В горах затерян её след

Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что всё обернётся именно так, я бы, наверное, назвал его лжецом и, не раздумывая, пустил кровь. Помню, что день уже клонился к закату, беспечные облака плыли по небу, задевая пушистыми брюхами самые макушки гор, когда моя Фариза взяла глиняный кувшин и пошла к источнику. Останавливать её было некому — наш джамаат, затерянный среди скал, долгое время надёжно укрывался от чужаков и злых ветров, и мы все подзабыли чувство опасности.

Тревогу подняли лишь после заката, когда Фариза не вернулась домой. Я вместе с другими мужчинами, вооружившись кинжалом и ярким факелом, отправился на поиски. У источника мы нашли разбитый кувшин и вышитый платок, а земля вокруг была утоптана — тут были и девичьи следы, и ещё чьи-то другие, странные, когтистые, не похожие ни на одного известного мне зверя. Старейшина, подобрав платок и поднеся его к огню, скорбно опустил голову: на ткани алели пятна крови.

— Мужайтесь! — произнёс он. — На Фаризу напал упырь!

Я не мог поверить в эти слова. Медведь, волк, самый лютый разбойник — кто угодно, но только не сказочная нежить, которой пугают детей у костра! Фариза ушла — значит, ещё жива. Возможно, рана неглубока. Нужно найти её и как можно скорее вернуть домой! Мой оскорбительный смех, мои горячие слова старейшина встретил спокойно; было видно, он не затаит обиды, понимая, что мною движет отчаяние.

— Все знают о твоей любви к Фаризе, — с грустью произнёс он. — Но это касается не только тебя, и не тебе решать её судьбу. Хотя в одном ты прав — её нужно вернуть домой!

Смысл сказанного дошёл до меня не сразу. А когда я понял, было уже поздно. Меня скрутили, как барана на заклание, и заперли в тёмном сарае. Селянам было строго-настрого запрещено со мной говорить и ослаблять путы. Поить и кормить меня полагалось только моему отцу — чтобы мать и сёстры, поддавшись жалости, не выпустили меня на волю. А в это время братья Фаризы, молчаливые и суровые, уже седлали коней, чтобы пуститься по её следам. Тогда как другие мужчины отправились на поиски упыря, чтобы наша земля не превратилась в его охотничьи угодья.

Взаперти меня держали неделю. За эти дни я изошёл всю свою ярость, выкрикивая в затхлой темноте проклятия и до крови растирая руки о грубые верёвки.

Когда меня, наконец, выпустили, селяне были со мной ласковы, старейшины — приветливы. В центре джамаата возвышался кол с нанизанной на него уродливой головой — отвратительной в своей схожести с человеческими чертами лица.

Я не стал долго разглядывать мёртвого уродца, а, сколько было сил в ногах, побежал к дому Фаризы и застал её братьев, только что вернувшихся и уже рассёдлывавших усталых лошадей. После многодневной погони они выглядели не лучше меня, измождённого заточением. И от них, последних, я узнал, что Фаризу так и не удалось найти — её след затерялся далеко в горах, где тропы незнакомы и опасны, и скорее всего она уже никогда не найдёт дорогу домой.

Следующие дни я был сам не свой. Всё время проводил, уставившись на горы. Куда она могла уйти? Уже чувствовалось, как зима потихоньку крадётся с самых вершин, цепляясь за ущелья бледными пальцами. Ночи стали такими холодными, а у любимой даже платка не осталось, чтобы укрыть хрупкие плечи! В глубоких расщелинах не скрыться от злого, пронизывающего до костей холода; горный мох не утолит голод, а тусклые звёзды, усыпавшие чёрное зимнее небо, не скажут ласкового, ободряющего слова. Она там совсем одна, без семьи, без крова, среди каменных безразличных скал.

Мысль эта грызла изнутри, как голодный шакал. Будь моя воля, я бы, не раздумывая, пустился в путь, наплевав на пургу, и на все запреты старейшин. Но предусмотрительные старики, зная мой горячий нрав, приставили ко мне нескольких дюжих парней, чтобы те следили за мной, как за малым ребёнком. Отец и мать со слезами на глазах уговаривали меня одуматься, но их голоса не могли дойти сердца. Я чувствовал только боль, слыша:

— Фариза мертва. А ты жив. Останься с нами.

Но как можно было поверить, что беззаветно влюблённая в тепло летнего дня и сама сотканная из яркого света может сгинуть в сыром, безжалостном мраке гор? Куда бы я ни повернулся, куда бы ни кинул взгляд — везде мне мерещился силуэт Фаризы: то у колодца, то в тени сакли. А иногда, прислушавшись, мне казалось, что в эхе далёкого камнепада, я слышу отзвуки её голоса.

Долгая зима была похожа на глубокую могилу. Но вот белый саван начал понемногу, день за днём, сходить с чёрной земли. С приходом весны бдительность моих стражей поубавилась, они уже не следили так пристально, позволяя мне уходить от жилищ всё дальше и дальше. Но старейшины по-прежнему оставались начеку.

Как-то вечером они пришли в наш дом, опустились на расстеленные кошмы, приняли угощение, не спеша раскурили свои длинные трубки. Дым вился в воздухе, словно утренний туман над рекой, а потом самый старший из них, Асланбек, заговорил со мной:

— Всю зиму мы не сомкнули глаз. Ты был похож на призрака. Весна вернула немного краски на твои щёки, это правда. Но горе ещё не разжало кулак на твоём сердце. Ты должен забыть и жить дальше! Ради своей семьи, ради джамаата! Этой же весной мы разошлём гонцов по всем известным селениям, и они отыщут для тебя самую красивую, самую скромную девушку из хорошей семьи. Мы не пожалеем на неё богатый калым, достойный князя. Пусть не сразу, но со временем ты забудешь Фаризу.

Я выслушал его слова, стараясь не допустить на лицо хмурости, чтобы не оскорбить почтенного старца, и всё же мой ответ прозвучал хрипло:

— Благодарю за оказанную честь. Но ни завтра, ни послезавтра, ни в какой другой день я не смогу ласково взглянуть на другую. Я буду и дальше верно служить нашему джамаату, но не просите меня о невозможном!

Старейшины переглянулись, их морщины стали глубоки как горные ущелья.

— Бог свидетель — нам не хотелось об этом говорить! — с надрывом воскликнул Асланбек. — Но подумай сам, сын мой: Фариза сделала свой выбор. Она знала, что случится с ней после нападения упыря! Когда нечистый дух окончательно вытеснит из тела дух человеческий, она обратится в голодного монстра и будет охотиться на невинных, на своих же бывших братьев и сестёр! Оставаясь человеком в душе, она могла вернуться и попрощаться с семьёй. Мы омыли бы её раны, одели в самые лучшие одежды, украсили ложе пахучими горными травами; любящие руки уложили бы её, тихо прикрыли веки и подарили покой. Но она выбрала путь нечистого духа.

 Даже не знаю, как во мне хватило сил сдержать крик, что так и рвался из самой глубины измученного сердца: «Она выбрала жизнь!». Ведь стоило открыться — и старейшины, и родные разом ополчились бы на меня, и уж точно больше никогда не позволили бы ступить за пределы джамаата.

— Благодарю вас за заботу, — почтительно склонил я голову, в душе молясь, чтобы первые лживые в моей жизни слова прозвучали искренне. — Обещаю, что допущу в душу смирение перед волей Всевышнего.

Старейшины заметно расслабились. Дым от трубок, до сих пор прячущий их напряжённые взгляды, наконец развеялся, открывая умиротворённые лица. Старейшины ушли, исполненные достоинства и гордости за содеянное, а я не раздумывал ни минуты. Решение это зрело во мне всю долгую зиму, и едва дотлел последний ночной костёр и джамаат погрузился в глубокий, плотный мрак, я покинул отчий дом. Ценнее остро отточенного кинжала и рюкзака с чуреками и бастурмой у меня была лишь память о лицах родителей, но взгляд мой был устремлён только вперёд — на неприступные, молчаливые вершины.

Я понимал, что стал предателем и тяжелее груза не приходилось держать даже небесным столпам. У предателя нет ни чести, ни права голоса, он — как неприкаянный отщепенец, отвергнутый даже горным потоком и чужими берегами. Но прежде, чем вогнать позорное клеймо до основания души, я дал себе последнее в жизни обещание: найдя Фаризу, никогда больше не отпускать её.

Мысль о любимой поддерживала силы куда лучше, чем пища. Ночью, сидя у трепещущего огня и слушая, как ветер обгладывает каменные рёбра скал, я вспоминал её улыбку, казавшуюся мне когда-то светлее всех заснеженных вершин. А вот днём было не до сладких воспоминаний, ведь тропа имела коварный нрав: то покладисто вилась по цветущим лугам, густо насыщенным пчелиным гулом, то внезапно обрывалась под ногами заодно со земной твердью, и лишь рюкзак с остатками провизии каким-то чудом удерживал меня в мире живых.

Недели, месяцы — время уже потеряло значение, когда я забрёл в места столь дикие и забытые Богом, что даже с самых высоких вершин не открывался вид ни на один огонёк человеческого жилья. Повсюду, куда ни кинешь взгляд, простирался первозданный, нетронутый мрак мест, откуда, казалось, брали своё начало все реки и все ветра этого мира. Изначальные горы, безучастные к моей ничтожной судьбе, лишь изредка, словно в насмешку, сбрасывали со своих седых боков грохочущие камнепады. Высоко-высоко, у самых зубчатых гребней, парили орлы. Их клёкот, терявшийся в истощённом воздухе, доносился до меня обрывками. Я ловил эти звуки, стараясь уцепиться за них, как за спасительный уступ, — ведь они были напоминанием о том, что полёту предшествует жизнь над обрывом, а значит мои тяготы обернуться долгожданным счастьем.

И везде: на осыпающихся под ногами тропах, на камнях, устланных синими тенями, и на взъерошенном мху, — я искал следы Фаризы. Но она, моя лань, всегда ступала мягко и неслышно, либо её нога и вовсе никогда не касалась этой земли. И мне оставалась лишь одна надежда, подпитанная упрямой верой, что всё, что я делаю, — не напрасно.

В тот день ветер, казалось, решил окончательно выдуть меня с крошечной, вьющейся над пропастью тропы. Но я упрямо, с каким-то отчаянием букашки, продвигался вперёд, отвергнув человеческую способность ходить ради унизительного ползания. Даже у меня, рождённого в горах и с детства привыкшего к высоте, голова шла кругом — так необъятна и бездонна была эта пропасть. Мать всех пропастей гудела на меня эхом сорвавшихся камней. Представить себе стремительное падение, было куда проще, чем надеяться на ровное плато, к которому я так отчаянно стремился. Туда, если верить усталым глазам, вели следы, которые я так отчаянно искал.

Следы эти состояли из иссушенных, безжизненных трупов животных — сурков, птиц, волков. Их мясо оставалось нетронутым, и чем дальше я пробирался, тем чаще мне попадались неподвижные тушки с поблёкшей шерстью, которую бесцеремонно ерошил злой ветер.

«Уже близко?» — спрашивал я себя, и продолжал ползти, пока мои онемевшие пальцы не вцепились во что-то твёрдое и пологое. Это был уступ. И тогда, вопреки смертельной усталости, хватка моя стала стальной. Я подтянулся, сдирая с груди последние клочья одежды, и завалился на спину, упиваясь жиденьким воздухом.

Справа, всего в двух шагах, Мать оврагов и ущелий всё ещё ворчала отдалёнными камнепадами, словно негодуя, что упустила свою добычу. Слева же, серая и безмолвная, возвышалась скала. И в её каменной тверди зияла чёрная глотка пещеры. Опыт подсказывал, что пещера может доходить до самых корней гор и любой, кто найдёт её получит пристанище и от наблюдателя, и от преследователя.

Я скинул с плеч отяжелевший рюкзак и грузно опустился на камень. Тут же в ладонь впилось что-то острое. Присмотревшись, я различил среди щебня и измолотых непогодой камней тонкую, похожую на выветренную ветку, кость. Чуть дальше лежала другая, потом ещё и ещё. Весь уступ был устлан скелетами, присыпанными пылью и мелкими камнями. Ближе ко входу в пещеру костей становилось всё больше, они покрывали порог сплошным ковром, а в глубине мрака вдруг что-то блеснуло и угасло, словно последняя искра уходящего за вершину дня.

— Фариза! — выдохнул я заветное имя.

У самой кромки тьмы возник силуэт — нерешительный, замерший на границе света. Темнота запуталась в длинных, нечёсаных волосах, кожа цветом не отличалась от промёрзшего известняка. Жалкие остатки платья висели на тощем, иссохшем теле — настоящий скелет, облачённый в грязные лохмотья. Но глаза горели звериным голодом, а длинные пальцы с почерневшими когтями в нетерпении скребли по каменной стене, издавая сухой, противный скрежет.

— Ты помнишь меня? — я потянулся вперёд всей своей нежностью, всей нерастраченной за время пути страстью, но так и не решился переступить невидимый порог, отделявший свет от тьмы. — Молю тебя, скажи хоть слово, любимая!

Наверное, слёзы застилали мне глаза, потому что в теряющем терпение существе я не мог разглядеть ни одной знакомой черты — только звериный оскал и вываленный в предвкушении пищи, синеватый язык. Фариза хрипела и утробно рычала, мечась вдоль границы истончающегося света, и в этих звуках я с отчаянием пытался уловить отзвуки её прежнего голоса.

— Твои ноги изранены о камни, — плакал я, — пальцы в крови. Я принесу воды из ручья и омою твои раны. Я разожгу костёр и согрею тебя. А на рассвете выслежу и приведу тебе горного козла. Со мной ты больше не будешь голодать!

У её губ выступила густая пена. Фариза металась, как дикий зверь в клетке, не в силах вынести ни моего голоса, ни близости тёплой крови. Я чувствовал спиной, как уходит свет, и вот-вот, с последним вздохом дня мрак обрушится на этот выступ. Но я верил, что успею пробудить в любимой память.

Но я даже не успел увидеть момента, когда тьма окончательно сомкнула челюсти на теле уступа и обезумевшее от голода существо стремительно набросилось на меня. Ни знакомых черт, ни родного запаха я не почувствовал — от неё пахло сырой, тухлой смертью. Её тонкие руки были холоднее льда и крепче стальных тисков. Её зубы с хрустом вошли в мою шею, и я услышал отвратительный, сосущий звук, вытягивающий из меня жизнь. И пока Фариза жадно глотала, урча от единственного доступного ей наслаждения, я обнял её и придвинулся ближе к краю. Шея горела огнём, бока были исполосованы до мяса, в глазах плыло, но я нашёл в себе силы оттолкнуться ещё раз и опрокинуться назад. Фариза с диким воплем отчаянно вырывалась и царапалась, превращая мою одежду и плоть в кровавое месиво. Но, увлекая любимую за собой в объятия Матери-пропасти, я исполнял свою последнюю клятву: найдя, уже никогда не отпускать.