БРАТ ПАУЛЬ

Колокол ударил снова, и Мартин с сожалением оторвался от своего занятия. Казавшийся безжизненным сад застыл в полуосеннем-полузимнем сне, и даже ветер не тревожил его. Мартин поправил груду сухих листьев, согревавших последние цветки безвременника, отряхнул с колен землю, набросил засов и, влившись в цепочку одинаковых коричневых ряс, зашагал в трапезную. От мерзлой земли веяло холодом, редкие деревья чертили на небе запутанный узор, и все – природа, сложенные из огромных серых камней стены, опустевшая церковь – было наполнено молчанием. Лишь колокол повторял тонувшую в сизом небе песню.   

В трапезной было ненамного теплее, чем на улице, но от мисок поднимался пар, над которым можно было согреть руки. Он исходил от малоаппетитного овощного варева, которое, впрочем, некоторые рассматривали с воодушевлением. Увы, в этой обители не было места таким превосходным орудиям умерщвления плоти, какие в изобилии водились в иных монастырях: ни оладьям, усыпанным сахарной пудрой, розовыми лепестками и позолоченными блестками, ни марципану, ни пончикам «вздохи монахини». Аббат Никлаус был строг и неукоснительно следовал правилу: послабления – только болящим. Потому недомогания буквально подкашивали братию, а в разгар Великого поста становились невыносимыми, и лекарь, брат Ансельм, добродушно улыбаясь, принимался за приготовление целого чана куриного супа. Мартину же он велел не слишком переутомляться при работе в садике, где росли лекарственные травы, а свободное время посвящать употреблению жасминного настоя и пореже попадаться на глаза аббату. 

Миряне, работавшие в обители, вздрагивали, когда он, в упор глядя на каждого из них и будто бы не обращая внимания на монахов, предрекал страшные несчастья и бури, невидимо кружившие над головой любого из обитателей монастыря – ведь найти среди них тех, кто добросовестно соблюдал все постные дни и не нарушал ни единого правила устава, было нелегко.

Не так уж часто в лечебнице оказывались действительно больные, но Мартин преуспевал в своих трудах и умел быстро и ловко изготовить состав для полоскания горла или успокоения сердцебиения. Брат Ансельм не раз вздыхал, глядя на то, с каким рвением его помощник прибавляет к настою дубовой коры бутон настурции или перегоняет какой-нибудь мутный отвар до тех пор, пока в нем не останется ни малейшего осадка. Несколько рассеянный на мессах и всенощных, Мартин был предельно сосредоточен на уроках, и вскоре брат Ансельм, как человек честный, был вынужден признать: уже на второй год работы в лазарете ученик оставил его самого далеко позади. Впрочем, Ансельм, достаточно умудренный духовно, не произносил своих выводов вслух, а Мартин был слишком увлечен экспериментами, чтобы уловить и правильно истолковать промельк ревности на лице наставника. Он усердно резал, растирал и смешивал составляющие мазей и эликсиров, не выказывая презрения к простоте ежедневных занятий, и с увлечением брался за те задачи, которые были не по силам брату Ансельму. Мартину и в голову не приходило обратить внимание на то, что учитель, частенько нарушавший обычай молчания, в своих беседах с исцеленными и отчетах аббату забывал назвать его имя. Он просто радовался возможности трудиться по призванию и не просил о большем. Несмотря на запрет на близкое общение, братья все же так или иначе проявляли симпатию друг к другу. Мартин же всегда был сам по себе, и общение с книгами и растениями его полностью устраивало.

Редко-редко, когда предчувствие скорого удара колокола заставляло его оторвать глаза от книги, он успевал увидеть себя воображаемого – в собственной лаборатории, полной самых новейших приспособлений; там, верно, не пахло бы мышиным пометом вперемешку с луком. Вот он готовится принять богатого пациента, может быть, графа; или сам курфюрст Саксонский инкогнито ожидает приглашения в богато обставленной приемной. Как именно должна выглядеть такая приемная, Мартин не знал, но был уверен, что роскошно. Но эти призраки были слишком смешными и вмиг разлетались осколками при соприкосновении с реальностью. Деревянная чаша для воды и вина и кожаные сандалии – вот все, что составляло имущество брата Мартина, и никакой другой жизни он и представить себе не мог.  

* * *

Наконец наступил тот блаженный час дня, когда даже монах был полностью предоставлен самому себе. Войдя в лечебницу, Мартин плотно затворил дверь. Он лег на матрас, вытянулся и почувствовал, как усталость обволакивает все тело. От работы при скудном свете плошки с прогорклым маслом немилосердно болели глаза, и он прикрыл их. Казалось бы, послушание в скриптории было не так утомительно, как в огороде или в прачечной, но большинство монахов считала его невероятно скучным. Они знали, разумеется, что по утрам черт приносит в ад полный мешок пропущенных ими при переписывании букв, но эта легенда пугала и веселила только новичков. Остальные угрюмо дышали в замерзающие чернила и продолжали копировать долгие повествования о победах неведомого Гая Мария и о завоеваниях Александра Македонского, безбожно искажая имена героев и предателей. Мартин же каждый раз надеялся получить одну из тех редких книг, где описывались удивительные чудеса: беседовавшие с моряками женщины с рыбьими хвостами, добрые василиски, извивающиеся в языках пламени саламандры и огромные летучие мыши. Впрочем, он научился тщательно скрывать свое небольшое пристрастие.

Временами ему казалось, будто его собственное искусство связано с тем невидимым миром, который в таких подробностях описывали Гонорий Августодонский и пожелавшие остаться безымянными авторы. Точно не солнце, ветер и Бог создают из зерна или луковицы великолепные в своей бессмысленной красоте цветы и невзрачные, но драгоценные травы, а невидимые для большинства существа, наделенные чудесной силой, колдуют над их корнями во влажной глубине земли. Но эти размышления он, конечно, благоразумно оставлял при себе.

В келье было по-особенному тепло – так, точно кто-то заботливо протопил печку перед возвращением Мартина. Пошарив под кроватью, он нащупал проделанное одним из своих предшественников отверстие и извлек толстый фолиант в порядком потрепанном переплете. Это была давным-давно попавшаяся ему в скриптории книга, безвестный автор которой подробно перечислял необходимые для исцеления самых различных недугов минералы, экстракты и сборы. О многих из них брат Ансельм и не слышал. Не все страницы уцелели, но каждая хранила в себе особые секреты и жаждала поведать их Мартину. Он не стал спорить с книгой и однажды унес ее с собой – на день или два, и не вернул.

Теперь он хотел было приступить к вечернему чтению, как вдруг странный звук заставил его насторожиться. Как и всем обитателям этих древних стен, ему были хорошо знакомы внезапные поскрипывания пола и перегородок – будто шаркает, обутый в невидимые туфли, чей-то позабытый призрак. Но этот звук не был похож ни на вздох, ни на шорох, ни на шелест тихих шагов. Поднявшись, Мартин совершенно отчетливо услышал чей-то смех, что было уже совсем удивительно. «Наверное, показалось», – подумал Мартин, но в ту же секунду смех повторился. Звонкий, радостный, он разлетелся по келье, и никаких сомнений в его реальности не осталось.

– О, синьор, правду говорят о вас: вы и в самом деле страшный ветреник, – сказал женский голос.

– Ваш меч, синьор, – проговорил другой голос, низкий и грубоватый.

И снова раздался легкий серебристый смех:

– Помните: я жду вас у Дворца дожей в полночь.  

 «Нечистая сила!» – выдохнул Мартин и бросился к шкафчику, на котором стояла бутылка святой воды. Зажмурившись, он плеснул ею в тот угол, откуда, как ему казалось, доносился смех. В то же мгновение все стихло, и Мартин осторожно открыл один глаз. Келья была по-прежнему пуста и тиха. Может быть, он уснул, и голоса невидимок ему только почудились? Откуда, в самом деле, в монастыре могли взяться синьор с мечом и его возлюбленная?

Сегодня сырость в скриптории пронизывала до костей, державшие перо пальцы деревенели, и строки получались кривоватыми. Драконьи буквицы, зайцы с мечами наперевес и смущающие ум доминиканцы с клешнями разноцветной толпой мелькали перед глазами Мартина, и он завидовал кипящим в колбах королям и королевам: им точно было теплее, чем ему. Может быть, все дело было в этих диковинных картинках… Но Мартину стало неуютно. Он собрался с духом и решил убедиться в том, что в лазарете нет никого, кто мог бы подшутить над ним. В комнате, разделявшей его келью и кабинет, в котором они с Ансельмом осматривали больных, было пусто, но Мартин добросовестно проверил шкаф и заглянул под столик. Оставалось осмотреть сам кабинет. Мартин перешагнул порог и зажег светильник.

– Ну и холодно же сегодня, и вправду до костей пробирает, – произнес вдруг кто-то. – Ох и завидую я тем, кто сейчас греется у своего камина в замке! А ты хотел бы разбогатеть, Мартин? Сколько можно влачить жалкое существование ничего толком не умеющего лекаря?

Этот голос был совсем непохож на те, что переговаривались в келье. Он раздавался откуда-то сверху. Мартин поднял взгляд и не поверил самому себе.

На верхней полке, там, где брат Ансельм хранил самые редкие компоненты, стояла – столько, сколько Мартин помнил это помещение, – высокая банка с сухим корнем странной формы, напоминавшим человеческую фигурку. К банке никто не прикасался много лет, и оттого она покрылась таким толстым слоем пыли, что стала почти непрозрачной. Мартин так привык к ней, что не обращал на нее внимания. Но теперь, когда голос, довольно писклявый, доносился именно оттуда, Мартину оставалось только во все глаза глядеть на заговорившее существо.

Его тонкие ручки, точь-в-точь веточки, высовывались из коротких рукавов полотняной рубахи, талия была перетянута серебряным поясом, а нижнюю часть его одеяния составляли штаны – пестрые, в ромбах, вроде шутовских. Мартин мог бы поклясться: ни один знакомый ему корень мандрагоры никогда не бывал одетым; даже самой простенькой шапочки подмастерья они никогда не носили и вообще предпочитали молчать, даже когда брат Ансельм или сам Мартин принимались их резать.

– Так вот, – продолжал человечек, болтая ножками в пустоте колбы, – не дело это, Мартин! – Ступни у него были раздвоенные, как копытца, и коричневые. – Ты, конечно, мил и останешься таковым еще лет пять, а дальше? Дальше тебя даже в актеры не возьмут. – Он наставительно поднял бурый палец с крохотным коготком. – Вот ты и сопьешься от нечего делать, бедный Мартин.

– В актеры? – машинально повторил Мартин, лихорадочно пытаясь вспомнить, какая из молитв лучше отгоняет мелких бесов. – Мне бы и в голову не пришло становиться актером.

– Так все говорят. А через год глядишь – уже пляшут на площадях и еще жалуются: мол, платят мало. Но пока ты еще здесь, сними меня отсюда поскорее, брат Мартин!

Так и не вспомнив ни слова из охранительных молитв и ни одного даже самого коротенького псалма и раздираемый любопытством, Мартин приставил лестницу к шкафу и с опаской дотронулся до банки.

– Бери-бери, – пропищал человечек. – Только не урони.

Спустя мгновение банка была спущена на стол, а существо запустило ручку в свои пышные, как распустившиеся листья, волосы и попыталось пригладить их, растрепанные после стремительного полета.

– Замечательно, – вздохнуло оно, осматриваясь. – Здесь намного лучше и пыли меньше.

– У тебя есть имя? – спросил Мартин, не уверенный в том, что ему следует продолжать беседу.

– Я… – Существо на секунду задумалось. – Можешь звать меня брат Пауль. В конце концов, я действительно мал ростом.

Его широко распахнутые, поразительно-светлые глаза оттенка самого прозрачного неба, удивительно контрастировавшие с несуразным, даже уродливым лицом, быстро обегали кабинет, и он вертелся на месте. Мартину подумалось, что брату Паулю, верно, до смерти надоело сидеть в стеклянном заточении, и он приподнял крышку. Не заставив себя долго ждать и радостно вскрикнув, человечек тут же принялся носиться по столу, заглядывая во все плошки и склянки; Мартин жутко боялся, как бы он не разбил чего-нибудь, но Пауль умудрялся, несмотря на свою скорость, ловко лавировать между хрупкими предметами. С особым интересом он осмотрел перегонный куб и понюхал пары бурлившей в нем жидкости, равнодушно прошел мимо глиняных сосудов с разнообразными порошками, чуть-чуть не обжегся о нагретый тигель, потрогал пучки разложенных на доске трав (Мартину на секунду показалось, что засушенный цветок липы при прикосновении гостя вдруг сверкнул желтой искрой) и с видимым удовольствием покачался на тонких медных весах.

– Как интересно! – воскликнул он. – Всегда хотел толком посмотреть, чем вы тут занимаетесь, но сверху плохо видно, а Ансельм, к тому же, так бубнит, что разобрать почти ничего невозможно.

– Посмотрел? – сурово спросил Мартин. На самом деле, он пытался сообразить, как посадить своего странного знакомого обратно, и холодел, представляя себе неудачу. А что, если теперь, глотнув свободы, он попросту откажется возвращаться в свое заточение и понесется по всему монастырю? Опытные братья, конечно, справятся, но совершенно справедливо обвинят во всем Мартина, и тогда прощай привольная жизнь помощника лекаря…

– Посмотрел, – вздохнул брат Пауль и уставился своими голубыми глазами в пустоту. С Мартина словно спало оцепенение, и, воспользовавшись моментом, он ловко, как ему самому показалось, схватил человечка и, водворив его в банку, взлетел по лестнице. Спустившись, он зажмурился и торопливо перекрестился. Кажется, все было тихо. Приоткрыв один глаз, он взглянул вверх. Бутыли и пузырьки по-прежнему тихо мерцали, и сквозь слой пыли снова ничего нельзя было разглядеть. Мартин мысленно возблагодарил всех ангелов и святых за избавление от искушения и приготовился было захлопнуть дверь, но тут сверху раздалось оглушительное чихание. 

– Эй, Мартин! – услышал он. – Я же говорил тебе: тут пыльно.

* * *

Бледное утро просочилось сквозь стены обители и застало братию, как обычно, на ногах. Уходя на службу, Мартин изо всех сил старался не смотреть в тот угол, куда вчера вечером поставил банку с говорящим корнем, вняв его жалобам, хотя ему было страшно любопытно, спит тот или бодрствует.  

Лица братьев красноречивее слов выражали восторг от того, что, несмотря на скоромный день, в их тарелках вновь оказалась лишь вываренная свекольная ботва. Мартин же, увлеченный собственными размышлениями о странном ночном приключении, не обратил никакого внимания на еду. Тут его носа коснулся аромат жареного карпа; он оглянулся, ожидая увидеть, как повар вносит длинное овальное блюдо в зал, но этого не произошло. Мало того, ни один из братьев не шелохнулся и не подал виду, что чувствует этот великолепный запах.

И в эту минуту, опустив взгляд, Мартин остолбенел. Там, где минуту назад вяло остывали свекольные листья, дымилась, источая немыслимый аромат, румяная жареная рыба. Да и сама тарелка приобрела странный вид: на ее краях золотился чеканный узор, а к бортику были прислонены отделанная перламутром ложка и такой же нож, достойный герцога.   

Ни сидевший справа брат Себастьян, ни, как обычно, полудремлющий брат Маттеус карпа не видели и не чувствовали, и все же он был, и Мартин рискнул. Нож коснулся упругой кожи, масляные брызги разлетелись по тарелке; более вкусной рыбы, обвалянной в неведомых благоуханных специях, Мартин сроду не пробовал. Его губы коснулись стакана – и вместо отдающей тиной воды он ощутил вкус рейнского вина, какое в монастыре подавали только по праздникам. Мартин снова бросил быстрый взгляд по сторонам – и вскоре от карпа осталось лишь воспоминание. Трапеза закончилась, как и началась, в глубоком молчании.

– Наконец-то! – воскликнул брат Пауль, когда Мартин все же отворил дверь своей кельи. – Я соскучился!

Краем глаза Мартин, конечно, заметил своего постояльца и почему-то обрадовался ему, но продолжил делать вид, будто в келье никого нет, и, верный своему решению избавиться от наваждения, не поворачивая головы, направился в кабинет.

– Ты что? – обиженно протянул Пауль. – Не понравился обед?

Но Мартин с непоколебимым видом захлопнул дверь.

– Ну и ладно! – буркнул Пауль ему вслед. – Оставь мне хотя бы книжку!

Следующие несколько часов Мартин посвятил размышлениям о том, стоит ли попроситься читать ночные часы, чтобы не возвращаться в келью до следующего дня, но, конечно, передумал. Брат Пауль оказался не­­злопамятным: когда Мартин вошел, он как раз листал травник, лежа прямо на нем, и весело улыбнулся:

– Надеюсь, теперь твое настроение улучшилось, – проговорил он.

– Брысь! – ответил Мартин, и Пауль от души рассмеялся.  

– Я не кошка, брат Мартин. И оставь попытки избавиться от меня; я сам уйду, как только ты ответишь всего на один вопрос. Поверь, это проще, чем выгнать того, кто не хочет уходить.  В конце концов, ты приютил меня, и я должен тебя отблагодарить. Прежние подмастерья Ансельма либо не замечали меня, либо брызгались святой водой. Не скажу, что она мне так уже неприятна, но согласись, довольно противно, особенно зимой, вдруг оказаться мокрым. А ты очень мил…

– Кто ты? – спросил Мартин, прервав монолог существа.

– Я – альраун[1], – серьезно ответил Пауль. – Ты ведь знаешь, что альрауны умеют находить клады?

* * *

– Это разлитие холодной черной желчи, – резюмировал брат Ансельм. Он отложил в сторону чуть заостренную палочку, с помощью которой осматривал горло Мартина, и покачал головой. – Придется тебе оставить труды на несколько дней и затвориться у себя. Никаких ночных бдений и никаких служб до девяти утра. Только покой и жасминный настой.

Монастырь спал, пользуясь кратким перерывом между службами. Лекарь вручил Мартину кружку бульона и удалился с чувством выполненного долга. Дежурный монах, келарь Маттеус, обошел с фонарем каждый уголок трапезной, скриптория и кладовой; заглянул он и в лечебницу, где обнаружил брата Ансельма, в сладкой осенней полудреме листавшего одну из своих загадочных книг, и крепко спавшего Мартина. «Повечерие едва отслужили, а они уже храпят», – с негодованием подумал Маттеус, тут же торопливо осудил себя и тихо прикрыл дверь. Но почему-то вид безмятежно грезящих братьев подействовал на него умиротворяюще, и усталость стала стремительно одолевать его. Он отлично знал, что должен запереть ворота – но кому придет в голову воровать в такой бедной обители? Аббат Никлаус, правда, считает, что хуже вора может оказаться тот, кто вздумает сбежать, но за десять лет, протекших с пострига брата Маттеуса, таких попыток никто не предпринимал – так с чего бы это случилось именно сегодня? Точно заколдованный, келарь потушил свой фонарь и на ощупь побрел в спальню. 

Едва все стихло, Мартин осторожно приподнялся и босиком, боясь, как бы стук подошв не выдал его, прошел к двери, медленно-медленно открыл ее и оказался в смежной комнате, где и почивал сном праведника около погасшего светильника брат Ансельм. Еще дальше, в кабинете, лунный луч мерцал, перелетая из одной цветной склянки в другую, и сухая лаванда, развешанная по углам, пахла горько, будто бы прощально. Мартину на мгновение показалось, будто он видит кабинет, в котором провел столько часов, в последний раз, и ему вдруг захотелось, чтобы затея с ночным путешествием провалилась и наступившее утро застало его здесь. Но в келье брат Пауль уже нетерпеливо постукивал по стеклу, приплясывая. Как было оговорено, еще раз оглянувшись и удостоверившись в том, что лишних свидетелей нет, Мартин аккуратно снял банку с братом Паулем с полки и засунул под плащ. Пауль немедленно рассмеялся, и Мартин почувствовал жар, исходивший от него, точно спрятал под одежду лампу.

Крадучись они миновали коридор и оказались в тесной прихожей, обычно забитой старой обувью и отслужившими свое рясами. Мартин остановился и еще раз прислушался.

– Скорее, брат Мартин, – тихо пропищал Пауль. – Нам еще нужно успеть перейти целый двор!

Он был прав: в любую минуту в галерее мог возникнуть один из служивших сегодня монахов, и, направляясь в храм сейчас, когда даже самые благочестивые обитатели монастыря спят, он, верно, спросит, что делает здесь Мартин в такую рань. Однако погода благоволила беглецам: тучи подернули луну, и фигуру такого же черного, как мгла, монаха невозможно было бы различить, даже столкнувшись с ней нос к носу. Но нервы Мартина все равно были напряжены, и он вздохнул с облегчением, когда они приблизились к стене. Брат Маттеус в самом деле, как и предсказывал Пауль, забыл запереть ворота, и оставалось лишь толкнуть их.

Мартин очень давно не бывал за оградой и почти забыл, что в этот час не везде так тихо и темно, как в аббатстве: окна таверны у края дороги горели зыбким светом, и из приоткрытых ставней доносились звуки музыки; чуть дальше, около низенького домика, разговаривали, никуда не торопясь и ни на кого не оглядываясь, двое, и язык их жестов был непонятен Мартину, привыкшему изображать руками самые простые понятия вроде просьбы передать пирог или овощную похлебку. Пара уже почти разошлась, но вдруг мужчина коснулся дверного косяка; женщина, будто бы расстроенная, улыбнулась, и они вместе скрылись внутри.

Мартин захватил с собой баночку масла и не прогадал: они шли долго, фонарь почти гас. Брат Пауль, казалось, не чувствовал ни малейшего утомления. Он заявил, что не поедет в своей банке, а пойдет пешком, и теперь бодро скакал по корням вековых деревьев и зарывался в шуршащие листья. Они осыпали его дождем, он застывал, засмотревшись на особенно яркую кленовую звезду или на желудь в шапочке, и, все равно оказываясь впереди Мартина, лукаво поглядывал на него. Один раз тишину нарушил треск, и Мартин увидел, как Пауль, остановившись, рассматривает свою правую штанину.

– Вот незадача, – проговорил он. – Треклятая ветка! – И рассмеялся, глядя на изумленное лицо спутника: прямо на глазах у обоих разошедшаяся ткань срослась. Пауль безмятежно запрыгал дальше, напевая, а Мартину не оставалось ничего, кроме как последовать за ним. Теперь же время, казалось, побежало быстрее. Не сбавляя шага, Мартин размышлял: он пропустит утреню и капитул[2], и это простят больному; но на утренней мессе его непременно хватятся, и тогда…

Дорога становилась все у́же, извивалась и почти тонула в зарослях высохших трав. Но брату Паулю и этого было мало: он вдруг свернул куда-то в сторону, и спустя мгновение Мартин увидел, как он со своим обычным проворством перепрыгивает через ручей и исчезает в кустах ведьмина ореха. Последовав за ним, Мартин вознес хвалу святому Франциску за великолепно продуманные сандалии, плотно сидящие на ноге, вспомнил, что святой, напротив, не приветствовал таких излишеств, как обувь, и едва не провалился по пояс.     

Они все дальше углублялись в лес; Мартин уже не узнавал тех мест, где столько раз собирал травы. Вековые деревья все теснее сплетали свои ветки, и фонарь с трудом разгонял сгустившийся мрак. Наконец на опушке, осененной раскидистым дубом, Пауль остановился.

– Здесь, – прошептал он, словно боялся, что его услышат, хотя вокруг не было ни души. Мгновение спустя Мартин понял, почему альраун понизил голос, и чуть не вскрикнул: взошедшая луна осветила покачивавшийся на ветвях дуба скелет в истлевших лохмотьях. – Не волнуйся, – шепнул Пауль, – он давненько тут болтается, а нам от него будет только польза.

Справедливо рассудив, что ничего иного не следовало и ожидать, Мартин поставил фонарь на землю и принялся вытаскивать из мешка лопату. Теперь, уже коснувшись ею земли, Мартин чувствовал себя ужасно глупо. Каждому известно, как умеет обманывать нечистая сила. Верно, сейчас ему придется копать до самого рассвета, чтобы найти в лучшем случае дохлую лягушку и остаться осмеянным. Привычный к работе в саду, Мартин почти не чувствовал усталости, но время шло, гора разрытой земли становилась все выше, а никакого клада и в помине не было. Но Пауль не смеялся и не исчезал в клубах дыма; он едва возвышался над фонарем, и красноватые отсветы придавали его уродливому лицу почти величественное выражение. «Будет мне уроком, – подумал Мартин, поддергивая рукава рясы, – в следующий раз…»

– Сдается мне, что мы уже близки к цели, – вдруг сказал Пауль, и в самом деле: не прошло и двух минут, как лопата Мартина, звякнув в тишине, натолкнулась на что-то твердое. Монах опустился на колени и, расчистив последний слой земли руками, наконец обнаружил то, что они искали: грубоватую кованую шкатулку.

– Открывай! – нетерпеливо вскричал Пауль, едва завидев ее тусклый блеск, и Мартин немедленно распахнул крышку. В это же мгновение подернутая инеем трава заискрилась, а стволы деревьев озарились мягким светом. Точно сказочная птица феникс пронеслась над поляной и уронила свое сияющее алмазно-золотое перо. Руки Мартина, задубевшие от долгой работы на холоде, потеплели; шкатулка горела, выбрасывая красные и золотые искры, но не обжигала, и полупрозрачное свечение окутывало ее. И Мартин ощутил нарастающее, захлестывающее чувство счастья, которое появилось внезапно и совсем не было связано с окончанием тяжелой работы или радостью от того, что его не обманули, нет; необъяснимое, оно вмиг затопило его душу и точно снесло все плотины, построенные в ней за годы смиренной монашеской жизни; все бурное, молодое, жаждущее приключений и новых открытий вдруг расцвело в нем, и голова его закружилась.

– Вот мы и достигли цели, брат Мартин, – проговорил Пауль, не делая, впрочем, попытки подпрыгнуть и своими глазами увидеть драгоценный клад. – И я думаю, на сегодня хватит.

Он вытянул руку, и внимательный наблюдатель заметил бы, что это было первое движение, которое он проделал не совсем уверенно. Но, поразмыслив мгновение, он дернул остолбеневшего монаха за рукав и вложил свою ладонь в его. И пропал лес, шумевший печальным осенним ветром, и пропала ночь, растворившись в полете сквозь холодную пустоту.

* * *

Читатель, наверное, хочет спросить: как всю сознательную жизнь проведший в монастыре, среди несомненно обладающих духовными дарами подвижников и иногда хмурых, но по сути своей бесконечно добрых аскетов, Мартин так легко отрекся от всего того, чему его учили, и превратился из кандидата в ангелы в авантюриста? На этот вопрос тот, кто рассказал смиренному автору этой повести историю Мартина, ответил так: он был всего лишь человеком. Не повстречай он в тот вечер в кабинете альрауна, он, верно, так и прожил бы долгие годы за каменными стенами обители, не узнав ни бурь, ни радостей, и, в конце концов вознагражденный за терпение, воспарил бы над колоколами и башнями аббатства в тот самый час, когда братия начала бы отпевать его душу. Может быть, Мартина вспоминали бы как изобретателя снадобья от острой боли в желудке, и только. Но разве для этого мы приходим в мир? Не легче ли было бы вовсе не давать нам плоти и крови, а сразу, до и вместо жизни, причислять нас к лику херувимов? Но нет; мы рождаемся с неукротимой жаждой знаний, а она, в свою очередь, всегда идет об руку с непослушанием.

Красный порошок – великий магистерий, тинктура, философский камень, как назвал его брат Пауль, не растворился с наступлением утра. Он был создан одним из выдающихся искателей знания: за свое открытие он поплатился жизнью, и шкатулка была зарыта теми, кто не знал истинной силы магистерия: нескольких крупинок было достаточно для создания эликсира, исцеляющего любой недуг, а одной щепотки порошка хватало на то, чтобы превратить фунт свинца или любого другого неблагородного металла в чистое золото. В рассветных лучах он играл едва различимым, нежным блеском, и от него веяло мягким теплом. Шкатулку следовало хорошенько спрятать – и Мартину было крайне непросто расстаться с ней. Но слишком затягивать спектакль с болезнью было нельзя: он появился на ранней мессе. Кое-кто из братьев сдержанно улыбнулся, обрадовавшись его выздоровлению, а аббат пронзил его острым взглядом, нашел еще слабым и после службы отправил обратно в лазарет.

Не прошло и двух часов, как в дверь постучали. После бессонной ночи Мартину очень хотелось отдохнуть, и он не жаждал разговаривать с кем бы то ни было, но стук повторился.

Четыре монаха с тяжелой ношей вошли в кабинет и замерли, склонив головы. Пятым был лежавший на носилках госпиталий[3] – один из самых уважаемых братьев, всегда приветливый с каждым нуждающимся в крове – будь то нищий странник или епископ. Сразу после мессы его хватил удар, но, к счастью, он был в ту минуту не один. Братья принесли его, готовые по завету Евангелия даже разобрать крышу, если понадобится, – в надежде на то, что Ансельму удастся хотя бы на краткое время пробудить в нем жизненные силы, необходимые для последней исповеди, и опустили головы, услышав, об отъезде лекаря в город.  

Мартин не задумался, как делал это обычно, не стал даже подробно осматривать больного; схватив первую подвернувшуюся под руку чашку, он вбежал в смежную с кабинетом небольшую комнатку, служившую чем-то вроде лечебной ризницы, и, вынув из потайного ящичка кованую шкатулку, осторожно всыпал щепотку красной тинктуры в вино. Оно сразу окрасилось золотом, и деревянная чашка словно превратилась на миг в сверкающий драгоценный кубок; было больно смотреть на нее. Но почти тут же сияние погасло, и никто не смог бы заподозрить в чашке примесь Золотого эликсира. Только легкий, тающий в темноте аромат лесной земляники, весеннего ветра и далеких роз свидетельствовал о том, что в самой скромной комнатке бедной обители холодным ноябрьским вечером происходит настоящее чудо. Мартин не сомневался в нем, поднося чашку к губам госпиталия, но его сердце билось мучительно. Одной капли хватило, чтобы белые, как снег, щеки госпиталия окрасились едва заметным румянцем; после второго его дыхание очистилось…

* * *

Разобраться в круговороте чувств и впечатлений, нахлынувших в последние дни, Мартин и не пытался. Он лишь смущенно улыбался, завидев в коридоре энергичного, полностью оправившегося госпиталия, и поспешно прятался в кабинете или в саду, желая побыть наедине с собой. Кроме того, у него никак не шел из головы сон, привидевшийся в ночь после исцеления.

Они снова брели вместе с братом Паулем по шуршащей, пряно пахнущей тропинке. Где-то рядом было болото – так решил Мартин, заметив блуждающие огни, а Пауль только рассмеялся. Но на этот раз его смех не был радостным и беззаботным: в нем отчетливо слышалась нотка горечи. Как и в ту первую ночь, он точно знал дорогу и уверенно шел впереди. Он был прав: не болотные огни, обманывающие путников, мелькали в траве; это светилось вдали голубыми отблесками круглое озеро.

Еще минуту назад они шли по терявшему последние листья лесу, и единственным источником света был фонарь в руке Мартина. Здесь же, около озера, казалось, царила летняя ночь: теплый ветер шелестел в пышных кронах сосен, ясное небо озарял яркий и тоже будто бы теплый месяц, а в воде пели не уснувшие лягушки. Мартин хотел было присесть на камень и немного отдохнуть, но Пауль предостерегающе поднял палец: он чувствовал, как звенит воздух в ожидании предстоящего. Мартин, не знавший, какую еще штуку выкинет его спутник, молчал.

Тишина нарушилась так внезапно, как это бывает только в снах: точно весь лес пробудился и заговорил на сотни голосов. Под звуки удивительно нежных виол из прибрежной осоки поднялись и раскрылись навстречу лунному свету белые цветы; их голоса звенели, сливаясь с музыкой, и Мартин, дотронувшись до их лепестков, убедился в том, что они сделаны из настоящего серебра. Вслед за цветами появились и обитатели берега: они не были такими маленькими, какими, по представлениям Мартина, должны были быть эльфы. Конечно, самый высокий из них едва достал бы до его плеча, но и в чашечку цветка они бы не поместились. Их крылья, будто бы сшитые из самого тонкого шелка, переливались оттенками, которые Мартин затруднился бы описать: это было что-то звездное, лунное, прозрачно-перламутровое и все же не имеющее названия, неповторимое, родом из снов и грез. Ни одному из них нельзя было дать на вид больше тридцати лет; некоторые были одеты в широкополые шляпы и темные кафтаны, другие вырядились в расшитые цветными шелками плащи и перетянули талии серебряными поясами. Все они, едва ступив на землю, пускались в пляс. Веселый смех и утонченная печаль, голоса давно ушедших близких и потерянных друзей, шепот влюбленных и шелест летнего дождя – все то, что рождается лишь при лунном свете, звучало в их музыке, и ее слушали прозрачно-золотистые крошечные феи, замершие на ветвях.

Чуть правее тянулись прилавки, на которых кузнецы и ювелиры раскладывали покрытые резьбой кинжалы, мечи и шкатулки, перстни и серьги с будто бы тусклыми, затаившими промельки искр бериллами, туманным жемчугом и серебристо-серыми лунными камнями. Мартин видел, как разодетые в пух и прах господа, на вид не меньше, чем принцы, приценивались к выставленным товарам. На перевязях у них покачивались позолоченные мечи, но их лица были скорее приветливыми, чем грозными, а расплачивались они невиданными монетами – серебряными, квадратной формы.

Изредка попадались гномы – и они были в самом деле малы ростом. В отличие от эльфов, они носили бороды, а их сапоги, как и костюмы в целом, не отличались изяществом; хмуро поглядывая на танцующих, они останавливались, только чтобы перекинуться парой слов с торговцами, с которыми, очевидно, вели какие-то дела.

Несколькими рядами дальше были разложены переливчатые ткани, снежные кружева, перья невиданных птиц и почему-то занявшие место в череде всех этих пестрых редкостей простые глиняные кувшинчики. Мартин подошел ближе, и торговец, широко улыбаясь, поднял для него крышечку одного из сосудов. Там, в грубоватых стенках, мерцала всеми оттенками золота, серебра и перламутра тонкая благоуханная пыльца, и Мартин понял, что именно благодаря ей эльфы так легко порхают над землей. И в самом деле, не прошло и минуты, как к прилавку подошла – или подлетела? – одна из игравших у озера фей; она рассмотрела несколько кувшинчиков, выбрала самый маленький и тут же осыпала свои крылья щепоткой его содержимого. Осталась довольна и понеслась дальше, оставляя за собой блистающий след.

– Вам и ряса не помешает летать, – ободряюще сказал торговец и протянул Мартину кувшинчик, но тот замахал руками: у него, конечно, не было волшебных монет.

Но, любуясь чудесами сказочной ярмарки, Мартин совсем упустил из виду Пауля. Ему стало совестно – ведь его друг так мал ростом, что легко может потеряться в этой сутолоке. Оторвавшись от прилавков, он направился обратно к озеру. Там продолжали петь и танцевать; откуда-то появились до краев наполненные бокалы и засахаренные фиалки, и все, включая крошечных фей, столпились вокруг столиков.    

И наконец Мартин увидел друга. Пауль вышагивал по траве, не глядя на эльфов: руки в карманах, как у босяка, взгляд мрачный. Заметив Мартина, он, впрочем, как будто повеселел.

– Тут недурно, клянусь своими штанами! – воскликнул он и вдруг прошелся на руках, вызвав всеобщий хохот. – В прошлые годы бывало поинтереснее, но и сейчас неплохо! Если тебе понравилось, то мы посетим эти места еще не раз, дорогой Мартин! Тебе давно было пора побывать вне стен монастыря!

Но Мартин уже не слышал его и не различал звуков виол и арф: он только видел перед собой внезапно выросшую на поляне фигуру брата Ансельма, чересчур громоздкую для воздушного праздника эльфов, и лекарь радостно кивал, соглашаясь с Паулем: «Давно, давно пора!»

– Давно пора! – повторил брат Ансельм и еще раз потряс Мартина за плечо. – Все уже давно в храме, а ты теперь слишком известен, и вряд ли твое отсутствие пройдет незамеченным.

* * *

Было совсем поздно, когда в лечебницу постучали. Мартин, лежавший без сна, открыл дверь и обомлел: на пороге стояла, наклонив голову, будто перед исповедью, женщина. Судя по грязи на ее башмаках, она пришла пешком из деревни. Откуда она узнала о Мартине, как уговорила привратника впустить ее и как отыскала нужное здание, было неясно, но дело не терпело отлагательств: она развернула тряпку, прикрывавшую правую руку, и Мартин увидел страшную застарелую рану. Деревенский лекарь, сказала посетительница, предложил ей избавиться от боли, избавившись от всей руки. Мартин, не говоря ни слова и не поднимая глаз, принялся копаться в приоконном шкафчике, где держал требующие прохлады лекарства. Найдя нужный пузырек, он скрылся в смежной комнате.

Женщина хотела верить и не верила ему. Опыт подсказывал ей: действительным может быть только болезненное средство; прикосновения же Мартина были легки и не причиняли ни малейшего неудобства. Осторожно взяв ее за запястье, он наложил на рану легкую, полупрозрачную мазь, которую изготовил из корня ландыша, смешанного с медом. Сияющих крупинок магистерия женщина не заметила, а Мартин с напряженным вниманием стал всматриваться в то, как менялся под воздействием снадобья цвет ее кожи. Чудо было почти ожидаемым: в считанные мгновения мертвая черная ткань заменилась на розоватую свежую, а красный рубец побледнел. Женщина подвинула руку ближе к светильнику и перевела непонимающий взгляд на Мартина.   

Очень быстро мазь стерлась из ее памяти, и чудодейственные свойства женщина стала приписывать самим рукам Мартина. Через несколько дней он вылечил жену мельника от годами мучившей ее бессонницы, а кладбищенского сторожа – от терзавшей его суставы застарелой болезни. Так и пошел по окрестностям слух о том, что помощник лекаря в аббатстве исцеляет прикосновением. Достиг он и монастыря, и аббат Никлаус, морщась от недоумения, пытался подбодрить сам себя видениями открывающихся перспектив. Он и хотел обессмертить обитель, и боялся огласки. Слава монастыря, вырастившего отмеченного Богом праведника, соблазняла аббата; но он слишком хорошо знал истинные способности Мартина считать ворон на службах и других духовных даров в нем не замечал, а потому поверить в неожиданно обретенную помощником лекаря мудрость не мог. А пока он ломал голову, как поступить, поток изнуренных недугами людей, направлявшихся в монастырь, становился все больше.

Теперь, оглядываясь на какие-то недели назад, Мартин не узнавал самого себя. Появление брата Пауля разбило ход его размеренной, предсказуемой жизни, и каждый раз, возвращаясь в келью, он боялся не застать в ней своего таинственного и веселого гостя. Но Пауль отлично устроился и, казалось, совсем не собирался покидать насиженное место. Правда, ему приходилось питаться украдкой вынесенными Мартином из трапезной кусочками хлеба и – изредка – ломтиками овощей, но это его совершенно не смущало. Мартин не мог запирать свою келью, но альрауна и это совсем не заботило. Он был прав: никто так ни разу и не увидел его, хотя к Мартину частенько заглядывали по разным нуждам.

Однажды, когда друзья в очередной раз беседовали, дверь отворилась, и без стука вошел брат Ансельм.

– Мартин! – по своему обыкновению громко начал он. – Тебе не попадалась банка с корнем мандрагоры? Такая высокая бутыль, пыльная, очень старая. Аббата снова прихватил ревматизм, и…

Мартин обмер. Произнося эту речь, лекарь в упор смотрел на банку с приоткрытой дверцей, в которой сидел прямо в воздухе, ни на что не опираясь, брат Пауль и, укоризненно качая головой, указывал Мартину на брата Ансельма, как бы говоря: «И этот человек, слепой, глухой и малость ненормальный, называет себя лекарем!»

– Я, – проговорил Мартин и прочистил горло. – Нет. Я – нет, не брал. 

– Выходит, я сам куда-то засунул ее, – пробормотал Ансельм, а Пауль расхохотался.

Аббат мерил шагами свою комнату, потирал подбородок, перебирал четки и, наконец, отдал приказ не давать больше Мартину в руки трактатов по медицине и вредных для души фантастических книг, а поразмыслив еще, вовсе освободил его от послушания в скриптории. Но и без книг Мартин продолжал исцелять приходивших к нему деревенских бедняков. Аббат Никлаус был мудр: он не посадил Мартина на хлеб и воду, не отправил в карцер. Отлично понимая, что имеет дело не с обычным непослушанием, а с настоящей духовной бранью, он больше не спускал с Мартина глаз и запретил ему принимать кого-либо. Привратнику же он велел объявлять страждущим, что чудесный лекарь на время отправлен в Ватикан.

Иногда Пауль принимался высчитывать что-то на пальцах и сообщал Мартину, что осталось совсем недолго. Какие обстоятельства откладывали побег, Мартин не знал, но именно благодаря этой задержке он свыкался с мыслью о неизбежности предстоящего побега. Он и сам понемногу готовился: запасал хлеб, сушеные овощи и некоторые самые необходимые снадобья. Пауль уверял его, что путешествие окажется не слишком долгим, но Мартин, не имевший ровным счетом никакого опыта в тайнах и никогда не покидавший монастырь дольше, чем на один день, с поразительной предусмотрительностью уложил все необходимое в сумку. Ему удалось стащить из прихожей лазарета штаны и рубаху одного из каменщиков, перестраивавших северную башню, и Пауль уговорил его позаимствовать у брата Ансельма нож, которым тот обыкновенно разделывал курицу – куда более острый, чем садовые орудия самого Мартина. Все это укладывалось в сумку, укрытую за шкафом в подсобной комнатке, и ждало своего часа. Кованую шкатулку Мартин спрятал особенно тщательно, замотав в старые тряпки. Они продумывали все чересчур тщательно и почти не сомневались в провале: ведь только импровизацией можно достичь настоящего успеха. А время шло, звезды не давали ответа, и все труднее верилось в то, что друзьям удастся когда-нибудь покинуть монастырь.

– О! – воскликнул Мартин, вернувшись с очередной беседы с аббатом и бросаясь к столу. Еще от двери он успел заметить, что манускрипт, который сосредоточенно читал Пауль, разместившись, по своему обыкновению, прямо на нижней части страницы, – отнятая у него «Книга о лечении ран».

– Брось, Мартин, – проговорил альраун, – эта мелочь не имеет особенного значения, но будет только справедливо, если пользоваться ею станешь ты. Но дело, разумеется, не в ней, а в том… – Он вскочил, кувырнулся через голову и воскликнул: – Собирай вещи, Мартин! Время пришло!

* * *

Наступила ночь. Переодетый каменщиком Мартин не смыкал глаз. Он слышал, как брат Маттеус обходит помещения и тяжело вздыхает, сожалея о том, что Бог наделил его отменным здоровьем: ему о покое лазарета приходилось только мечтать. Его шаги стихли, и монастырь погрузился в недолгий сон.

В галерее, соединявшей жилой корпус и лазарет, горели факелы, и Мартин распластался по стене. В каждом шорохе ему чудились шаги преследователей, и – будем честны – только присутствие Пауля придавало ему решимости продолжать задуманное. У самых ворот Мартин остановился. Он обернулся, и ему показалось, что деревья его садика чуть наклонили голые верхушки, прощаясь.

Мартин осмелился зажечь фонарь только тогда, когда они миновали деревню. Ее главная улица плавно перетекала в проселочную дорогу, которая немного южнее должна была пересечься с трактом. Всего однажды Мартин ездил в ближайший город вместе с братом Ансельмом, когда в их садике не нашлось необходимых трав и осталось искать их на рынке, и хорошо помнил, как долго повозка плелась по грязи, прежде чем выбралась на более или менее приличную дорогу.

На краю деревни темной птицей возвышалась мельница, а дальше, за селением живых, начиналось селение мертвых. В темной тишине тихо заржал привязанный к ограде конь. Аббатство осталось далеко позади, а впереди была полная приключений дорога.

* * *

Так они начали новую, кочевую жизнь. За кормой пенились волны, а под копытами лошадей звенели камни, сложенные в дороги еще в эпоху величия Рима. Сменялись постоялые дворы, гостиницы и богатые дома, и везде на устах было имя непревзойденного чудотворца Мартина. Конечно, правители и их советники слыхом не слыхали о монахе-лекаре, но цена великого магистерия, способного пополнять казну без войн и изнуряющих поисков золота в шахтах, была им хорошо известна. 

Они не расставались ни на день – Мартин и его счастливый уродливый талисман. В голубых дождливых сумерках, когда над болотами проносились белые тени птиц, в черные вечера, когда вокруг, насколько хватало глаз, не было видно ни одного огонька, в душные летние ночи и в прозрачные весенние утра они бок о бок продолжали путь, памятуя о том, как опасны капризы сильных мира сего, и стараясь нигде не задерживаться.

Нередко рассвет заставал их выезжающими из ворот; Пауль зевал, прикрывая рот ладошкой, а Мартин смотрел вперед, на разливающееся солнце, и молчал. Так они вместе встречали зарю. Если ночь заставала их в пути, они устраивали привал в лесу, где вокруг них вырастали непроницаемые стены, и дикие звери были неопасны им. Чары Пауля не позволяли сотворить нечто нужное из воздуха, но превращения одних предметов в другие давались ему легко: куски рогожи оборачивались пуховыми перинами и оставались ими до утра, а черствый хлеб обретал вкус и запах жареного гуся.

Не раз на безлюдных тропах на них нападали разбойники, но брат Пауль ловко откупался от них призрачным золотом, обращавшимся в пыль, едва друзья, пришпорив лошадь, оказывались вне пределов досягаемости. Иногда Паулю хотелось развлечься, и он говорил с нападающими тонким голосом, а последние, забыв о наживе, принимались искать невидимую даму и даже пытались заставить Мартина сознаться в том, что он женщина. Пауль от души хохотал и понукал коня, на несколько минут превращая его в черного волка с горящими глазами. Некоторые разбойники после встречи с таким оборотнем порывали с прошлым и начинали благочестивую жизнь. Да, на миражи Пауль был большой мастер и мог разжечь на снегу костер, щелкнув пальцами, или уговорить ветер принести прохладу в знойный полдень.

Отбросивший свои шутовские манеры, он оказался превосходным собеседником и не менее превосходным молчальником. Никогда раньше у Мартина не было друга, который выслушивал бы его без желания наставить на путь истинный. Он знал обо всем на свете, точно и не был долгие годы заперт в склянке; истории древних царей, о которых Мартин прежде читал урывками в скриптории, Пауль рассказывал куда занимательнее, а по части сведений о любых попадавшихся по пути растениях он оставлял далеко позади и брата Ансельма, и самого Мартина. А когда тому хотелось побыть в одиночестве, он легким прикосновением руки велел лошади идти тише и умолкал.  

Мир, прежде исчерпывавшийся храмом и садом, оказался огромным. Все в городах – крики рынков и визг бубнов на площадях, скрежет сотен повозок и острые запахи красок, доносившиеся из мастерских, – было в новинку для Мартина; даже церковные колокола иначе звенели здесь, суетно, точно объявляли миру не о сокровенном часе молитвы, а о шествии очередного вельможи. Прежде Мартину представлялся неблизким путь от трапезной до скриптория, прежде его шаг был полон неспешного достоинства; теперь он в считанные минуты проталкивался сквозь толпу, чтобы преодолеть втрое и вчетверо большее расстояние и поглазеть на выступление фокусника или дрессированного медведя.

«Мама, это монах!» – услышал он однажды и замер: кто и как мог узнать в разодетом франте, случайно забредшем на грязную площадь, пропавшего брата Мартина?

«Не говори глупостей, – отрезала хмурая женщина в чепце. – Монахи, в отличие от тебя, не пялятся на всякую ерунду».

Рыцари и каменщики, купцы и лучники, нищие и акробаты сменяли друг друга, как на сцене, и в конце концов в их хаотичном движении угадывался высший замысел. Прямо на улицах рылись, пытаясь отыскать нечто более или менее съедобное и прихрюкивая, свиньи, и между ними, высоко задирая крылья, точно опасаясь запачкать свои украшенные роскошными перьями одеяния, сновали куры.

Мартину пришлось научиться с неменьшей важностью носить туфли с длинными носами, синие и красные кафтаны с прорезями и опушенные перьями береты. Его размещали в лучших гостиницах, и Пауль спал на маленьких вышитых подушечках. Они оба питались только лучшей дичью и самыми отборными фруктами. Пауль был не прочь отведать вина, и Мартин наливал ему несколько капель.

Как от любого алхимика, от него требовали не только золота, но и других чудес. К счастью, недуги знати, по большей части, были выдуманы или незначительны, и Мартин легко справлялся с ними. Потерянные или специально спрятанные предметы он находил легко – этому ему научил Пауль, а от толп простого народа его ограждала чересчур громкая слава. Конечно, он был не единственным алхимиком; в те времена при каждом дворе, в каждом приличном обществе непременно принимали различных магов и астрологов, но он резко выделялся среди них: проведенные в монастыре годы наложили аскетический отпечаток на его лицо – отпечаток, который не смогли стереть удовольствия его новой жизни и который отлично разглядел ребенок на площади.

Его ни на чем не основанная слава росла, и больше всего его удивлял невероятный факт: никто не требовал от него безусловного успеха. Иногда он безнадежно проваливал публичный опыт и, холодея, ждал разоблачения, но зрители были готовы списать неудачу на фазу луны, козни тайных противников, некстати раздавшийся смех и еще тысячу причин. Тогда ему казалось, что людям хочется не столько поприсутствовать на волшебном представлении, сколько своими глазами увидеть того, кто может в любой момент сотворить чудо.

В таких случаях на другой день Мартин, уже не разряженный по последней моде, а, напротив, закутанный в простой, без единого украшения, черный плащ, вновь появлялся во дворце. Толпа расступалась перед ним, а он доставал из-за пазухи крошечный флакончик с огненно-красным порошком. Мгновение – и великий магистерий, метнув свои солнечные искры во все уголки зала, смешивался с бурлившим раствором. Точно расплавленное золото сияло теперь в успокоившейся жидкости – как это бывает на рассвете после бури на море. Это было так просто и изящно, так сдержанно и строго, что ожидавшая ослепительного чуда публика умолкала.

Мартин завел нечто вроде большого ящика с прибитыми внутри полками. Теперь он мог с легкостью размещать в этой переносной лаборатории различные диковины: пропитанные особым раствором и оттого казавшиеся живыми цветы в изящных колбах из лучшего стекла; крошечные шкатулки, расписные и кованые, в глубине которых покоились образцы золота всех оттенков; различные зеркальца, прозрачные и мутные; причудливой формы раковины со спрятанными в их перламутровых тайниках баснословно дорогими жемчужинами.

Он кланялся королям и отдыхал в герцогских замках и сам уже почти не помнил о молчаливом лекаре, волею судьбы получившем в руки волшебное средство. Даже епископ его родной епархии скрывал легкую усмешку в уголках губ, когда Мартин, по усвоенной привычке, с мрачноватым видом мага демонстрировал перед ним растворение жемчужины в утренней росе для получения всеисцеляющего эликсира и оживлял умерший цветок, и не узнавал много раз виденного на службах монаха.

Перелистывая страницы жизни, мы любим говорить: все прежнее было сном, а вот теперь… Хотя, в сущности, считать так – значит отрекаться от самого себя. А Мартин чем дальше, тем чаще думал о проведенных в аббатстве годах как о нелепом, привидевшемся давным-давно сне. Один год перечеркнул все старое, когда-то дарившее ему совсем иное счастье.

Однажды, вновь оказавшись в Т*, Мартин зашел в собор. В прохладной полутьме плыли звуки органа, и запах ладана лился на склоненные головы редких молящихся. На мгновение на его глаза навернулись слезы. Он поднял голову и попытался разглядеть в позолоченных сводах того Бога, который был от него так же далек, как в прежние годы. Сзади раздался тихий шепот, и, оглянувшись, Мартин вдруг увидел знакомую фигуру и узнал аббата Никлауса. В ту же минуту Мартин почувствовал, как забилось его сердце. Он совсем позабыл о том, что теперь его, одетого, как знатный вельможа, почти невозможно узнать, и бросился бежать. Ему мерещился стук каблуков преследователей, но это было лишь эхо его собственных шагов. Вскоре он покинул Т*, дав себе слово никогда не возвращаться.

Его путь лежал еще дальше, за пределы Европы, на восток, в страны песков и вечного солнца, разбитого на части минаретами. Но там Мартину было трудно поддерживать беседы с учеными, знавшими толк в древних мумиях и джиннах, да и удивить утопавших в золоте эмиров и халифов было много сложнее, чем не всегда богатых европейских правителей. Он и теперь усердно, прилежнее некуда, изучал трактаты по медицине. Но странное дело: в монастыре, где каждая книга доставалась с огромным трудом и выбор был небогат, знания были для него ценнее, а их восприятие – ярче. Мартин дивился тому, как быстро позабыл свою прежнюю жизнь со всеми ее трудами и лишениями, с постоянным вниманием к каждому собственному слову и помыслу. Впрочем, он и теперь был вынужден следить за собой.

От него требовали предсказывать будущее – и он облекал самые простые мысли в такие витиеватые формы, что вопрошавшему оставалось только отойти в сторону, ломая голову над туманным пророчеством. Другие, наоборот, абсолютно точно знали о своих планах и с радостью находили им подтверждение. Курфюрст Саксонский получал надежду на престол всей империи, венецианский дож, седовласый, с чеканным латинским профилем – на скорый брак с юной кружевницей, а португальский моряк и искатель приключений так и не узнал, что его погубит собственная заветная мечта проплыть по кругу всю землю. Но, повосхищавшись талантами Мартина, все они в конце концов требовали от него золота. Напрасно, приняв загадочный вид, он вещал о красоте духовного роста и о подлинном золоте цветущей человеческой души; почтительно, но настойчиво ему подносили железные и свинцовые монеты и медали, и он незаметно подсыпал в свои разноцветные, но не имеющие никакой силы растворы красный порошок.  

Верный Пауль по-прежнему был рядом. Вместе они прокладывали маршруты, расстилая на столе огромные карты и обдумывая, какие еще достопримечательности стоят того, чтобы их увидеть. Пауль был прирожденным путешественником и превыше всего ценил свободу. Потому и Мартин, хотя в его кошельке водились гульдены и дукаты, к вещам не привязывался и не возил с собой почти ничего, кроме переносного музея диковин.

Теперь он грелся у камина, приблизив ноги в меховых туфлях к самому огню, а рядом брат Пауль дремал, сжимая своими пальцами-веточками краешек одеяла, и сердце Мартина переполняла бесконечная нежная благодарность к другу, разделявшему с ним все тяготы и радости бесконечного пути.

Лунный луч с едва слышным звоном стукнулся в окно, будто проверяя, не разбудит ли обитателей комнаты. Почувствовав на себе его серебряное тепло, брат Пауль шевельнулся и выпустил одеяло из рук. Еще не проснувшись, он уже улыбался, и грубые черты его лица словно разглаживались. Тихо-тихо он поднялся и сделал несколько шагов. Мартин пробормотал что-то и перевернулся на другой бок. Несмотря на временами терзавшую его совесть, спал он превосходно. А летучие лунные лучи продолжали тревожить покой тихой комнаты, листая страницы раскрытой книги и звеня склянками в ящике Мартина. Но хозяин ящика их не слышал: над ним, насколько он мог видеть сквозь завесу сновидения, склонилась фея, удивительно похожая на тех, которых он видел у озера. Одетая в платье, сшитое будто бы из бледного лепестка розы, она прикоснулась прозрачной рукой к щеке Мартина, и он улыбался ей так же, как Пауль – лунному лучу. За ее спиной серебрились сложенные крылья, и она глядела на Мартина прозрачно-голубыми глазами брата Пауля.

– Разве ты не узнаешь меня, милый Мартин? – проговорила она.

Он проснулся рано, когда рассвет только начал заволакивать тусклое зимнее небо. Камин прогорел, приятное тепло окутывало комнату, и, вспомнив о том, что ему никуда не нужно торопиться, Мартин плотнее завернулся в одеяло и перевернулся на другой бок, но тут же оцепенел, не смея ни пошевелиться, ни сказать хоть слово. Маленький столик, на котором накануне разместился Пауль, был пуст. Само по себе это не было бы так удивительно; но на правой стороне кровати лежала женщина из сна – и даже в блеклом утреннем свете ее крылья серебрились. Но и теперь Мартин не успел как следует разглядеть свою гостью: его сковала непреодолимая дремота, и он вновь уснул.

С той ночи между Мартином и Паулем установились новые, иные отношения: бывший монах в грубоватом лице альрауна видел теперь чудные черты Паулины – она все же успела назвать во сне свое настоящее имя, а Пауль отбросил свои босяцкие замашки и стал задумчивее и серьезнее; он больше не носился по столу и не забирался в колбы, прикидываясь обычным корнем мандрагоры, а больше тихо сидел около Мартина, читая через его плечо книгу. Они не говорили о произошедшем; но в самом этом молчании была абсолютная ясность.

Наступало полнолуние, и на несколько дней Пауль превращался в Паулину. Она вовсе не была неземным видением: так же озорно смеялась, как Пауль, и с не меньшим аппетитом съедала часть обеда Мартина, так же интересно рассказывала ему удивительные истории и была, в сущности, его единственным другом. Он оставлял ее в одиночестве, когда отправлялся на прием к очередному правителю, и она ни секунды не теряла даром: вернувшись, он обнаруживал, что его простые черные сапоги превратились в золоченые туфли с алмазными бантами, стекла узких окон – в великолепные витражи до самого потолка, а на стенах возникали гобелены, на которых танцевали и играли на музыкальных инструментах разноцветные эльфы. Паулина встречала его так, словно не видела целую вечность. И гасли свечи, а луна светила в увитое яблоневыми цветами зимнее окно, и где-то далеко звучала виола. Так шли недели, складываясь в месяцы, и обоим стало казаться, что так будет всегда.

Думал ли Мартин о покинутом монастыре? Пожалел ли он хоть раз о своем выборе? И да, и нет. Присутствие Паулины, внимательной к каждому его взгляду и слову, и ее поддержка были для него спасительны.

– Я не развеюсь и не исчезну, – говорила она. – Я всегда с тобой и всегда на твоей стороне.

Пауль тоже почти никогда не разлучался с Мартином; изредка он исчезал по своим делам, но возвращался быстро и с наслаждением садился около камина, обнимая колени руками. Однажды вечером он задержался и был уверен, что Мартин начнет ужин в одиночестве. Но тот стоял около раскрытого сундука на коленях и даже не обратил внимания на скрип двери, поглощенный поисками чего-то очень важного. Наконец он обернулся и встретился с Паулем взглядом, полным отчаяния. В его руке была зажата кованая шкатулка, на дне которой мерцал тонкий слой красного порошка, едва-едва достаточный для приготовления одной-двух порций Золотого эликсира.

– И это по-своему прекрасно, – произнес Пауль. – Завтрашним вечером мы откроем новую страницу твоей жизни.

* * *

 – Смелее! – сказал Пауль и сунул в руку Мартина плошку, наполненную кусками свинца.

Теперь Мартин знал, для чего, без сожаления оставляя в покинутых гостиницах одежду и бытовые мелочи, они повсюду возили с собой купленные в Виттенберге изогнутые сосуды и трубки: они были нужны для построения атанора – алхимической печи. Пауль, безгранично доверявший звездам, принимался высчитывать, как тогда, перед побегом, благоприятные дни; он часами смотрел, задрав голову, на небо – и загибал пальцы, беззвучно шевеля губами. Каждую свободную минуту он – и в облике альрауна, и превращаясь в эльфа – посвящал обучению спутника. Под его руководством Мартин быстро вызубрил все то, на что у других уходили годы. Вскоре он даже во сне мог повторить три принципа алхимии и перечислить, какому металлу соответствует Марс, а какому – Меркурий. Паулина доставала необходимые составляющие и показывала, как измельчать дубовую кору и правильно дистиллировать цветы для получения розовой воды, как разжигать огонь в атаноре и прокаливать окись свинца. С грехом пополам Мартин научился соединять растворенное олово или железо с серой. Но работа не ладилась: ради Паулины соглашаясь попробовать еще и еще, он почему-то понимал в глубине души: как бы умело он ни готовил мази, растворы, бальзамы и порошки, философский камень не покорится ему, простому монаху, еще и беглому. Ему становилось смешно: всю свою сознательную жизнь он занимался тем, что привык считать наукой, изобрел несколько средств от неизлечимых болезней, но так и не постиг чего-то основного, сердцевины своего искусства, без которой остальные успехи стоили мало.

– Ты же отлично умеешь изготавливать любые микстуры, Мартин! – в отчаянии восклицала Паулина. – Неужели я ошиблась?

– Да, – отвечал он, пряча за улыбкой досаду. – Ты ошиблась: я не маг и не алхимик – всего лишь монастырский лекарь.

Еще три месяца понадобилось ему для преодоления стадии альбедо[4]. Он скрупулезно выполнял все действия, предписанные великими алхимиками, не пропуская ни одной детали в их объяснениях, но серебро получалось нестабильным, с явно заметным медным или железным оттенком; словом, это было плохое, малопригодное серебро, и мечтать о превращении его в золото не приходилось.

А Паулина ничем не могла ему помочь. Той божественной искры, которая необходима для сотворения философского камня, в ней не было; и не раз Мартин, презирая самого себя, задавался вопросом: смог бы он познать главную тайну алхимии, если бы не отяготил свою душу связью с нечистой силой? И спохватывался, вспоминая, что без Паулины даже не узнал бы о философском камне. Она чувствовала его сомнения и, сама не раз размышлявшая о том же, находила тысячи превосходных оправданий и доказательств неизбежности их встречи, отлично зная, что добилась ее сама. Она была упорна и не собиралась отступать, отыскивая все новые и новые способы создания философского камня – от научных, описанных в трудах истинных адептов алхимии, до откровенно-шарлатанских и вдохновенно-любительских.

Она винила инструменты и заставляла Мартина покупать новые, из лучшего металла, добывала где-то отборные материалы, подозревала переводчиков – и находила других, но и те не могли, изменив два-три слова в трудах своих предшественников, вдохнуть жизнь в печальные опыты Мартина. Все эти действия приходилось осуществлять тайком, не привлекая внимания к самому Мартину, чтобы его имя осталось незапятнанным. Но самый простой выход – покончить с образом великого алхимика и удалиться от мира – даже не приходил обоим в голову: ведь Мартин не умел ничего другого, а золото, которое создавал из воздуха Пауль, исчезало без следа спустя несколько минут и не годилось для того, чтобы расплатиться с хозяином гостиницы или с мясником на рынке.

Между тем поток гонцов не иссякал: Мартин с Паулиной побывали в Чехии и Венгрии, в Польском царстве и в мрачной Валахии – везде, где в них нуждались. Мартин изо всех сил старался избегать публичных выступлений, предпочитая лечить больных своими старыми методами, но снова все требовали от него золота. Отчаявшись, Паулина показала ему, как покрыть монету, отчеканенную из сплава с высоким содержанием золота, тонким слоем серебра. При соприкосновении с азотной кислотой серебро растворялось, и перед публикой представала золотая монета. Это было дорого, но действенно.

Так они и жили – родственные души, друзья и сообщники, скованные одной тайной.

Паулина всегда оставалась собой – и в образе прекрасного эльфа смеялась не менее заразительно, чем в обличье забавного брата Пауля. Иногда Мартин вздрагивал и просыпался: ему снилось, что полнолуние закончилось, и вместе с ним пропала и Паулина; но ее крылья по-прежнему серебрились, и она улыбалась. Временами, когда он крепко спал, она поднималась на локте и подолгу смотрела на него. Именно по ночам они особенно остро чувствовали горечь своих отношений, отступавшую с рассветом, когда все представляется намного более радостным. И может быть, те утра, в которые Мартина будил брат Пауль, были даже более счастливыми – ведь они стирали необходимость что-то решать, снова и снова ломать голову над загадкой тяготевшего над Паулиной проклятия.

Когда Пауль был Паулиной, Мартин изо всех сил отказывался от визитов. Она умела отводить глаза служащим постоялых дворов, и они не только не замечали ее крыльев, но не видели и ее саму. Вдвоем они выскальзывали из гостиницы и отправлялись куда глаза глядят. Тогда Мартин замечал, как Паулина тоскует по своей прежней жизни: как она счастлива, когда оказывается среди леса или в высокой луговой траве, как она гоняется за бабочками, повторяя замысловатые фигуры их полета, как плетет венок и потом сохраняет жизнь каждой ромашке и каждому колокольчику, превращая их в волшебные цветы для ящика чудес Мартина.

Рассказы Паулины о своем прошлом были для Мартина интересны и странны: ведь эльфы живут совсем не так, как люди. Она появилась на свет из водяной лилии в разгар солнечного июльского дня, и отдыхавшие около озера эльфы тут же взяли ее на воспитание. Как и положено водным волшебным существам, с самого рождения она стала учиться музыке, выбрав виолу, немного позже – искусству гадания по звездам. Так бы она и прожила всю свою бесконечную жизнь, совершенствуясь в музыке, если бы однажды, играя, не влетела в жилище одного старого алхимика. Тот, хромой и полуслепой, как раз заканчивал эксперимент и ожидал появления птицы феникс, знаменующей удачу последней стадии. Увидев крылатое сверкающее существо, он, конечно, принял его за феникса и простер руки ему навстречу, а вглядевшись, понял свою ошибку. Но было уже поздно: он пропустил то мгновение, когда серебряный слиток в печи начал превращаться в золотой. Огонь погас, поглотив добытое тяжелейшим трудом серебро, и старик издал вопль отчаяния. Недолго думая, он проклял остолбеневшую Паулину и, обратив ее в уродливый корень мандрагоры, заточил в склянку, прибавив, что ей придется хорошенько помучиться, прежде чем найти другого алхимика, который полюбит ее сильнее, чем свое дело.

Алхимик же продолжил работу. Он был уже совсем болен, но не покидал лабораторию и однажды все-таки смог повторить собственный успех. Но воспользоваться его плодами он не успел: ведь он не знал, что его дни почти сочтены. Инквизиция давно присматривалась к его занятиям и наконец предъявила обвинение в колдовстве. Алхимик был повешен, а шкатулка с философским камнем – зарыта в землю. Однако и с его смертью заклятие не перестало действовать. Его инструменты были торжественно уничтожены, коллекция минералов и трав отошла расположенному поблизости монастырю, а вместе с ней в лазарет попала Паулина. Над луной, покровительницей эльфов, старый алхимик был невластен; поэтому Паулина все-таки не совсем потеряла свой истинный облик.

Да, она была бессмертна, а Мартин – нет. Он смертен и останется таковым; а для нее годы всей его жизни пролетят, как предрассветный сон. Верно, сном он ей и запомнится – и спустя сотни лет она улыбнется, заговорив о нем со своими вечными веселыми подругами, или сложит о нем одну из своих бесчисленных историй и расскажет ее другому искателю философского камня – может быть, более удачливому.

– Ты же знаешь, что связался с нечистью, Мартин, – говорила она и была права: он вовсе не тешил себя иллюзиями. В стремлении подарить ему мир она заблудилась и была готова быть мягкой, нежной, даже бесчестной – ради него, лишь бы он был счастлив. – Я выбрала тебя не случайно и могу и теперь, и в любой другой день и час повторить: с тобой и только с тобой – хоть в образе жабы.

В ночь уменьшения луны исчезали ее платья и туфельки и растворялась звездная пыльца ее крыльев. Из-за туч показывался край чуть побледневшего с одной стороны ночного светила, и брат Пауль снова засыпал, подложив под голову свернутую сумку и словно бы забыв о своей прежней и второй жизни. 

* * *

Больше всего Мартин любил бывать в Венеции. Там, в лабиринте каналов, он чувствовал себя почти счастливым и говорил Паулине, сидевшей рядом с ним на причале возле Дворца дожей, что если бы он был настоящим алхимиком и мог жить так долго, как захотел бы, то выбрал бы местом своего пребывания именно Венецию или другой город, расположенный на воде.

На этот раз они устроились в одном из палаццо, хозяева которого нуждались не в золоте, а в исцелении от необъяснимой меланхолии. Присутствие Мартина вселяло в них хорошее настроение, и они, стремясь удержать его подольше, не спрашивали, почему он, едва закончив ужин, просит подать еще один в спальню. Но в этот день их хрупкому покою было суждено разрушиться: за Мартином прибыли посланники короля Прованса. Отказавшись беседовать с хозяином дома, они дождались возвращения лекаря и поведали ему грустную историю дочери своего правителя.

Она родилась незрячей. Но король, посовещавшись с придворными, принял решение сделать ее счастливой во что бы то ни стало. Всему двору был дан строжайший запрет упоминать в присутствии принцессы что-либо связанное со зрением. Так она и росла, ориентируясь по слуху и осязанию и не подозревая, что лишена чего-то. Она и не узнала бы о своей слепоте, если бы заезжий рыцарь не попросил бы у нее на память цветок. Вместо красной розы она сорвала для него белую; он повторил свою просьбу, и еще одна белая роза легла в его руку. Рыцарь, недолго думая, рассказал дочери короля о том, как прекрасен мир, которого она никогда не видела. С того дня она перестала есть, пить и гулять в саду, где все теперь напоминало ей о разрушившей все ее представления встрече. Но ни один врач пока не смог ей помочь. Она угасает, и король приказал гонцам не возвращаться без того, на кого он возлагал последнюю надежду.

Слушая гонцов, Мартин холодел. Вылечить врожденную слепоту травами не под силу ни одному человеку на земле, а великий магистерий не покоряется ему. Сцепив руки, он смотрел на вельмож, проделавших долгий путь, и видел в их глазах неподдельную любовь к королю и сочувствие его горю. Он даст ответ завтра.

Конечно, он мог бы пообещать последовать за посланниками короля и тайно сбежать ночью; и все же он решил попытаться. Но напрасно Мартин листал украденный труд Бруншвига, напрасно перебирал в памяти старые уроки брата Ансельма; в особо сложных случаях тот просто-напросто отдавал больного в руки Божьи, чего Мартин сейчас позволить себе не мог.

В те времена королевства нередко разделяли не дни, а часы пути: в некоторых герцогствах, кроме дворца и сада, едва умещались несколько деревень. Но путь к слепой принцессе лежал через всю Италию. Давно остались позади вычурные дворцы, сменившись белыми домиками, замелькали замки, усадьбы, деревушки и монастыри. Пауль восторженно подпрыгивал, завидев насыщенно-лиловые лавандовые поля вперемешку с золотыми пшеничными. Они даже чуть не позабыли о цели своего путешествия, останавливаясь и подолгу глядя, как на рассвете женщины собирают в прикрепленные к поясам чаши розы, жасмин и фиалки, и как возвышаются над цветочными полями заснеженные горы.

Две ночи, не смыкая глаз ни на минуту, Мартин провел в наспех устроенной лаборатории и на третью вышел из нее, вдохнул летевший снизу запах лаванды и расправил плечи. Утомленная Паулина спала в кресле, а Мартин чувствовал необыкновенный прилив сил. В руке он сжимал, боясь выпустить хоть на минуту, кованую шкатулку, а внутри нее искрился, потрескивая, красно-золотой порошок.

Наутро, едва слуги доложили о пробуждении принцессы, Мартин направился в ее покои. Он уже видел ее по приезде и был поражен тем, как точно она, совсем не выглядевшая беспомощной, улавливала, кто и с какой стороны к ней подошел. Она чувствовала даже, как кто-то только собирался произнести фразу, и поворачивалась к еще не успевшему заговорить. Теперь она сидела возле безмолвной арфы и вдыхала доносившиеся из сада утренние запахи.

– Вы лекарь, да? – спросила она и продолжила, не дожидаясь ответа: – Вы должны все знать. Правда ли, что у розы есть не только прекрасный аромат, но и цвет? Как это – цвет? Какой цвет у моих глаз?

– Зеленый, – ответил Мартин и добавил, чтобы ей стало понятнее: – Как трава.

– Наверное, это хорошо, – сказала принцесса после паузы. – А у рыцаря есть не только приятный голос, но и красивое лицо? А у меня – красивое?

– Безусловно, – ответил Мартин и хотел было поклониться, но вспомнив, что ей это безразлично, передумал.

– Вы не кланяетесь, – тут же проговорила она, – потому что думаете, будто я не замечу. А я все замечаю.

– Прошу прощения. – Мартину было очень сложно говорить с ней и не терять при этом уверенности в успехе. – Если вы готовы, мы можем сегодня же проделать опыт.

Она долго молчала, потом тихо сказала:

– Подумать только: если бы не одна случайная встреча, я бы так и прожила жизнь, ничего не зная даже о самой себе… Вы хотите попробовать – я не возражаю.  

Мартин настоял, и король не спорил: опыт нужно произвести без лишних свидетелей. Этот эксперимент ему хотелось сделать абсолютно чистым, и он налил в бокал обычную воду. Магистерий сразу окрасил ее в красноватый цвет, и принцесса поморщилась, пробуя снадобье на вкус. В комнате не было никого, кроме нее, Мартина и короля, и в звенящей тишине было слышно дыхание каждого из них. Мартин закрыл глаза и минуту, длившуюся целую вечность, был будто бы самой принцессой, тщетно вглядывавшейся в темноту. Стиснув кулаки, он ждал, что она вскрикнет от слепящего дневного света, бросится на шею незнакомому мужчине, в котором ей только предстоит научиться узнавать отца, удивится молодости своего спасителя… Но тишина затягивалась. Принцесса точно так же глядела невидящими глазами в сторону, и пустой бокал не сиял остатками золотистого света.

И снова никто не осудил Мартина за неудачу: так, ошибающийся и страдающий, он был более близок и понятен тем, кто побаивался его. Король даже попытался заплатить ему небольшую сумму за потраченное время.

Мартин покидал Прованс так быстро, как только мог. Паулина, как всегда, сидела в седле впереди него, и только когда заснеженные горы и лилово-золотистые поля скрылись за горизонтом, она осмелилась заглянуть ему в глаза.

Только позже Мартин узнал, что слепая принцесса очень скоро умерла.

* * *

С той поры он больше не бывал при королевских дворах. Сама мысль о том, что своей славой и самонадеянностью он может погубить еще кого-то, вызывала в нем отвращение к алхимическим занятиям, но и полностью оставить дело, которому было отдано столько лет, он не мог, и снова и снова искал ошибку в своем рецепте, и свеча в его комнате не гасла до рассвета. В одну из таких ночей, когда он боялся заснуть, чтобы не встретиться с самим собой, Паулина осторожно и мягко взяла его руку в свою.

На этот раз их не ждал конь, и нигде в сумраке не поблескивала карета. Только воздух просвистел в ушах Мартина, когда Паулина повернулась на месте, и через мгновение он осознал, что они находятся очень далеко от дома, там, куда он не собирался возвращаться никогда. Хрупкая и оттого особенно глубокая тишина окутывала сложенные из мшистых камней стены, и тени деревьев лежали на недвижных лунных дорожках.

Замки́ не были преградой для них; двери сами раскрывались им навстречу, и вскоре Мартин, миновав галерею, оказался в лазарете. Будто бы чужими глазами он оглядел свою келью. Около смежной с подсобной комнаткой двери спал неглубоким сном незнакомый юноша – новый ученик лекаря. Словно почувствовав появление гостей, он шевельнулся и сонным движением отбросил белокурые спутанные волосы, открыв лицо – спокойное и светлое, из тех, что так хотел видеть у братьев аббат Никлаус. Обладатели таких лиц не ходят по ночам на балы эльфов и не подделывают золото на глазах у толпы. Что же; Мартин не был рожден для тихой, не знающей бурь жизни. Он и не просил такой судьбы.

Он старался ступать тихо, но Паулина жестом показала ему, что их не услышат здесь. Кабинет, где на столе лежали примитивные инструменты – обломки его прежней жизни, ничуть не изменился. Разве что пустая бутылка из-под корня мандрагоры теперь не могла никого соблазнить.

Мартин захотел на воздух – и оказался во дворе, где не было ни души, кроме застывших, как изваяния, воронов на башнях. Нет, ничто здесь не щемило сердце: не стоит преувеличивать власть прошлого. Безмолвие, подчиняющееся ударам колокола, было для него, теперь знающего тишину яблоневых лунных ночей и предвкушение приключений, тоску и страстную радость, гнетущим. Разглядеть Паулину он не мог – ее блестящие крылья растаяли в темноте, как только они перенеслись в обитель, и вся ее фигура будто бы поблекла, став почти невидимой, но он ощущал ее руку и чувствовал, как она сжала его ладонь. И снова холодный ветер засвистел в ушах, когда они начали полет сквозь пространство.

Поляна, где когда-то пели и танцевали эльфы, теперь, занесенная снегом и обледеневшая, казалась безжизненной. Но вот в ветвях дуба сверкнул огонек. Следом яркое зеленое пятно мелькнуло на засыпанной снегом ветке, точно ящерица метнулась по ней. От этого движения разлетелись во внезапном круговороте ровные, будто вырезанные из стекла снежинки, и зимний сон леса разбился. Снова, как тогда, над озером зазвучала музыка, и появились пестрые жители невидимого для людей мира.   

От разноцветья их крыльев и плащей рябило в глазах. Они спускались, кружа, с деревьев, и собирались в группы, и приветствовали Паулину. В их руках покачивались необычайно изящные фонарики, наполненные серебристым и голубоватым светом. Прошло совсем немного времени, а поляна сверкала сотнями огней. Теперь она казалась огромной, почти бесконечной. На ветвях расцветали искристые снежные цветы, и в прогалинах разгорались красные, голубые и янтарно-желтые огненные фонтанчики. Снова протянулись торговые ряды, где засверкали искусно украшенные доспехи и драгоценности, но Паулина увлекала Мартина все дальше, уводя его от праздничного шума. Она остановилась только тогда, когда они оказались в тени покрытого снегом клена. Отсветы и звуки праздника едва долетали сюда, и, если бы не крылья Паулины, они вдвоем сошли бы за обыкновенную пару, устроившую свидание в лесу вдали от посторонних глаз. Но Паулина сделала едва заметный знак рукой, и среди корней возникла фигура. Она увеличивалась, приближаясь, и вскоре Мартин уже смог разглядеть, что перед ним стоит одетый в темный кафтан и широкополую шляпу эльф. Повинуясь его указаниям, они вплотную приблизились к стволу и – Мартин не понял, как – очутились в ходе, ведшем в глубину мерзлой земли. Здесь царил мрак, и если бы не фонарь в руке проводника, они не смогли бы сделать ни шагу. Но вновь обретшая сияние Паулина не выпускала его ладонь из своей, и они спускались все ниже.

Внезапно свет фонаря потерялся в ослепительном сиянии тысяч огней, и Мартин прикрыл глаза ладонью. Перед ним, среди когтистых корней, расстилался целый город. Стены огромного замка, не огороженного ни крепостным валом, ни рвом, светились россыпью искр. Дома попроще, покрытые черепицей, тоже сияли светом разноцветных фонариков, и казалось невероятным, что все это помещается под землей, в корнях одного-единственного дерева. Двери замка распахнулись, и молчаливый проводник проговорил:

– Бо́льшая часть жителей сейчас веселится на празднике, но мы сочтем за честь показать вам все самое прекрасное, созданное в нашем мире.

Залы замка, выложенные разноцветным мрамором и освещенные по-разному, перетекали друг в друга, и было сложно сказать, где заканчивался один и начинался следующий. Они были совсем непохожи на залы дворцов, в которых Мартин бывал. В одном, длинном, расписанном фресками, эльфы плели кружева и вышивали жемчугом по тонким тканям; в другом брызгали пыльцой из глиняных кувшинчиков на перстни и кольца, выкованные гномами, придавая камням неповторимый искристый блеск. Зал для гадания по звездам был пуст. Хотя дворец находился глубоко под землей, небо, казалось, было еще ближе, чем если смотреть на него с поляны. Проводник открывал все новые двери, и Мартин и Паулина осмотрели полный розовых кустов выше человеческого роста зал-сад и следующий, засаженный лекарственными растениями, по большей части, знакомыми Мартину; проводник рассказал ему, как, выведенные здесь, они прорастают вверх, а люди хвалят погоду, солнце и дожди, а то и свое искусство, не подозревая, кто на самом деле потрудился для них. Вдруг раздался плеск воды, и изумленный Мартин увидел озеро, намного большее, чем то, лесное. Невозможно было поверить в то, что оно помещается в искусственно созданном зале. Да и дело было не только в озере. Все вокруг изменилось, затихло; проводника больше не было. Они шли по усыпанной хвоей тропинке вдвоем, впервые – никуда не торопясь. Миновав ту часть озера, где весенняя вода, ломая лед, затапливала берег, они увидели луг, сплошь покрытый ландышами, а рядом – цветущие под июльским солнцем кусты шиповника, и эта мгновенная смена времен года не удивляла ни Мартина, ни Паулину. Снег звездами осыпал их волосы и таял от дыхания апрельского ветра, туман поднимался над ягодными прогалинами, а они говорили обо всем на свете – так, как никогда раньше, чувствуя необыкновенную свободу и желая лишь, чтобы эта ночь никогда не заканчивалась.

– Мне не нужны больше ни золото, ни слава, – повторял Мартин.

Паулина покачала головой.

– Брат мой Мартин, не созданный ни для монастырского уединения, ни для философского камня, – сказала она и улыбнулась, – остаться здесь ты не сможешь. Разве ты не знаешь, что для этого тебе придется пожертвовать собственной душой? А на земле ни один смертный не может быть вместе с бессмертным. Скоро мы вернемся и продолжим наше бесконечное путешествие. Я без сожаления оставлю все, что ты увидел здесь. Луна состарится и исчезнет, а потом снова придет полнолуние, и я снова буду рядом; да и в уродливом обличье брата Пауля я всегда с тобой.

Кленовые листья кружились над водой наперегонки со своими отражениями, и пахло первым снегом – как тогда, в тот вечер, когда они впервые покинули монастырь. Круг замкнулся, и уже снова был слышен треск сломанного льда и пение освобожденной воды. Наконец показалась дверь, и, подойдя к ней, Мартин остановился и оглянулся, будто желая бросить последний взгляд на озеро, уже вновь отражающее сочную летнюю листву и удваивающее число белых, лиловых и желтых бабочек. В то же мгновение он резко выпустил из своей руки ладонь Паулины.   

* * *

Над городом, будто созданным из туч и морской воды, сгущались сумерки. Уже зажглись фонари над дверями театров, и заспешили, обгоняя друг друга, легкие экипажи. Художники, закончив работу, выходили из Академии и, смешиваясь с поэтами, режиссерами и музыкантами, неспешным шагом двигались по переулкам и площадям. Поднимая шляпы в знак приветствия, они проходили мимо друг друга, не желая задерживаться и тратить время на разговоры: у каждого из них в душе кипела собственная тайна, пока недоступная другим, и расплескать ее до срока значило расплескать себя. Поэтому все они были сдержанно-молчаливы, и, завидев застенчивого молодого человека со скрипкой под мышкой, они не приставали к нему с расспросами; они не всегда даже узнавали его.

Да, никто не узнал бы в этом скрипаче брата Мартина. Та ночь, которую он провел в царстве эльфов, обернулась четырьмя сотнями лет. За это время от сумеречной Германии его юности не осталось и следа; он без сожалений покинул ее и пополнил ряды рассеянных по переулкам и площадям Петербурга призраков и мечтателей, не нашедших себе места нигде, кроме этого рожденного в туманной сырости города. И кто мог сказать, по какой прихоти случая он оказался именно здесь, где дворцы со смеющимися статуями каждое утро тают в тумане, а башни ничем не походят на те, которые Мартин привык видеть в своей прежней жизни? Может быть, виновато было когда-то высказанное им желание провести долгие годы в Венеции? 

Он шел мимо вычерченных дождевыми струями стен и, иногда останавливаясь на мостах и подолгу глядя на неведомо куда несущийся снег, вдруг вспоминал, будто много лет назад виденный сон, точно такие же зимние вечера и потрескивавший огонь в камине. Там, в грезах, он снова смешивал разноцветные субстанции и растопленные металлы, и Паулина смеялась, исправляя его промахи. Было ли это на самом деле?  

Вокруг него вырастают темные, все будто бы одного цвета, дома с редкими огнями в окнах, в последнем вальсе кружатся освещенные фонарями осенние листья, и в звуках его скрипки, так похожей на старинную виолу, слышатся тоска и счастье, восторг и плач по потерянному. Но иногда, в полнолуние или когда весенний ветер влетает в окна (предсказать это нельзя), хрупкая ткань снов рвется, и освобожденная его жертвой Паулина возникает на набережных около спусков к воде. Ледяные торосы лебедями подплывают к ее ногам, и никогда Мартину не удается удержать ее дольше, чем до рассвета. 

 

 

[1] Альрауны – в мифологии и фольклоре европейских народов духи низшего порядка, крохотные существа, обитающие в корнях мандрагоры. Их очертания напоминают собой человеческие фигурки.

[2] Капитул – собрание членов монашеского ордена.

[3] Госпиталий – в средневековом монастыре монах, отвечавший за прием гостей и паломников.

[4] Альбедо – алхимическая стадия Великого Делания, создание серебра.