуге отшатывались, завидев очередную полупьяную компанию. Около входа в таверну Меркурия Хитреца, как это бывало каждый вечер, стоял старый Афр. Всю жизнь проведший в рабстве, он недавно получил вольную от хозяина и теперь растерянно бродил по городу, вдыхая непривычно-свободный воздух. Он решительно не знал, куда пойти, и обыкновенно заканчивал день в компании ветеранов и гладиаторов, переходя с ними из одного кабака в другой.
— Да, — пробормотал он, и вечерний воздух опьянел от его дыхания, — и только-то… И не было ничего. Оглядываюсь — позади одни руины.
Сам того не замечая, Эмилий отдалялся от центра города к портовым кварталам. Когда вечерело и белоколонный храм Деметры пустел, там было особенно хорошо. Засыпали корабли в порту, выпуская из парусов сотни звезд, а Эмилий садился на ступени и читал их алмазные письмена.
Здесь, у городской стены, музыка была едва слышна. Приближался закат. Его предвестники, последним золотом падающие лучи, рисовали на стенах темно-желтые зыбкие прямоугольники. Поднимался ветер. Он рождался в верхушках кипарисов — а может быть, в тех северных краях, где аримаспы[1] насылают его на грифонов в надежде отобрать у них золото — и заставлял море переходить с шепота на крик. Да, волны поднимались все выше. Эмилий еще не видел их, но слышал: они летели тройками белых коней, разбивались о берег вдребезги тысячами бирюзовых осколков.
Солнце коснулось воды, и тотчас резко похолодало. Огонь в фонаре Эмилия закачался, уворачиваясь от ветра, яркой вспышкой осветил храм. Эмилий не поверил своим глазам. Отвел взгляд и тут же снова стал всматриваться, пытаясь понять, как родился мираж. В темноте белые колонны казались черными. И, кроме них, больше не было ничего: ни стен, ни крыши. Только уцелевшая лучше других колонна мачтой погибшего корабля возвышалась над развалинами, да квадратная арка входа зияла страшной пустотой.
Звезды рассыпались по воде. Один изменчивый свет сменялся другим, и Эмилий ждал исчезновения иллюзии, но минута истекала за минутой, а храм оставался руиной.
Он слышал о людях, которых принимали за умерших и даже хоронили. Их мнимая смерть оказывалась только глубоким сном, который мог длиться целые годы. Неужели он стал жертвой такой же странной болезни и к тому же забыл, как проснулся и пришел к храму? Неужели все это было не сегодня, а давным-давно — утро, горы и разбитый кувшин? Неужели, пока он спал, над Херсонесом пронеслась война?
Он оглянулся. В переулке было по-прежнему тихо. Рядом надежно темнела совершенно целая, неповрежденная стена ближайшего дома. К его двери бежала служанка. Эмилий слышал, как ее ругал чей-то хриплый голос, и слышал звон посуды на кухне, но больше ничто не нарушало безмолвия. Помедлив, Эмилий поставил фонарь на землю и приблизился к арке. Воздух в проеме чуть дрожал радужными переливами. Чем пристальнее Эмилий вглядывался в это мерцание, тем ярче оно становилось, — или так только казалось? И почему-то страшно, как бывает в снах, было переступить неровный, выщербленный порог, но Эмилий отогнал от себя это чувство и шагнул.
Ничего не изменилось. Все так же негромко говорило о чем-то море, и так же возвышались над заросшим быльем фундаментом обломки колонн. Но теперь здесь был кто-то еще. От разрушенной стены отделился закутанный в темный плащ силуэт — несомненно, женский.
Она могла быть призраком — если призраки стучат каблуками — и, ловко переступая через разбросанные камни, спускалась к гавани. Промедлив мгновение, Эмилий последовал за нею. Женщина не слышала его шагов, не замечала света его фонаря и не оборачивалась. Добравшись до обрыва, она остановилась и принялась всматриваться в беспроглядно-черное море. Эмилий, хотя и стоял позади нее, готов был поклясться, что она не видит тонких контуров галер и не слышит ни скрипа мачт, ни пения моряков. Так прошло несколько минут. Фонарь зашипел и потух. В темноте еще острее стало ощущаться каждое дуновение ветра, каждое прикосновение сухой травы к ногам. Незнакомка не двигалась. Наконец она развернулась и неминуемо должна была встретиться с Эмилием. Он не видел ее лица, а она не видела его, хотя смотрела в упор и могла до него дотронуться. И он откуда-то знал, кто она, знал и боялся додумать мысль о ней, боялся позвать ее. Тот, кого она ждала, не появлялся — ни со стороны моря, ни из города. Ветер швырял волны о берег; брызги, слишком холодные для сна, летели в Эмилия и незнакомку. Она передернула плечами и легко, точно жила здесь с самого детства, начала подниматься обратно, к храму. Но Эмилий больше ничего не видел: он безнадежно отстал и потерял ее.
***
В прежние годы его утра были суетливыми: быстрый завтрак — и вниз, в мастерскую, скорее приниматься за пришедший в голову ночью рисунок. Поработать спокойно удавалось не больше часа; в лавке появлялся первый покупатель, за ним второй, и до самого обеда внутри толпились любопытные девицы. Они пытались увидеть, как выкованные Эмилием из золота бабочки шевелят крылышками, пытаясь взлететь. Клиенты посерьезнее — сенаторы, давно утратившие вес, бывшие судьи, проворовавшиеся казначеи — приходили позже, и им Эмилий предлагал перстни с печатками. Они придирчиво осматривали ониксы и аметисты, а вечером возвращались за бабочками для своих тайных любовниц. Они и не замечали, что боги на их печатях подмигивают адресатам писем.
Теперь Эмилию некуда было торопиться. Он спал до позднего утра, открывая глаза, дивился своим странным снам и принимался за обычные неспешные дела. «Все-таки в старости есть свои преимущества», — думал он, одеваясь.
Он отправлялся на рынок — но проходил мимо и снова сворачивал к гавани. Из распахнутых дверей целого и невредимого храма пахло фимиамом. Оттуда выходили жертвователи. Их окружали нищие. Под морским солнцем весело блестели мелкие монеты, и им отвечали сверкавшие глаза Афины на носу корабля. Все здесь шумело, источало тысячи запахов — смолы, воды, чеснока, вина — словно и не было никогда разломанных пополам колонн на фоне пламенеющего закатом неба и женщины, так похожей на Марцию, — да ничего этого действительно не было, повторял Эмилий, зная, что лжет самому себе.
Все чаще ему снились полные маков и вечерних ветров сны. В них над храмом Деметры дрожала радужная дымка, а он бродил по лабиринтам руин, и ветер качал звезды над кипарисами. Лев с отбитой лапой пустыми глазами смотрел в небо. В этих снах звучали растворенные в гулком воздухе гимны и шаги давно ушедших в небытие людей; в них Эмилий балансировал на грани узнавания, он почти успевал увидеть тех, кто исчез из его воспоминаний, и тех, кто никогда в них не появлялся, но все заволакивалось туманом, смывалось волной.
***
Камни были очень древними. Травы проросли сквозь них не вчера, а много лет назад, так давно, что камни уже забыли, для чего служили когда-то. И маки. Они были всюду — в потерявших целостность стенах и у подножий колонн, на холмах и в разрушенных арках. Они даже заслоняли собою море, колеблясь на ветру обрывками алой ткани; они кровью проявлялись на мостовых, по которым неслись призрачные всадники на призрачных конях; и они окутывали красным солнечным свечением фигуру женщины в странном платье.
Нигде в мире, который был известен Эмилию, не носили таких узких, приталенных юбок с оборками и платьев с такими длинными рукавами. Нигде в мире не существовало таких тонких, ажурных тканей, и никогда Эмилий не видел ни на одной женщине широкополой шляпы, украшенной цветами и лентами.
Одной рукой она опиралась о колонну, небрежно приобнимая ее, а другой придерживала шляпу — и смотрела на море. И снова, как тогда, в гавани, она кого-то ждала. Волны бились о камни стены. «Это было давно, — шептали они и повторяли: — Очень давно… И сейчас, сейчас и всегда». Эмилий, как в тот вечер, знал, что это Марция, но следующее ее движение рассеяло эту иллюзию. Она ничем не была на нее похожа — ни поворотом головы, ни маленьким чуть вздернутым носом, ни зелеными глазами. Только рыжие вьющиеся волосы — легкие, будто созданные для морского ветра, напоминали о Марции.
Эмилий знал, что спит. Сквозь сон он чувствовал стены собственного дома и мягкость подушки, но заросшие маками руины были ничуть не менее реальны, и он хотел, чтобы сон продолжался.
Женщина смяла пальцами цветок, росший из стены, и с досадой отбросила его. Она уже устала ждать. Следовало уйти и попытать счастья в другой раз. Но ее, видимо, окликнули, и она повернулась. Разочарование исказило ее черты. Она ждала другого человека.
Спешивший к ней — судя по выправке, военный — был одет еще более чудно́, в облегающий фигуру белый костюм из плотной ткани. Его голову увенчивала забавная плоская шляпа круглой формы, а плечи подчеркивали твердые блестящие нашивки. Штаны, несмотря на свой варварский характер, были чисты и отглажены. Приблизившись к женщине, он снял шляпу и поклонился. Усы, сделавшие бы честь любому галлу, придавали его лицу выражение дерзкой храбрости. Женщина чуть улыбнулась. Эмилий не слышал, о чем они говорили, но военный явно хотел нравиться. Она едва не оступилась, зацепившись носком туфли за камень, и он поспешно подхватил ее. Она захотела получить цветок мака, выросший на самой верхушке стены — и он уже карабкался, осыпая камни, а она качала головой — нет-нет, не здесь, выше! Он был ее отражением: улыбалась она — улыбался и он; она вдруг отворачивалась к морю — и отворачивался он, исподволь заглядывая в ее лицо, а она делала вид, что не замечает этого. Там, в голубой акварельной дали, покачивался огромный парусник, покачивался и таял, сливаясь с морем, таял в водовороте сна.
***
О Марции Эмилий думал теперь почти постоянно. С той минуты, как осколки кувшина разлетелись по полу солнечными искрами, она уже не оставляла его. Порыв ветра, стук дерева в окно, куплет доносящейся издалека песенки — воспоминание могло прийти откуда угодно.
Овдовевшая в ранней молодости, Марция не была ничем связана. Полученные в наследство деньги с легкостью позволяли ей самой выбрать нового мужа, но она не спешила. Никто не осудил бы ее за связь с Эмилием, но она предпочитала держать ее в тайне. Ей нравилось присылать за ним служанку или приходить в его дом в сумерках, когда сад окрашивался в таинственные тона. «Так интереснее», — говорила она, и так действительно было интереснее. Иногда она ждала его на берегу — там, где заканчивался последний жилой квартал, и они, спустившись в гавань, всматривались в бушующую черноту моря.
Она была его болью, его тайной, его огнем в ночи, загадкой, тоской, запрятанной глубоко в сердце, там, где вечной прохладой водянисто цвели лилии. Пламенело и быстро гасло небо. Эмилий начинал прощаться с Постумом, и Постум посмеивался над его поспешным желанием уйти. Кипарис скрипел около окна. Его жесткая листва шуршала, задевая ставни, и казалось, будто вор пробирается в дом. Прозрачные глаза Марции темнели, в них двоилась свеча. Они разговаривали вполголоса. Марция сердилась, когда Эмилий не сразу понимал ее; она возводила глаза к небу, если он, увлеченный своими замыслами, недостаточно быстро реагировал на ее стремительную мысль, но они были счастливы. Она не хотела расставаться с ним даже на ночь, улетая в страну снов — или это ему только казалось? А потом рассвет исчезал, ровная голубая дымка гасила его розовые искры, море казалось горами, и горы казались морем, и Марция уходила к своим музыкантам и чтецам, к переписке с философом из Афин.
Кто теперь, взглянув на Эмилия, мог представить себе его полным горячих и нежных чувств? Его глаза, уставшие от блеска драгоценных камней, давно потеряли свой собственный. Седина незаметно погасила каштановый цвет его когда-то кудрявых волос. Навсегда въевшейся пылью была припорошена его кожа. А ведь эта же кожа ощущала прикосновение утреннего моря, и эти же глаза, сияя, смотрели на Марцию. Его душа могла измениться много раз, спорить сама с собой, отказываться от себя, а ноги так же чувствовали в аквамариновой воде касание крупной, как хрустальная ваза, медузы, и тогда стиралось все прошедшее время. Молодость будто бы можно было поймать за хвост, стоило только сосредоточиться. Эмилию казалось, что он вынырнет на поверхность снова тридцатилетним, и он никак не мог избавиться от этого ощущения. Слишком быстро прошла его жизнь.
***
Месяц за месяцем войско Веспасиана[2] оставляло позади милю за милей. Мелкие речушки солдаты переходили вброд; кони довольно фыркали, почуяв воду, и бывали разочарованы ее количеством. Все вокруг было красным: сухая трава крепко держалась за красную землю, поднимаясь даже после многочисленных ударов копыт, солнце медной монетой висело в красном небе. Красным маревом заволакивались уставшие глаза. Эмилий шагал, думая только о том, что должна же когда-то кончиться эта пустыня, неизвестно зачем понадобившаяся Риму.
И — странное дело! — родной Тускул[3] почти забывался. Он не существовал больше, время в нем остановилось. Там маленький Эмилий все еще смотрел с высоты на Рим, раздумывая, кем лучше быть — императором или артистом, а может быть, интереснее всего стать гладиатором, там в львином фонтане, разрушенном при строительстве новой дороги, до сих пор журчала вода, там мать возилась в садике вместе с единственной рабыней, почти сестрой.
Но все эти картины закрывались облаком кавалерийской пыли. То с одной, то с другой стороны раздавался бодрый голос Веспасиана. Он тоже был утомлен, но старался не подавать виду. Подобно великому Гаю Марию[4], он держался с солдатами просто, без высокомерия, и им восхищались. Особенно — Постум, всегда шагавший с Эмилием плечом к плечу.
Может быть, они никогда бы не сошлись, хотя давно уже делили одну палатку и пшеничную кашу — слишком мало внешне общего было между ними — если бы однажды во время ночной вылазки осажденных Эмилий не спас — почти случайно — жизнь Постуму. За чашей плохого солдатского вина они дали обет вечной дружбы. Оказалось, оба ошибались друг в друге: Эмилий считал Постума недалеким воякой, Постум Эмилия — слабаком. Потом, спустя четыре года, расстались. Постум отправился в Парфию и Киликию, а Эмилий — на север, в Херсонес, где еще несколько лет провел на службе, которая по большей части заключалась в возлияниях в честь Геракла и оттого быстро наскучила ему, и вышел в отставку.
Он никак не мог надышаться морским воздухом. Опальные сенаторы жаловались на холодные здешние вечера и невыносимые зимы. Эмилию нравилось любоваться звездами и греться у жаровни. Он даже редко вспоминал родной Тускул. Пески Иудеи выжгли из его души тоску по дому, слишком далекому теперь, отсеченному от его нынешней жизни. Новости внешнего мира он узнавал, хоть и с большим опозданием, из писем Постума. Постепенно переписка прервалась: Постум слишком часто менял адреса, и искать его становилось все труднее.
Пришло известие о смерти матери. Погоревав, Эмилий с чувством облегчения остался в Херсонесе. Он не хотел жить в столице, толкаться на форуме и слушать новости об очередном императоре. Теперь, когда он нашел свое дело, все это было ему ни к чему.
Однажды, проходя по Гончарной улице, он заглянул в одну из лавок. Ставни были закрыты, и он долго стучал. Наконец дверь отворил совсем древний, полупрозрачный старик и заявил, что никогда не торговал пряностями, Зевс свидетель! Лавка была совсем пуста, и Эмилий, посчитав старика выжившим из ума, хотел ретироваться. Но этого ему не позволили. Он выслушал не особенно связный рассказ о былом величии Херсонеса, о его славных архонтах[5] и победах над скифами, о варварских боспорских царях и о Цезаре. Старик говорил так горячо, будто сам наблюдал все эти события, и Эмилий невольно увлекся. Но впереди его ждало главное. Широким жестом дрожащей руки хозяин лавки распахнул стоявший в углу шкаф, и комната наполнилась одновременно лунным и солнечным светом, исходившим от десятков браслетов, серег и ожерелий.
Конечно, он был немного сумасшедшим, этот старый грек. Руки давно подводили его, собственные воспоминания смешались с книжными историями, но глаза остались прежними. До сих пор он с легкостью видел даже самую мелкую небрежность в плетении, безошибочно отличал даже самую искусную подделку от драгоценного камня — и, наверное, умел замечать в людях то, чего сами они в себе не подозревали. Как иначе он смог с первого взгляда угадать в Эмилии своего последнего и лучшего ученика? Старый грек говорил: «Кошмар, я и сейчас могу сделать лучше», — и большей похвалы сыскать было невозможно: он считал себя полубогом, и быть хуже него означало быть отличным мастером. Эмилий смеялся, опустив голову пониже, и продолжал работу. Теперь он знал, что все, что он встречал прежде, было неспроста — капли воды в фонтанах, цветы в пустынях, синева зеленоватых морских волн — все ждало своего часа, чтобы превратиться в произведения искусства.
После смерти учителя он остался в его доме. Переделал кое-что, часть мастерской превратил в тайник, отгородив неприметной дверью с хитрым замком, и продолжил торговать украшениями.
Из его рук выходили тонкие кони — быстроногие и крылатые, танцующие девушки, волшебные грифоны. Ни у одного мастера не звенели так певуче подвески серег, ни у одного мастера золотая виноградная лоза не казалась красивее настоящей. Да она и пахла свежестью живой лозы, уверяла покупательница, примеряя браслет. Эмилий улыбался: он и сам знал, что его дельфины смеются, когда им нравятся их новые хозяйки, а подвески-полумесяцы ночами сияют ярче, чем днем. Презиравшие римское искусство греки заказывали у него подарки для патронов и невест и щедро платили, но он не сколотил состояния: деньги, даже большие, как-то проплывали мимо него, уходили на закупку материалов, улетали в Рим, к сестре, страдавшей от скряги-мужа. Так он и не обзавелся ни новым домом, ни армией рабов и продолжал, пока глаза позволяли, выковывать листочки лавра и жимолости и украшать гребни жемчугом и перламутром — так, что при прикосновении владелицы они начинали будто бы едва слышно петь голосами сирен.
Так прошло еще несколько лет. И однажды, когда он прогуливался по рынку, удивительно знакомый голос громко выкрикнул его имя.
Постум приобрел несколько шрамов на лице, и его светлые волосы чуть поредели, но он не потерял ни юмора, ни дружеских чувств; они стали неразлучны. Так иногда бывает: едва не иссякшие отношения вдруг разгораются с новой силой, и спустя годы люди обнаруживают, что стали друг другу намного ближе, чем были раньше, когда обстоятельства, казалось бы, соединяли их крепче. Несхожесть выбранных путей делает беседы интереснее, а зрелость мыслей наполняет отношения новым содержанием.
Постум уверял, что сыт по горло солдатской жизнью. Что толку, говорил он, увидеть полмира из-за полога палатки? Дела случайно занесли его в Херсонес. Он увидел порт с полупрозрачными парусниками, тихие улицы, кипарисы с запутавшимися в их верхушках звездами, вспомнил письма, в которых Эмилий с любовью писал о своей новой родине, и, не зная о том, что друг все еще здесь, принялся подыскивать себе жилище. На встречу с продавцом он и шел в то утро, когда увидел Эмилия, и радости друзей не было конца.
Постум купил небольшой дом с винодельней и кусок земли за городом. Для полного счастья ему оставалось только обзавестись семьей, но он никак не мог решить, кому отдать предпочтение — какой-нибудь юной гречанке, готовой пройти рука об руку все тяготы совместной жизни и нового предприятия, или более опытной ровеснице. Дела его пошли в гору, и вскоре они с Эмилием вспоминали неприступный Йодфат[6] и разрушенный до основания Иерусалим, пробуя медовое вино местных сортов.
Эмилий в самом деле был счастлив; он помнил это чувство, а не выдумывал его, оглядываясь назад. Счастье оказалось проще и прочнее, чем его описывали в книгах. Радостный труд утром, беседа с добрым другом вечером, ночное ожидание Марции — чего еще можно было желать? И бродя по рынку в поисках лучших слив и персиков для ужина, и возвращаясь домой, он не замечал тень в черном плаще, появлявшуюся то в одном, то в другом переулке и провожавшую его почти до дверей.
***
На этот раз около разрушенной стены, заросшей маками, с ней был другой мужчина — тонкий, какой-то болезненный, белокурый и невысокий. Такими обычно бывают поэты или одержимые внутренним огнем народные вожди. Одет он был тоже странно, но на одежду Эмилий уже научился не обращать особого внимания. В глаза ему бросилась только лента, бантом завязанная на шее поэта.
Он видел их, но не слышал — как если бы в театр пришел глухой, однако догадаться о содержании разговора было несложно. Женщина упрекала своего собеседника в чем-то. Он молчал, она настаивала, даже топала золотистой туфелькой.
И вдруг все исчезло — бабочки, маки, развалины, пустынные холмы, и на Эмилия обрушилась ночная тишина собственного дома. Он не хотел открывать глаза, надеясь, что сразу заснет снова и сможет увидеть продолжение, но ничего не получалось. Было душно и хотелось пить. Пришлось спуститься в мастерскую, налить воды и распахнуть окно. Полная луна висела над садиком, и в ее свете даже деревья казались давным-давно ушедшими в прошлое, почти растаявшими призраками.
Бабочки все так же вились над ее головой, и волны так же тихо переговаривались со стеной. Эмилий не смог бы этого объяснить, но теперь он словно видел ее четче, детальнее — как если бы она сняла прозрачное покрывало, и он вздохнул с облегчением: теперь она была гораздо больше похожа на Марцию. Изменилось и еще кое-что: теперь он слышал и понимал их разговор.
— Как я могу? — запинаясь, спрашивал молодой человек, теребя в руках шляпу.
— Видите вон тот корабль? — сказала она, помолчав. — Он простоит здесь еще несколько дней. И я не скажу, когда он уйдет. Просто однажды вы не увидите меня здесь.
— Зачем вы так? — Молодой человек старался не выглядеть напуганным угрозой, но выходило это не слишком убедительно.
— А что мне остается? Бродить по развалинам месяц за месяцем? Вам проще. Вы мужчина, и ваше появление здесь не вызывает лишних вопросов.
— Неужели вы не цените это место просто за то, что оно есть?
— А вы?
— А я — да. Так же, как ценю вас за то, что вы есть.
— Я не чувствую этого.
— Но зачем?
— Это мой каприз. — Она улыбнулась улыбкой Марции. Поэт покачал головой.
— Я не уверен…
«Да, — повторяли волны, — сейчас и всегда…»
— Почему вы вообще выбрали меня?
— Потому что вы выбрали меня. — Она отвернулась.
— Я серьезно.
— Вы всегда серьезны.
Она вдруг спрыгнула с камня, на котором стояла, и подошла к поэту совсем близко. Сразу стало заметно, что он выше, чем сначала показалось Эмилию. Поэт на собственной коже почувствовал прикосновение ее дыхания. Он мог разглядеть каждую ее ресницу. Глаза, до того скрытые тенью от полей шляпы, оказались удивительно прозрачными, точно вода в кувшине из голубоватого стекла. О, как он любил и эти глаза, и ресницы, и высокие скулы, тронутые легким румянцем!
— Вы действительно уедете? — почти шепотом спросил он.
— Не знаю. Мне бы не хотелось расставаться с вами.
— Это очень приятная ложь.
— Жаль, что вы так думаете.
— Не уезжайте.
Маки колыхнулись, ветер разбил волны на тысячу драгоценных осколков, разрушенная стена растаяла.
***
Подарок для ускользающей, вечно изменчивой Марции следовало сделать особенным. Эмилий заперся в мастерской. Там он окружил себя своими же работами — чтобы не повториться, приняв старую идею за новую. Как в золотом райском саду, он провел среди оживающих под его взглядом дельфинов и цветов несколько дней, никуда не выходя, пока, наконец, не нарисовал эскиз.
Гранаты, сверкавшие радостным светом, как стекло, через которое проходят лучи солнца, были его первой мыслью, самой очевидной. Но что-то не складывалось. Марция была похожа на светильник: вот он разгорается, позволяя читать, вырезать тончайшие профили на ониксе и сердолике; вот он едва мигает, увеличивая комнату до простора ночных Елисейских полей[7]; и вот он погас, чтобы на чистом небе зажглись звезды. Нет, не радостным солнечным светом должно было сиять ожерелье, придуманное им; оно будет наполнено потаенным мерцанием ночных садов. Значит, главными будут зеленоватые цвета.
Эмилий принялся за поиски. Он перебирал жемчуг всех оттенков, хризолиты, египетский лазурит, но ничто не увлекало его по-настоящему. В шкатулках переливались таинственным блеском сапфиры, топазы и лунные камни; все они были безупречны, и ни один не светился так, как прохладные звезды над деревьями в его бесконечном саду. Эмилий с досадой отбрасывал их и начинал работу заново. На глаза ему попалось старое украшение с бериллом. Оно сумрачно мерцало, почти повторяя переменчивые оттенки луны, и Эмилий вдруг вспомнил. Бросив камни и рисунки на столе, он кинулся к шкафу старого грека. Там, погребенные под сломанными браслетами и глиняными табличками, хранились редчайшие алмазы, которые учитель не ценил, предпочитая более понятные рубины и изумруды. Когда требовалось добавить бесцветный камень, он брал горный хрусталь; возиться с твердым и не особенно интересным материалом ему не хотелось.
Рядом с бериллами алмазы и в самом деле смотрелись блекло, но Эмилий точно знал, что прав. Пусть они кажутся грубоватыми и тусклыми, в их глубине запрятан звездный блеск, какого нет ни в одном другом камне. Когда-нибудь их оценят по достоинству. Если кто-нибудь найдет способ являть этот блеск миру, алмаз станет сказочно дорогим. Тогда завоеватели снова вспомнят об Индии и повторят пути Александра[8], а ожерелье Марции будет стоить больше всего Херсонеса со всеми его домами, садами и храмами.
В центр он поместил самый крупный камень, придав ему прямоугольную форму, и окружил его бериллами. Алмазы помельче струились вдоль обруча, и тонкие подвески-амфоры певуче звенели, навевая воспоминания о древнем золоте Трои. Эмилий работал, не останавливаясь, храня в тайне от всех, кроме Постума, свой замысел. А когда ожерелье было готово, не мог поверить в то, что создал его сам. Он не мог оторваться от него, плененный собственным искусством, и не раз и не два в день отпирал дверь тайника, где не хранил больше ничего, чтобы снова и снова взять ожерелье в руки, убедиться в реальности его существования, в том, что оно не приснилось ему. Следовало остановиться и немного подождать, дать себе время свыкнуться с ним, осознать его, чтобы потом отпустить на волю. Марция получит его немного позже.
***
«Вечно, — говорили волны, разбиваясь об остатки спускавшейся в море стены. — Вечно…»
Если призраки прошлого — повсюду, то почему не может быть призраков будущего, думал Эмилий, в очередной раз вспоминая один из последних снов. Кто-то во сне счастлив — он вновь переживает день своей свадьбы или победное сражение. Кто-то, проснувшись после кошмара, винит в нем сияние полной луны. Ему, Эмилию, является будущее.
Неизменно главными героями его видений оставались военный, поэт с бантом на шее и женщина, то как две капли воды похожая на Марцию, то как будто бы неуловимо другая. Но в руинах Херсонеса появлялись не только они трое. Эмилий встречал на залитых солнцем холмах юношей и стариков в длинных черных одеждах, со знаками креста на груди, странно одетых рабов с лопатами и женщин в разноцветных платьях. Все они скользили тенями, не позволяя разглядеть себя толком. Сколько веков пролегло между его временем и их эпохой? Кто мог бы посчитать? Вырастали храмы с круглыми крышами; не замечая жуткой красоты руин, по мертвым улицам проходили разодетые в бледное золото патриции, на их поясах позвякивали длинные тонкие мечи. В полупрозрачных шкафах сверкали его собственные работы, он узнавал их, и толпы людей любовались ими, не смея взять в руки; в окнах постоялых дворов загорались огни, и чьи-то тени поднимались на обрыв, чтобы рассыпаться на куски.
Моря в кромешной тьме не было видно. Оно шумело, рокотало и разбивалось о камни полуразрушенной стены, оно слишком близко подошло теперь к городу и жаждало поглотить его.
Он касался камней и ощущал их древность. Пыль, остававшаяся на его пальцах, тоже была древней. Она пахла временем. До сих пор Эмилий в своих снах оказывался в районе гавани и привык к царившему там запустению. Теперь перед ним лежал целый мертвый город, обнаженный перед ветрами, покинутый даже ночными птицами. Никогда еще Эмилий не видел Главную улицу такой тихой. Он хотел услышать обрывки песен из таверн — и слышал только дыхание ветра. Очертания домов едва угадывались по уцелевшим фундаментам. Здесь, в двух шагах от монетного двора, жил купец Оробаз. Сам он умел быть незаметным, но расписанные лучшим художником стены дома выдавали его богатство. Но теперь от них не осталось и следа. Обрушились ли они в один миг, или время постепенно стирало райских птиц и фигуры богов, обращая их в блеклые пятна? Чуть дальше, напротив бань, когда-то не смолкала музыка. Не раз Эмилий находил здесь Постума в венке из роз, в объятиях сомнительных женщин. Теперь их смех навсегда застыл в рухнувших коридорах, смешался с воспоминаниями о звоне чаш. На углу, там, где пересекались Гончарная и Торговая улицы, белел колодец, наполненный вместо воды лунным светом. В развалинах рядом лежал слой черепков — все, что когда-то было мастерской терракотовых статуэток.
Ни одного проблеска. Ни одного даже самого далекого звука. Да никого и не могло быть здесь, кроме ускользающей луны. Эмилий с трудом ориентировался. Главная улица ведет вниз, потом можно свернуть в переулок и выйти к театру. Может быть, там сохранилось что-то, кроме разрозненных камней. Сердце Эмилия стучало слишком быстро, и он замедлил шаг, проходя там, где когда-то стоял его собственный дом. Впрочем, сил посмотреть в его сторону у него все равно не хватило.
Воздух был точно таким, как во все августовские вечера, и театр чернел рядами пустых зрительских скамей. Он почти не пострадал, и казалось, будто в любую минуту загорятся неведомо когда погасшие факелы, а опоздавшие спешно займут свои скамьи. Но и это место было мертвым. Звезды прятались в листве кипариса, выросшего прямо посреди амфитеатра. Эмилий спустился к сцене. На ней не пахло гримом и смолой и не валялись забытые шпильки. Нет, и здесь никого не было уже много веков.
Идти обратно, к морю, ему и хотелось, и не хотелось. Его тянуло к остывшему теплу домов, в которых он надеялся увидеть что-то живое, сохранившееся. Морок может пропасть так же внезапно, как начался, и на улицах снова зазвучат голоса, загорятся фонари в руках прохожих, закачаются на стенах огромные тени. Это ведь всего лишь сон. Но ноги сами несли его к портовому кварталу.
Здесь, у моря, не осталось почти ничего. Исчезла даже стена дома, почти примыкавшего к храму Деметры. Фундаменты других строений были едва различимы среди затопивших их еще сильнее травяных зарослей. Эмилий шел осторожно, стараясь не нарушить хрупкого покоя развалин. В арке снова дрожала едва различимая в темноте радужная дымка, пахнувшая пылью и ветром. Осторожно коснувшись ее, Эмилий понял, что видит само время.
У него сжалось сердце. Ночь за ночью он бродил по развалинам, теряя связь со своим настоящим, и не понимал, для чего это было нужно. Херсонес будет разрушен и забыт — как сотни других городов. Почему же именно ему здесь являются призраки будущего, непостижимо связанные с прошлым? Он устал, он хотел проснуться и забыть обо всем увиденном. Но сон не прерывался, и мертвый город не исчезал. Не зная, куда идти дальше, Эмилий оглянулся и едва не вскрикнул, заметив промельк теплого желтого света где-то довольно далеко, среди обнаженных холмов.
Он почти бежал, поскальзываясь, боясь, что свет потухнет, а тот играл с ним, исчезая в грудах камней и снова появляясь, стоило Эмилию оказаться на одном из холмов. Остановившись, он огляделся. Раньше на этом месте был постоялый двор, вспомнил он. Добропорядочные путешественники, как правило, предпочитали селиться в другой гостинице, в центре, а здесь останавливались темные личности, беглые рабы и бывшие гладиаторы. От здания уцелела только часть арки: когда-то на ней висела вывеска, а теперь она больше походила на вход в пещеру. Свет горел именно там, и Эмилий, сделав глубокий вдох, шагнул вперед. Шагнул — и едва не встретился глазами с обитателем руин. Но, как и в других снах, тот не заметил вторжения.
Не обращая внимания на царившую вокруг сырость, он сидел на каком-то подобии скамьи и сосредоточенно писал на листе, разложив его на доске. Иногда поднимал голову и глядел перед собой невидящим взглядом. Даже теплый свет фонаря не мог прогнать бледность с его лица, полного фанатичного внутреннего огня. Эмилий осторожно приблизился, заглянул через его плечо и не поверил своим глазам.
Рука поэта (нет, Эмилий был неправ, называя его так; перед ним был художник) ненадолго зависала над листом, он задумывался, а потом продолжал чертить и штриховать эскиз ожерелья с крупным алмазом в окружении бериллов. Он не упустил ни одной детали и не делал исправлений, точно рисовал по памяти хорошо знакомую вещь. Вдруг он вскочил, точно услышал чьи-то шаги. Смял рисунок, засунул его за пазуху. Кто-то, кого Эмилий не слышал и не чувствовал, приближался к постоялому двору. Но больше Эмилий не увидел ничего: художник задул фонарь, и все растаяло в темноте.
***
На грани сна и пробуждения Эмилий ощущал прохладу простыни и запах лилий в кувшине. Где-то совсем рядом гремело оружие — верно, под окном проходили солдаты. Хлопали ставни лавок. Херсонес снова жил своей обычной жизнью.
Был ранний час, но на улице уже толпились торговцы, жрецы и гладиаторы. Эмилий шел, как во сне. У входа в монетный двор сидел мраморный лев — и только Эмилий знал, как печально он будет озирать опустевший Херсонес. Он смотрел на дома и видел их разрушенными и заброшенными; голоса прохожих и разносчиков доносились до него издалека, они говорили будто бы на неведомом языке, и он чувствовал, что никогда больше не сможет увидеть город полным жизни. Ворона клевала украденную где-то булку, слишком большую для нее, и все время озиралась, опасаясь конкурентов; неподалеку плакал ребенок, которому мать запретила грызть подобранную в пыли игрушку — и во всем этом была жизнь, но Эмилий не верил в нее. А она словно нарочно подсовывала ему все новые доказательства собственного существования: на рынке остро пахло рыбным соусом и колбасой, звенели, ударяясь о столы, монеты, и гремело вдали шествие в честь Девы[9].
Впереди выступала сестра наместника, худая, как скелет: жрицей она стала недавно, в весьма преклонном возрасте, утратив последнюю надежду выйти замуж. Когда-то она была влюблена в Постума, вспомнил Эмилий. Когда-то, больше двадцати лет назад, она и не помышляла о служении богине. Но она была здесь в точно такой же день. Одетая в ярко-красное платье, она отпечаталась в его памяти навсегда.
Тогда пело и смеялось серебро в руках менял, пело и смеялось шествие в честь Девы. Никто не заметил, что с моря идет гроза. Она ударила, заколотила по мраморным плитам, засверкала огненным золотом над колоннами храмов, затрепала волосы жриц. Раскрылись, готовые лететь по воздуху, паруса судов в порту, и море стало захлестывать городскую стену. Все бывшие на улице бросились врассыпную, наперегонки — к крытым лавкам, к храму, к зданию библиотеки. Эмилий очутился под крышей портика. Как и все, он смеялся, мокрым рукавом вытирая мокрое лицо, и сестра наместника, совсем юная, смеялась рядом. Внезапно Эмилий различил среди цветных плащей и накидок сиреневый шарф Марции. Она, оказывается, тоже была в толпе, пришедшей отблагодарить Деву за милости, и теперь стояла посреди улицы. Словно не замечая ливня, она не двигалась с места. Он хотел броситься к ней, увести за руку, но вдруг увидел, что она не одна. Лица мужчины разглядеть он не мог, но широкие плечи и богатую одежду Постума узнал сразу.
Он был уверен, что не уснет, и уснул, измученный бегавшими по кругу мыслями. Ничего страшного и даже необычного не произошло. Марция могла познакомиться с Постумом где угодно. В Херсонесе скорее странным было бы не знать друг друга. Но почему Постум ни разу не упоминал о ней, почему она ни разу не говорила о нем? И почему она не пришла ни вчера, ни сегодня? С Марцией Эмилий нередко чувствовал себя дураком. Он сам удивлялся, не понимая, как мог когда-то отличаться в сражениях, делать многодневные переходы, хоронить товарищей — все это с жутким отвращением к самому понятию «война», но без страха — и так зависеть от настроений женщины, и не уметь предугадывать ее поступки, и всегда сомневаться в ней. Протягивая ночью руку, он не был уверен в том, что дотронется до нее, что она не исчезла, как волшебница вроде Медеи, а днем, в мастерской, досадовал, если лица богинь выходили копиями ее лица…
Услышав шорох, он поднял голову, будто и не спал. Марция! Он хотел было слететь вниз, отругать ее за позднюю прогулку, за то, что она не написала ему ни слова за два дня, но почему-то замер на месте. Шорох повторился и сразу оборвался, будто почувствовав, что услышан. Точно мышь почуяла кота и замерла, не зная, куда податься. Эмилий было решил, что ему показалось, но шорох повторился — громче и настойчивее. Он доносился снизу, из мастерской. Эмилий беззвучно ступил на лестницу. Ему везло: воры обходили его мастерскую стороной, и что будет правильнее, он не знал: спугнуть их, закричав, или застать врасплох с мечом в руках? Ступеньки не скрипели под его ногами, и от абсолютной тишины становилось жутко, как во сне, когда бежишь и не слышишь собственных шагов. Лучше бы воры шумели, звенели найденным, переговаривались. Как они могли делать свое дело так тихо? Лунный свет точно пронизывал дом насквозь, наполнял его мертвенным зеленоватым сиянием, чертил на стенах черные узоры ветвей, и никогда еще путь от спальни до мастерской не представлялся Эмилию настолько длинным. Он рванул дверь.
На беспечно брошенные драгоценности косыми лучами лился тот же зеленоватый свет. Дельфины и амурчики беспечно дремали, подставив луне свои лица, и она отдавала им свой потаенный блеск. К ним никто не прикасался. Даже беглого взгляда Эмилию хватило, чтобы убедиться в сохранности этих вещей. И в ту же самую секунду он увидел распахнутый тайник и молниеносным, каким-то даже изящным движением вылетевшую в окно тень в широком плаще. Ни роста, ни фигуры вора разглядеть он не успел; только мелькнули в капюшоне растрепанные волосы.
***
Нарушая негласный закон Марции, Эмилий ранним утром отправился к ее дому. Даже подметальщики еще не вышли на улицы, и запахи рынка не перебили еще ароматы земли и деревьев. Просыпались сады, раскрывая цветы; фонтаны ловили в свои золотые сети лучи солнца; через изгороди неслышно перепрыгивали тайные гости прекрасных матрон.
Дом Марции, как и все соседние, молчал. Ни привратник, ни повар не показывались на пороге. Эмилий терпеливо ждал. Откуда-то пахну́ло горячей выпечкой. Скрипели двери; их отпирали, зевая, привратники. Они выпускали наружу домоправителей. Те подгоняли своих помощников с корзинами в руках — следует поторопиться, иначе не останется ни свежего мяса, ни лучшей зелени. Служители храмов, менялы, секретари постепенно наводняли улицы и примыкавшие к ним переулки. Из дома напротив выпорхнула служанка, одетая едва ли хуже госпожи — или госпожа нарядилась служанкой, чтобы отнести нетерпеливую записку на соседнюю улицу?
Дом Марции оставался спящим. Верно, хозяйка легла очень поздно, и слуги пользовались моментом. Но не могли же они все сговориться! Эмилий подошел к дверям. Ни звука. Ни шага. Даже щебетания Филлиды, любимой служанки Марции, не было слышно. Он ударил молоточком. Звон разлетелся по дому; он не встретил никаких препятствий на своем пути, и Эмилий осознал то, что понял сразу, как пришел: дом пуст.
— Госпожа Марция уехала, — раздалось сбоку. Откуда-то из переулка вынырнул раб с пропитым лицом. Эмилий узнал его — это был Афр, брадобрей сенатора Сервилия.
— Уехала, — рассеянно проговорил Эмилий. — Ты уверен?
— Абсолютно. — Афр тряхнул головой, как бы демонстрируя свою бодрость, и, поспешно изобразив на лице сочувствие, продолжил: — Был второй час третьей стражи, и нас как раз выбросили из таверны. Эвтику стало нехорошо (кстати, из-за этого нас и выкинули), и мы потащили его подышать морским воздухом. Пока шли, а вернее сказать, ползли, чуть не потерялись, но добрались-таки до гавани. Эвтик захотел немножко помыться, и двое держали его, а то, не ровен час, он бы свалился, и господин Постум лишился бы своего посыльного… И вдруг — смотрю: загорелся свет, такой небольшой, будто кто-то шел со светильником, и точно: на берегу появилась женщина. Хоть я и далеко стоял, а госпожу Марцию сразу узнал — как раз потому, что ее ярко освещал фонарь.
— Она была одна? — вырвалось у Эмилия.
— Нет, совсем не одна: с пряхой, швеей, хранителем книг — кого с ней только не было! Всех и не сосчитаешь. Эвтик даже заметил в толпе своего хозяина и замахал нам, мол, прячьте меня.
— А потом?
— А что — потом? — Афр на секунду задумался. — Они поднялись на палубу. Гребцы уже сидели, как положено, на веслах, и ветер гулял в парусах. Но Эвтик…
— Ночью, — проговорил Эмилий.
— А когда же еще, — рассудительно заметил Афр. — Ночью-то оно лучше всего, когда по звездам прокладываешь курс.
Так Эмилий узнал об исчезновении Марции. Не зажигая огня, он сидел в мастерской до позднего вечера. На столе тускло светились неоконченные серьги, а дверь тайника так и была раскрыта настежь. Почему, спрашивал себя Эмилий, пытаясь отвлечься от мыслей о Марции, вор не взял в первую очередь разбросанные на столе побрякушки? Кто мог знать об ожерелье? Как он открыл тайник? И, наконец, дикая, безумная мысль: почему, увидев грабителя, он на мгновение подумал, что это Постум?
Весь следующий день он провел дома, не отличая утра от вечера, не чувствуя, как один час перетекает в другой — так бывает во время болезни. И сам он, как больной, старался не делать резких движений. Он точно плыл по комнатам, в которых остановилось время, и дом представлялся ему огромным, словно покинутый корабль. Он не открывал окон, и задолго до наступления сумерек в углах сгустилась темнота. И тогда время потянулось еще медленнее. Было уже совсем поздно, когда из раздумий его вывел скрип осторожно открывшейся двери. Эмилий вздрогнул. На пороге стоял Эвтик, раб Постума, с запечатанным свитком в руке.
— Прости, — произнес он. — Я стучал, но ты не услышал.
Пришлось все же распахнуть окно, чтобы впустить хоть немного света. И снова лунные лучи косым потоком заполонили дом, и в память Эмилия навсегда врезалось каждое слово, выведенное аккуратным почерком Постума.
«Дорогой Эмилий, как ни грустно, но это письмо ты станешь читать, когда я буду уже далеко. Ты обвинишь меня в скрытности — и будешь совершенно прав. Об отъезде я узнал не вчера, но молчал, чтобы не огорчать тебя.
Нет, спокойная жизнь не по мне. Видно, слишком сильна во мне жажда приключений и перемены мест. Я думал, что отказался от нее, влюбившись в Херсонес всей душой, но жизнь рассудила иначе. Рим, наш прекрасный, неповторимый Рим снова зовет меня. Я подчиняюсь. Снова быть там, на его шумных улицах, дышать воздухом величия и власти, наблюдать за тем, как возвышаются хитроумные провинциалы и как великолепно угасают древние семейства — при одной мысли об этом я готов бить копытом, как старый боевой конь! Кстати, о конях: мы еще не настолько одряхлели, чтобы навсегда распрощаться с войной, и я соскучился по службе. Может статься, после завершения первых и самых срочных дел меня еще возьмут куда-нибудь в Британию или Иберию.
Я не прощаюсь: скоро ты получишь от меня еще одну весточку, которая более подробно расскажет, какие именно дела призвали меня в Рим. Надеюсь, ты поймешь меня и не будешь сердиться слишком сильно. Но обо всем — позже. Сейчас время торопит меня. Будь здоров, Эмилий, и не забывай своего друга Аврелия Постума».
***
Море. Оно дышало, ворожило и вызывало ветер, который тревожил верхушки олив, и листва подхватывала шепот воды. Солнце скользило по рассохшейся скамейке во внутреннем садике дома Эмилия — сколько всего она повидала: как выросли деревья и состарились камни, как изменились голоса соседских детей, совсем других уже детей, как изменился сам Эмилий за последние двадцать лет.
Письмо Постума так и осталось без ответа. Его вскоре догнало второе; выполняя обещанное, Постум описывал, как похорошел Рим, как много дел в нем можно переделать за день и как дорого стоит все — от куска сыра до раба. О Марции он не упоминал ни словом, да и к чему? Она не была для него смыслом жизни. Может быть, он уже оставил ее. И на это письмо Эмилий не ответил, молясь, чтобы оно оказалось последним. Боги услышали его. С тех пор он ни разу не видел ни Марцию, ни Постума — даже во сне.
Он вычеркнул обоих из своих мыслей — так ему казалось. Но сад обманывал его, не изменившись с исчезновением Марции, и весь внешний строй жизни оставался прежним. И Эмилий продолжал ждать. Каждое утро и каждый вечер он выходил из дома и, куда бы ни шел, в конце концов оказывался в порту. Корабли сменяли друг друга, капитаны, похожие между собой, как братья, торговали всякой мелочью и рассказывали небылицы. Но ни один из них не искал Эмилия, чтобы передать ему письмо, написанное рукой Марции, ни один не упоминал в своих рассказах ни ее, ни Постума. И все же он ждал — в первый год обостренно, дальше — по привычке. Тогда-то и родилась его любовь к одиноким вечерам на ступеньках храма, где никто не мешал: ни знакомые — визитами, ни воспоминания — вспышками боли.
Вместе с усталостью пришла сентиментальность. Еще несколько лет назад он не относился к собственным воспоминаниям так трепетно, твердо осознавая, что жизнь идет вперед. Еще несколько лет назад настоящее было для него интереснее прошлого. Теперь былое казалось объемнее, ярче, громче; оно было совсем рядом, ложилось в ладони, не требовало никаких ответов и решений. Оно было частью его — большей частью, оно заполняло его комнаты давным-давно ушедшими людьми, звучало незабытыми голосами. Это было совсем не похоже на сны, в которых люди вели себя не так, как в жизни. В воспоминаниях они действовали четко, без ошибок снова и снова играли свои роли, и Эмилий повторял собственные поступки, зная, что они были единственно верными.
Он все видел, все знал; его мир сузился до богами забытого городка даже не на окраине — за окраиной империи — и был огромен: в горах звенели ручьи — там брали начало реки; море подтачивало стены — они и не могли быть вечными; вокруг светильника вились насекомые — для мира они были не менее важными, чем правители и сенаторы. При свете масляной лампы он читал книги, находя в них все больше радости. В описаниях дальних стран он чувствовал едва уловимый оттенок грусти автора по дому, и эта грусть была понятна ему.
Морю было все равно. Оно неторопливо и непреклонно, пядь за пядью, отвоевывало берег, подбиралось к городской стене, обманывало предчувствием радостных вестей, рисовало в дальней дали контуры парусников-миражей.
Один год так походил на другой, что их нельзя было различить. Эмилий вспоминал, каким огромным в детстве был каждый день. Тогда он, проснувшись, будто бы оказывался в новой стране; все было знакомо и незнакомо. Садик, в котором мать сама сажала петрушку, был бескрайним: в нем можно было спрятать ракушку или осколок цветного стекла и искать часами. Улицы всякий раз выглядели по-новому: то на одной появлялась бездомная собака, то на другой собиралась целая ватага хулиганов, и нужно было объединяться со своими против нее. Или бывший гладиатор открывал свою школу, и вместо уроков можно было поглазеть на тренировочные бои. Приход осени становился событием: появлялись новые предметы, новые учителя, до неузнаваемости менялись за лето приятели. Мать, напротив, ничем не отличалась от вчерашней, она была вечной, и оттого еще больше верилось в бесконечность будущего.
Говорят, жизнь коротка. Эмилий не соглашался с этой аксиомой: его детство и воспоминания юности ушли в такую дальнюю даль, что он не был уверен в их подлинности. Да, годы бежали все быстрее, но складывались в длинную вереницу. Стоило оглянуться — и не верилось, что все это действительно было. Иногда к нему приходили погибшие в Иудее товарищи; он чувствовал дыхание пустынного ветра и видел их давно забытые лица. Но они, как и все другие персонажи и события жизни Эмилия, должны были исчезнуть вместе с ним. В который уже раз он думал о том, что человек, сосуд, полный нежных и трагических воспоминаний, в любой момент может разбиться, и его содержимое тут же рассыплется пылью, не имеющей никакой ценности в чужих глазах. Солдатом он и сам прошагал немало миль по пыли, не зная, чьи воспоминания топчет.
Давным-давно затонувшие корабли поднимались со дна, созвездия летели перед ними, указывая дорогу, и море подбиралось к стенам Херсонеса.
***
Этот вечер был тихим. Уже погасло солнце, и руины храма Деметры окрасились в ночные цвета. Но берег был пуст — ни женщины, ни военного, ни художника не было видно. Эмилий шел по протоптанной среди разбросанных камней тропинке. Он не взял с собой фонаря, но во сне и не нуждался в нем: в мертвом городе он как будто бы ориентировался лучше, чем в живом. По многолетней привычке он сел на ступеньки храма и стал смотреть на падающие в море звезды. Интересно, думал он, почему после такого в созвездиях не зияют прорехи? Или упавшие звезды сразу заменяются другими? Море что-то отвечало, но разобрать его шепот было непросто.
Вдруг его говор нарушил новый звук — плеск весел. Кто-то приближался к берегу. Эмилий вскочил на ноги. К обрыву причалила лодка с несколькими мужчинами на борту. Они громко переговаривались, и старший приказал им молчать. Наступила тишина. Эмилий предполагал, что целью прибывших будет город, но они, выйдя из лодки, не спешили подниматься. Один с видимым наслаждением омыл лицо в воде, другой, одетый неряшливо, соревновался сам с собой в швырянии камешков.
Прошло совсем немного времени, и на обрыве возникла женская фигура. Может быть, Эмилий и не узнал бы ее сразу, но она выдавала себя жестом — придерживала шляпу — как бы из-за ветра, которого не было. На этот раз она не ждала художника. Почти бесшумно и легко, словно не ощущая тяжести мешка, зажатого в руке, она заскользила по сухой колючей траве. Старший, по-видимому, был недоволен ее опозданием. Он не целовал ей рук, как военный, и не смотрел на нее, как художник. Но ее, кажется, это мало беспокоило. Она взглянула на него насмешливо и сделала несколько шагов в сторону, дразня, как бы намекая на то, что может и уйти, а потом со вздохом и лукавой улыбкой поставила мешок на землю и раскрыла его.
Не поверив своим глазам, Эмилий подошел ближе. В мешке матовым серебром светились монеты, выпукло поблескивали амфоры и вазы, некоторые — разбитые, и — он узнал сразу, едва взглянув, — крылья богини Ники, фрагмент статуэтки, которую он видел сегодняшним утром на прилавке. Старший кивнул и что-то спросил. Женщина улыбнулась. Бросив быстрый взгляд на своих подчиненных, старший велел им браться за весла, и, едва они заняли свои места, в неровном свете фонарей тусклой змейкой блеснуло что-то длинное, будто из чуть потемневшего золота, с крупным алмазом посередине в окружении зеленоватых камней. Блеснуло — и погасло в сжатой ладони перекупщика, протянувшего женщине увесистый звенящий мешочек. Взмах весел — и лодка пропала во мраке. А вслед за ней пропала и женщина. Огонек ее фонаря еще какое-то время мелькал между холмами, но сон уже таял, сменяясь другим, мимолетным и бессмысленным.
Эмилий открыл глаза так резко, точно его кто-то тронул за плечо. С минуту он лежал, пытаясь понять, как похищенное у него ожерелье оказалось у женщины, так похожей на Марцию. Выходит, после кражи оно так и осталось в Херсонесе! Прошло так много времени, сказал он себе, что этого уже не узнать. Может быть, оно не раз сменило владельцев и побывало в разных концах света…
Он прикрыл дверь за собой очень тихо, боясь потревожить покой ночной улицы. Необычайно рано уснувшая сегодня, она походила на саму себя будущую. Кипарисы темными островерхими башнями окружали виллу Сервилия. Таверна Меркурия Хитреца погасила окна; сегодня никто не бил в ней посуду и не клялся в правдивости своих слов всеми богами. Лунные прямоугольники вырисовывались на стенах, и лунным светом наполнялись колодцы. Где-то здесь одновременно с Эмилием шла женщина, похожая на Марцию. Он не мог видеть ее, но знал, что она сейчас пробирается по навсегда затихшим улицам, проходит мимо опустевшего театра и спешит к своей новой, другой жизни. Херсонес останется в ее памяти эпизодом, одним из множества приключений, но она никогда не поймет и не почувствует его.
Остов храма по-прежнему возвышался над руинами, и голос моря был нежен, как прощальное письмо. Звезды смотрели на свои отражения в море, и время останавливалось. В такие ночи поэты пишут свои лучшие стихи, не зажигая огня, почти вслепую, торопясь, боясь упустить, а влюбленные, во сне касаясь друг друга, верят в то, что их любовь будет бесконечной.
Светловолосый художник сидел на ступеньках храма Деметры. Он поставил фонарь на землю, точь-в-точь, как это делал Эмилий. На этот раз на нем не было ни смешной белой рубахи, ни банта, только широкий черный плащ, похожий на те, что носили изредка мелькавшие в снах Эмилия юноши и старики с крестами на груди.
Он не был гостем здесь, как другие. Не больший чужак, чем сам Эмилий, он словно сливался с ночью. Его лицо больше не горело скрытым огнем; он казался безмерно уставшим и нездоровым. Он смотрел вверх, и Эмилий смотрел туда же. Звезды выплывали из парусов галер и складывались в вечно изменчивые алмазные узоры. Персей освобождал Андромеду, Орел гнался за Лебедем, змей Ладон обвивал своим телом золотые яблоки звезд, и Пегас летел навстречу еще далекой заре. Эмилий, казалось, ощущал каждую мысль пришельца как свою. Какая странная, непонятная сила сделала их обоих странниками во времени, связанными одной и той же женщиной, родившейся в немыслимо отдаленные друг от друга эпохи? Один из них создал для нее прекрасное украшение; другой украл, потратив немало сил на поиски в развалинах. Ночь за ночью он, подчиняясь ее желанию, добывал монеты, статуэтки, обломки кувшинов, для современников Эмилия ничего не стоящие, а она продавала их.
Они оба знали о том, что много веков назад здесь жил лучший мастер своего времени. Может быть, художник тоже видел необыкновенные сны? Или слава Эмилия была такова, что люди будущего знали его изделия наперечет? О нем писали книги, его изучали мастера, авантюристы разыскивали его произведения? Этого он не узнает. Похожая на Марцию женщина очень хотела заполучить одну из его работ — может быть, чтобы на вырученные деньги начать новую, иную жизнь? Или наоборот — чтобы сделать эту кражу первой в череде особенно крупных? Догадывался ли художник, зачем она так настойчиво просила его добыть алмазы?
Эмилий слышал скрип мачт и смех, доносящийся из портовой таверны, и ему казалось, что художник слышит их же, но звуки долетают до него будто бы из дальней дали. Он улыбался им своей редкой грустной улыбкой и снова глядел вверх, в полное прощального света небо.
Да, ему удалось найти руины дома Эмилия. Он знал тайну радужной дымки в арке храма и бывал в настоящем, полном жизни Херсонесе. Там он, прячась в тени переулков, накинув плащ, делавший его незаметным ночью, выследил Эмилия и запомнил, где находится его дом. Потом, не проходя через арку, наполненную радужным светом, он вошел в мертвый город. Наверное, причалил к берегу на лодке, как это делали другие друзья женщины. Вероятно, ему стоило большого труда пробраться через завалы камней. Оставалось только протянуть руку — ведь потайной двери больше не существовало — и как следует пошарить по сырым расщелинам. Ирония судьбы: прошли века, а сменявшие друг друга завоеватели Херсонеса не нашли его главное сокровище. Присыпанное пылью, оно так и лежало в когда-то наспех устроенном тайнике — до того момента, пока две эпохи не сошлись в одной точке и художник не нарушил равновесия.
Художник поднялся. Внимательным, широким взглядом окинул обнаженные холмы, невидимый отсюда город. Он очень хотел — Эмилий чувствовал это — еще раз пройтись по живым улицам, увидеть, как спешат по домам припозднившиеся жители и как загораются огни таверн. Но в арке не дрожала, переливаясь, радужная дымка. Путь был закрыт. Художник усмехнулся. Потом наклонился к камням в основании арки, коснулся их и, перешагнув через порог, растворился в темноте разрушенной гавани.
Эмилий долго смотрел ему вслед. Ему было жаль, что он ничего не знает об этом человеке, волею удивительного случая связанном с ним, как не знает и о женщине, по странному стечению обстоятельств так похожей на Марцию. Он наклонился к фундаменту арки — точь-в-точь так же, как это сделал художник. Пыль припорошила его пальцы, и что-то холодное коснулось их. В щели между разрушенным порогом и остатком проема, покрытое пылью, лежало ожерелье.
Прошло больше двадцати лет с тех пор, как Эмилий видел это украшение в последний раз, но он помнил каждую деталь, каждый изгиб, мерцание зеленых и прозрачных камней и тяжесть прохладного золота — особую, будто бы заколдованную. И вот оно снова лежало в его руке, так просто, словно не исчезало на долгие годы, нетронутое временем, и в каждом алмазе светилась, мигая и искрясь, россыпь звезд.
Последний кусочек мозаики встал на свое место. Женщина не получила ожерелье. Эмилий сам поразился тому, что мог принять отданную перекупщику подделку за оригинал. Впрочем, в такой темноте это вряд ли было возможно, да и в руки он его не брал и не мог почувствовать фальши. Значит, художник не сумел переступить через себя. Он не отдал оригинал женщине, не подчинился ее требовательным прозрачным глазам, хотя и любил ее. Изучив ожерелье, он изготовил копию, может быть, использовав горный хрусталь и позолоченное серебро. Но почему он не вернул оригинал на место? Запутался в лабиринте развалин, побоялся ошибиться? Не был уверен в своем решении?
Звезды шептались в вышине и сияли в руке Эмилия. Ветер качал кипарисы, шумел в их черной листве, и Эмилий снова был не один. Женщина в странном платье, придерживая рукой шляпу, снова ждала кого-то, прислонившись к уцелевшей лучше других колонне.
Эмилий знал, что она ждет художника и что он не придет. Он читал на ее лице и разочарование, и боль оскорбленного самолюбия. Она все-таки надеялась получить и деньги, и его самого. Как в ту первую ночь, она спустилась к обрыву и застыла — наверное, надеялась увидеть причаливающую к берегу лодку. Но ее не было. Не появлялся художник и со стороны мертвого города. Ей оставалось только развернуться и уйти, чтобы пережить неудачу, стереть слезы в одиночестве, но вдруг ее окликнул чей-то голос. Она услышала, собралась, улыбнулась, привычно прогнав с лица тоску. К ней спешил военный с усами галла. Было видно, что он очень торопится и боится ее не застать. Он что-то взволнованно говорил, целовал ее руки, показывал на огромный корабль, покачивающийся на черной воде. Что же, настало и ее время покинуть Херсонес, и она быстро утешится. Она и не размышляла долго: не оглянувшись на развалины, обхватила руку военного своей, затянутой в белую ажурную перчатку, и они принялись спускаться к гавани.
Они еще не скрылись за поворотом, а на смену им уже шли другие. В груди Эмилия поднялась такая волна нежности, что у него перехватило дыхание.
Они ничуть не изменились за прошедшие годы, он помнил всех: причесывавшую ее девушку из Галлии, швею из Британии, смешного музыканта из Эфеса… Замыкали шествие привратник и повар, которых Эмилий безуспешно искал глазами тем утром около дома Марции.
Сама Марция не спешила. Она шла поодаль, вместе с любимой служанкой Филлидой — точно такая, какой была двадцать лет назад. Она всегда была похожа на нарядную куклу; и сейчас, одевшись в дорожный костюм, она не забыла вплести в кудри серебряный гребень и сияла своей лунной красотой, как в прежние времена. Только Эмилий знал, что ночью, сбросив ожерелья и браслеты, освободив волосы от тяжелых украшений, она становится, как не видимый никому цветок, еще красивее. Пропустив всю свиту вперед, она свернула в сторону. Как будто бы передумав уезжать, села на ступеньки и стала что-то говорить Филлиде. Ей было грустно — спустя годы Эмилий все еще помнил выражения ее лица, даже полускрытые. Ему стоило больших усилий удержаться на месте — не подбежать, не заглянуть в ее прозрачные, точно вода в кувшине из голубоватого стекла, глаза, не схватить за руки, не увести в дом, который так и ждал ее. Она бы все равно не увидела и не услышала его, как не видели и не слышали его люди будущего, а может быть, и не узнала бы после стольких лет. Время шло, а она медлила. Она ждала того, ради кого затеяла отъезд, и не могла поверить в то, что он не придет.
И он пришел. Его солдатские сапоги застучали по камням, и он тоже не заметил окружавших руин: для Постума, как и для Марции, их не было. Его не сопровождал ни один раб, и он не нес в руках никаких вещей. Она бросилась к нему. Он осторожно отстранился, и Филлида пропала в темноте. Сев рядом, он заговорил, и Марция сразу почувствовала неверный, не нужный ей тон. Он отказывался ехать с ней. Ему действительно нужно покинуть Херсонес — так сложились обстоятельства, но он и в мыслях не держал, что она, услышав о его отъезде, тут же соберется в Рим сама. Ему жаль: он ввел ее в заблуждение, сам того не желая; доброе знакомство вовсе не означает ничего, кроме доброго знакомства. Нет, он не хочет ее обидеть. Все могло бы быть иначе, но друг для него важнее красивой женщины. Он не советует ей уезжать так поспешно и необдуманно. Постум старался быть мягким, и его почти нежные слова ранили Марцию особенно сильно. Но она очень хотела совладать с собой, и у нее это получилось. Он встал. Она не смотрела на него. Хотел попрощаться, но она не отвечала, глядя в беспроглядно-черное море. Когда она повернулась, его уже не было. Звезды сыпались на палубу корабля, крылья-паруса едва удерживались на месте. Пора, говорили волны, налетая на весла. Филлида коснулась плеча Марции. Пора, сказала она, и они, не оглядываясь, вдвоем спустились в гавань.
***
Дом был тих, сад — наполнен ночной жизнью. Он знал, что приближается осень, и сиял прощальным прозрачным светом, весь в шепоте фонтанной воды и едва различимом тумане. Эмилий не спал. Он сидел за столом и, глядя в серебристое окно, перебирал в памяти все события своей судьбы, такой удивительной и такой обыкновенной, той самой, о которой никто не напишет книги, кроме ее владельца.
«Дорогой Постум, — писал он, преодолевая собственное сопротивление, — твой друг Эмилий шлет тебе привет и пожелания счастья…»
Двадцать два года, прошедшие с того момента, когда они в последний раз общались, вставали плотной стеной, душили неловкостью и смущением. Чернила высыхали до того, как касались пергамента, слова выходили беспомощными и чужими, ненужными. Он зачеркнул все написанное, разорвал пополам лист и, взяв другой, начал: «Нынче ветрено и волны с перехлестом…»
Он писал долго. Писал, не замечая, как вечер входит в комнату, как затихает сад и просыпаются звезды, как сливаются в единый хор цикады. Писал обо всех знакомых, которые жили еще в Херсонесе, о наместнике и его сестре, о забавных слухах и о разросшихся виноградниках в бывшем имении Постума, о туманах и разрезающих их кораблях, о том, как хорошо погасить светильник в саду и в тишине читать на небе звездные легенды… Мимоходом вспомнил, что оставил недочитанную книгу на скамейке — а вдруг пойдет дождь — и снова забыл о ней, торопясь высказать Постуму все, что накопилось за годы и тяготило душу. Он писал, осознавая, что письмо вряд ли дойдет до адресата, писал как бы для самого себя, и молодость возвращалась к нему. Она была везде — в щебетании дрозда, в ничуть не изменившихся звездах, в живых воспоминаниях. Он знал, что снова спрячет ожерелье в мастерской, и неизвестный художник снова украдет его, чтобы снова вернуть, и так будет повторяться бесконечное число раз. Так и его молодость никуда не ушла и не уйдет, и Марция будет вечно любить и вечно обманывать его, и в ночном саду она ждет его и сейчас, стоит только закрыть глаза, и увидишь.
Приближается осень. Скоро в порту сменятся корабли, тонкий снег засыплет колодцы, уснет на статуях, и волны, как и сейчас, с перехлестом будут бить о стену Херсонеса. «Это было давно, повторят они. — Очень давно, и сейчас, и всегда, и будет вечно».
Октябрь — ноябрь 2021
[1] Аримаспы – мифический народ на крайнем северо-востоке древнего мира.
[2] Веспасиан – римский император в 69-79 гг. н.э., основатель династии Флавиев.
[3] Тускул – город в окрестностях Рима.
[4] Гай Марий (157(?) – 86 гг. до н.э.) – римский полководец, государственный деятель, семикратный консул Римской республики.
[5] Архонт – высшее должностное лицо в древнегреческих городах-государствах.
[6] Йодфат – древний город в Галилее, одна из крепостей, захваченных римлянами в ходе Иудейской войны 66-71 гг. н.э.
[7] Елисейские поля – рай в представлении древних греков.
[8] В 372 г. до н.э. Александр Македонский предпринял попытку завоевать Индию. Этот поход закончился неудачей.
[9] Дева – главное божество и покровительница Херсонеса Таврического.